Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Комментарии 17 page
Карлик разил Заратустру: «О, Заратустра, — раздельно шушукал он, — бросил высоко ты сам себя в воздух; но всякий брошенный камень должен упасть»… «На избиение сам себя осудивший: о, Заратустра, ты высоко бросил свой камень, — но брошенный камень упадет на тебя». Карлик еще говорил: «Лжет все то, что протянуто прямо… Всякая истина выгнута: самое время есть круг». В прямолинейном движении — половинчатость лжи; но и в нем: половинчатость истины. «Путь в “Winterreise” линеен; и полон дурной бесконечности; каркают вороны о бесконечности странствия, о бесконечном страдании, одиночестве “я”»: Eine Strasse muss ich gehen Мыслим контрастами мы. Вызывает в нас линия мысли о круге; и безвозвратность приводит возврат. Но и линия и окружность — неправды. В спиральном движении правда. Неправду прямого движения выявил карлик; и уловил Заратустру в неправду окружности; вечным возвратом его подстрекнул; Заратустра поддался невольно коварному подстрекательству: «Все, что бегает, не пробегалось ли по этой дороге, не проходило ли все, не случилось ли, не было все, что может прийти»[71]. После этого Заратустра уходит из гор: опускается к морю; в горах — озарение мыслью; на море — кипение образов; так возвращение Заратустры подобно: падению с гор. {275} Утверждение повторения — поворот Заратустры на тень Заратустры. Перекликается странствие Заратустры здесь и песенным циклом огромного Шуберта; и окончание «Winterreise» встает; окончание «Winterreise» — во встрече с шарманщиком; это — странный старик (может быть, «Вечный Жид»); крутит ручкой шарманки. Не там ли, где встал этот вечный шарманщик, линейная эволюция переходит в круги; круговое движение вертит; головокружение, vertige, начинается именно здесь. Сумасшествие именно здесь нападает на Фридриха Ницше. Здесь кончаются русла культуры; по ним живоносный источник протек: от второго и первого века; и до двадцатого века; тут он иссякает, тут снова должны мы свершить поворот; осознать в себе импульс; в сверхчеловеке должны опознать человека, связавшего воедино своих двойников (Канта с Фаустом, с Манихейским учителем); соединить два пути: путь линейный и путь неподвижного круга — в спираль. Мы в своем «Winterreise» должны понимать, что движенья вперед больше нет, как и нет больше догмата; перевоплощенье положенных импульсов нас осеняет; и мы узнаем: в Франце Шуберте перевоплощенного Баха; в Бахе мы слышим: звучание Августиновой жизни; в звучаниях «Исповеди» узнаем в свою очередь: отблески лучезарного образа на пути в наш Дамаск. Осознать этот образ — понять: импульс новой культуры. Но Ницше не понял того, встретив «ворона» посвящения, не осилил его; не стал «вороном»; «ворон» ему расклевал его мозг зимним криком о вечном возврате; он мог бы сказать, убегая из… Базеля: Eine Krähe ist mit mir И как странник из зимнего странствия Шуберта пред сумасшествием он восклицает, быть может: Krähe wunderliches Tier[cciv]! «Krahe» — каркает в Базеле, нападая на странников; голос его и я слышал; в Базеле часто «безумием становится узник! С безумием… пленная воля освобождает себя»[72]. Это мне подсказало мое пребывание в Базеле — зимнее странствие, «Winterreise» мое, начиналося здесь; освобождала себя из тисков, зажимавших в России меня, моя пленная воля; я встретил под Базелем тень Заратустры; и каркала здесь мне ворона; недавно бежал я из Базеля в горы; и вот: Eine Krähe ist mit mir {276} 27 Громыхала уже из Эльзаса война; я, измученный пушечным громом, бежал из-под Базеля в горы — в сопровождении брюнета (наверное, сыщика международного сыска); в Лозанне, в Люцерне и в Цюрихе — всюду его узнавал: за стеною отельного номера; на прогулке и в поезде; он садился не рядом, а — наискось: где-нибудь в уголке; появленья его я не мог обнаружить; во время движения поезда, обыкновенно в минуту, когда отдавалась душа пейзажу летящих долин, деревень, горных гребней, когда на душе становилось легко и — отпадало все мрачное, — именно в эту минуту всегда обнаруживал я мою злую ворону: меня дозирающий глаз (черный глаз), черный ус и протянутый кончик вороньего носа: «Вот — я». Сколько бы ни старался с презрением я относиться к сопровождающей личности, все обволакивалось неприятным туманом во мне. Eine Krähe ist mit mir Мой брюнет в котелке — сыщик? Кто его знает. Принадлежал он — к чему? К — международному обществу обрывания всех нежнейших порывов — к страшному братству, давно обрекающему на погибель того, в ком раз вспыхивал дух; кто они — братья гибели? Ими окованы мы; окружены страшным сыском; души наши при помощи страшных магических действий, влитых в обыденные действия, соединяются с… Демонами, выгрызающими сознание наше и в ночь уводящими; окружены котелками, принадлежащими этому вот вороньему носу, который просунулся в Базеле в мою личную жизнь: в год войны; системою шпионажа и сыска — душевного сыска — предупреждается ими касание Духа; они стерегут на горах; и, подкрадываясь, бесчеловечно бросают нас в бездны; поганые их инструменты, расставленные в душевном пространстве, показывают своей стрелкой туда, где родился «младенец» в душе человека; гонения начинаются; вы посещаете, скажем, концерт; и — встречаете «сыщика»; да — … в собрании каждом людей Гонения начинаются; духовно родивший «младенца» (иль духа в душе) пусть бежит: вот появятся воины Ирода (для избиения «младенца»); и персонажи международно-астрального сыска устроют охоту (принцип государственности — великолепный экран, которым они заслоняли ужасные действия от человечества, обреченного ими на гибель); за охраною государственных интересов стоит диаволов черный участок; и, появись одаренная личность, они постараются вовремя заклеймить ее страшным клеймом: государственного преступления. В Базеле понял я это; за мною из Базеля в горы перелетела крикливо ворона: {277} Eine Krähe ist mit mir Наша жизнь — мертвый Базель, откуда мы бегаем в горы (Иоанново здание еще стоит недостроенным); нам вдогонку «вороны» бросают свой крик: «Остановись, обернись». Обернувшись, мы видим: предательский склон; наша тень там лежит опрокинута вниз головою; нам кажется: падаем мы; благоразумие заползает нам в душу; и мы возвращаемся: в Базель. Возвращение наше подобно падению в пропасть. Возвращение к импульсам Ренессанса — залог зарождения новой культуры; возвращение к пирам его, к формам его есть падение в смерть. Ренессанс дал нам космос; но всякий космос в процессе создания вычеканивается из музыкально поющего хаоса; повторение космоса — олиография; повторение форм Ренессанса — попрание заветов его. Импульсы Ренессанса — в Александрии; и — ранее — импульсы эти льются на землю Видением Светлого Света: видением Павла; и повторение форм Ренессанса — закрытие нас от зовущего Света: каркасом, щитом. Культ культуры, провозглашаемый многими, есть такое деяние; самое страшное дело культуры — тенденция: быть насаждаемой государством; соединение государства с культурою — страшное дело; в поверхностном взятии это страшное дело творится повсюду: капитализм ему имя. Возвращение к пирам Ренессанса являет нам лик современной культуры не в образе и подобии Медичи; в образе и подобии Вандербильда и Ротшильда появляется культуртрегер пред нами. Всем роскошествам жизни, комфортам культуры должны мы сказать наше «нет»; мы должны убежать от них в горы; отправиться в зимнее странствие; пережить появление «Krähe» и углубиться в ту самую мертвую улицу мертвого города, о которой нам сказано голосом странника: Eine Strasse muss ich gehen Запустение мерзости созерцает наш взор; мы подъем достижения защищаем от мерзости; а о том, что наш путь не окончен (не начат еще), нам подумать нет времени; запустение устремило на нас свой чарующий взгляд, как удав: мы как птички летим в пасть удава; при этом мы думаем: мы — нападаем; быть может, так думает птичка, летя прямо в пасть. Возвращение к ценностям современной культуры проистекает из страха пред зимним томительным странствием: «Winterreise», как путь посвящения в «Вечерю» Леонардо-да-Винчи, рисуется страшным — уют кабинета, кусок пирога на столе, охраняемый государством, рисуется не запустением мерзости, а комфортом культуры; и мы, почитав комфортабельно странствия Вильгельма Мейстера, мы — возвращаемся: к четырем своим стенкам — и «куб» кабинета, отопленный паром, нам кажется шпицем культуры. Но «куб» кабинета — «тюрьма». Возвращение в «свой» кабинет — возвращение вверх пятами; и смысл кабинета есть смысл вверх пятами; себе говорите, что детские {278} увлечения мечтой разрешились эпохой оценки переоценок, переоценкой оценок. Между о и пере — когда пропасть: скакать по предлогам опасней, думают (крути предлоги); не приложимая ни к чему безглагольная несущественность есть предлог; и предлог возвращения в уют государственных кабинетов культуры — один; он — занятие не приложимое ни к чему несущественностью: систематикою каталогов музейных реликвий культуры; здесь вместо творчества систематика порождает на свет: каталог каталогов (номенклатуру и термин); номенклатура из терминов — клавиатура рояля, где трогаем клавиш за клавишем мы, извлекая приятные звуки: «там‑там — Рафаэль; там‑там‑там — Леонардо; там — Вагнер; та‑та‑там Фридрих Ницше». За этим приятным занятием над извлечением звуков культуры проводим мы время, не думая; звук извлекался в безделье пути; гамма звуков рояля культуры, которою мы забавляемся, есть любование рядом крестов и терновых венцов; состояние наше на пире культуры подобно тому, как если б мы наблюдали из цирка борьбу гладиаторов; перебирание клавишей инструмента (рояля культуры) сантиментально до крайности. Сантиментальность есть скрытая форма: чудовищных, сладострастнейших импульсов. Возвращение в «куб» кабинета к культуре — занятие сладострастной игрою — к добру не ведет. Тихий вечер; и — звуки рояля; и — голос, поющий «Die Krähe». Безумец: прислушайтесь… Как стучит ваше сердце!.. Э, да спите ли вы по ночам? Вы ответите «нет». Еще спите? Настанет для вас пробуждение; пол кабинета провалится; вы непосредственно с креслом повиснете над провалами ночи: там будет луна — нападающий, пухнущий, каменный глобус, летящий на вас; это будет иллюзия: свалитесь в пропасть; а дом, из которого выпали вы, затеряется праздно над вами: пустой оболочкою; благоразумие, вас вернув в «куб» культуры (в домашний уют), вас вернуло туда, чтобы… сбросить стремительно: вместо того чтобы уйти добровольно, как странник, — в зиму (чрез зиму) к таинственно скрытому Солнцу, предусмотрительно запасаясь одеждою, будете сброшены вы в тот же холод насильственно, без возможности вооружиться заранее против случайностей странствий. Не случилась ли это теперь? Государственный «куб» кабинета, в который ушли культуртрегеры, не отряхшие прах государства от ног, оказался для них: пересыльной тюрьмой, из которой насильственно выгнали их в ледяные окопы; обманны рояльные звуки — они оказались иными, зловещими, звуками… пушек; «там‑там» — вот летит чемодан; «там‑там‑там» — разорвался, убивши осколками чуть ли не всю молодую поэзию Франции; «там» — убит Ласк; «там» — на штык сахарийского негра посажен историк культуры, читавший здесь, в Базеле, университетские лекции. Клавиатура рояля, подаренная государством культуре, оказалась обманом: клавиатурою пушечных звуков она оказалась. Отказы от «зимнего странствия» привели: к порабощенью в застенках — тончайших и лучших из нас; вот их всех, как преступников, в зимнюю ночь повлекли чрез поля и леса к льдом покрытым окопам; чугунные пальцы — гранаты — трещат и клюют их разорванный мозг, {279} проломавши им череп; поют дружным хором отряды бесправных рабов, выступая из города в зимнее странствие, — песню: Eine Krähe ist mit mir Испытание, если мы гоним его изнутри, нападает извне: сумасшествием, мором, войною, и голодом. Запустения мерзости не увидели мы: посредине нам данного «куба» культуры; «когда же увидите мерзость запустения… стоящую, где не должно, тогда… да бегут в горы»[ccvi] (Марк)… «Кто на кровле, тот не сходи в дом… И кто на поле, не обращайся назад…»[ccvii] Мы же все — обращаемся; но обращение наше на мерзость — начало себя повторения в ней. Не в стоянье с мечом — охранение идеалов культуры, завещанных Ницше; и не в нападенье на нижележащее (нападением на Регера ничего не докажешь в Бетховене; и искажением чего бы то ни было во славу Гете не выявишь Гете); восходя от лежащего ниже, его побеждаем; мы с мельницами кругового движения ничего не поделаем, разве что… попадем в положение Дон-Кихота; опишем на крыльях ее полный круг, ударившись больно о камень, с которого возлетели: ударился Ницше о вечный возврат; начал жизнь, как герой; кончил жизнь — Дон-Кихота. Вспомним — первая весть возвращения начинается возгласом Ницше: «На ноги, ты, голову кружащая мысль, явленная глубиной существа моего»… Странная нота веселья охватывает одинокого странника, Заратустру: не эта ли странная нота веселья охватывает другого, нам близкого, странника — странника «Winterreise» — при встрече с шарманщиком; этот странный шарманщик, которого, избегая, не слышим мы, не подавая ему ничего, — и есть искус возврата: стоит он там именно, где начинается в нашем пути поворот на себя, поворот Заратустры на тень! «Не высоты пугают, а — склоны»… «Самое время есть круг»[74]: Keiner mag ihn hören, Странник, увидевши странного старца, шарманщика («Самое время есть круг»), восклицает: Wunderlicher Greise (Странный старец, я пойду за тобой, ты завертишь шарманку для песен моих.) Далее обрывается цикл «Winterreise». Что следует дальше? Сумасшествие Заратустры, не выдержавшего испытания вечным возвратом, {280} воскликнувшего, как и Странник, из зимнего странствия: «Ты завертишь шарманку для песен моих». Головокружение, Vertige[ccix], начинается далее: «На ноги, ты, голову кружащая мысль»[75]. Встречу с вечностью переживает он «вечным возвратом»; что-то в нем искажает зов вечности: это что-то — иль Ницшева черная точка — переживание «я» не как внеличного Индивидуума, а как распухшей и выросшей личности: «“я” — заснувший дракон»[76]. Это есть та же страшная Krähe — ворона сознания (личное «я»), потянувшаяся из Базеля в горы за Ницше: Eine Krähe ist mit mir Мог бы воскликнуть он: Krähe wunderliches Tier! Krähe каркает Ницше: «вернулся — значит, ты и прежде бывал: если бывал, то и будешь». Под луною нет нового. И Заратустра терзается: «А, оставь… Отвращение!..» Далее наступает немое молчание Ницше: его тихий час; тихий час повторяется; Ницше становится сам тихим часом; культура за ним — есть сплошной тихий час… перед взрывом всех зданий: каркасов культуры. Но мы тихий час принимали за пастораль кабинета, тихий час — нагнетание атмосферного электричества перед громом грозы; гром последовал: комфортабельный кабинет ваш разорван, глухой культуртрегер! тогда вы не слушали, слышите ли вы… хоть теперь: еще время вам есть — убегайте, спасайтесь скорей из-под обломков комфорта[77]. Ницше есть острие всей культуры; его острие — встреча с карликом «возвращения». Увлечение Ницше и Ибсеном было подлинно в нас; на одно лишь мгновение захотели мы в горы: в горах оказались сырыми и теплыми мы; пар столбом, клуб душевности занавесил туманом тропу восхождения к духу; прорезались странности в нас (посредине горы — меж долиной и верхом горы — обитают кретины, спаленные молнией духа); мы стали кретинами; в Ницше увидели мы не тело, ломимое духом: литературную форму; и — стали мы ей подражать, гримассируя символом; наш хронический кретинизм развивался для нас в культуртрегерство; всякий раз нас звали рискнуть всей жизнью во имя вершинных заданий, мы зовы зовущих передаем… переплетчику; так, в муаровом {281} переплете пред нами лежали «творения»: переплет раздавил зовы жизни. Ницше есть разговор вопиющего Бога с… кретином: он — Бог и «кретин»; отпечатками «странности» говорит «Заратустра»: воображение одухотворяется в нем до… пункта встречи с «шарманкой» возврата. Шарманщик, он говорит: Wunderlicher Greis Орел духа в нем борется с страшным удавом: змеею возврата: борьба гадины и орла продолжается годы; она — безысходна: соединение гадины и орла есть дракон; в глубине его личности, на пороге грядущей культуры, из недр, вырастает дракон: «я — заснувший дракон». Сумасшествием, или драконом, предстали пред нами последние вехи когда-то огромной культуры; импульс жизни нисходит во ад нашей жизни, чтоб нас приподнять до себя; в приподымании жизни прежнего импульса — перелом нашей жизни; «кубический» кабинет с тихим часом, таящимся в нем, — гроб и ад: выход в зимнее странствие всей человеческой жизни — вот что знаменует страдание Ницше; он — распят в своем кабинете, куда возвратился из гор с «полпути» (не дойдя до вершины). С ним вместе культура от первого до двадцатого века нарисовала градацию. Свет, низошедший в Распятого, Павел, Плотин. Августин, Леонардо, двоящийся Фауст, распавшийся в Канта и Ницше (Кант «есть кабинеты культуры», и «Ницше» — попытка начать восхождение). Через строй этих личностей (от Августина до Ницше), их всех проницая, проходит невидимо скрытый источник, построивший палитру красок, градацию фуг и соборов; вот он запевает из Баха, рыдает в Бетховене; в нашем веке прорылся он вглубь, до источника, скрытого в нас, чтобы вырвался этот плененный источник; и — брызнул на небо: чтоб полпути, описавши спираль и отлагаясь то в линии, то в окружности, стало: путем — нашим странствием к «Вечери». Ницше приняли мы; и все странности Ницше мы приняли, как бациллы болезней, точащих наш мозг; мог он быть и дрожжами для нас, если б поняли мы, что и круг, и линейность культуры есть ложь; «ворон» времени, «круг» безвременности (или — «шарманщик») суть искусы; искус пытался осилить неистовый «Фридрих»; привил себе яд повторений; не удалася прививка; и — повторение Ницше осилило; раздавила его тяжеловесная косность «культуры»: «кубический» кабинет — комфорт, «Кант». Наше спасение в резвости; резвости этой название — борьба «не на живот, а на смерть»; мы опять подменяем ее суррогатами, тарантеллами рассудочной мысли (происхождение «тарантеллы» — укусы тарантула); кто «тарантул»? Кант, Кант — разумеется! {282} Современная философия научила нас резвости; в ней очищенный разум, или кантовский разум (в котором, заметим, от Канта почти ничего не осталось), кидается в пропасти безбытийного смысла: летит вверх пятами; и модернист-гносеолог летит вверх пятами — за ним, продолжая держать том почтеннейшей «Критики… разума» полуоткрытым и — читая навыворот: справа налево; и снизу наверх. Получается какая-то восточная ерунда: «Амузар оготсич акитирк» (вместо: «Критика чистого разума»). «Амузар» есть восточное слово. «Кант был идиот», — сказал Ницше: но «идиот» — победил «мудреца»; завершение кантианства есть теория, обосновывающая «круговое движение»[ccxi] (пусть смеются философы!). Построение фразы «сознание есть форма формы сознания» кантианизирует наше воззрение на сознание, преломляяся в философии Ласка (увы, Ласк убит на войне!); модернизм философии — круговое движение, здесь сознание оплодотворяет себя: гермафродитно сознание; гермафродитен — «философистик-философутик» культуры, исшедший из Ласка и Когена; среди компании «снобов, сатиров, эйленшпигелей» современной культуры воистину он занимает в рядах этих чертиков не последнее место, их всех оформляя и ориентируя в «Канте»; при этом он выглядит: ни ребенком, ни мужем, а — развращенным мальчишкою, Ницше отведавшим; мозг его, разбухая, ломает свою черепную коробку, вываливаясь лопастями и протягиваясь во все стороны; туловище атрофируется; новоиспеченный «тараигулик», закружась на ногах (лопастях долей мозга), кидается в стороны скачущих «сатиров» и порхающих «эйленшпигелей» — сынков миллиардеров, коллекционеров и библиографов. В выси мы не отправились, а — скатились: к «культуре», из недра которой теперь бьют в нас пушки: безумие гор подменили мы «Кантом» и «Круппом», предварительно (для комфорта) заставив обоих «полотнами» горных ландшафтов. Переживание подъема в себе подменили мы: переживанием созерцания гор (или — просто сидением на верандах швейцарских отелей); не на горы взбирались мы: просто пошли в диораму; такой диорамою оказался театр: драма Ибсена; там увидели мы и актера, изображавшего Рубека и — зашагавшего по деревянным подмосткам по… направлению к коленкоровым ледникам, чтобы быть опрокинутым: белой лавиною… из… прессованной ваты; перемещение жизни сказалося — разве: заменою олеографических декораций — иными, построенными по принципу: треугольников, кубов и девяностоградусных, жестикуляционных углов; зашагали театры на этих углах к ледникам; люди в них поприклеились фресками к стенкам театра; так со сцены сошел, забродя среди вас, стилизованный гений культуры; невероятно упрощенный — в неупрощаемом вовсе. Нельзя безнаказанно упрощать человеческий жест; упрощая его в человеке, приходим к звериному жесту; упрощенность в человеке рождает кретина; кретин появился на сцене (смотри «Драму жизни»); и — зверь появился (негр пьесы «У жизни в лапах»): тот негр, что проткнул своим острым штыком (при сражении в Эльзасе) профессора Базельского университета: занявшего кафедру… Якова Бурхардта! {283} Не Заратустра вошел в нашу жизнь, а ворвался в нее Страшный Негр (будет день, и — ворвется Китаец); «арлекинадою» обернулся в нас Ницше; и «маскарадом» войны проливаются в душу культуры: Китайцы и Негры. Другая особенность пресловутой реформы театра (пересоздание жизни свели мы к театру) в вертящейся сцене; здесь vetige возвращения выявлен: круговращением репертуара на сцене; описан им круг: театральное опьянение от стадии легкой веселости (отыскание новых форм) перешло к отысканию несуразностей и — кретинизма (явление «Анафемы» или Зеленого Змия на сцене); последовал сон; и за ним пробуждение: Островский; пересоздание жизни в нас сценою, подменяя пересозданием жизни на сцене, окончилось: сценой в трактире; вращаясь, довольная сцена пришла: от заданий мистерий — к… мистерии анекдота кулис; пока шло превращение сцен, зазевавшийся зритель вращался в обратную сторону: от «Строителя Сольнеса» к… увеселениям кабаре; «Диониса» нашел он в шантане: в блистательном танго. Увы, современная сцена не зацепилась за зрителя, а современная философия не зацепилась за жизнь, превращая замерзшую мысль в хоровод категорий, рассудка подобно тому как ледник превратился на сцене в куски коленкора; лавина — в летящие части перепрессованной ваты. Вдруг грянули выстрелы там, где была диорама; диорамный экран опирался на толстую пушку, которая заплавала гранатой. Культура искусства прозияла дырой. Разум наш сорвался: возвращение к «Критике чистого разума» — пастораль над чудовищным кратером; уголь, селитра и сера — полезны; но — следует помнить: мешая в себе их, мы… действуем… с порохом; менуэт с философией — взрыв. Мы вступили за Ницше на выси сладчайшего чаяния; и мы видели: Ницше погиб. Не одно ль осталось: начать с того места, где кончил он — так, как он кончил (погибнуть для нижележащего), чтобы кончить, как начал он. Начал с мистерии он: и оттого, что он начал с мистерии, мог говорить он: «Я — благостный вестник… я знаю задачи такой высоты, для которых… недоставало понятий; впервые с меня… существуют надежды»[78]. Задания наши — в обнаружении импульса, данного Ницше культуре, и в совлечении с этого импульса завесей: сенсуализма, «научности» «естествознания д‑ра Рэ», безразумности, браковавшей рассудочно мысль (Диониса Второго); задания Александрии не поняты; и — упрощен Ренессанс. Совлекши все это с сознания Фридриха Ницше, мы видим лишь… символы: молча кивают они… проницающим импульсом; Ницше зовет: к голубям и к цветам[79]; облаками любви опускаются голуби [80], символы светятся солнцем; и «Civitas Solis» спускается в сердце; и он говорит теперь: «Слышишь без поисков…»; и — «как молния вспыхивает мысль, с необходимостью… без колебания»; приподнимается золотая старинная {284} чаша из «счастья, где… и… жестоко действует… внутри… избытка света»[81]. Словом, мысли теперь словно мыслят себя. И также вот мысли суть струи источника: импульса Ницше. Состояние оживления и очищения мысли есть нерв «Эннеад»; исходя из проблемы души, восходя к очищению мысли. Плотин проповедует: созерцание умственных пейзажей вселенной; преображенно сверкает в нем орфико-пифагорейская школа: поэзией мысли, экстазом; здесь линия мысли натянута; и — струна — извлекает свой звук она; далее эта струна, вдруг заплавясь, как ясная змейка бежит: живоносным источником; мы, бросаясь с него, пролетаем: в ландшафты феорий. И говорит Рудольф Штейнер об этом же состоянии мысли: In deinem Denken Leben Weltgedanken… В таком состоянии сознания к Фридриху Ницше пришел Заратустра. Здесь, под Базелем, вспоминаю текучие мысли мои; и текучие мысли мои переносят меня в Христианию, в Льян, где с женою мы прожили под лучами норвежских закатов, над фиордом, в уютнейшей комнате, не имевшей четвертой стены; там стеклянная дверь на балкончик, висящий над фиордом, да окна бросили пространства воды в чересчур освещенную комнату; впечатление, что она — только лодка, не покидало меня; мне казалось: на двух перевязанных лодках из досок устроили пол; на пол бросили столики, кресла; на креслах сидели (с ногами): с утра и до вечера, погружаясь то в думы, то — в схемы, пестрящее множество в беспорядке лежащих листов; два окна и стеклянная дверь в нашу комнату наполняли пространствами бирюзового воздуха; и казалось: незамкнутой стороной зачерпнет наша комната бирюзового воздуха, опрокинется (не успеем вскричать); и — очутимся в ясных пространствах. Норвежским закатом, отряхивающим окрестности, я удивляюсь: спокойная ясность пресуществляет фиорды; дыханием воздуха тянутся дали; висит яснолапое облако; желто-лимонные полосы влаги льются, туманясь; и — гаснут. Бывало, закутавшись в плащ, прочернев силуэтом высокого капюшона и прыгая с камня на камень, жена опускается к водам: прислушиваться к разговору испуганных струечек, плещущих в камни; и, жмурясь от света, следим за медузами; вспыхивает невероятный закат; и — не хочет погаснуть. Размышления наши, которым отдались мы в Льяне, продолжили линию мысли, чертимую в месяцах; мимо неслись города: Мюнхен, Базель, Фицнау, пооткрывались откуда-то издали галереи, музеи: суровый Грюнвальд, Лука Кранах, блистающий красками, Дюрер и младший {285} Гольбейн нам бросали невыразимую мысль своей палитры; плакало темной зеленой струей Фирвальдштетское озеро, над которым задумался некогда Вагнер из «Трибшина»; Рудольф Штейнер гремел своим курсом из Мюнхена, Базеля; острая линия мысли, нам рыла колодезь; пронесся и Страсбург: готический стиль «flamboyant»[ccxiii] нас обжег; пролетел Нюренберг; прошумели над Штуттгартом сосны в немом Дегерлохе; промчалися Кельн и Берлин; приоткрылись «послания» Павла и дивная «Гита» из Гельсингфорса и Кельна; из Дрездена поглядела Мадонна; и — вот: Христиания, Льян. Переменялись места: непеременчивый центр оставался — работа над мыслью. Перемещенья сознания нас посещали; и мыслили мысли себя; и в потоках из мысли вставали потоки из мысли жены моей, Аси[ccxiv]; бывала она в существе моих мыслей; и узнавали друг друга: друг в друге; и схемами невыразимейших состояний сознания мы проницали друг друга до дна; мысле-образы Аси мне стали: меня посещавшими существами души; и в альбоме у Аси я видел начертанными все мои мысле-образы: вот — распинаемый голубь из света, гексаграмма, и крылья без глав, и крылатый кристалл, и орнамент спиралей (биение эфирного тела), и чаша (иль горло-Грааль), и… я знаю: рисунки — лишь символы мысленных ритмов живейшего импульса, перерезавшего нас. Я садился в удобное кресло на малой терраске, висящей над соснами, толщами камня и — фиордом; сосредоточивал все внимание на мысли, втягивающей в себя мои чувства и импульсы; тело, покрытое ритмами мысли, не слышало косности органов: ясное что-то во мне отлетало чрез череп в огромность, живоперяяся ритмами, как крылами (крылатые образы — ритмы: расположение ангельских крылей, их форма, число — эвритмично); я был многокрылием; прядали искры из глаз, сопрягаяся; пряжею искр мне творилися образы: и распинаемый голубь из света, безглавые крылья, крылатый кристалл, завиваясь спиралями, развивались спиралями (как полюбил я орнамент спиралей в альбоме у Аси); однажды сложился мне знак: треугольник из молний, поставленный на светлейший кристалл, рассылающий космосы блеска: и «око» — внутри (этот знак вы увидите в книге у Якова Беме). Date: 2016-02-19; view: 301; Нарушение авторских прав |