Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Предупреждение всемУ этого романа, как и у его автора, сложилась очень непростая судьба. Роман был написан, по свидетельству самого автора, в 1920 году, но у нас никогда не публиковался. Появившиеся в середине 20-х годов за рубежом его переводы вызвали бурное негодование в нашей прессе. В выражениях тогда не стеснялись: и сам роман, и действия автора приравнивались к контрреволюционной вылазке. Ярлык, налепленный на книгу в те годы, без изменений, почти слово в слово, воспроизводился у нас до последнего времени. За рубежом же роман «Мы» в течение шести с лишним десятилетий был далеко не последним козырем в руках антисоветчиков. Смотрите, кричали они, вот он, коммунистический рай в натуре, вот он, коллективистский идеал в законченном виде! А как реагировали на эти крики мы? Увы, далеко не лучшим образом. И Замятин, и его роман упоминались в нашей печати глухо, но когда о «Мы» все же заходила речь, то упоминающие беспрекословно соглашались с идеологическими противниками. Да, подтверждали они, «Мы» — действительно антикоммунистический роман, в нем изображен коммунизм. Хотя и в карикатурном, искаженном обличье. Мы, можно сказать, помогали создавать роману антикоммунистическую репутацию... Что же такое случилось сегодня? Почему мы печатаем этот роман? Он что — перестал быть антикоммунистическим? Как это ни парадоксально, он никогда им не был. Роман Евгения Замятина «Мы» продиктован страхом. Страхом за человечество, за его судьбу, за его живую душу. Единое Государство, изображенное в романе, — это человечий термитник, его члены лишены даже собственного имени, они лишь «нумера», которые в одно и то же время, в предписанном порядке ходят на работу, спят, принимают пищу, поют гимны и гуляют шеренгами по четыре с государственными бляхами на юнифе, то есть на униформе... Живут они в стеклянных комнатушках-клетках, просматривающихся насквозь в любой час суток. Инакомыслие и вообще всякое отклонение от заведенного регламента жестоко преследуется Есть, конечно, кому и присмотреть за «нумерами»: многочисленную прослойку сию так и зовут — Хранители. В Едином Государстве растоптаны всякие понятия о человеческом достоинстве, и само растаптывание возведено в добродетель, граждан приучили к мысли, что существующий порядок «идеальной несвободы» и есть наивысшее благо для людей, что именно при такой организации ликвидированы все пороки, соблазны, искривления прежних, «анархических» структур. Люди освобождены от сомнений, надрывов, мучительных раздумий о смысле человеческого бытия — словом, от всего, что делает нашу земную жизнь столь трудной, но и столь привлекательной... Герой романа, нумер Д-503, хотя и свято верит в местные догмы, но смутно ощущает неестественность ирреальность существования личности в таком обществе, недаром он, как математик, все время задумывается над тайной числа i — корня из минус единицы, чего-то такого, чего не может и не должно быть, но что тем не менее как бы есть и нагло высовывается в различных математических выкладках. Эта величина — впечатляющий символ: действительно, в жизни современного человечества немало иррационального, бессмысленного, но процветающего и даже агрессивного. Может быть, своего венца «творческая» мысль организаторов Единого Государства достигла в Сексуальном Часе. По тамошним либеральным законам «каждый нумер имеет право на каждый нумер»; только встречающиеся предварительно должны взять талончик-допуск, предъявить его дежурному по блоку, и тогда они получают право прикрыть шторами прозрачные стены на строго определенное и одинаковое для всех время... В мировой литературе через такое интимное и индивидуальное чувство, как любовь, не раз поверялись различные общественные механизмы. Именно потому, что любовь интимна и индивидуальна, она смертельно опасна для рядового «нумера», нумер, суммированный, проинтегрированный, как сказано в самом романе, должен только подчиняться, он не может чувствовать, размышлять, выбирать, он должен быть как все. Нет «я», есть только «мы». А любовь избирательна, любить как все нельзя. Вот почему это чувство необходимо вытравить, в стаде его не должно быть, в стаде может «иметь место» лишь случка. Но, вопреки утверждению, от любви не слепнут — от любви прозревают. Именно любовь стала причиной «маленькой неприятности», постигшей Д-503, — у него «образовалась душа»... Конечно, панорама вышагивающих нумеров — гротеск, преувеличение. Но такое ли оно сильное, это преувеличение? Признаки замятинского города есть везде, где подавляется личность, порабощаются умы, торжествует интеллектуальный и физический террор, а люди низводятся до состояния скота, которого пытаются обучить отзываться на звон колокольчика. XX век оказался щедрым на подобные «модели». Разве мы не видели, кто на кинопленке, а кто и наяву, охваченных пароксизмами восторга обывателей на улицах и целые нации, преисполненные обожания к своему — как он там именуется у Замятина? — Благодетелю? Разве не было множества освенцимов, где «перевоспитывались» инакомыслящие посредством крематориев? Разве мы не знаем, что творили с собственным народом «красные» кхмеры, для которых отдельная личность и вправду стала пустой арифметической величиною, которую вовсе но следует принимать в расчет. И разве только для них? «Арифметически-безграмотную жалость — знали только древние: нам она смешна», — философствует герой Замятина за полвека до Пол Пота и Пиночета. Признаки замятинского Города... Писатель создавал общечеловеческую модель, он предупреждал всех. И уж конечно, не по его воле эти признаки спроецировались в 30-х годах и на нашу страну... Да, наши лагеря были ничуть не лучше иных прочих. Возможно, их отличие заключалось лишь в том, что они никогда не укладывались в рамки провозглашаемых доктрин, замалчивались, засекречивались, но — были, и забыть их нельзя, как и другие преступления, порожденные тем, что впоследствии стали называть культом личности. Задумаемся, однако: не слишком ли простодушно мы соглашались, будто в романе изображен, пусть в искаженном виде, но именно социалистический строй? В самом тексте ни слова о социализме нет, изображенный у Замятина режим — это диктатура фашистского толка. И не мы ли первые должны были отречься от той усовершенствованной казармы, которая изображена в романе?.. Это отречение — хотя и с большим запозданием — свершилось. Сегодня замятинская сатира помогает нам бороться с недоброй памяти прошлым и его последствиями и последышами. А что касается «пасквиля», то, чтобы покончить с этим, уместно будет вспомнить М. Булгакова, которого тоже не раз обвиняли в антиреволюционных, антисоветских мотивах, у него есть очень тонкое замечание: «Пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать невозможно». Невозможно, даже если сильно хотеть. Все равно у автора получится обличение извращений, перегибов и т. д., но не ее существа, хотя понятно, иным толкователям весьма удобно выдавать перегибы и извращения за существо социализма. Но, конечно, и упрощать такую сложную фигуру, как Замятин, не следует. С юных лет он занимался революционной деятельностью к даже подвергался репрессиям. «В те годы быть большевиком — значило идти по линии наибольшего сопротивления; и я был тогда большевиком», — писал он в автобиографии, но тем не менее многого из происходившего он не принимал, брал под сомнение, что разумеется, отразилось и в его творчестве. Что поделаешь, у него было иное художественное видение, у него перед глазами была своя, замятинская Русь. Но ведь такая Русь действительно существовала. И кто-то должен был сохранить и ее портрет, и ее настроение. Это сейчас мы научились или учимся смотреть на вещи с необходимой широтой и перестали отыскивать врагов там, где их не было, перестали находить основания для выбрасывания из советской литературы многих произведений, отразивших то сложное время правдиво и глубоко, но по-своему. Именно из совокупности очень разных книг, из многотемья и многостилья родилось могучее советское искусство 20-х годов, все богатство которого мы, может быть, только сейчас начинаем осознавать, а случается, и узнавать. И сегодня ничто не мешает нам взять на вооружение талантливый памфлет- предупреждение Евгения Замятина. Но насколько же несправедливы были все-таки наклеенные на него политические ярлыки! Достаточно привести его слова из книги «Герберт Уэллс», в которой он, кстати, назвал Россию «фантастичнейшей из стран современной Европы». Книга эта увидела свет в 1922 году, то есть после того, как был написан роман «Мы», но тут — совершенно иное мироощущение. Никакого пессимизма. Напротив: «Человечество отделилось от земли и с замиранием сердца поднялось на воздух. С аэропланной головокружительной высоты открываются необъятные дали, одним взглядом охватываются целые нации, страны, весь этот комочек засохшей грязи — земли. Аэроплан мчится — скрываются из глаз царства, цари, законы и веры. Еще выше — вдали сверкают купола какого-то удивительного завтра...» Однако тучи над головой писателя сгущались. И можем ли мы сейчас осуждать Замятина за то, что в 1930 году он обратился с письмом к Сталину с просьбой разрешить ему уехать из Советского Союза, мотивируя это тем, что на родине ему вынесен смертный приговор — так он называл полное запрещение публиковаться. Не без активного содействия Горького разрешение было дано. Как ни странно. (Обратившийся несколько позднее с подобной же просьбой Булгаков, как известно, получил отказ.) Но сам Замятин никогда не отделял себя от советской литературы. «Я знаю, — с горечью говорил он, — что если здесь в силу моего обыкновения писать по совести, а не по команде — меня объявили правым, то там раньше или позже по той же причине меня, вероятно, объявят большевиком». ...Роман «Мы» кончается пессимистически. Готовящееся восстание против диктатуры разгромлено, его участники казнены после пыток. А дабы предупредить подобные заговоры, всем гражданам Единого Государства предписано подвергнуться несложной мозговой операции, которая окончательно превращает их в тягловый скот с бессмысленно вытаращенными глазами. Силой отправлен на операцию и главный герой, у которого только-только пробудились человеческие чувства. В результате он равнодушно наблюдает, как мучают перед смертью его любимую женщину, и даже успевает полюбоваться красотой ее темных глаз... И все же та симпатия, с которой изображена в романе горсточка отважных бунтовщиков, во многом снимает безысходность концовки. Особенно удался писателю образ этой самой темноглазой женщины, «нумера I-330». Отважная до дерзости, женственная, сумевшая пробудить тоску даже в таком, казалось бы, бесповоротно засушенном продукте Системы, как математик Д-503, эта женщина — настоящий человек идеи, подлинная революционерка, прекрасно знающая, на что она идет, и выстоявшая, не сказав ни слова, до самого конца. Такими самоотверженными натурами любовался еще Тургенев в своем «Пороге». Тирания всегда будет рождать своих антиподов. Гибель Системы заложена в ней самой, всем мозговую операцию не сделаешь. А есть еще, оказывается, и люди, которые не подчинились Единому Государству и живут среди дикой природы. Они обросли шерстью, но сохранили горячие сердца. Значит, надежда на возрождение человечества не утрачена. Вспомним: очень похожее на замятинское противостояние, с той же отдаленной, но уверенной надеждой, изобразил Р. Брэдбери в не менее знаменитом романе — «451° по Фаренгейту». Там тоже у лесных костров обитают истинные носители человеческой культуры, а в стенах насквозь автоматизированного города ведется ее тотальное искоренение. И в том и в другом романах авторы показали, как для порабощения человеческого духа используются новейшие достижения науки, тем самым утверждая, что наука сама по себе не спасение, не панацея, вопреки утверждениям технократов. Если она лишена подлинно нравственной основы, то ее достижения будут использоваться во зло. Вспомните жуткие телевизионные стены у Брэдбери. Власти телеэкрана над людьми Замятин не предугадал, но и он сумел разглядеть в дали немало. Эго и постройка Интеграла, гигантской, очень современной (и для наших дней) по конструкции ракеты, посредством которого правители Единого Государства намереваются осчастливить своими, с позволения сказать, идеалами обитателей иных миров. Это и вездесущее радио. И особо рассчитанные подслушивающие устройства, с помощью которых Хранители проникают в уличные разговоры. И синтетическая пища, причем именно из нефти. Как будто взятым из сегодняшней научной фантастики сюжетным ходом выглядит и уже упомянутая операция на мозге, лишающая человека фантазии, хотя, понятно, я ней есть и аллегорический смысл. В связи с этим хочется привести выдержку из высказываний крупного испанского нейрофизиолога Хозе Дельгадо, преподававшего в свое время в Йельском университете (но — обратим внимание на эту деталь — еще при Франко ученый согласился принять пост декана медицинского факультета в Мадриде): Дальнейшее совершенствование и миниатюризация электронной техники позволяет создать маленький компьютер, который можно будет вживлять под кожей. Таким образом, появится автономный прибор, который будет получать от мозга, обрабатывать и выдавать мозгу информацию. Такое устройство будет выдавать стимулирующие сигналы по определенным программам...» Поистине следует опасаться, чтобы некоторые утопии не осуществились на практике!.. Еще в 1922 году А. Воронений, первый и, может быть, самый беспощадный критик романа «Мы», все-таки объективно заметил: «С художественной стороны роман прекрасен. Замятин достиг здесь полной зрелости...» В чем же эта «прекрасность»? Прежде всего, думается, — в стиле, в абсолютной точности совпадения стиля повествования с изображением. Трудно подыскать для него подходящий эпитет: импрессионистический, сюрреалистический?.. Эти определения ни в малейшей степени не передают его своеобразия Стиль романа нельзя даже назвать «замятинским», потому что другие произведения писателя сделаны совсем в иной манере, может быть, близкой к гоголевской живописности. Перед нами стиль, специально выработанный для романа «Мы»; его художественная функция — передать физическое ощущение стерильности, мертвенности того античеловеческого мира, в котором живут герои романа. Место и время действия кажутся вымороченными, остановившимися, никакими, лишенными индивидуальных признаков. То же самое можно сказать и о персонажах. Необходимо было особое мастерство, чтобы не просто передать отсутствие у них индивидуальности (для этого достаточно раскрыть любую плохую книжку), но именно наличие отсутствия» — стертость, унифицированность, одинаковость. И только I-330 имеет признаки живого человека, потому что она и духовно, и даже территориально выламывается из границ Города. В романе почти нет словесной игры, вообще-то характерной для Замятина, — множество коротких, часто просто назывных элементов соединяется в длинные цепочки с помощью многочисленных тире и двоеточий. Так, пожалуй, в русской литературе не писал никто. В те годы в ней было множество языковых экспериментов, однако зачастую они лишь затрудняли чтение, а то и затемняли смысл. Язык Замятина в романе внятен, недвусмыслен, точен, как пулеметная очередь, как текст приговора. И еще одну задачу должен был выполнить стиль — передать временную удаленность действия. Надо сказать, что такая задача ставилась часто (и многими авторами), но редко удовлетворительно решалась: в большинстве произведений о будущем что автор, что его герои объясняются на языке, употребляемом в год выхода книги. Отстраниться, «оторваться» от своего времени очень трудно, а полностью, понятно, невозможно. Свидетельство тому центральное слово романа — «нумера», сейчас сохранившееся разве что в «нумерации». И тем не менее Замятин справляется с невозможным. Это действительно другой, чужой, чуждый 20-м годам, а пожалуй что, и нашему времени язык... Влияние, которое оказал роман «Мы» на прозу XX века, вряд ли может быть взято под сомнение. Мы уже вспомнили о Брэдбери. Нет такой статьи о романе «Мы», где бы вкупе с ним не упоминалась бы и еще одна книга — «1984» англичанина Дж. Оруэлла. Вот уж, казалось бы, бесспорный антикоммунист! Вроде бы дальше и некуда Он сам, в том числе и в романе, говорит об этом неоднократно и даже, пародируя наши аббревиатуры, называет строй, изображенный в «1984» «ангсоцем», т. е. английским социализмом. Да и некоторые эпизоды в его книге, что называется, скопированы с не лучших, скажем так, сторон нашей действительности, например, со сталинской расправы над старыми, испытанными кадрами революционеров. Тем не менее и с Оруэллом и его романом тоже нелишне разобраться. Нет сомнений, Оруэл намеревался уязвить тоталитаризм в социалистическом образе, как он ему представлялся. Появление этой книги - результат разочарования автора в революционных идеалах молодости (Оруэлл был антифашистом). Но давайте подумаем: следует ли принимать на свой счет и все то, что изображено в «1984», ну, скажем, известные лозунги повсюду развешанные в оруэлловской Океании: «Война - это мир», «Свобода — это рабство», «Невежество — сила». Не переадресовывать ли их кому следует? Кому именно - понимают многие, в том числе вовсе не принадлежащие к нашим сторонникам. Вот что, например, сообщил однажды корреспондент «Правды» из Вашингтона: «Как справедливо заметил обозреватель «Нью-Йорк Таймс» Т. Уикер, приемы мистера Уайнбергера (бывшего военного министра США. — В. Р.) удивительно напоминают метод героев писателя Оруэлла, ставивших все с ног на голову и провозгласивших, что «война — это мир» Замятинским романом наши противники манипулируют особенно охотно. Как же — произведение русского писателя, да еще «сбежавшего оттуда»! Но пусть они говорят, что хотят, а нам надо бы гордиться тем, что именно наш писатель стал родоначальником жанра антиутопий-предупреждений, сложившегося к настоящему времени в огромную библиотеку. Будем считать, что роман «Мы» не по своей вине был долгое время как бы в плену и наконец вернулся на родину, ибо сказано: лучше поздно, чем никогда.
2.Роман «Мы» принадлежит к жанру антиутопии, то есть противополагает розовой сказке о фатально счастливом будущем человечества скептический, подернутый трауром взгляд. Мировая литература знает множество утопий и антиутопий — от Платона и Томаса Мора до Э. Кабе и У. Хоуэлса. Но Замятин стал родоначальником нового извода этого жанра, сатирической утопии XX века, когда технические и социальные фантомы новейшей цивилизации пустились наперегонки с самым смелым воображением. По его следу пойдут уже Олдос Хаксли с его «Прекрасным новым миром» (1932) и более ядовитый и изощренный Дж. Оруэлл со «Зверофермой» (1945) и «1984» (1949), вплоть до Рэя Бредбери и наших Стругацких. Конечно, можно вообразить себе в этом жанре и выдумку похитрее, и сюжет поострее, но другой такой книги, какую написал Замятин, никогда не будет уже потому, что она первая. Перед читателем романа «Мы» возникает странный, но смутно узнаваемый мир через тысячу лет, отгороженный от всего живого глухой стеклянной стеной. Мир Единого государства, рационализированный и упорядоченный до точки, мир единообразия и несвободы, мир без любви, без поэзии, без науки, без личности, без души. Мир рабства, создающий иллюзию счастья, вследствие полной атрофии воли граждан, слепо вверивших свои судьбы Единому Государству, а в сущности, одному человеку — Благодетелю. Мир математических формул и чисел, заменивших слово. А для низкой жизни были числа, Как домашний, подъяремный скот, Потому, что все оттенки смысла Умное число передает, — писал современник Замятина Н. Гумилев. И в романе «Мы» словонастолько вытеснено числом, что даже личные имена людей заменены цифрами, номерами. Д-503 — «нумер» главного героя, трагическое ясновидение автора, сбывшееся в лагерной практике. В книге, создающей обобщенный пугающий образ механического, казарменного будущего, наивно выискивать памфлетный социальный адрес, видеть намек или систему намеков на какую-то одну страну или общественный уклад. То, что смущает, отвращает и беспокоит Замятина в возможном будущем человечества, уже и на нашей недавней памяти находило осуществление в разных формах и в разных точках земного шара. Об этом следует сказать потому, что в трактовке романа «Мы» у нас в стране и за рубежом существуют две крайности. Одна — что все, описанное Замятиным, навеяно тенденциями развития буржуазного мира, тем, что могло быть подмечено автором в промышленной Англии в пору, когда он провел там два года в Лондоне, в доках Нью-Касла и Саут-Шилдса, и, таким образом, «мы» — это «они». Другая крайность — что все, воссозданное в романе, обращено к критике новой революционной действительности, социализма в собственном смысле слова, и, таким образом, «мы»—это именно «мы» и никто иной. Между тем текст романа, рассмотренного с дистанции времени, дает основание для более объемной и точной интерпретации. Если взглянуть на вещи с точки зрения психологии творчества, то, бесспорно, поразившая Замятина в Лондоне «каменная, асфальтовая, бензинная, механическая страна», как напишет он в «Островитянах», могла подсказать автору нечто для его утопии. Кстати, и Достоевский полемический образ «Хрустального дворца» будущего вынес из своих английских впечатлений. В начале XX века жестко рациональная организация труда и сопутствовавшая ей эксплуатация легли в основу модной системы тейлоризма (по имени ее изобретателя— американского инженера Ф. У. Тейлора) — эго словцо по меньшей мере трижды встречается в романе. Признак отменно механизированного мира с новыми рабами производства в пору, когда до эры роботов и компьютеров было еще далеко, стоял перед глазами автора, тем более что и в молодой Советской республике «тейлоризм» находил мощную поддержку, в частности, во «Всеобщей организационной науке» А. А. Богданова и трудах А. К. Гастева. Но несомненно, что картина, нарисованная романистом, имела отношение и к его скептическим раздумьям о путях нового общества, первые шаги которого он видел собственными глазами, живя в Петрограде. Роман был написан в разгар политики «военного коммунизма», и это давало Замятину материал для его раздумий об опасности казарменного социализма в полуграмотной тогда стране с сильными пережитками «азиатчины». Роман-утопия, или, точнее, утопическая сатира, был одновременно романом-предупреждением. Заглянув в отдаленное на тысячу лет будущее, Замятин в условной, по существу, сказочной форме рассказал о том, что аккумулировало его тревогу, предощущение опасности. Сегодня мы читаем роман почти три четверти века спустя после того, как он был написан. До тысячелетнего будущего далеко, а кое-что из им придуманного мы увидели въявь,— Замятин не учел процессов исторического ускорения в XX веке. Это относится к техникофутурологической фантазии автора, описывающего воздушный корабль «Интеграл», что-то вроде «Шатла» или наших космических кораблей, правда, с наивными подробностями, напоминающими допотопный пароход: «командная рубка», «малый ход», «два кормовых». Предугаданная Замятиным «нефтяная пища» заставляет вспомнить о синтетической «черной икре», пропагандировавшейся академиком Несмеяновым, и т. п. Но существеннее нередкие снайперские попадания автора в социальные мишени: «газовая комната», напоминающая о зверских изобретениях гитлеризма. Или, увы, известные нам не из вторых рук манифестации в честь Благодетеля, выборы с заранее известным итогом в День Единогласия, тотальная покорность одной воле, слежка незримых «хранителей» и т. п. Даже такая мрачная подробность, как победа над голодом в Едином государстве, достигнутая посредством голодной смерти части населения, может показаться горестным предсказанием, осуществившимся во время голода на Украине в 1932—1933 годах. Стоит ли при этом удивляться, что автор романа в чем-то ошибся, где-то не попал в цель, преувеличил или преуменьшил опасность? «Розовые билетики» на партнера в сексуальный день или прозрачные стеклянные стены домов, не позволяющие гражданам ни на мгновение уйти от надзора, слава богу, еще нигде, кажется, в мире не имели прямой аналогии. Но и не требовать же этого от романа, где речь идет, понятно, о гиперболизированных образах и сатирических сгущениях. Внушением какой чудесной силы Замятин сумел все же так многое угадать? Откуда вообще являются временами в искусстве эти ясновидцы или, говоря высоким словом, горестные пророки? Если оставить в покое мистику, дело обстоит достаточно просто: интуиция художника позволяют ему увидеть в своей современности зародыши будущего – счастливого или несчастливого. В каком-то смысле настоящее всегда состоит из двух перетекающих друг в друга времен – минувшего и предстоящего, но громадное большинство людей не видит, не осознает этого, безотчетно отдаваясь потоку жизни: для них прошлое, будущее и настоящее разделены прочными перегородками. Зоркий ум и яркое воображение («Флора и фауна письменного стола гораздо богаче, чем думают...»,— замечал Замятин) способны угадать хотя бы некоторые черты отдаленного будущего, просвечивающие в завязи уже в современности, обрадоваться им или испугаться. Замятин пугается. Писатель — Кассандра рассказывает поучительную сказку, тревожась за будущее человечества и своей страны, предостерегая от ошибок. И тут все дело в том, какую выбрать точку зрения: возмутиться тем, что нам пророчат, воспринять это как выходку мизантропа, вольную или невольную подножку в трудном деле строительства нового мира? Или понять его книгу как личную боль, предостережение доброжелателя и союзника? Тогда вместо раздражения и укоризны — даже при неполном согласии с автором — явится благодарность писателю. (Так благодарны мы эпидемиологу, указавшему на опасность распространения болезни и выделившему вирус,— ведь мы не клянем его за его предостережения, даже если покуда чувствуем себя здоровыми.) Слов нет, антисоциалистическая пропаганда могла использовать (и использовала) роман Замятина, как и в еще большей мере романы Оруэлла, в своих целях. Но разве есть такая полезная вещь, которой невозможно было бы злоупотребить? Конечно, всякая сказка а фантазия Замятина именно сказка, и не очень благодушная, содержит в себе «добрым молодцам урок». Но сердиться на сказку, лишенную розового утешения, не значит ли выдавать себя: беспокойство писателя попало в цель. Напротив, свободное от комплексов вины и страха, прямое и здоровое отношение к фантазии художника признак силы и уверенности в себе: прислушаемся к сумрачному предостережению и не допустим беды. К сожалению, этой мудрости не хватило у современников Замятина. Когда в 1924 году роман «Мы» без согласия писателя появился в ряде зарубежных изданий, автор подвергся все нарастающему валу печатной критики, перешедшей к началу 30-х годов в прямую травлю. Это вынудило его эмигрировать из СССР. Разрешение на отъезд было дано вследствие письма Замятина И. В. Сталину в 1931 году, а вскоре на перроне Белорусского вокзала его навсегда провожал друживший с ним Михаил Булгаков. Жизнь на чужбине не способствовала расцвету художественного дара Замятина, и он скончался спустя пять лет в Париже, не прибавив заметно славы своему перу немногими написанными вдали от родины страницами: корни его были в России, более того — в революции, которой он хотел помочь своим нельстивым словом. «Не нужны нам спорщики, а нужны поноровщики»,— говорит ироническая народная пословица. Замятин не «поноровщик», он любит спорить и готов азартно идти наперекор нашему читательскому «нраву». Потому он не может быть мил обывателю, жаждущему более всего покоя, душевного комфорта и успокаивающему себя на мысли, что какие бы курбеты ни выкидывала история, все к лучшему в этом лучшем из миров. Но ведь есть и еще выход — борьба со злом, и о нем тоже не забывает Замятин в своей фантастической фреске. Картина будущего тоталитарного мира была бы беспросветно черна, если бы не попытки людей выйти за его пределы. Ведь за Зеленой Стеной, изолировавшей государство-полис, существует какая-то живая лесная чаща, там бушует жизнь, там сохранилась природа с ее птицами, цветами и травами, а люди не чувствуют себя рабами. Человеческие страсти трудно убить до конца, и в городе зреет милый сердцу старого бунтовщика Замятина заговор против власти Благодетеля. То, что истоком бунта как и всего живого на земле, служит женщина, а стимулом к прозрению героя—внезапная, как вспышка атавизма, «старинная» любовь, конечно, не случайно. И хотя конец романа трагичен — и у смирившегося героя вырезают последнее прибежище живого протеста — фантазию, автор верит в другое: пока жива душа, разум, творчество, никакое механическое тоталитарное устройство не способно завладеть миром до конца. Более того — сохраняется надежда на его поражение и конечное торжество подлинно человеческих ценностей — любви, свободы, творчества. 3. Самое крупное произведение писателя послеоктябрьского времени стало и самым «фантастическим». Роман «Мы», написанный в 1921 году,— первое явление этого рода в советской литературе. «Фантастика вышла убедительной. Это потому, что не Замятин шел к ней, а она к нему. Это стиль Замятина толкнул его на фантастику» 1,— писал Ю. Н. Тынянов в 1924 году. Критика давно уже указала место романа в литературной истории XX столетия. Признано, что сочинение Замятина во многом предопределило развитие жанра «антиутопии» в зарубежных литературах, ведущей ее проблематики — драматические судьбы личности в условиях тоталитарного общественного устройства. В этом ряду обычно называют имена О. Хаксли, автора романа «Прекрасный новый мир» (1932), Д. Оруэлла и некоторых других. ___________ 1 Тынянов Ю. Н. Поэтика, история литературы, кино, М., 1977, с 156.
Впрочем, первым, кто сказал предельно точно об «антиутопии» XX столетия и ее «пионере», был сам Замятин. В работе о Герберте Уэллсе он противопоставил классические утопии, создатели которых (Т. Мор, Т. Кампанелла, У. Моррис и др.) «дают (...) кажущееся им идеальным строение общества (...) утопия имеет знак фантастике «со знаком —» в романах Уэллса, нацеленных «почти исключительно» на то, «чтобы вскрыть дефекты существующего социального строя, а не затем, чтобы создать картину некоего грядущего рая»; это — «в большинстве случаев — социальные памфлеты, облеченные в художественную форму фантастического романа» '. Творчество Уэллса открывает одно из самых перспективных направлений в литературе нашего века, считает Замятин. И в длинный перечень имен и названий, призванный подтвердить это, по справедливости вводит свой роман «Мы». К нему относятся в полной мере признаки «антиутопии», очерченные в статье. Ни у кого из читателей не возникало сомнений в том, что адреса замятинской фантастики со знаком «—»— это и адреса текущего дня, те самые, что и в «бытовых» произведениях писателя. Критикой было тогда же замечено кровное родство между новым его сочинением и «Островитянами». Нити, протянувшиеся от «английской» повести, видны уже на первой ее странице — там, где викарий Дьюли растолковывает миссис Дьюли свой «Завет Принудительного Спасения»: «жизнь должна стать стройной машиной и с механической неизбежностью вести нас к желанной цели». Слова эти — «готовый» эпиграф для романа «Мы». В фантастико-гротесковом облике предстает здесь общество будущего. Но в нем нет ничего, что не предвещала бы уже современная писателю реальность. Завет викария о «механической» жизни, воплощенный с идеальной точностью,— вот что такое «математически совершенная жизнь Единого Государства» из замятинской «антиутопии». Вещественный прогресс, обернувшийся разрушительным регрессом духа. Символический образ «огнедышащего ИНТЕГРАЛА», чуда технической мысли и одновременно орудия жесточайшего порабощения, открывает книгу. Бездушная техника вместе с деспотической властью превратили человека в функцию машины, отняли у него свободу, воспитали в добровольном рабстве. Ему, человеку-«нумеру», лишенному имени, было внушено, что «наша несвобода» есть «наше счастье» и что это «счастье» — в отказе от «Я» и растворении в безличном «МЫ», ибо «личное сознание — это только болезнь». Внушено, что художественное творчество — «уже не беспардонный соловьиный свист», когда «всякий писал — что ему вздумается», а «государственная служба». И что интимная жизнь — тоже государственная обязанность, выполняемая сообразно «Табелю сексуальных дней». «Предупреждением о двойной опасности, грозящей человечеству: гипертрофированной власти машин и гипертрофированной власти государства»* 2— назвал свой роман Замятин. Именно эта угроза прежде всего страшила и авторов последующих западных «антиутопий». Так у Хаксли в «Прекрасном новом мире» (1932). «Мировое Государство» будущего, где летосчисление ведется «от Форда», в чьем девизе слово — «Однотипность», безраздельно и неусыпно властвует — с помощью совершенной техники и недреманного ока «Верховных Контролеров» (у Замятина — Хранителей) — над жизнью всех членов общества. Властвует от рождения (в инкубаторах) и до смерти, полностью обезличивая основную массу и жестоко отсекая «всех тех, кто (...) оказались слишком яркими (...) кого не удовлетворяют стандарты правоверности...». Провидение судеб буржуазной демократии, неминуемой ее эволюции к тоталитарной системе — вот что было завещано Замятиным его преемникам. Не следует, однако, делать вывод отсюда, что роман «Мы» не имел отношения ни к России, ни к революции, а только к буржуазно-технократическому обществу Запада. Между тем такие мнения высказываются в последнее время. Но целиком принять как эту, так и противоположную ей версию прошедших лет — роман антиреволюционен — значило бы сильно упростить авторский замысел. Сочинение Замятина, разумеется, проникнуто раздумьями о российской послереволюционной действительности (о чем неопровержимо свидетельствует и его публицистика тех лет, прямо «комментирующая» многие линии, мотивы произведения, вплоть до отдельных эпизодов и «формул»). Но эти раздумья — вопреки тому, что им приписывали,— неоднозначны. Автор «Мы» испытал воздействие мысли Достоевского — создателя «Записок из подполья», «Бесов» и «Легенды о Великом инквизиторе» (из «Братьев Карамазовых»), В литературе о Замятине на это обратили внимание уже очень давно. Диапазон критики тоталитарного общественного принципа в творчестве Достоевского, к которой были так внимательны литераторы XX столетия, чрезвычайно широк. В ее орбиту наряду с буржуазной западной цивилизацией, католицизмом и т. д. вовлекались — частью — и современные писателю социалистические учения. Мы не приемлем общего отношения Достоевского к революционно-социалистическому движению. Но высоко ценим то, что может быть истолковано как глубокие прозрения о возможных (и уже обнаружившихся при жизни писателя) извращениях социалистической идеи на ее будущем историческом пути. Нечто подобное встретим и у Замятина. В его «антиутопии» ассоциации с Достоевским — порою на поверхности. Хотя бы — так близкие философии Великого инквизитора — рассуждения Благодетеля (запись 36-я) о «любви к человечеству», которая «непременно бесчеловечна», и о людях, мечтающих о том, чтобы кто-нибудь «приковал их (...) на цепь» к их «счастью». (Позднее Хаксли, приникая к тому же источнику, вложит в уста Верховного Контролера из «Прекрасного нового мира» слова о людях, тяготящихся своей свободой, превратившейся в анархию, жаждущих покориться власти, «отдать под контроль даже свой аппетит».) А постоянная ирония по поводу «стеклянного рая», в котором среди «прозрачных, как бы сотканных из сверкающего воздуха стен» живут, «всегда на виду», люди-«нумера» Единого Государства? Это — и отголосок звучащей в «Записках из подполья» иронии по поводу «хрустального дворца» — общества будущего в духе социалистов-утопистов, где «все поступки человеческие (...) будут расчислены (...) математически», как повелевают «разум и выгода». Через Достоевского высказывалось недоверие к строительным началам революции, особенно характерное для Замятина в первые послеоктябрьские годы. Отношение к политике «военного коммунизма» стало камнем преткновения для писателя. Эта политика, предусматривавшая сугубую централизацию политической и экономической жизни в стране, ряд жестких, стеснительных (в том числе и уравнительных) мер, была временной и вынужденной в условиях гражданской войны и хозяйственной разрухи. Но Замятину (и далеко не только ему в ту пору) представлялось, что другого выбора не дано и не будет и что навязана единственная модель дальнейшего движения — новый, наряду с буржуазным, вариант тоталитаризма. Уже в 1918 году он полагает, что освободительная стихия захлебнулась (статья «Скифы ли?»). Но позднее, хотя и трудно меняя свой взгляд на современность, он высказал в статье «Цель» нечто иное об общественных перспективах: «Все отличие командующего сейчас класса в том, что он командует временно, что он командует для того (...) чтобы сбросить с человечества иго (...) всякой команды...» 1 Роман «Мы» демонстрирует и мысль скептическую, и мысль уповающую. В «антиутопии» сблизились представления писателя о настоящем и будущем буржуазного мира с наблюдениями над пореволюционной русской действительностью. Это, разумеется, было весьма уязвимо. Политика «военного коммунизма» не давала оснований для того, чтобы заключать о социалистической общественной концепции в целом. Но сочинение Замятина приобрело особые цену и поучительность в ином смысле: как предупреждение о возможных искажениях этой концепции (и тут — заветы Достоевского), об опасности уклонений нового общества с истинного пути и злоупотреблений методами стеснения свободы. Последующая отечественная и мировая история показала, что тревоги писателя были не напрасны. Приблизительно тогда же, когда и «Мы», была написана первая замятин- ская пьеса — «Огни св. Доминика». Тематически обращенная к историческому прошлому, она, по существу, выполняла ту же роль — напоминала о настоящем и предупреждала о будущем. Что касается романа, то его злободневность усиливалась и литературной полемикой. Она была нацелена против распространеннейших в ту пору художественных тенденций, связанных прежде всего с пролеткультовским движением: с одной стороны, представление о «безбрежной» коллективности, в которой надлежит раствориться отдельной личности, и, с другой,— культ индустрии, машины, которым нередко уподобляли и даже подчиняли человека поэты и прозаики этого толка. Замятин воспротивился и фетишу коллективности в подобном понимании, и фезишу техники. На всем протяжении книги можно найти саркастические тому подтверждения: и, например, упоминание о «наших ___________ 1 Замятин Е. Лица. Нью-Йорк, 1955, с. 177. поэтах», которые «с нами в ногу идут под строгий механический марш Музыкального Завода», и призывы вроде следующего: «забыть, что ты — грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны...», и очень многое другое. И не пародирует ли пролеткультовские гимны машинерии такое вот обращение к жителям Единого Государства: «Каждая искра динамо — искра чистейшего разума; каждый ход поршня — непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас?» Да и само название книги иронически переосмысливает памятное слово «Мы», которое стало своего рода катехизисом эстетики и поэтики этого движения, его воинственным кличем. Правда, и Замятин был односторонен в этой полемике, вкладывал в нее чересчур много яду, не желал замечать достоинств (а они, несомненно, были) у своих оппонентов. Но само по себе требование преодолеть безликую массовидность, усилить внимание к человеческой индивидуальности было своевременным, совпадало с общими помышлениями молодой советской литературы. Вместе с тем основное содержание романа выходит за временные и пространственные пределы, за границы конкретных политических, общественных, идеологических и тому подобных обстоятельств. «Вечные» вопросы остаются излюбленной сферой писателя. И центральный из них вновь — и еще более крупно, чем раньше,— ставится здесь во главу угла: естественные свойства души, природа человеческая, стремящаяся к свободному самовыявлению, и искусственные условия ее существования — социальные, бытовые, психологические,— созданные самим человеком. Среди их «создателей» — те, кто противопоставил «дикому состоянию свободы» «благодетельное иго разума», кто подчинил жизнь «четырем правилам арифметики» и кто — на службе одописцев Государства —опоэтизировал эту «последнюю мудрость»: Вечно влюбленные дважды два, Вечно слитые в страстном четыре, Самые жаркие любовники в мире — Неотрывающиеся дважды два... Рационализм как преступление против человечности, разрушающее живую душу,— одна из лейттем романа. Интенсивно развивая ее, автор следует давней традиции классической русской литературы. Еще одна лейттема особенно созвучна нашим сегодняшним экологическим тревогам. «Антиобщество», изображенное в «Мы», несет гибель естеству жизни, изолируя человека от природы. Образ Зеленой Стены, наглухо отделившей «машинный, совершенный мир—от неразумного (...) мира деревьев, птиц, животных...»,— один из самых зловещих символов произведения. Надо выгнать «обросших цифрами» людей «голыми в леса», чтобы они «учились» там у «птиц, цветов, солнца». Речь не о пресловутом «голом человеке на голой земле», не о «руссоистском» бегстве от цивилизации, а о восстановлении целостной сущности человека. И автор верует в это. «...Иррациональные величины прорастают сквозь все прочное...» Это испуганное признание, оброненное повествователем из «Мы» — законопослушным жителем Государства, приобретает знаменательный общий смысл. Оно означает, что стихийно органические силы души (кажущиеся «иррациональными» людям, «обросшим цифрами») неиссякаемы, что они непрерывно подтачивают мертвые формы, оковавшие бытие человека. И пусть сегодня на месте разрушенной мятежными силами Зеленой Стены станет другая, из высоковольтных волн, завтра окостеневший рассудок отступит перед живой жизнью. Всё же опасности, ее подстерегающие, писатель ощущал еще острее. В нашествии рационализма на жизнь духа, в отчуждении от природы он увидел угрозы всему человечеству, самой родовой человеческой сущности. Этим подсказано й особое напряжение формы повествования — предельно обобщенной, «фантастически» сгущающей, концентрирующей тему. Автор «Мы» — из тех наших крупных художников, кто усиленно приковывал внимание к судьбам «вечных» ценностей в условиях глобальных исторических сдвигов XX столетия. Но широты этого замысла не оценили в ту пору, отказав роману в публикации на родине, сводя его содержание — чаще всего — к политическому памфлету против революции и социализма. Под этим знаком воспринимали и последующую деятельность писателя. Изоляция Замятина в литературном мире все усиливалась. В его критике советских мещан, приспособленцев разного толка, раболепствующих и «юрких» собратьев по перу, знающих, «когда петь сретение царя и когда молот и серп» и др. видели поклеп на действительность. В 1923 году Замятин сказал по поводу обвинений отдельных литераторов из группы «Серапионовы братья» в антиреволюционности: «Писателей, враждебных революции, в России сейчас нет — их выдумали, чтобы не было очень скучно. А поводом послужило то, что эти писатели не считают революцию чахоточной барышней, которую нужно оберегать от малейшего сквозняка»1 2. Писатель мог повторить это и по отношению к себе. После «Мы» взгляд Замятина на новую действительность постепенно просветляется, становится шире. Сомнения, однако, оставались и потом. Точнее, даже не сомнения, а приверженность к своему философически общему взгляду на современный мир и соотношение в нем природных и исторических начал. Писатель вновь вспоминает о русском Севере, далеком еще от основных исторических дорог (рассказ «Ела»). И вновь (как и в более раннем рассказе «Север») находит живую жизнь, яркую игру стихийных чувств в его первозданном быте, хотя и повсеместно теснимом так называемым прогрессом. Историческое движение эпохи вовсе не враждебно Замятину. Но он хочет его возвышения до природно-общечеловеческих начал. Вот «Сподручница грешных». Нечто очень задушевное выразилось в этом небольшом рассказе с нехитрым сюжетом. Сюжетом о том, как мужицкие «экспроприаторы» захотели конфисковать для «обчества» монастырские финансы и как, пристыженные добротою своего «классового врага» — матери Нафанаилы, игуменьи, возвратились восвояси, не решившись совершить задуманное. Не означает ли это проповедь классового примирения? В социально накаленной атмосфере 20-х годов могло возникнуть и такое восприятие произведения. Но писатель был слишком трезв, чтобы сеять подобные иллюзии. Призыв решать конфликты тогдашней действительности в духе «Сподручницы грешных» был бы на самом деле весьма странным. Речь, однако, не о реальном, а о возможном. Вернее — о возможной, не сегодняшнего дня, реальности, в которой могла бы полнее проявиться естественная и добрая человеческая сущность. Что мысль писателя именно такова, выразительно подтверждает «Рассказ о самом главном», в котором, по существу, та же тема переведена из внешне бытового в философское измерение. Своею формой он наиболее выделяется среди прочих замятинских произведений той поры. Писатель «собрал» здесь вместе поистине все, что считал необходимым художественным достоянием современной прозы («сплавы из фантастики и реальности», смещение повество вательных планов, особая техника монтажа и, наконец, предельно динамичный, «летучий» синтаксис, в котором «сложные пирамиды периодов — разобраны по камням самостоятельных предложений»3). _______________ [1] Я боюсь.— «Дом искусств», 1921, № 1, с. 43. 2 «Русское искусство», 1923, № 2—3, с. 58—59. 3 Писатели об искусстве и о себе, с. 73.
|