Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Просто дети 10 page





Сэм снял в „Челси“ номер с балконом. Я обожала там ночевать — у меня снова номер в моем отеле! И душ можно было принимать когда вздумается. Иногда мы просто сидели на кровати и читали. Я — биографию Неистового Коня, а Сэм — Сэмюэля Беккета.

Однажды у нас с Сэмом вышел долгий разговор о нашей жизни вместе. К тому времени он сознался мне, что женат, что у него есть маленький сын. А я даже не задумывалась — наверно, по какой-то ребяческой беспечности, — как наши безответственные фортели могут сказаться на жизни окружающих. Я познакомилась с женой Сэма, Олэн, молодой талантливой актрисой. Я вовсе не хотела, чтобы Сэм ее бросил, и все мы трое свыклись с неписаным распорядком нашего сосуществования. Сэм часто уезжал. Разрешал мне оставаться в его номере и оставлял свое имущество: индейское одеяло, пишущую машинку и бутылку трехзвездочного рома „Рон дель Баррильито“.

Роберта покоробило известие, что Сэм женат. Он твердил мне: „Рано или поздно Сэм тебя бросит“. Но я и сама это понимала. В глазах Роберта Сэм был блудливым ковбоем.

— Джексон Поллок тебе бы тоже не понравился, — парировала я.

Роберт только пожал плечами.

Я сочиняла стихотворение для Сэма, в честь его увлечения гоночными автомобилями. Оно называлось „Баллада о плохом мальчишке“. Я выдернула лист со стихотворением из пишущей машинки и стала вышагивать по комнате, читая вслух. Работает! В стихотворении были энергия и ритм, которые я искала. Я постучалась к Роберту:

— Хочешь послушать?

В тот период мы несколько отдалились друг от друга: Роберт где-то пропадал с Дэвидом, а я — с Сэмом, но у нас оставалась точка пересечения. Оставалось наше творчество. Роберт выполнил обещание — организовал мне вечер. Замолвил словечко перед Джерардом Малангой, у которого в феврале был назначен вечер в церкви Святого Марка. Джерард великодушно согласился выпустить меня на разогреве.

В „Проекте Поэзия“, пастырем которого была Энн Уолдмен, охотно выступали даже крупнейшие поэты. Кто там только не читал: и Роберт Крили, и Аллен Гинзберг, и Тед Берригэн. Если уж мне следует выступать на публике со своими стихами, то либо у Святого Марка — либо нигде. Я стремилась не просто удачно прочесть стихи, не просто показать, что и я тоже кое-чего стою. Поставила себе цель: в Святом Марке — без единой помарки. Собиралась выступить во имя Поэзии. И во имя Рембо, и во имя Грегори. Мне хотелось вдохнуть в литературное слово рок-н-ролльную непосредственность и способность к лобовой атаке.

Тодд посоветовал вести себя агрессивно и дал мне поносить черные сапоги из змеиной кожи. Сэм порекомендовал включить в выступление живую музыку. Я мысленно перебрала всех музыкантов, которые прошли через „Челси“, но тут вспомнила, что Ленни Кей вроде бы играет на электрогитаре. И пошла к нему.

— Ты же играешь на гитаре, правда?

— Ну да, люблю это дело.

— А автокатастрофу сыграть на электрогитаре сумеешь?

— Ну да, это я сумею, — сказал он без заминки и согласился мне аккомпанировать. Пришел на Двадцать третью со своим „Мелоди-мейкером“ и маленьким усилителем „Фендер“. Я декламировала стихи, он подыгрывал.

Вечер был назначен на 10 февраля 1971 года. Для флаера Джуди Линн сфотографировала нас с Джерардом вдвоем: стоим у дверей „Челси“, улыбаемся. Я навела справки, не связаны ли с 10 февраля какие-нибудь знамения. Узнала: это день рождения Бертольда Брехта. Плюс полнолуние. Два благоприятных знака. Ради Брехта я решила начать вечер с исполнения „Mack the Knife“. Ленни аккомпанировал.

Это был всем вечерам вечер. Слушать Джерарда Малангу — харизматичного поэта и перформансиста — собрались чуть ли не все сливки круга Уорхола: от Лу Рида до Рене Рикара. Пришла Бригид Берлин. Пришел сам Энди. Поболеть за Ленни явилась его компания: Лиллиан Роксон, Ричард и Лайза Робинсон, Ричард Мельцер, Рони Хоффман, Сэнди Перлман. Была и делегация „Челси“, в том числе Пегги, Гарри, Мэтью и Сэнди Дейли. Поэты — Джон Джиорно, Джо Брейнард, Энни Пауэлл и Бернадетта Майер. Тодд Рандгрен привел мисс Кристин из группы GTO. Грегори беспокойно ерзал на своем месте у прохода — не терпелось узнать, что это я задумала. Вошел Роберт, с ним Дэвид, они уселись в середине первого ряда.

Сэм перевешивался через перила балкона, подзуживал меня. Воздух был наэлектризован.

Энн Уолдмен нас представила. Меня штырило по полной. Свое выступление я посвятила преступникам — от Каина до Жана Жене. Выбрала, например, стихотворение „Клятва“ („Oath“), которое начиналось словами: „Христос умер за чьи-то грехи / Но не за мои“, и постепенно перешла от него к „Пожару, возникшему без причины“ („Fire of Unknown Origin“). Для Роберта прочитала „Заусенец дьявола“ („The Devil Has a Hangnail“), для Энни — „Наплачь мне реку“ („Cry Me a River“). К песенной форме был всего ближе „Блюз о том, как повесить картину“ („Picture Hanging Blues“) — стихотворение с рефреном, написанное от лица подруги Джесса Джеймса[105]. Закончили мы „Балладой плохого парня“ („Ballad of a Bad Boy“) под аккомпанемент гитары Ленни: мощный ритм, электрический фидбэк. Под сводами Святого Марка электрогитара звучала впервые: аплодисменты смешались со свистом. Некоторые возмущались: как можно, в святом храме поэзии? Зато Грегори ликовал.


Иногда в зале точно гром гремел. Для выступления я задействовала все свои запасы затаенной спеси. Адреналин ударил мне в голову, и после вечера я повела себя как заносчивый молодой петух. Не поблагодарила ни Роберта, ни Джерарда. Не стала вести светские беседы с людьми из их компаний. Просто улизнула вместе с Сэмом, и мы поужинали омаром с текилой.

Итак, я получила свой вечер, и там было здорово, но я рассудила: самое лучшее — взглянуть на это событие философски и позабыть о нем. Просто не знала, что делать с этим опытом.

Я знала, что уязвила Роберта своим поведением. Но он все равно гордился мной в открытую. Как ни крути, я открыла в себе нечто совершенно неожиданное и должна была как-то с этим разобраться. Сама толком не понимала, какое отношение эта новая грань моей личности имеет к искусству.

После вечера на меня посыпалась лавина предложений. Журнал „Крим“ согласился опубликовать цикл моих стихов, меня приглашали выступать в Лондон и Филадельфию, выпустить сборник в стиле „народных изданий“ в издательстве „Миддл-Эрс букс“, зашла речь о контракте на запись диска на „Блу екай рекордз“ Стива Пола. Поначалу мне это льстило, потом возникло чувство неловкости. Реакция была несоразмерно-восторженная — почище, чем когда-то на мою стрижку под Ричардса.

Я почувствовала: успех пришел слишком легко. Роберту ничто так легко не давалось. И поэтам, перед которыми я преклонялась, тоже. Я решила дать задний ход. Отказалась от контракта на диск, но из „Скрибнерз“ перешла работать к Стиву Полу, секретаршей на все руки. Платили мне чуть больше, чувствовала я себя чуть свободнее, вот только Стив допытывался, отчего это я предпочла готовить ему ланч и чистить птичьи клетки вместо записи пластинок. На деле я не считала, что рождена чистить клетки, но интуиция мне подсказывала: заключать контракт на пластинку было бы нечестно. Мне вспомнилось то, что я уяснила из книги Мэри Сандоз „Неистовый Конь: странный человек из племени оглала“. Неистовый Конь верил, что победа останется за ним, если после сражения он сразу ускачет и не будет подбирать трофеи — иначе его разгромят. На ушах своих лошадей он сделал татуировки в виде молний, чтобы в пылу битвы они напоминали ему это правило. Я пыталась применять этот урок в своей жизни: остерегалась брать трофеи, не принадлежавшие мне по праву.

И решила: сделаю себе такую же татуировку. Сидела в холле „Челси“, рисовала в блокноте разные варианты молний. И тут вошла необычная женщина: встрепанные рыжие волосы, живая лиса на плече, лицо покрыто тонкими линиями татуировок. Меня осенило: если убрать татуировки, обнаружится лицо Вали, девушки с обложки „Любви на левом берегу“. Ее портрет давно прижился на моей стене.


Я без предисловий спросила ее, согласится ли она сделать татуировку на моем колене. Она пристально взглянула на меня и молча, без единого слова, кивнула в знак согласия. Через несколько дней мы уговорились, что она сделает мне татуировку в комнате Сэнди Дейли, а Сэнди заснимет процесс на кинопленку, совсем как было с пирсингом Роберта. Казалось, теперь пришел мой черед пройти инициацию.

Я хотела проделать все без зрителей, но Сэм напросился. Приспособления у Вали были примитивные: длинная швейная игла, которую она облизала языком, свечка, чернильница с чернилами цвета индиго. Я решила держаться стоически. Не проронила ни звука, пока Вали накалывала мне на колено молнию. Когда моя татуировка была готова, Сэм попросил обработать его левую руку. Вали много раз тыкала иглой в место между большим и указательным пальцем, пока не проявился полумесяц.

Как-то утром Сэм спросил, где моя гитара, а я сказала, что подарила ее Кимберли, моей самой младшей сестре. После обеда он повел меня в гитарный магазин в Виллидже. На стене, точно в каком-нибудь ломбарде, висели акустические гитары, но сварливый хозяин, казалось, не желал расстаться ни с одной.

— Выбирай, какая понравится, — велел мне Сэм. Мы пересмотрели много „Мартинов“, в том числе очень красивые, с перламутровой инкрустацией, но мое внимание привлек потертый черный „Гибсон“, модель 1931 года, времени Великой депрессии. Нижняя дека заклеена после трещины, колки заржавели. Но чем-то эта гитара пленила мое сердце. Я подумала: она так выглядит, что никому не понравится, кроме меня.

— Ты уверена, что это она, Патти Ли? — спросил Сэм.

— Она, и никакая другая.

Сэм заплатил за нее двести долларов. Я ожидала, что хозяин магазина обрадуется, но он увязался за нами на улицу, повторяя:

— Если вам она когда-нибудь надоест, я ее выкуплю.

Так Сэм раздобыл мне гитару. Совершил красивый жест. Мне вспомнился фильм „Красавчик Жест“ с Гэри Купером — о солдате французского Иностранного легиона, который пожертвовал своим добрым именем, чтобы уберечь от бед свою приемную мать. Я решила назвать гитару „Красавчик“ — на память о Сэме, который, честно говоря, и сам влюбился в этот инструмент.

Красавчик — он до сих пор со мной, я им очень дорожу — стал моей преданной гитарой. Помог мне написать большую часть моих песен. Первую я сочинила для Сэма, предчувствуя нашу разлуку. Нас обоих приструнила наша совесть — честность в жизни и в творчестве. Мы ничуть не охладели друг к другу, но момент пробил — Сэму было пора уйти от меня. Это понимали мы оба.

Как-то вечером мы молча сидели, думали об одном и том же. Сэм вскочил, принес свою пишущую машинку и водрузил на кровать:


— Давай напишем пьесу.

— Да я даже не знаю, как пишут пьесы.

— Это просто. Я начну. — И он описал мою комнату на Двадцать третьей: автомобильные номера, пластинки Хэнка Уильямса, ягненка на колесиках, постель на полу, а затем ввел в действие самого себя — персонажа по имени Слим Шэдоу.

Подпихнул пишущую машинку ко мне:

— Твой черед, Патти Ли.

Я решила назвать мою героиню Каваль. Это слово я взяла у французской писательницы Альбертины Сарразен, уроженки Алжира. Совсем как Жан Жене, она в детстве осиротела, совсем как у Жене, у нее рано проявилась одаренность, совсем как Жене, она непринужденно переходила от преступной жизни к писательству и обратно. Больше всего мне нравился ее роман „La Cavale“, что по-французски значит „побег“.

Сэм был прав: сочинять пьесу оказалось совсем не сложно. Мы просто рассказывали друг дружке истории. Персонажей списали с самих себя и зашифровали в „Ковбойском языке“ нашу любовь, фантазию и опрометчивые выходки. Пожалуй, получился скорее ритуал, чем пьеса. Финал наших похождений вдвоем мы облекли в форму ритуала. Выстроили ворота, через которые Сэм мог бы уйти.

По сюжету Каваль — преступница. Она похищает Слима и держит его в своем логове. Они друг друга любят, ссорятся — и выдумывают собственный язык, импровизируя стихи. Когда мы дошли до места, где надо было сымпровизировать спор на поэтическом языке, я запаниковала:

— Не могу. Не знаю, что говорить.

— Говори что в голову взбредет. Когда импровизируешь, невозможно сбиться.

— А если я все испорчу? Собью тебя с ритма?

— Не собьешь, даже если нарочно захочешь. Это как стучать на барабанах. Сбился с ритма — ерунда, задавай свой ритм, новый.

Вот так, между делом, Сэм поделился со мной секретом импровизации, которым я пользуюсь всю жизнь.

Премьера „Ковбойского языка“ состоялась в конце апреля в театре „Америкэн плейс“ на Западной Сорок шестой. По сюжету Каваль пытается переделать Слима по образу и подобию святого спасителя с рок-музыкальным уклоном. Поначалу Слим увлекается этой идеей и подпадает под чары Каваль, но в конце концов вынужденно признается, что не может осуществить ее мечту. Слим Шэдоу возвращается в свой собственный мир, к семье, к обязанностям, а Каваль оставляет одну. Отпускает ее на волю.

Сэм радовался: пьеса вышла хорошая. Но обнажать душу на сцене было нелегко: большой стресс. Режиссером был Роберт Глодини. Репетиции шли неровно и бурно. Правда, нам хотя бы не мешала публика.

Первый прогон устроили для местных школьников, и он нас окрылил: дети смеялись, хлопали, подзуживали нас. Казалось, мы творим с ними сообща. Но на официальном прогоне Сэм словно бы очнулся: обнаружил, что ему придется грузить реальных людей своими реальными проблемами.

На третьем представлении Сэм исчез. Мы сняли спектакль со сцены. И, точно Слим Шэдоу, Сэм вернулся в свой собственный мир, к семье и своим обязанностям.

Работая над спектаклем, я открыла кое-что и в себе самой. Раньше я и помыслить не могла, что образ „рок-Иисуса с ковбойским языком“, о котором мечтала Каваль, может иметь хоть какую-то связь с моим собственным творчеством. Но когда мы пели, переругивались и вызывали друг дружку на откровенность, я обнаружила: на сцене я как дома. Была лишь одна загвоздка — я никакая не актриса. Для меня не было границы между жизнью и искусством. На сцене и за сценой я была самой собой.

Перед своим переездом из Нью-Йорка в Новую Шотландию Сэм вручил мне конверт с деньгами. На то, чтобы я позаботилась о себе. И взглянул на меня, мой ковбой с индейскими ухватками.

— Понимаешь, будущее, которое ты мне намечтала, не совпадает с моими мечтами. Возможно, оно тебе самой суждено.

Я оказалась на распутье. Гадала, что мне теперь делать. Когда Сэм ушел, Роберт не злорадствовал. А когда Стив Пол предложил свозить меня с другими музыкантами в Мексику для работы над песнями, Роберт сказал, что ехать надо обязательно. Мексика ассоциировалась у меня с двумя моими страстями — Диего Риверой и кофе. В Акапулько мы приехали в начале июня, поселились в просторной вилле с видом на море. Песен я сочинила немного, кофе напилась вдосталь. Опасный шторм заставил всех разъехаться по домам, но я осталась, а когда выехала обратно, по дороге заглянула в Лос-Анджелес. Это там я увидела огромный рекламный щит „L.A. Woman“, нового альбома The Doors, с женщиной, распятой на телеграфном столбе. Мимо проехала машина, из ее радиоприемника я услышала риффы их нового сингла — „Riders on the Storm“. Во мне зашевелилась совесть: неужели я почти забыла, как много дал мне Моррисон? Он указал мне дорогу, где поэзия сливается с рок-н-роллом, и я мысленно поклялась купить альбом и написать хвалебную рецензию, которой он вполне заслуживал.

Когда я вернулась в Нью-Йорк, из Европы просочились обрывочные вести о смерти Моррисона в Париже. Первые день-два никто точно не знал, что случилось. Джим скончался в ванне в своей квартире, от чего — загадка. Третьего июля, в годовщину смерти Брайана Джонса.

Поднимаясь по лестнице, я почувствовала: что-то неладно. Слышала крики Роберта: „Люблю! Ненавижу! Люблю!“ Рывком распахнула дверь в его лофт. Он неотрывно глядел в овальное зеркало, по бокам которого висели черный хлыст и маска дьявола, несколько месяцев назад расписанная им из баллончика. Плохой трип. Внутри Роберта сражались добро и зло. Дьявол побеждал, искажал его лицо — искривленное, налитое кровью, совсем как маска напротив.

С такой ситуацией я столкнулась впервые. Но вспомнила, как Роберт помог мне, когда в „Челси“ мне подсунули наркотик. Хладнокровно заговорила с ним, успокоила, незаметно убрала с глаз долой маску и зеркало. Поначалу он смотрел на меня, словно не узнавая, но вскоре его одышливое дыхание стало размереннее. Совершенно обессиленный, он побрел за мной к кровати, положил голову мне на колени и заснул.

Я переживала из-за его внутренней раздвоенности. В основном потому, что считала: она и ему не дает покоя. Когда мы только познакомились, его творчество выражало веру в Бога, понимаемого как всеобщая любовь. Но он сбился с пути, почему — как знать. Снова, как свойственно католикам, зациклился на размышлениях о добре и зле. Как будто его ставили перед жестким выбором — либо одно, либо другое. Он порвал с церковью, а теперь она рвала его душу. Наркотический кошмар усилил в Роберте страх, что он заключил с темными силами необратимую сделку, повторил судьбу Фауста.

Роберт взялся называть себя исчадием ада, отчасти в шутку, отчасти просто чтобы выделиться. Однажды при мне нацепил кожаный гульфик. Вид у Роберта был скорее дионисийский, чем сатанинский: олицетворение свободы и полнокровных ощущений.

— А знаешь, тебе не обязательно быть исчадием ада, чтобы отличаться от других, — сказала я. — Ты и так отличаешься. Художники — особая порода.

Роберт обнял меня. Гульфик уперся в мое тело.

— Роберт, — ойкнула я, — ах ты скотина.

— Я же говорил, — подмигнул он мне.

Потом Роберт куда-то ушел, а я вернулась в свою мастерскую. Заметила в окно, как он быстрым шагом идет мимо ИМКА. Художник и жиголо, а заодно почтительный сын и мальчик-алтарник. Я верила, что он еще заново поймет: не существует зла в чистом виде или добра в чистом виде. Есть только чистота.

Будь у Роберта постоянный доход, он сосредоточился бы на каком-нибудь одном виде искусства. А так он по-прежнему хватался за разные искусства и техники. Появлялись деньги — снимал фильмы, подворачивалось подходящее сырье — делал ожерелья. Из находок с помойки создавал инсталляции. Но больше всего его, несомненно, влекла фотография.

Первой моделью Роберта стала я. Второй — он сам. Начал он с того, что фотографировал меня с дорогими мне вещами или своими собственными культовыми объектами. Постепенно созрел для портретов и обнаженной натуры. В итоге меня частично заменил Дэвид: для Роберта он был идеальной музой. Дэвид был фотогеничен и гибок, он преспокойно участвовал в некоторых необычных сценариях Роберта: позировал, лежа в одних носках, или голый, завернутый в черную сеть, или в галстуке-бабочке и с кляпом во рту.

Роберт по-прежнему снимал „Полароидом“ Сэнди Дейли. Это была модель „Ленд-360“: узкий выбор параметров съемки, зато устройство простое и экспонометр не нужен. Снимки Роберт покрывал специальным восковым составом розоватого цвета — предохранял от медленного выцветания. Находил применение всем частям отработанных кассет: из чехлов делал рамки, даже отрывной язычок куда-нибудь пристраивал. Иногда Роберт даже давал новую жизнь запоротым снимкам — раскрашивал их эмульсионкой.

Кассеты стоили недешево, и Роберт полагал: его долг — постараться, чтобы ни один кадр не пропал зря. Терпеть не мог лажать и тратить кассеты на ерунду. Так Роберт выработал в себе решительность и зоркость. Работал аккуратно и бережливо: сначала по бедности, потом по привычке. Мне было отрадно наблюдать его стремительный творческий рост, я чувствовала себя полноправной участницей работы. Сотрудничая в качестве художника и модели, мы следовали своему простому кредо: „Доверяюсь тебе, доверяюсь себе“.

 

* * *

 

В жизни Роберта появилась новая важная фигура. Дэвид познакомил его с Джоном Маккендри, куратором отдела фотографии музея Метрополитен. Тот был женат на Максиме де ля Фалез, законодательнице мод нью-йоркского высшего света. Джон и Максима ввели Роберта в такое блистательное общество, что о большем он и мечтать не мог. Максима была искусным кулинаром и давала утонченные званые обеды, где подавала малоизвестные блюда: английскую кухню прошлых веков она знала досконально. Каждое изысканное яство украшалось столь же блестящими перлами остроумия ее гостей. В столовой Максимы обычно собирались Бьянка Джаггер, сестры Мариса и Берри Беренсон, Тони Перкинс, Джордж Плимптон, Генри Гельдзалер, Диана фон Фюрстенберг и ее супруг, князь Эгон[106].

Роберт хотел ввести меня в эту среду — познакомить с интересными, культурными людьми, полагал, что у меня с ними найдутся точки пересечения. Надеялся, что эти люди нам помогут. Как всегда, из-за этого замысла Роберта мы препирались — не совсем в шутку. Я одевалась не так, как полагалось, то стеснялась, то зевала от скуки и чаще болталась на кухне, чем судачила за обеденным столом. Максима сносила мои выходки терпеливо. А вот Джон, видимо, понимал, что мне совершенно чужд этот мир. Возможно, сам чувствовал себя чужим. Я питала к Джону большую симпатию, а он всячески старался проявить радушие. Мы вместе усаживались на ампирную кушетку, и он читал мне отрывки из „Озарений“ Рембо в оригинале.

Благодаря своей должности Джон имел уникальную привилегию — доступ в депозитарий Метрополитена, где хранилось все собрание фотографий. Многие работы не экспонировались никогда. Джон был специалистом по викторианской фотографии. Он знал, что я тоже питаю слабость к этому периоду, и пригласил нас с Робертом посмотреть оригиналы. В депозитарии высились до потолка шкафы с узкими ящиками. Там, а также на железных стеллажах хранились отпечатки старых мастеров: Фокса Тальбота, Альфреда Стиглица, Пола Стрэнда и Томаса Икинса.

Позволение приподнимать папиросную бумагу, которой были переложены фотографии, своими руками прикасаться к ним, ощущать фактуру отпечатка, тепло пальцев автора — все это произвело на Роберта колоссальное впечатление. Он вдумчиво изучал все: бумагу, процесс лабораторной обработки, композицию, насыщенность темных тонов.

— Свет — вот главное, — рассудил он.

Самые умопомрачительные изображения Джон приберег напоследок. Одно за другим он выкладывал перед нами фото, запрещенные к публичному показу, в том числе великолепные ню Стиглица — портреты Джорджии О'Киф. Стиглиц снимал ее на самом пике их романа. Это были глубоко интимные произведения, в которых отражен интеллект обоих и мужественная красота Джорджии. Роберт сосредоточился на технических аспектах, а я — на самой Джорджии: она и Стиглиц работали над портретами, никогда не срываясь на фальшь. Роберта занимало, как сделать фотографию, а меня — как стать фотографией.

Этот тайный просмотр стал одним из первых шагов к отношениям Джона и Роберта. Отношения были непростые, но Джон очень поддержал Роберта: купил ему фотоаппарат „Полароид“, добыл для него в фирме „Полароид“ грант — неограниченные запасы кассет. Это произошло в момент, когда Роберт уже горячо увлекся фотосъемкой, и только дороговизна кассет останавливала его.

Джон открыл Роберту двери в высший свет не только в Америке, но и в международном масштабе: вскоре взял его с собой в Париж, в командировку по делам музея. Так Роберт впервые оказался за границей. Его „окно в Париж“ было роскошным. Лулу, приятельница Роберта, была падчерицей Джона, и они пили шампанское с Ивом Сен-Лораном и его спутником Пьером Берже. Об этом я узнала из открытки, которую Роберт написал мне, сидя в кафе „Флор“. А еще он сообщил, что фотографирует статуи — впервые выражает через фотографию свою любовь к скульптуре.

Джон благоговел перед творчеством Роберта, и это чувство распространилось и на самого Роберта. Роберт принимал от Джона подарки и не упускал благоприятных возможностей, которые открывал перед ним Джон, но поддерживать с ним романтические отношения никогда не стремился. Джон был хрупко сложенный, тонко чувствующий человек настроения — а Роберта прельщали совсем иные натуры. Например, Максиму Роберт уважал за сильный характер, амбициозность и безупречную родословную. Возможно, Роберт слишком бережно относился к чувствам Джона, потому что со временем оказался в путах разрушительной страсти.

Когда Роберт был в отъезде, Джон навещал меня. Иногда приносил подарки — крохотное парижское колечко из крученого золота, книги Верлена и Малларме в блестящих переводах. Мы беседовали о фотографиях Льюиса Кэрролла и Джулии Маргарет Камерон, но по-настоящему Джону хотелось говорить только о Роберте. На первый взгляд меланхолия Джона объяснялась неразделенной любовью, но чем больше времени я с ним проводила, тем очевиднее видела: Джон питает необъяснимую ненависть к самому себе. Джон был, как никто, энергичен, любознателен и ласков, и я никак не могла разгадать, отчего он о себе столь низкого мнения. Старалась успокоить его как могла, но чем тут утешишь? Роберт всегда видел в нем лишь друга и наставника, не более.

В „Питере Пэне“ одного из Потерянных Мальчиков зовут Джон. Иногда мне казалось, что это и есть Джон Маккендри, бледный, призрачно-изящный викторианский мальчик, вечно пытающийся угнаться за тенью Питера Пэна.

Как бы то ни было, Джон Маккендри не мог бы сделать Роберту лучшего подарка, чем фототехника. Роберт влюбился в фотографию по уши, завороженный не только техническими методами, но и ролью фотографии среди других искусств. Он бесконечно спорил с Джоном: сердился, что тот успокоился на достигнутом. Роберту казалось: Джон мог бы использовать свое положение в музее, чтобы повысить уважение к фотографии и уровень критики. Негоже, что фотографию ставят ниже живописи и скульптуры, полагал Роберт. Но Джон — он тогда готовил крупную выставку Пола Стрэнда — был всего лишь адептом фотографии и не считал, что он обязан повышать ее статус в иерархии искусств.

Я и не ожидала, что Роберт всецело подпадет под чары фотографии. Когда я уговаривала его фотографировать, то считала, что снимки послужат для коллажей и инсталляций — надеялась, что он пойдет по стопам Дюшана. Но у Роберта сменился угол зрения. Из подручного средства фотография стала для него целью. А надо всем этим витал Уорхол — фигура, которая, казалось, одновременно вдохновляла Роберта и сковывала его.

Роберт решил сделать то, чего Энди пока еще не пробовал. Прежде Роберт глумился над католическими образами Пресвятой Девы и Христа, включал в коллажи образы уродов и элементы садомазохизма. Но Энди считал себя пассивным наблюдателем, а Роберт рано или поздно сам включался в действо. Участвовал в том, к чему раньше мог прикоснуться только через журнальные картинки, становился летописцем.

Он начал расширять тематику: снимал знакомцев по своей запутанной светской жизни: сливки и отбросы общества, от Марианны Фэйтфул до молоденького жиголо с наколками. Но всегда возвращался к своей музе. Я считала, что больше не гожусь ему в модели, но он отметал мои возражения. Во мне он видел больше, чем могла увидеть я сама. Отделяя карточку с позитивным изображением от негативного, он всегда говорил: — С тобой я никогда не промахнусь.

Я любила его автопортреты. Себя он снимал много. „Полароид“ был для него этаким персональным фотоавтоматом, а Джон, считай, подарил ему неразменную монетку.

 

Нас пригласили на бал-маскарад, который давал Фернандо Санчес, великий испанский модельер, известный своим провокационным нижним бельем. Лулу и Максима прислали мне винтажное платье от Скиапарелли, сшитое из плотного крепа. Лиф был черный, с рукавами-фонариками и V-образным вырезом, красная юбка в пол широко развевалась. Платье подозрительно походило на наряд Белоснежки при ее знакомстве с Семью Гномами. Роберт был вне себя от радости.

— Ты его наденешь? — нетерпеливо спрашивал он.

На мое счастье, платье оказалось мне мало. Я оделась во все черное и дополнила ансамбль белоснежными кедами. Дэвид и Роберт были в смокингах.

То был один из самых изысканных вечеров сезона, собрались сливки мира моды и искусств. Я чувствовала себя Бастером Китоном: стояла одна, прислонившись к стене. Ко мне подошел Фернандо. Скептически оглядел меня.

— Милочка, ансамбль прекрасный, — сказал он, погладив меня по руке, косясь на мой черный пиджак, черный галстук, черную шелковую рубашку и сильно зауженные черные атласные брюки, — но эти белые теннисные туфли меня немножечко смущают.

— Они необходимы для моего костюма.

— Костюма? А кого вы изображаете?

— Теннисиста в трауре.

Фернандо оглядел меня с ног до головы и засмеялся.

— Бесподобно, — сказал он, указывая на меня публике. Взял меня за руку и немедленно повлек танцевать. Тут я оказалась в своей стихии: не зря же я выросла в Южном Джерси. На балу я не ударила в грязь лицом.

Фернандо был так заинтригован нашим диалогом, что пригласил меня участвовать в своем дефиле. Демонстрировалось нижнее белье. Манекенщицы, которые специализировались на белье, и среди них — я. Я была в тех же черных атласных брюках, рваной футболке и белых кедах: демонстрировала я черное, восемь футов в длину боа из перьев — творение Фернандо, — напевая „Annie Had a Baby“[107]. Таков был мой дебют на подиуме, начало и конец моей карьеры манекенщицы.

Важнее другое: Фернандо был почитателем творчества Роберта и моего собственного творчества, часто заходил в наш лофт посмотреть новые работы. Приобретал наши вещи во времена, когда мы с Робертом нуждались в деньгах и моральной поддержке.

Роберт сфотографировал меня для моего первого тоненького сборника стихов „Кодак“ — брошюрки, которую выпустило филадельфийское издательство „Миддл-Эрс букс“. Я решила, что обложка должна напоминать издание „Тарантула“ Дилана: кавер на кавере[108], так сказать. Купила кассеты для „Полароида“ и белую рубашку с воротником на застежке. Надела ее с черным пиджаком и очками „Вэйфарерз“.







Date: 2016-02-19; view: 302; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.026 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию