Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Странник 2 page





Без всякого сравнения этих сроков ясно, что зачатие Натальи произошло не раньше 7 сентября уже в отсутствие Пушкина, спрашивается, зачем сюда «приплетать» ситуацию с рождением Григория? Григорий родился с поразительной точностью в календарные сроки (ровно через 40 недель), а вот Наталья родилась недоношенной 23 мая 1836 года. Делаем обратный отсчет на 280 дней и получаем 16 августа 1835 года, когда Пушкин еще только собирался уезжать в Михайловское, и связи с царем у Натальи Николаевны в это время никак не могло быть. Поскольку к тому времени у Пушкина репродуктивная функция уже окончательно угасла, то, стало быть, Наталья родилась, как минимум, на 3‑недели раньше срока. Продолжим цитирование А.Н. Зинухова: «Отъезд его <в Михайловское> создал все необходимые условия для сближения любовников. Смешно даже предполагать, что какой‑то Дантес или кто угодно другой мог стать поперек дороги императору. У первой красавицы столицы, муж которой был первым поэтом России, любовник должен быть первым лицом государства. Не ниже. Таково было честолюбие этой женщины.

Слухи об их связи не замедлили появиться в обществе. Наверняка они достигли ушей Пушкина. Не этим ли объясняются его настойчивые слова о невиновности жены, которые он повторяет на смертном одре?»

Насчет того, что Пушкин до последнего вздоха уверял всех в невиновности своей жены – это правда, а вот насчет того, что в основе ее близости с царем была месть Пушкину за его измены – это неправда, по крайней мере, не главная причина.

По упадническому настроению мужа, на основании чтения его трагических стихов последнего времени, и, наконец, после чтения «Опытов» Монтеня, Наталья Николаевна сделала для себя потрясший ее вывод – Пушкин готовится к смерти и ищет лишь способ осуществления этого замысла. Она понимала, что виной его суицидного настроения является физическая импотенция, влекущая за собой импотенцию творческую, по крайней мере, поэтического творчества. Оставшись с тремя малыми детьми на руках, она будет обречена на нищету, ибо помощи ей будет ждать не от кого. А тут сам император влюблен в нее, причем он ей совсем не безразличен. Она дитя своего времени, как и любая женщина света, не считала возможную связь с царем греховной. Любая на ее месте посчитала бы за великое счастье, чтобы на нее обратил свой взор наместник Бога на российской земле. Титул «император», как бы по самому определению старит мужчину. При сопоставлении Пушкина и Николая I кажется, что поэт всегда молод, а император – стар. В действительности между ними разница в возрасте всего три года. Николаю I было тридцать семь лет, когда он встретил жену Пушкина. Много лет назад Николай Павлович, тогда еще великий князь, присутствовал на венчании во дворцовой церкви фрейлины Натальи Ивановны Загряжской и Николая Афанасьевича Гончарова. Теперь он лицезрел плод этого брака – Наталью Николаевну. Пушкина ему понравилась. У него было все, но вот ее… покорить было не так просто. Будь Наталья Николаевна фрейлиной, никаких проблем не было бы. Для удовлетворения сексуальных потребностей императора и членов императорской фамилии существовал институт фрейлин. «Можно сказать, – писал Н.А. Добролюбов, – что не было и нет при дворе ни одной фрейлины, которая бы была взята ко двору без покушений на ее любовь со стороны самого императора или кого‑нибудь из его августейшего семейства. Едва ли осталась хоть одна из них, которая бы сохранила свою чистоту до замужества. Обыкновенно порядок был такой: брали девушку знатной фамилии во фрейлины, употребляли ее для услуг… государя нашего, и затем императрица Александра начинала сватать обесчещенную девушку за кого‑нибудь из придворных женихов». Но Наталья Николаевна замужем, да еще за гением, который к тому же очень ревнив. Кто знает, может, Николаю Павловичу невыносимо было сознавать, что талант существует независимо от его монаршьей воли, законов, приказов. Восторженная почитательница императора Николая I, фрейлина А.Ф. Тютчева, а своих воспоминаниях пишет, что этот человек, «соединивший с душою великодушной и рыцарской характер редкого благородства и честности, сердце горячее и нежное и ум возвышенный и просвещенный, хотя и лишенный широты». А почему Наталья Николаевна должна была думать иначе, чем А.Ф. Тютчева? Почему Пушкин в свое время мог одновременно любить двух‑трех женщина, а Наталье Николаевне в этом отказывают? Интересную мысль высказал недавно современный пушкинист И.А. Лебедев, предположив, что Наталья Николаевна относится к категории женщин, одну из которых гениально описал А.П. Чехов в «Душечке». «Как и героиня чеховской «Душечки», Наталья Николаевна живи она хоть с 10‑ю мужчинами, осталась чистой и искренней – она уважала и любила Ланского за тепло спокойной семьи, любила и Николая (он все сделал для ее детей), конечно, любила и Пушкина.

И было бы самым большим грехом сводить ее, как делается, к красавице Натали, которая «живет» только в ореоле Пушкина и с ним умирает. Пушкин за такое отношение, должно быть, вызвал бы на дуэль» [137].

Правда, тут следует уточнить эту интересную версию в том плане, что чеховская «Душечка» любила своих мужей «последовательно», то есть по мере смены одного мужа другим по «естественным» причинами, а Наталья Николаевна, пользуясь той же терминологией из области электротехники, любила своих мужчин «параллельно». Ведь помимо мужа и государя она любила еще и ПЛН, от которого родила Пушкину двух сыновей.

Действительно, Наталья Николаевна, будучи замужней женщиной, не могла стать фрейлиной императрицы, но Николай I решил эту проблему весьма просто, присвоив придворное звание камер‑юнкера ее мужу, приблизив таким образом чету Пушкиных ко Дворцу, за что она была бесконечно ему благодарна. Надо учитывать, что ей в тот момент (январь 1834 года) было всего 22 года, и как женщина, она подобно бутону цветка, только‑только распускалась. Ну, а когда по ее ходатайству во фрейлины императрицы были определены ее старшие сестры, красотой сестры не блиставшие, она просто обязана была «отблагодарить» венценосного благодетеля. Свидетельств тому, что Николай I до конца своей жизни любил жену, а потом вдову Пушкина, приводится много, вот одно из них, приведенное в сочинении А.Н. Зинухова.

В 1910 году пришел в Московский исторический музей человек и предложил купить часы с вензелем императора Николая I. Просил он за них 2 тысячи рублей. Когда ему возразили, что часы того не стоят, он сказал, что часы с секретом: «…на внутренней стороне второй крышки миниатюрный портрет Натальи Николаевны Пушкиной». По словам этого человека, дед его служил камердинером при Николае Павловиче; часы эти находились постоянно на письменном столе, дед знал их секрет и, когда Николай 1 умер, взял эти часы, «чтоб не было неловкости в семье».

Музей не смог купить часы. Человек ушел и больше не вернулся. Вероятно, нашел частного коллекционера, который уплатил требуемую сумму.

Удивительно не то, что музей упустил ценную, ключевую реликвию, связанную с трагедией А.С. Пушкина. Удивительно, что никто не дал себе труда поинтересоваться именем последнего камердинера императора Николая I, проследить его потомков и выйти на того, кто предлагал часы музею.

Старый камердинер напрасно волновался. Семья находилась в курсе интимной жизни Николая Павловича» [138].

Спрашивается, а зачем, собственно, Пушкин укатил в Михайловское, если знал прекрасно, что больше никакой «Болдинской осени» у него не будет? Создается впечатление, что он сам предоставил возможность сближения Николая I и Натальи Николаевны, до этого пристально следивший за развитием романтических отношений между ними. Он ни на минуту не сомневался, что усиленные ухаживания Дантеса за его женой есть всего лишь «прикрытие» этого романа. И чем «подробнее» жена рассказывала ему о «домогательствах» Дантеса, тем тверже становилось его убеждение, что дело тут не в Дантесе и он усиленно искал выхода из создавшегося положения.

В. Козаровецкий, активно поддержавший версию А. Лациса о якобы прогрессирующей у Пушкина «болезни Паркинсона», выдвинул версию, что Пушкин искал спасение от болезни, сменив городской образ жизни на здоровый деревенский: «Пушкин уже знает, что его единственным спасением от грозной болезни может быть только возврат к деревенскому образу жизни, при котором он чувствовал себя гораздо лучше, что именно после переезда в город болезнь ускорилась и что приостановить ее можно только вернувшись к прежнему, оздоровительному образу жизни. Вопрос лишь в том, не слишком ли поздно он спохватился. Эта поездка в деревню и должна была дать ответ на этот вопрос. Ответ был необнадеживающим: болезнь зашла слишком далеко. Стало ясно, что он должен готовиться к уходу, чтобы не дать болезни приковать его к креслу паралитика. Вся переписка Пушкина этого времени проникнута тревогой этого знания; к этому же времени относятся и его самые отчаянные стихи о близкой смерти – «Родрик» и «Странник».

«Еще не было анонимных писем, – писал Лацис. – Но уже было ведомо: настали последние дни. Пришла пора исчезнуть. Надлежало тщательно замаскировать предстоящее самоубийство. На лексиконе нашего времени можно сказать, что в исполнители напросился Дантес. А заказчиком был сам поэт» [139].

Ранее мы показали, что никаких грозных симптомов проявления «болезни Паркинсона» к тому времени у Пушкина не проявились, но в данной версии, на наш взгляд, имеется одно рациональное зерно. Пушкин поехал в Михайловское прежде всего затем, чтобы навсегда попрощаться с этим милым для него уголком любимой Родины, с которым связано так много прекрасных романтических увлечений, где он написал «Бориса Годунова» и ряд других поэтических шедевров. Но у него была еще одна сверхзадача – постараться проверить на практике все ли уже потеряно, или может еще есть надежда на возвращение былых источников его поэтического вдохновения. Ведь недаром же он пишет в письме к А.И. Беклешовой столь трогательное приглашение своей бывшей возлюбленной: «Приезжайте, ради бога; хоть к 23‑му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться». Ранее мы уже приводили содержание этого письма от 11–18 сентября 1835 года из Тригорска в Псков. С Александрой Ивановной Беклешовой, урожденной Осиповой, пройти «тест» на романтическую пригодность не удалось, но ведь рядом есть Прасковья Александровна Осипова, которая, несмотря на значительную разницу в возрасте, любила Пушкина не только как сына, но и как темпераментного мужчину. «Любви все возрасты покорны», так что не будем осуждать ни Прасковью Александровну, ни, тем более, Пушкина, которого всегда тянуло к опытным женщинам, значительно старше его, и которым он посвятил не одно поэтическое творение. В частности, П.А. Осиповой посвящены стихотворения: «Простите, верные дубравы» (1817), «Подражания Корану» (1824 г.), «Быть может уж недолго мне» (1825 г.) и «Цветы последние милей» (1825):

Цветы последние милей

Роскошных первенцев полей.

Они унылые мечтанья

Живее пробуждают в нас.

Так иногда разлуки час

Живее сладкого свиданья [140].

 

Прощаясь с Михайловским и Тригорским, Пушкин как бы исполнил свое пророческое «сладкое мечтание», высказанное им в самом «светлом» 1817 году, когда он покидал эти места, уходя в большое жизненное плавание:

Простите, верные дубравы!

Прости, беспечный мир полей,

И легкокрылые забавы

Столь быстро улетевших дней!

Прости, Тригорское, где радость

Меня встречала столько раз!

На то ль узнал я вашу сладость,

Чтоб навсегда покинуть вас?

От вас беру воспоминанье,

А сердце оставляю вам.

Быть может (сладкое мечтанье!),

Я к вашим возвращусь полям,

Приду под липовые своды,

На скат тригорского холма,

Поклонник дружеской свободы,

Веселья, граций и ума [141].

 

Только с Прасковьей Александровной мог поделиться Пушкин своими интимными проблемами, и только она могла в этой трагической для него ситуации утешить его своей неправдой. Но, хотя «обмануть <его> не трудно», но вряд ли он поверил в эту святую ложь, на этот раз он был «обманываться <не> рад». И доказательством тому послужило заключительное стихотворение цикла трагической лирики Пушкина «Не дай мне Бог сойти с ума…», написанное в ноябре 1835 года:

Не дай мне Бог сойти с ума.

Нет, легче посох и сума;

Нет, легче труд и глад.

Не то, чтоб разумом моим

Я дорожил; не то, чтоб с ним

Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня

На воле, как бы резво я

Пустился в темный лес!

Я пел бы в пламенном бреду,

Я забывался бы в чаду

Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,

И я глядел бы, счастья полн,

В пустые небеса;

И силен, волен был бы я,

Как вихорь, роющий поля,

Ломающий леса.

Да вот беда сойди с ума,

И страшен будешь как чума,

Как раз тебя запрут,

Посадят на цепь дурака

И сквозь решетку как зверка

Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я

Не голос яркий соловья,

Не шум глухой дубров –

А крик товарищей моих,

Да брань смотрителей ночных,

Да визг, да звон оков.

 

20 октября Пушкин выехал из Михайловскго в Петербург, заехав в Голубово попрощаться с его обитателями. Что заставило его прервать свое пребывание в деревне, где он собирался провести 4 месяца? Видимо несбывшиеся надежды на новую «Болдинскую осень», а возможно, и, на наш взгляд, скорее всего, полнейшая нецелесообразность продолжать задуманный им «эксперимент», о котором говорилось выше. Сам Пушкин причину своего скорого возвращения в Петербург объясняет тем, что резко ухудшилось состояние здоровья его матери. Но это не совсем так, поскольку эту причину он указывает в письме а Нащокину лишь 10–20 января 1836 года, когда действительно Надежда Осиповна почувствовала себя плохо: «Услышал я, что ты собирался ко мне в деревню. Радуюсь, что не собрался, потому что там меня бы ты не застал. Болезнь матери моей заставила меня воротиться в город». За неделю до написания этих строк Пушкин навестил своих родителей и никаких серьезных признаков болезни матери еще не появилось. Скорее всего, на ее здоровье негативно сказалась весть о том, что ее любимый сын Левушка снова проиграл крупную сумму денег и прислал слезное письмо, что он погибает в нищете, находясь на службе в Тифлисе.

Истинная причина его скорого возвращения в Петербург скорее всего иная. Из писем Натальи Николаевны он узнает, что Дантес начал активную фазу ухаживания за нею и у него созрел дерзкий план повернуть возникшую ситуацию в нужное ему русло. А для этого необходимо быть в Петербурге, чтобы в деталях проработать все нюансы своего плана ухода из жизни, о чем поделился в своем письме к П.А. Осиповой от 26 октября 1835 года сразу же возвращении в Петербург:

«В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя, конечно, сказать, чтобы человек, имеющий 1200 крестьян, был нищим. Стало быть, у отца моего кое‑что есть, а у меня нет ничего. Во всяком случае Натали тут ни при чем, и отвечать за нее должен я. Если бы мать моя решила поселиться у нас, Натали, разумеется, ее бы приняла. Но холодный дом, полный детворы и набитый гостями, едва ли годится для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, я исхожу желчью и совершенно ошеломлен, – именно это письмо Пушкин заканчивает знаменитыми словами о жизни – сладкой привычке (susse Gewohnheit). – Поверьте мне, дорогая госпожа Осипова, хотя жизнь и susse Gewohnheit, однако в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а свет – мерзкая куча грязи» [142].

К тому времени Пушкин уже знал, что Дантес отличный стрелок, и, стало быть, он идеально подходит на роль своего убийцы на дуэли, которую и следовало «организовать», да так, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения, что она «организована» именно с этой целью. Лучший способ добиться дуэли с Дантесом – зарекомендовать себя в светском обществе в качестве ревнивого мужа, готового вызвать на дуэль любого, кто осмелится нанести словом или действием оскорбление его жене, ну и ему тоже.

Первым «под раздачу» попадает молодой граф Владимир Александрович Соллогуб (8.08.1813–5.06.1882 г.), с которым Пушкин находился в достаточно близких отношениях с 1831 года, когда их познакомил отец В.А. Соллогуба [143]. В своих «Воспоминаниях» В.А. Соллогуб особо подметил в характере Пушкина такую черту как ревность, которая по его мнению, и явилась причиной смерти поэта: «Он обожал жену, гордился ее красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Это боязнь была причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступился не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя на его имя и этого он не перенес».

Из приведенного отрывка воспоминаний Соллогуба со всей очевидностью следует, что Пушкин добился своей цели, поскольку до сегодняшнего дня все пушкинисты и пушкинолюбы считают, что именно «эта боязнь» негативного мнения света о его жене, а, стало быть, о нем самом и послужила причиной дуэли и смерти поэта («…восстал он против мнений света…»).

Свою идею Пушкин блестяще «опробовал» на самом В.А. Соллогубе в конце декабря 1835 года. После одного из балов он усмотрел в поведении Соллогуба дерзость по отношению к Н.Н. Пушкиной и посылает ему вызов на дуэль. Предыстория этого события, по воспоминаниях самого В.А. Соллогуба, такова.

Юный студент Дерптского университета (выпускник 1834 г.), впервые увидев Наталью Николаевну сразу же после знакомства с Пушкиным (1831 г.), без памяти в нее влюбился, да и как ему было не влюбиться в такую красавицу, о которой он пишет в своих воспоминаниях столь восторженно: «Много я на своем веку видел красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединив бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как‑то при ее появления. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во‑первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, – она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной.

Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею не знакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавших!»

К тому времени, когда произошел этот инцидент на балу, Соллогуб уже окончил университет и служил чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел и на следующий день должен был отбыть в служебную командировку в Ржев Тверской губернии. Страстная любовь к Наталье Николаевне к тому времени поостыла, тем более, что он собирался жениться, о чем и вел разговор со своей бывшей возлюбленной. Сам он об этом вспоминал так: «Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат<альей> Ник<олаевной> Пушкиной, которая шутила над моей романической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно в без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравятся Наталье Николаевне (чего никогда не было) в что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли» [144].

«Присутствующие <при этом> дамы», которые «соорудили… сплетню», были очень близкие друзья Пушкина: княжна Вяземская Вера Федоровна и ее старшая дочь Мария Петровна Вяземская (в замужестве Валуева) (1813–1849), которые не преминули рассказать об этом Пушкину, сразу же по его возвращении в Петербург. Пушкин даже не мог себе представить, что его дальновидный план начнет реализовываться так скоро. Кандидатура молодого графа В.А. Соллогуба, по существу мальчишки, на роль «клеветника» в адрес его жены подходила как нельзя лучше. Шум, который неминуемо возникает в свете, был на руку Пушкину, чтобы прослыть эдаким дуэльным забиякой при его‑то уже поседевших висках. Еще пару таких дуэльных историй и вызов на дуэль Дантеса (который к тому времени непременно должен «засветиться») будет вполне естественным событием. Мало того, нужно все обставить так, чтобы в свете сложилось твердое мнение о правоте Пушкина.

 

В дуэльной истории с В.А. Соллогубом важно было как можно дольше затянуть этот процесс, чтобы соответствующие слухи курсировали как можно дольше.

Кстати, складывающаяся обстановка как нельзя лучше этому способствовал. В.А. Соллогуб находится в длительной служебной командировке, Пушкин вызывает его на дуэль письмом, которое вдруг почему‑то «не доходит» до адресата, а вот письмо его дерптского товарища по университету Андрея Николаевича Карамзина благополучно «доходит»: «Самым же замечательным для меня, – воспоминает впоследствии Соллогуб, – было полученное мною от Андрея [Николаевича] Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А.С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь.

Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога… И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме того, что Пушкин чем‑то обиделся, о чем‑то мне писал и что письмо его было перехвачено» [145]. Вовсе «не перехвачено» было письмо с вызовом на дуэль, Пушкин его возможно даже и не писал, ему важно было тянуть время, а по прошествии достаточно длительного времени он «включает в игру» А.Н. Карамзина. «Загадка», о которой пишет Соллогуб, вовсе никакая не загадка, а очередная мистификация Пушкина, «сработанная» настолько тонко, что и по прошествии 175 лет вся эта дуэльная история принимается за чистую правду.

Легко сейчас рассуждать, что Пушкин «задействовал» в свой план совершенно невинного человека, а каково было Соллогубу, получившему письмо от своего товарища, где черным по белому просматривалось обвинение его в трусости: «Получив это объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины, по таким и таким‑то причинам [146]. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С.А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а, впрочем, хорошо». В то же время он написал мне по‑французски письмо следующего содержания: «Милостливый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» – и пр. Оригинал этого письма долго у меня хранился, но потом кем‑то у меня взят, едва ли не в Симбирске [147]. Делать было нечего; я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу, на что один мой тогдашний приятель, ныне государственный сановник, навестивший меня проездом через Тверь, отвечал, что до Твери дорога хорошая. Вероятно, гнев Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины, «во избежание какой‑то светской молвы». Наконец, от того же приятеля узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист Дантес, сильно уже надоедавший Пушкину [148]. С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказываться от дела, им затеянного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск в распоряжение генерал‑губернатора < П.Н.> Дьякова. Я забыл сказать, что я заведовал в то время принадлежащей моей матушке тверской вотчиной. Перед отъездом в Витебск нужно было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин. На всякий случай я оставил письмо, которое отвез ему мой секундант князь Козловский. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П.В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Москву я только приехал и хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина. Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П.В. Нащокин [149].

Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый том был слишком хорош, – сказал Пушкин. – Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Воинович явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Воинович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку [150]. Я с своей стороны, объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком‑то смысле. Спор продолжался довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. Этому прошло тридцать лет: многое, конечно, я уже забыл, но самое обстоятельство мне весьма памятно, потому что было основанием ближайших впоследствии моих сношений с Пушкиным и, кроме того, выказывает одну странную сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским отличиям, толкам и условиям.

Моя история с Пушкиным может быть немаловажным материалом для будущего его биографа. Она служит прологом к кровавой драме его кончины; она объясняет, как развивались в нем чувства тревоги, томления, досады и бессилия против удушливой светской сферы, которой он подчинялся.

И тут, как и после, жена его была только невинным предлогом, а не причиной его взрывочного возмущения против судьбы. И, несмотря на то, он дорожил своим великосветским положением. «Il n\'y a qu\'une seule bonne société, – говаривал он мне потом, – c\'est la bonne» [151]. Письмо же Пушкин, кажется, изорвал, так как оно никогда не дошло по своему адресу [152]. Тотчас же после нашего объяснения я уехал в Витебск. К осени я вернулся в Петербург и уже тогда коротко сблизился с Пушкиным» [153].

Итак, 5 мая 1836 года была наконец‑то поставлена точка в «дуэльной истории», начавшейся в ноябре 1835 года с момента возвращения Пушкина в Петербург из Михайловского. За эти полгода много воды утекло, а в жизни Пушкина случились и другие важные события, как то: похороны матери Н.О. Пушкиной, умершей 29 марта 1836 года, еще две дуэльные истории, а также написание скандальной оды «На выздоровление Лукулла».

Date: 2016-02-19; view: 327; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.009 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию