Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Речь № 14. Карабчевский Н.П. Речь в защиту Ольги Палем





 

Дело Ольги Палем. Введение в дело: Дело это в первый раз слушалось в С.-Петербургском окружном суде с 14 по 18 февраля 1895 г., но завершилось окончательно лишь 1 ноября 1895 года. Оно дважды разбиралось "по существу" присяжными заседателями и дважды восходило на рассмотрение Уголовного кассационного департаменты Правительствующего Сената. Суть дела нижеследующая. Вечером 16 мая 1894 г., около 11 часов вечера, в гостиницу "Европа", что у Чернышева моста, пришел студент Института путей сообщения и потребовал комнату получше. Коридорный показал ему No21. Оставив номер за собой, студент пошел за ожидавшей его в подъезде дамой, лицо которой было покрыто густой черной вуалью. Пришедшие поужинали и заперлись в номере, где вскоре все затихло. Утром, 17 мая, коридорный по звонку вошел в номер и по приказанию студента подал чай, и по уходе его номер вновь был заперт изнутри. До часу пополудни из номера не было слышно никакого шума, а затем раздались один за другим два выстрела: потом щелкнул замок двери, и из номера выбежала женщина, окровавленная, с криком: "Спасите? Я совершила преступление и себя ранила. Скорее доктора и полицию -- я доктору все разъясню". Затем она упала на пол и все молила позвать поскорее доктора, повторяя: "Я убила его и себя". Прибежавшая на крик прислуга нашла в номере, без признаков жизни, студента плавающим в луже крови; тут же на кресле валялся револьвер с тремя заряженными патронами и двумя пустыми гильзами. Преступница была страшно взволнована. С помощью суетившейся в коридоре прислуги она села на стул и все говорила: "Тут никто не виноват; рано или поздно так должно было случиться!" На вопросы подоспевшего врача преступница, оказавшаяся мещанкой Ольгой Палем, объяснила, что убитый, "студент Довнар жил с ней и оказался самым низким, скверным человеком". Она с большим негодованием и злостью бранила его: по ее словам, она наповал застрелила Довнара за то, что он назвал ее самым дурным словом; потом она выстрелила уже в себя. Ольга Палем была отвезена в Мариинскую больницу. В больницу привезена она была в тяжелом и возбужденном состоянии и все спрашивала, скоро ли она умрет. Осмотром трупа убитого Довнара установлено, что почти на границе шеи и волосистой части головы, на полвершка ниже затылочного бугра, несколько вправо от срединной линии тела, имеется пулевое отверстие диаметром в Один сантиметр. Смерть последовала от безусловно смертельной раны, нанесенной сзади на довольно близком расстоянии, приблизительно ни один вершок от головы. Ольга Палем предстала перед судом присяжных по обвинению в заранее обдуманном убийстве студента Довнара. Председательствовал по этому делу в заседании 14 -- 18 февраля 1895 г. председатель окружного суда Н. Д. Чаплин, обвинение поддерживал товарищ прокурора Башилов и поверенным гражданской истицы матери убитого Довнара выступил присяжный поверенный П. Е. Рейнбот. Ввиду болезненно-нервного состояния подсудимой заседание в первый день вовсе не могло продолжаться и, после опроса Палем, было прервано до следующего дня. С 15 февраля заседание во я обновились, причем приходились делать довольно частые перерывы, так как с подсудимой делались нередко дурноты и истерические припадки. Прения, начавшись около часу дня, продолжались до ночи. Печатаемая ниже речь заняла заседание 18 февраля от 6 до 9 час. вечера.

 

Защитительная речь: Господа присяжные заседатели! Менее года тому назад, 17 мая, в обстановке довольно специфической -- трактирно-петербургской -- с осложнениями в виде эсмарховской кружки на стене и распитой бутылки дешевого шампанского на столе, стряслось большое зло. На грязный трактирный пол упал ничком убитый наповал молодой человек, подававший самые блестящие надежды на удачную карьеру, любимый семьей, уважаемый товарищами, здоровый и рассудительный, обещавший долгую и благополучную жизнь. Рядом с этим пошла по больничным и тюремным мытарствам еще молодая, полная сил и жажды жизни женщина, тяжело раненная в грудь, теперь измученная нравственно и физически, ожидающая от вас решения своей участи. На протяжении какой-нибудь шальной секунды, отделившей два сухих коротких выстрела, уместилось столько зла, что не мудрено, если из него выросло то "большое", всех интересующее дело, которое вы призваны теперь разрешить. Господин председатель обвинения был прав, говоря, что наша работа, наши односторонние усилия выяснить перед вами истину есть только работа для вас вспомогательная, я бы сказал -- работа черновая. От нее, как от черновых набросков, может не остаться никаких следов в окончательном акте судейского творчества -- и вашем приговоре. Господин прокурор, ссылаясь на то, что это дело "большое", просил у вас напряжения всей вашей памяти; он рассчитывал, что в восполнение допущенных им фактических пробелов вы придете ему на помощь. Я вынужден рассчитывать на нечто большее. Это не только "большое дело" по обилию материала, подлежащего вашей оценке, оно, с тем вместе, очень сложное, очень тонкое и спорное дело. В нем много места для житейской и нравственной оценки подробностей, для психологического анализа характеров, лиц и положений. Чем глубже станет проникать ваш разум, чем шире распахнется ваше сердце, тем ярче, тем светлее выступит и этом деле нужное и главное, то, что ляжет и основу не механической только работы вашей памяти, и творческой, сознательной духовной работы вашей судейский совести. Для каждой творческой работы первое и главное условие внутренняя свобода. Если предвзятые положения нами принесены уже на суд, моя работа будет бесплодна. Это предубеждение, враждебное судейскому убеждению, вызовет в нас только сухое раздражение против всего, что я скажу вам, против всего, что я могу сказать в качестве защитника Палем. Бесплодная и тяжкая работа! Она только измучает нас. Второе и главное условие правильности вашей судейской работы -- осторожное, критическое отношение к материалу, подлежащему вашей оценке, -- также будет вами забыто. Все заменит собой готовый шаблон, готовая схема предвзятых положений, которыми именно в деле, подобном настоящему, так соблазнительно и так легко щегольнуть. Для этого не нужно ни напряжения ума, ни колебаний совести, не нужно даже детального изучения обстоятельств дела. Достаточно одной только самоуверенной смелости. И в положении защитника сенсационно-кровавого и вместе "любовного" дела, где фигурирует "покинутая", пожалуй "обольщенная", пожалуй "несчастная", во всяком случае "так много любившая и так много страдавшая" женщина -- готовый шаблон, ходячее положение с некоторым расчетом на успех могли бы быть выдвинуты перед вами. Защитительная речь могла бы явиться живописной иллюстрацией, вариацией на давно знакомую тему: "Ей отпустится много за то, что она много любила!" Самый треск двух эффектно и бесстрашно повторившихся от нажатия женской руки выстрелов мог бы, пожалуй, в глазах защиты кристаллизовать весь химический процесс любовно-трагического события чуть ли не в кристалл чистейшей воды. Можно было бы при этом сослаться, кстати, в смысле сочувственного подтверждения разминаемой теории, на трепетные женские руки, тянувшиеся к больничной койке Палем, чтобы с благодарностью "пожать руку убийце". Вместе с защитой преступницы это было бы попутно и апологией преступления. Свидетельствуя о значительной адвокатской близорукости, подобная попытка навязать вам такое предвзятое положение должна была бы, несомненно, быть вами отвергнута с неподдельным негодованием..Но рядом с этим и всякая иная попытка пронести вашим приговором лишенный жизненной правды парадокс или cyxoй, мертвенный шаблон, откуда бы такая попытка ни исходила, должна встретить с вашей стороны столь же решительное противодействие. Такой шаблон, совершенно равноценный первому, только что намеченному мною, здесь и пытались проводить. Не справляясь с фактами, мало того -- совершенно игнорируя их, пытались во что бы то ни стало идеализировать покойного Довнара, чтобы отстоять положение, что он явился жертвой, систематически затравленной Палем. И все это строилось исключительно на каком-то отвлеченном академическом положении, что он был еще в возрасте "учащегося", она же по метрическому свидетельству двумя годами старше его. Когда сталкивались с фактами весьма некрасивыми, не подлежавшими фактическому опровержению, их старались обойти или устранить столь же академичными, лишенными всякой жизненной правды положениями. Выяснилось целым рядом свидетельских показаний, что покойный, скромный и приличный на людях, не стеснялся в присутствии бесхитростной прислуги проявлять довольно жесткие черты своего характера. Иногда он избивал Палем до крови, до синяков, пуская при этом в ход швабру; однажды изломал на ней ножны своей старой шашки студента-медика. Это отвергается, и какими же соображениями? Довнар был будто бы для этого физически слишком слаб, как о том свидетельствуют два его друга-товарища: Панов и Матеранский. Пришлось прибегнуть к заключению врача-эксперта, производившего осмотр его трупа, для того чтобы оградить показания четырех свидетельниц, бывших в услужении у Довнара и Палем (Садовской, Тютиной, Шварковой и Гусевой), от подозрения в лжесвидетельстве. Хотя, спрашивается, во имя чего и в чьих интересах стали бы эти простые, религиозные женщины сочинять небылицы и так грубо нарушать святость присяги? Эксперт удостоверил нас (то же самое подтверждает и медицинский акт осмотра трупа), что покойный Довнар, будучи умеренного телосложения, тем не менее был правильно развит, обладал нормальной физической силой, и говорить о его бессилии маневрировать шваброй или разбить в куски старые ножны грошовой шашки -- наивно и смешно. Та же прислуга удостоверила нас, что еще в 1892 году, в период совершенно мирного сожительства на одной квартире господ Довнара и Палем, Довнар после какого-то кутежа и ночи, проведенной вне дома, вскоре заболел таинственной болезнью. Он скрывал ее от Палем до тех пор, пока не заболела, наконец, и она. Тогда они оба стали лечиться. Этому не хотели верить. Искали косвенного опровержения этого обстоятельства в письме, представленном господином Матеранским, хотя, казалось бы, это письмо только подтверждало правильность показания прислуги. И что же оказалось? Вскрытием трупа покойного установлен не только след бывшей приблизительно два года назад болезни, о которой говорила нам здесь стиравшая у них белье свидетельница Тютина, но установлено также существование новой болезни, не излеченной окончательно к моменту его последнего, как вы знаете, все еще "любовного" свидания с госпожой Палем. Относительно "ученического возраста" Довнара также существует значительная идеализация. Факт тот, что он погиб на двадцать шестом году своей жизни. С госпожой Палем его роман продолжался около четырех лет, стало быть, и возник он, и продолжался, и так печально кончился, во всяком случае уже в период полного его гражданского совершеннолетия. Но что такое возраст сам по себе? Бывают дети до седых волос, неисправимые и благородные идеалисты, которые не хотят знать прозы жизни и не знают ее, несмотря ни на какой житейский опыт. Таков ли был покойный Довнар? Постигаю всю щекотливую ответственность за характеристику нравственной физиономии покойного, которую мне предстоит сделать. Мать убитого, Александра Михайловна Шмидт, в лице своего поверенного, разрешила здесь "нападать" на умершего ввиду того, что именно в лице этого поверенного она предусмотрела возможность и необходимость отражения всякого неправильного "нападения". Это выражение было бы неуместно в моих устах: я не призван делать на кого-либо "нападения", я только защищаю подсудимую. И чтобы самому себе раз и навсегда отрезать пути к произвольным и пристрастным выводам, я не буду пользоваться для характеристики покойного Довнара иным материалом, кроме собственных его писем, и притом представленных к следствию его же матерью, к которой все они писаны. Таких писем шестнадцать. В трехлетней переписке их должно было накопиться гораздо больше, но мне именно важно и ценно то, что сортировка этих писем сделана самой госпожой Шмидт, что они находятся в нашем распоряжении не только вследствие ее собственного желания, по ее санкции, но даже и по ее собственному выбору. Это ограждает нас от всяких нареканий в пользовании ненадежным или сколько-нибудь сомнительным материалом. Какой же личностью обрисовывается перед нами покойный Александр Довнар в этих собственноручных его задушевных посланиях к матери в том двадцатидвух. и двадцатипятилетнем "ученическом" возрасте, который протекает для него в Петербурге? Все мы были молоды, и многие из нас помнят и любят свою молодость за ту горячую волну светлых снов и золотых надежд, которым никогда не суждено было сбыться. Довнара, с первых шагов его в Петербурге, мы застаем чуждым каких бы то ни было, не говорю уже несбыточных мечтаний, но просто молодых и радужных надежд. Он весь terre a terre. Желания его предусмотрительны, средства практичны, приемы осторожны и целесообразны. Ему не нравится возиться над трупами покойников, но это физическое отвращение он готов преодолеть. Он домогается перейти из Медицинской академии в Институт инженерных путей сообщения по соображениям иного, чисто карьерного свойства, которые он с пунктуальной и явственной настойчивостью излагает в письмах к матери. Карьера практикующего врача, "бегающего собирать по визитам рубли и полтинники", его положительно отталкивает. Он излагает с большой эрудицией свой взгляд на этот чисто жизненный и практический вопрос. Общественное положение инженера путей сообщения, хотя бы и средней руки, рисуется ему обставленным гораздо большими материальными удобствами и приманками. Карьера "заурядного врача", и с точки зрения материальной, и в смысле "положения его в обществе", оценивается им в параллели с карьерой столь же "заурядного инженера" поистине с изумительной для его "ученического возраста" виртуозностью. Но этого мало: какое познание людей с их большими и малыми слабостями обнаруживает он тотчас же, как только эти люди могут оказаться ему пригодными для каких-либо практических целей! Он отлично понимает и учит даже свою мать, как именно следует понимать различие между "благовидной" и "неблаговидной" взяткой и каких результатов можно достигнуть той и другой. Он готов проскучать несколько вечеров, составляя партию в винт для важной старушки, очень напыщенной родственницы, но которая может за такую скромную услугу замолвить где нужно, при случае, слово. Он любит и ценит только "прикладные науки", относительно которых не может быть сомнения, для чего они пригодятся в жизни; поэтому от курса, проходимого в Институте инженеров путей сообщения, он в совершенном восторге. Вспоминая об "университетской науке" (ранее Медицинской академии он два года был еще в Одессе на математическом факультете), он говорит о ней едва не с раздражением. Там слишком много "чистой" науки, отвлеченного, теоретического, слишком много "лишнего", того, что Бог весть когда и для чего в жизни пригодится. Математические познания, о чем он сам с жестокой иронией шутит в письмах к матери, пригодились ему опять-таки только для практической и весьма определенной цели. С педантичной и пунктуальной точностью он проверяет денежный отчет, представленный за время управления собственной матерью принадлежащим ему "наследственным капиталом" в размере пятнадцати тысяч рублен, и как дважды два четыре, путем довольно сложного, впрочем, "учета процентов" и "проверки по биржевым бюллетеням потерь на курсе" бумаг, доказывает ей, что "его капитала должно было бы на пятьсот рублей оказаться больше". Госпожа Шмидт тотчас же поспешила с ним в этом согласиться, немедленно дослав эти деньги. Чтобы покончить с этой как бы прирожденной или, по крайней мере, всосанной с молоком матери "практической складкой", присущей современному нам молодому человеку в лице Александра Довнара, вспомним еще о закладной, под которую он так удачно, вслед за расхождением с госпожой Палем, при посредстве той же госпожи Шмидт, своей матери, пристроил остаточный свой капитал в сумме 9500 рублей. В трех следовавших в погоню одно за другим письмах он наставительно и в то же время в высшей степени практично-выдержанно обставляет дело, поучая мать, как именно можно поприжать нуждающегося в деньгах южанина помещика с тем, чтобы отдать ему деньги под вторую закладную не по 8,5% годовых, предлагаемых помещиком, а по 10%. При этом он знает и то, кому можно "довериться" в осмотре предлагаемого в залог имения и как нужно "обождать", пока нуждающийся, чтобы "перехватить" эту сумму, не повысит предлагаемого процента до десяти годовых. Финансовые его расчеты и указания осуществились блистательно. Уроки и наставления, преподанные матери, не прошли даром. Через какой-нибудь месяц госпожа Шмидт, жалуясь на то, что она совсем "замучилась" с этим торгом по закладной, тем не менее торжественно объявляет сыну, что финансовая смета на предстоящий год блистательно осуществляется согласно его предначертаниям. Он будет получать 950 рублей в год процентов на свой капитал. Имение оказалось ценным, вполне обеспечивающим вторую закладную, и прижатый к стене минувшим неурожаем помещик согласился дать десять годовых. Все приведенные мною выдержки из писем Александра Довнара устраняют, мне кажется, всякую возможность излишней идеализации "ученического возраста" покойного. Было бы вполне близоруко на этом предвзятом положении строить все выводы об отношениях его к госпоже Палем. Говорить об "обольщении" госпожой Палем покойного Довнара, об "эксплуатации его житейской неопытности" так же неуместно. Как идеализировать самое же Палем и допускать, что она могла явиться "жертвой обольщения" со стороны Довнара. Дело, очевидно, происходило совершенно иначе. И вся задача ваша в том и состоит, чтобы понять, как "это" в действительности происходило. Убитый был, конечно, очень молодого возраста. Но, по указанным мною соображениям, этот возраст не имеет в деле решающего значения. Александр Довнар обладал, во всяком случае, и достаточным знанием людей, и достаточным знанием жизни. Трезвость и практичность взглядов, присущих ему, именно для столь молодого, "ученического" возраста представляются просто изумительными. Если он ввиду своих двадцати двух, двадцати шести лет, по праву может быть именуем человеком молодым, то не следует упускать из виду, что это был, во всяком случае, "молодой из ранних". Итак, этот второй возможный для разрешения настоящего дела шаблон оказывается также непригодным. Не в разнице возраста двух любовников приходится нам искать разгадки всей этой сложной драмы. Согласно предначертанному мною плану речи в этой первой ее части мне хотелось бы раз и навсегда покончить перед вами, господа присяжные заседатели, со всеми подобными, насильственно выдвигаемыми на нашем пути помехами и положениями. Напрасно вас хотят задержать ими и забаррикадировать дорогу. С ними надо разделаться, чтобы затем уже свободно вступить в область чистых фактов, доказанных положений и строго логических выводов. Только перешагнув через них, начнется ваша настоящая судейская работа. Имеете ли вы дело в лице подсудимой (да простится мне это новое повторение ни на чем не основанного, оскорбительного для чести несчастной женщины предположения!) -- с женщиной продажной, с женщиной публичной? Недоговоренный, но тем еще более тягостный для ее чести намек занесен и на страницы обвинительного акта. Шла речь о фотографической карточке госпожи Палем, которую покойный Довнар, совместно с своим другом детства господином Матеранским, разыскал в одном из одесских притонов. По письмам мы знаем, что эти розыски производились уже в то время, когда "борьба" между госпожой Палем и господином Довнаром началась и когда этот последний, согласно советам и указаниям своей матери, госпожи Шмидт, весьма настойчиво отыскивал по возможности "полного" доказательства, могущего окончательно скомпрометировать беспокоившую его любовницу в главах институтского начальства и с.-петербургского градоначальника, перед которым в то время уже велось ходатайство "о выселении" госпожи Палем. Прочтенный пред вами обвинительный акт утверждает, со слов господ Довнара и Матеранского, что будто бы осталось невыясненным, по какому именно случаю и каким путем эта карточка очутилась в неприглядном притоне падших созданий. Зародилось естественное подозрение: не имел ли оригинал непосредственной связи с названным постыдным убежищем? Что же оказалось на деле? Еще на предварительном следствии весь этот эпизод был, в сущности, выяснен сполна. Одесский фотограф Горелин и хозяйка убежища госпожа Эдельгейм раскрыли все обстоятельства, касающиеся злополучной фотографии госпожи Палем. И что же? Эти свидетели вызваны на суд только по ходатайству защиты. Без этой предосторожности указание обвинительного акта оставляло бы широкое поле догадкам. Свидетель Горелин выяснил, к какому именно времени относится его работа, и вместе с тем удостоверил, что фотография снята им с "порядочной женщины", с лично ему известной госпожи Палем. Свидетельница Эдельгейм удостоверила, что эта карточка была подарена каким-то мужчиной одной из ее девиц, Ермолиной, большой любительнице красивых женских лиц и фотографий. Если вспомним при этом "розыски" господина Матеранского по притонам с целью выручить из беды своего "попавшего в ловушку" товарища, то нахождение именно им подобной фотографии в помянутом притоне можно повернуть оружием против кого угодно, только не против госпожи Палем. Нужно ли упоминать еще о всевозможных справках полиции одесского градоначальства, касавшихся все того же предмета? Отзыв получился, кажется, достаточно полный и достаточно благоприятный для госпожи Палем. Припомните еще показание бывшего здесь свидетелем одесского полицейского пристава господина Чабанова, и картина получится законченная. Он положительно отвергает всякую догадку, всякое предположение о подобной "карьере" госпожи Палем. За что же, спрашивается, комок грязи так беспощадно, публично брошен в лицо молодой женщине? Характеризуя прошлое подсудимой, господин товарищ прокурора нашел возможным выразиться, что оно так неприглядно и так позорно, что он спешит закрыть его "дымкой" из опасения оскорбить чье-либо нравственное чувство. Напрасные искусственные предосторожности! Эта "дымка" может иметь значение разве того куска флера, которым обыкновенно пользуются для изумительных "чудес" черной магии. Там нередко уверяют тоже, что именно под этим черным флером скрыто если не все, то, во всяком случае, нечто удивительное. Смело срывайте это таинственное покрывало -- под ним не окажется ничего. С этим вопросом раз и навсегда надо покончить и восстановить бесцеремонно и безжалостно поруганную честь женщины. Госпожа Палем никогда не торговала своими ласками, никогда не была продажной женщиной, и вполне понятен тот протестующий, нервный вопль ее, который раздался со скамьи подсудимых, когда чтение обвинительного акта впервые коснулось перед вами этого, столь больного 11 вместе столь позорного для чести женщины моста. В качестве подсудимой по настоящему делу она должна была незаслуженно вынести и это тяжелое оскорбление! Идем далее. Если не "продажная", не "публичная", что нам, по-видимому, теперь готовы уступить, то во всяком случае "доступная", "ходившая по рукам" и, если припомнить характеристику, сделанную двумя свидетелями, господами Матеранским и Милицером, -- просто-напросто фривольная и "безнравственная" женщина. Так ли? Оправдается ли такая характеристика, если мы проследим отношения Палем к мужчинам, начиная с первого, господина Кандинского, которому она досталась молодой семнадцатилетней девушкой. Сведения о ее "доступности" распространились из того же источника, откуда направлялись и предыдущие, и опять-таки во имя спасения "молодого человека" от происков домогавшейся женитьбы "интриганки". Клич был кликнут госпожой Шмидт, матерью молодого человека, к родственникам и товарищам его. Таковы господа Шелейко, Матеранский, Милицер, Панов. С тех пор и пошли молва о безнравственности госпожи Палем. Наперерыв госпоже Шмидт спешили доставить те или другие сведения. Они же послужили материалом и для характеристики госпожи Палем в настоящем деле. Всмотримся в них ближе. За время сожительства ее с Кандинским, как удостоверяют это сам господин Кандинский и его ближайший приятель, полковник Калемин, поведение госпожи Палем с этой стороны было безукоризненно. Несмотря на двусмысленное свое положение в качестве живущей на отдельной квартире одинокой особы, посещаемой уже немолодым человеком, она ведет образ жизни скромный, замкнутый, не заставляющий о себе говорить. По дальнейшим отношениям господина Кандинского к Палем, по тону его показания, по свидетельству, наконец, его друга Калемина мы вправе заключить, что госпожа Палем, расставшись два года спустя с Кандинским, оставила в нем по себе наилучшие воспоминания. Господа Кандинский и Калемин и до сих пор относятся к подсудимой не только с расположением и приязнью, но и с безусловным уважением. За время сожительства с Кандинским, несмотря на крайнюю молодость госпожи Палем, на нее не легло и тени подозрения ни в развращенности, ни в фривольности ее поведения. Затем, начиная с лета 1889 г., она остается свободной, еще более одинокой, несколько обеспеченной материально, молодой, красивой женщиной, обращающей на себя внимание, вызывающей со всех сторон ухаживания, собирающей вокруг себя целую толпу молодежи. Она начинает вращаться в обществе молодых студентов, офицеров, юнкеров, гимназистов. Они устраивают для нее кавалькады, сопровождают ее верхом на загородный прогулки, вводят ее на студенческие вечеринки, танцевальные вечера; в ее обществе шумно, весело и, главное, молодо и непринужденно. Если бы госпоже Палем были присущи те развращенные наклонности, на которые указывало обвинение, то, конечно, картина ее "падения" получилась бы довольно мрачная, так как никаких внешних сдерживающих препятствий не существовало. Наперерыв преследуемая ухаживаниями, брошенная одна в круг маловоспитанной молодежи, совершенно свободная, независимая, она, конечно, легко могла бы пойти по рукам. И тем не менее, наперекор всем этим неблагоприятным внешним условиям, по рукам она не пошла. Все ее обличители господа Шелейко, Матеранский, Милицер -- отделываются общими фразами, собственными своими умозаключениями, ссылками на слухи, но фактов не приводят никаких. Один лишь свидетель, студент Зарифи. удостоверил нас здесь под присягой, что после того, как госпожа Палем разошлась с Кандинским, и ранее своего знакомства с Александром Довнаром, она была с ним, Зарифи, в близких отношениях, что связь длилась несколько месяцев. Открытие это, со слов того же Зарифи, было сделано им близким господина Довнара уже в период их борьбы с госпожой Палем. Госпожа Палем отрицает эту связь. Опросом господина Зарифи, между прочим, выяснилось, что по делу одной особы в Одессе, искавшей содержания на ребенка, он уже являлся как свидетель в интересах защиты несправедливо обвинявшегося своего товарища в обольщении молодой девушки. Показанием господина Зарифи невинность девушки была низведена со своего пьедестала. Товарищ его выиграл дело. Прямолинейное стремление к истине, несомненно, присуще господину Зарифи. Спорить но существу против его показания я не стану. К величайшему стыду и даже к некоторому позору госпожи Палем, оправдываемому разве только тогдашней ее молодостью, я готов признать, что она, увлекшись физическими данными господина Зарифи, действительно некоторое время питала к нему страсть нежную. Что же дальше? Сам господин Зарифи удостоверяет, что эта мимолетная, кратковременная связь, оставаясь исключительно "на почве любовной", оставила в нем самые светлые воспоминания, не причинив ему ни нравственного, ни материального ущерба, Во всяком случае, это было до знакомства госпожи Палем с Довнаром; до знакомства же этот мимолетный роман умер своей естественной смертью. Довольно скоро с обеих сторон последовало самое решительное и быстрое охлаждение. После того, кроме покойного Довнара, вы не назовете мне более ни одного мужчины, близкого госпоже Шлем. И господин товарищ прокурора и господин поверенный гражданской истицы должны были категорически признать, что на протяжении всех четырех лет сожительства с Довнаром госпожа Палем оставалась безусловно ему верна. Какое же употребление можно сделать из "компрометирующих" госпожу Палем показаний господ Шелейко, Матеранского и некоторых других друзей покойного? Судите сами. И господин Шелейко, и господин Матеранский, характеризуя вольность обращения госпожи Палем с мужчинами, особенно настойчиво ссылаются на некоего Леонида Лукьянова, с которым она будто бы ездила на три дня в Аккерман, а летом, живя на даче у родителей Лукьянова, позволяла себе будто бы дебоши, скандалы и т. п. По счастью, Леонид Лукьянов был допрошен на предварительном следствии, и его показание было здесь оглашено. Трудно себе представить доказательство, идущее более вразрез с намерениями тех, кто на него ссылается. Леонид Лукьянов -- теперь молодой офицер, тогда еще только юнкер. Все его показание судебному следователю дышит едва ли не влюбленным восторгом по адресу госпожи Палем. Видно, что и до сих пор он не вспоминает о ней без затаенного волнения. Свидетельствуя настойчиво об исключительно платонических своих ухаживаниях за молодой женщиной, заявляя категорически, что она никогда ему не принадлежала, он вместе с тем вспоминает о своих молодых впечатлениях с какой-то чистой и задушевной радостью. Он сопровождал ее на прогулки, оказывал ей всевозможные мелкие услуги, провожал ее в Аккерман; с нею ему бывало и "сладко и жутко", "она могла увлечь на все", но все эти увлечения не вышли за пределы совершенно платонического и бескорыстного флирта, если хотите, даже "влюбления". Обе стороны сохранили друг о друге, во всяком случае, только светлые и радужные воспоминания, И в разлуке они остались друзьями. Вот каков отзыв Леонида Лукьянова о Палем. того самого Леонида Лукьянова, на которого так неуклюже, так некстати пытались делать ссылки господа Шелейко и Матеранский. Рядом с этим припомните показания барона фон Сталь, который также сознается, что в свое время, считая госпожу Палем доступной, пытался ухаживать за нею, ухаживал весьма настойчиво, но, однако, не добился взаимности. Итак, где же порочно развращенная Палем, прошлое которой должно быть стыдливо прикрыто "дымкой"? Женщина, как все женщины! Доступная для того, кем увлечена или кого полюбила, и гордая и неприступная для того, кто не сумел внушить ей чувство. На этом может помириться любая, самая щепетильная, самая горделивая женская нравственность. Вне этих пределов она являлась бы уже лицемерием. Но имеются еще указания господ Милицера и Материнского о том, что в обществе Довнара и в присутствии госпожи Палем они, свидетели, не воздерживались и от скоромного анекдота, и от вольного слова, что сама она держала себя непринужденно, не стесняясь иногда ни позой, ни выражением. Не забудьте, господа присяжные, что это студенты, среда интеллигентная. Я вас спрашиваю: на кого должна быть возложена нравственная ответственность за тон, за моральный уровень беседы, за разговоры, которые при этом велись, за характер самого времяпрепровождения? Неужели на Палем? Для нее было достаточно присутствия Довнара, ее сожителя, более развитого и интеллигентного, чтобы считать такое обращение в среде его друзей за нормальный тон, за настоящую студенческую, товарищескую непринужденность и веселость. Господин Милицер идет, впрочем, несколько далее. Если госпожа Палем рисуется нам в пересказе им одной сцены и не вполне в роли разнузданной жены Пентефрия, то все же он, Милицер, не отрицает присутствия в себе элементов добродетели Иосифа Прекрасного. Эту сцену впервые привел свидетель в своем показании здесь, на суде, "позабыв" рассказать о ней судебному следователю, хотя и был допрошен им дважды. К счастью, мы не читали только показания этого свидетеля, мы слышали его и видели сами. Он даже не скрывает того озлобленного раздражения, которое питает к госпоже Палем. Такое раздражение вполне законно, я бы сказал более: оно вполне заслужено. Мы знаем, что госпожа Палем, видя в Милицере помеху своему счастью, дошла до геркулесовых столпов: она не остановилась перед заявлениями по начальству о политической неблагонадежности этого студента. Вы можете понять, какие неприятности могли угрожать ни в чем неповинному молодому человеку. Хоть кого это взбесит. Милицер по праву не может говорить равнодушно о госпоже Палем. Жаль только, что раздражение отразилось и на его свидетельском показании. Но если, рассказывая о сцене, бывшей с глазу на глаз между ним и Палем, он, как свидетель, со всем своим раздражением и неудовольствием на подсудимую, почти безусловно вне нашего контроля, -- зато, по счастью, для оценки достоверности показания этого свидетеля, в той части его, где он ссылается на отзыв князя Туманова о госпоже Палем, мы просто обременены доказательствами очевидной неправдивости его показания. Давая свое первое показание здесь, на суде, свидетель Милицер. беспощадно изобличая госпожу Палем, ссылался, между прочим, и на отзыв о ней князя Туманова. Выходило, что этот отзыв характеризует полную ее распущенность и доступность. Князь Туманов -- также студент Института путей сообщения, также товарищ покойного Довнара, и его отзыв мог в ваших глазах иметь серьезное значение. Когда, два дня спустя после допроса господина Милицера, князь Туманов давал свои показания, все взоры невольно вопросительно обратились на г-на Милицера. Что за мистификация, чти за загадка? Князь Туманов дрожащим от волнении голосом, с полной и беззаветной искренностью поведал нам об отношениях покойного Довнара к госпоже Палем. С его точки зрения, Довнар "невозможно" вел себя по отношению к этой женщине. Все время выдавая ее за свою жену, он затем беспощадно и, унижая ее человеческое достоинство, грубо расстался с нею. По мнению князя Туманова, четыре года беззаветной любви и верности со стороны женщины, несмотря ни на какое ее прошлое, давали ей право рассчитывать на замужество, и будь он, свидетель, в положении покойного Довнара, он считал бы своей нравственной обязанностью жениться на такой женщине, как госпожа Палем. Показание свидетеля, данное им под присягой, слишком расходилось с тем отзывом, который ему же влагал в уста господин Милицер. Что же обнаружилось на очной ставке, данной обоим свидетелям? Господин Милицер поспешил отречься. "Тогда", т. е. в то время, когда они оба бывали в обществе Довнара и Палем, князь Туманов "действительно ничего подобного ему не говорил". Но дело было так: в свидетельской комнате, уже здесь, в здании суда он, Милицер. перечислял князю Туманову все пороки госпожи Палем, и ему "показалось", что князь Туманов с ним вполне согласился во мнении относительно госпожи Палем и даже выразился приблизительно так: "В таком случае жаль, что я за ней не поухаживал, если она такая!" Князь Туманов и в этой последней редакции приписываемую ему фразу безусловно отвергает. Но оставим это. Вдумайтесь только в собственное сознание господина Милицера и вы поймете, как мало отвечает поведению достоверного и беспристрастного свидетеля на суде все поведение господина Милицера. Несмотря на строгое предостережение председателя не иметь никаких разговоров по делу с другими свидетелями, господин Милицер систематически ораторствует во вред госпоже Палем в свидетельской комнате с очевидным расчетом повлиять на других свидетелей. Потом он выдаст за достоверное то, о недостойности чего он за краткостью времени даже не имел возможности забыть. Разговор свой с князем Тумановым он выдает за отзыв, слышанный (так выходило по первоначальному его показанию) два года назад. Счастье, что князь Туманов налицо и что весь этот характерный эпизод мог своевременно быть обнаружен. Думаю, что со свидетелем Милицером нам более не придется считаться. Чтобы покончить с вопросом о женской нравственности госпожи Палом, нам остается еще сказать два слова о том, как сам Довнар смотрел па свои отношения к ней как к женщине. Здесь обнаруживались благородные попытки уяснить себе путем опроса некоторых свидетелей, какие именно фазы развития пережила любовь Довнара к Палем, к каким моментам можно было бы приурочить его увлечение, его охлаждение и, наконец, pазочарование -- словом, все стадии, через которые прошли его чувства к ней. К этому любопытному исследованию нам еще придется вернуться. Пока напомню только то авторитетное заключение ближайших друзей Довнара, господ Матеранского и Милицера, которое вы здесь слышали. Они, по-видимому, очень удивлены самой постановкой подобного вопроса: о любви, об увлечении и т. п. отвлеченностях. Четыре года человек прожил с женщиной бок о бок, его отношения не были куплей-продажей -- казалось бы, вопрос естественный, сам собой напрашивающийся на разрешений; но, по категорично выраженному мнению этих молодых людей, о чувстве, о любви тут "не может быть и речи". Все дело, согласно их воззрениям, сводилось к тому, что покойный Довнар очень опасался болезни и избегал продажных женщин, а с госпожой Палем, которая к тому же денег не требовала и физически ему правилась, был вполне гарантирован. Поистине ужасная, беспощадно-мрачная характеристика нравственного облика покойного. Я не верю его друзьям! Не верю, чтобы в подобную схему укладывались действительно все любовные отношения современного молодого человека. Ведь если всю фактически проверенную историю Довнара и Палем уложить в эту предлагаемую господами Материнским и Милицером нравственную схему, получится поистине нечто чудовищное: "Боюсь болезни, ищу себе порядочную женщину; она мне ничего не стоит, живу с нею четыре года, снабжаю ее болезнью и сам ухожу". Господа Матеранский и Милицер! Вы просто не подумали, до чего договорились... Покойный был гораздо лучше, гораздо выше того, что предположили о нем его благородные друзья. Попутно следует еще остановиться на вопросе: по праву ли госпожа Шмидт в своих прошениях и отзывах третировала госпожу Палем "шантажисткой", "лгуньей" и, наконец, "авантюристкой"? Все это до известной степени поддерживалось также на суде, все это также вошло в характеристику госпожи Палем. Начнем с "шантажистки". По точному значению слова, это термин, связанный с понятием о денежной эксплуатации, намек на что-то корыстное и грязное. Ну, в этом отношении за нас, слава Богу, все прошлое госпожи Палем и безнравственные, но красноречивые цифры, удостоверенные притом актом бухгалтерской экспертизы. В прошлом госпожи Палем был господин Кандинский, человек весьма состоятельный, весьма дорожащий своей коммерческой и всякой иной репутацией. Объект уже, конечно, во всех отношениях гораздо более Довнара пригодный для эксплуатации в денежном отношении. Десятки тысяч легко могли перейти в карман госпожи Палем, если бы она только этого настойчиво хотела. Что же мы видим? Сочтя своей нравственной обязанностью помогать Палем в денежном отношении, господин Кандинский ограничивается весьма скромной субсидией, которая, со всеми экстренными выдачами по случаю ее болезни, достигает цифры всего только семи тысяч рублей, и то лишь в последние годы. Затем идут годы сожительства госпожи Палем с Довнаром. Установить точно, сколько за те же годы прожил сам Довнар, довольно трудно, так как мать его, госпожа Шмидт, утверждает, что и она из своих личных средств помогала сыну. Допустим. Но помощь эта, во всяком случае, не могла быть сколько-нибудь значительной. Лично госпожа Шмидт вовсе не богатая женщина: кроме Александра, у нее еще трое детей. Стало быть, главным образом он жил на проценты с своего личного капитала в пятнадцать тысяч рублей, который в то время еще не был удачно пристроен из десяти процентов годовых и заключался в обыкновенных процентных бумагах, приносящих не более пяти процентов. Затем бесспорен факт, что к сентябрю 1893 года, т. е. к моменту разрыва и начала военных действий между Довнаром и Палем (это удостоверено официальной справкой государственного банка), капитал господина Довнара еще равнялся четырнадцати тысячам рублей. Итак, за четыре года своего сожительства с Палем, большей частью на одной квартире, этим расчетливым молодым человеком "из капитала" прожито "с женщиной" не более одной тысячи рублей. Причтите это к полученным им процентам, разбейте на четыре года, и вы убедитесь, что этой цифры, при поездках Довнара в Одессу, в Крым и т. п., едва достаточно для его собственного существования. Не желая разменивать бумаг, он, как мы знаем, брал иногда деньги взаймы и у господина Кандинского. Он так и остался ему должен сотню, другую рублей. Для того чтобы судить, насколько Палем самостоятельно обходилась "своими средствами" и насколько мелочные счеты делали скорее Довнара ее должником, нежели устанавливали обратное, казалось бы, гораздо более естественное положение вещей, достаточно вспомнить некоторые эпизоды. В Курске, очутившись без денег, Палем телеграфирует, по настоянию Довнара, Кандинскому, и тот по телеграмме переводит Довнару сорок рублей; Матеранскому (свидетелю по делу), по протекции той же Палем, как приятелю Довнара, господин Кандинский ссужает безвозвратно пятьдесят рублей. Уже после того, как Довнар и Палем, разойдясь на разные квартиры, все еще от времени до времени продолжают сходиться на "любовные" свидания, госпожа Палем тратит свои деньги. За две недели до убийства, чтобы съездить со своим "милым Сашей" на Острова, она закладывает вещи на несколько десятков рублей. Она переделывает ему пальто на свой счет, находя, что пуговицы и значки потускнели и все пальто надо освежить, так как совершенно неприлично показываться в нем на улицу. Наконец, характерная, хотя, быть может, и мелочная подробность, указывающая во всяком случае на то, что покойный Довпар не привык справляться с содержимым своего кошелька, когда бывал в обществе Палем. После убийства оказалось, что в гостинице "Европа", где они пробыли всю ночь и полдня, они ужинали и пили шампанское, правда дешевое (весь счет был подан на 8 р. 50 к.). В кармане убитого оказалось всего только три рубля, в кошельке подсудимой отыскалось 9 р. 50 к. Нет, грязный денежный вопрос лучше не поднимать в этом деле. Как бы мы ни перетряхивали, как бы усердно ни выворачивали карманы обоих, ничего служащего к обвинению Палем мы из них не вытряхнем. Если даже признаком искренности чувства к любимому человеку не считать бескорыстия, то все же по отношению к Довнару Палем была бескорыстна. Хотите считать этот факт безразличным в нравственном отношении, не имеющим ровно никакого значения для освещения истинных отношений двух любовников, -- я согласен. Не говорите только, что Палем "эксплуатировала денежные средства Довнара", не называйте ее больше "шантажисткой!" Палем -- лгунья. Вот, наконец, твердый и сильный вывод обвинения из данных судебного следствия, против которого я бессилен возражать. Палем действительно лгунья, так как верно, что она не всегда говорит правду. Постараюсь выразиться, однако, точнее, возможно точнее. Это очень важно. Говоря правду, всю правду, какая она есть, Палем, с тем вместе, восполняет ее обыкновенно и ложью. По отзыву доктора Руковича, она так нервна, так восприимчива и так легко возбудима, что на другой день верит тем подробностям, которые сама сочинила только накануне. Потом она уже твердит и повторяет это как настоящую правду. Для обыкновенных лжецов нужна прежде всего память; Палем своей собственной лжи никак, если бы даже хотела того, забыть не может Раз осенила ее эта "ложь", она не отречется уже от нее ни за что, даже если бы вели ее на плаху. В этой области она, во всяком случае, феномен. Рядом с такой проникновенной и убежденной ложью, в некоторых пунктах та же Палем до странности, до абсурда верит в правду. Она вовсе не понимает шутки, не понимает всей пустопорожней условности некоторых серьезных лишь по форме, а вовсе не по содержанию своему вещей. Пожалейте ее "условно", хоть бы для видимости только, -- она заплачет настоящими слезами; скажите ей "шутливо" неприятность -- она оскорбится до глубины души; расскажите ей самое "невероятное" приключение серьезным тоном -- она поверит ему безусловно. Она страстно, по-видимому, хочет и ищет правды, но рядом с этим лжет. Ей нужна та правда, какой она хочет. У нее есть предвзятые положения, от которых она не отступится ни за что. С большим напряжением я вдумывался в этот характер, в этот безалаберный комок нервов, где сплетено столько здравых и вместе столько больных комбинаций. От этой работы я ощутил только утомление и раздражение. Нет никакой возможности отделить все симпатичные, чисто женственные черты ее характера от отрицательных. Ее приходится принимать такой, какова она есть, считаться со всеми особенностями ее характера и ранее, чем выдать ей аттестат, иметь их все в виду. Каков же, однако, общий тон, общее направление ее лжи? В этом случае нельзя не отметить известной руководящей идеи. Эта руководящая идея до странности, до фотографической подражательности оказывается присущей в корне своем всей так назьваемой интеллигентной или "высшей", словом -- "цивилизованной среде современного общества. Все мы страдаем некоторой манией величия, все хотели бы прослыть не тем, что есть в действительности. Надо при этом отметить следующую особенность как бы двоящейся индивидуальности госпожи Палем. Все простые, малообразованные люди, с которыми ее сталкивает судьба, не нахвалятся ее простотой, сердечностью, отзывчивостью. Четверо прислуг простых женщин, не могли здесь без слез говорить о ней -- им ее жалко; по их мнению, это добрая, в высшей мере хорошая, простая, глубоконесчастная женщина. То же повторяется с прислугой "Пале-Рояля", где госпожа Палем жила последние два месяца. Когда узнали там об убийство, все плакали по ной. начиная от управляющего и швейцара и кончая посыльным, стоящим на ближайшем посту. Простые арестантки Гордина и Мина Тамбер не нахвалятся достаточно ее простотой, сердечностью. По их отзыву, сидя в тюрьме, она "все глаза выплакала по убитом", сокрушаясь о нем и о случившейся с ней беде. И вот та же Палем, как только попадает в "цивилизованное" общество, в круг так называемых образованных людей, тотчас же становится непохожей на себя. Она тотчас же начинает производить впечатление актрисы; в словах ее начинает звучать фальшь, в движениях -- поза, в выражениях чувств -- аффектация. Она тотчас же на котурнах и в маске. Во всем ее поведении как бы иллюстрируются однажды сорвавшиеся у нее на допросе судебным следователем слова, приведенные и в обвинительном акте: "Bы хотите поставить меня слишком низко, а я ставлю себя слишком высоко". Она вся настороже, и впечатление дисгармонии, аффектации, неестественности и лжи следует за нею. Очевидно, она хотела бы иного. Искусство "казаться, а не быть" только потому и ценно, и целесообразно, и преднамеренно, что оно искусство. Чтобы иметь успех, оно должно казаться естественным, прирожденным. У нее это не выходит. Поднявшись из низшей среды в среду цивилизованных людей, она -- не так ли было бы и с дикарем? -- конечно, живее и восприимчивее наблюдала и про себя отметила все то, к чему мы давным-давно присмотрелись, что составляет для нас обычное, не замечаемое уже нами явление. "Казаться, а не быть" -- вот своекорыстный лозунг общежительного притворства, который мы носим так легко, как будто он нам прирожден. Для нее это новинка, открытие, недостижимый идеал. Это надо "усвоить", сделать своей "второй натурой". В этой среде, куда ее подняла общественная волна, без этого, решила она, не проживешь. И вот то, что вокруг нее все носят так грациозно, элегантно и легко, дастся ей с большим напряжением, с громадными усилиями, без всякого чувства меры, с явным вредом для собственных интересов и, во всяком случае, без всякой пользы для себя. Если в средние века псе рыцари легко и красиво носили свои кованые латы, щиты, мечи и тяжелое оружие, того же нельзя было сказать о лицах других сословий. Какой-нибудь бюргер или виллан был бы смешон и неуклюж в этих кованых доспехах. Так и здесь. По содержанию своему ложь госпожи Палем самая обычная, ходячая, в ней только немного присущего всем стремления хоть на вершок казаться выше своей собственной головы: по выражению же, по форме она вычурна, ходульна, экстравагантна и неестественна. По обвинительному акту Палем значится, например, двадцать восемь лет; ей хотелось бы иметь только двадцать пять. Чтобы доказать это, она сплетает целую маловероятную историю. По медицинскому акту осмотра ей, однако, столько и дают доктора (это не с каждой женщиной в подобных замешательствах относительно исчисления лет может случиться). Она мещанка, низкого происхождения; ей, самое большее, может быть незаконно, пришлось заполучить чуточку дворянской крови в свои жилы, а ей мерещится уже целая татарско-княжеская эпопея, целая легенда, хотя она еврейка и этого не отрицает. К ней были милостивы кое-кто из высокопоставленных лиц -- она обобщает это до грандиозной, до феноменальной лжи и пишет совершенно серьезно Кандинскому: "Вся петербургская знать на моей стороне". Смешно, вычурно и не может принести ей ничего, кроме вреда. А между тем то же самое в виде тонких намеков, лукавых и грациозных недомолвок. не оттененное, не подчеркнутое театрально, благодаря некоторой фактической почве в основе ее рассказов, несомненно, могло бы сделать свое дело. Лгать легко, походя, непринужденно, весело, но, вместе с тем с тактом, с глубоко затаенным расчетом, с чувством меры -- разве не черта "таланта" и "виртуоза", характерная для нашего времени? Разве это не современное нам оружие, которое бряцает не так громко, как средневековое, но зато в иных случаях еще исправнее, еще надежнее служит и для самообороны, и для изменнического нападения? Но для этого надо родиться в готовых рамках, в готовой среде всевозможных условностей, где ими насыщен самый воздух. Госпожа Палем, очевидно, не обладает такой необходимой подготовкой. Ложь ее -- ложь тяжелая, громоздкая, малоцелесообразная и издали приметная. Она любит "удивительные" истории, которые в большинстве случаев только тешат ее собственное раздраженное воображение. Когда же она вздумает солгать, в надежде слукавить, ложь ее видна насквозь, как наивное лукавство дикаря. Как разобраться во всей этой путанице противоречивых наслоений в характере госпожи Палем, -- не знаю. Знаю только одно, и это пока очень важно. Ложь ее безвредна. Она не умеет обманывать. Это большое счастье. Отделить правду от лжи во всех оттенках настоящего дела, благодаря именно этой черте ее характера, нам не представит ни малейшего затруднения. Наконец, еще один, последний эпитет в устах обвинения по адресу госпожи Палем: "авантюристка". Конечно, при этом имеют в виду стремление, очень настойчивое стремление госпожи Палем стать законной женой Довнара. Господин врач Рукович выразился, что это стремление ее было "неосуществимое". Теперь судить легко, так как мы знаем, что оно действительно не осуществилось. Но, с другой стороны, мы знаем, что два года Довнар многим выдавал ее за свою жену; мы знаем, что, переписываясь до 1893 г. с ней, он ей иначе не адресовал писем, как "Ольге Васильевне Довнар". Он разлакомил ее. Она с мужеством и терпением карабкалась по призовому столбу, на вершине которого было "честное имя жены любимого человека". Безотносительно к грустному финалу всей этой печальной трагедии, скажите мне: разве идея, запавшая ей в голову, сама по себе так абсурдна, так чудовищна, так незаконна? За что же клеймить Палем названием авантюристки? Ведь четыре года верной любви и безупречного сожительства -- не "авантюра", не маскарадное приключение. Почему же Довнар был так недосягаем? Мало ли всеми уважаемых лиц (не чета Довнару), женатых на неравных себе по общественному положению? Своим честным именем, без ложного стыда и робости они дали имя и положение в обществе таким женщинам, которые, не случись этого, так же назывались бы "авантюристками". Стремление Палем стать женой того, кого она любила, с кем прожила "верой и правдой" четыре года, само по себе законно, понятно, естественно. Было бы, наоборот, дико и странно, если бы честная женщина об этом не мечтала, если бы она к этому страстно не стремилась. Все, что хотите, только не "авантюристка", только не обвинение ее в жажде новых впечатлений и каких-то экстравагантных невероятных и "невозможных" приключений. Она хотела самого близкого, простого, естественного для каждой женщины. Она хотела любви любимого человека и права не стыдиться своей собственной любви к нему. Она хотела смотреть всем честно в глаза. Только об этом одном мечтала она и, как я постараюсь вам это доказать, она вправе была так мечтать. Теперь и самое событие, печальное событие семнадцатого мая, ставится ей на счет, как новое приключение "авантюристки". Но будем же справедливы. Рана, нанесенная ею самой себе, была действительно кровавая, неподдельная, действительно грозившая ей верной смертью. Спаслась она только чудом. Господин товарищ прокурора, характеризуя греховную преступность самоубийц, громит их эгоизм, говоря, что они думают только о себе, нисколько не заботясь об окружающих. Они забывают даже о тех, кому сами Дороги, кому близки, кому приходится оплакивать их преступную, безвременную кончину. Не тут ли мы подходим к настоящей черте "авантюризма", действительно присущей несчастной Палем, Она смело могла стрелять в себя и застрелиться, вовсе не думая о том, что поступает эгоистично. Вокруг нее не было близких, ее некому было пожалеть. Одна как ветер в поле. Господа присяжные заседатели, весь полемический элемент моей речи исчерпан. Вы должны мне простить некоторую настойчивость и некоторую горячность, с которыми я отстаивал иные боевые позиции, неправильно, по моему мнению, занятые нападающими. Я не вышел из пределов необходимой обороны. Tеперь, когда все основные, принципиальные счеты с противниками сведены, я охотно бросаю оружие. Мне предстоит другая, более мирная, но может быть, еще более тяжелая задача. За мною сидит Палем, на мне лежит ответственность за ее судьбу. О Палем и о ее судьбе я должен повести вам речь... Будьте терпеливы, господа, и будьте снисходительны. Время вашему приговору наступит своим чередом, теперь пока -- время защиты. В Симферополе от еврейских родителей родилась девочка по имени Меня, по отчеству Мордковна, по фамилии Палем. Если верить точности раввинской справки о рождении еврейского ребенка, это было в конце 1865 года. Отец ее, Мордка Палем, был в то время зажиточный человек. Торговля его шла бойко, и несмотря на то, что семья его была довольно значительна, он имел возможность дать ей вполне приличную обстановку, окружив ее всеми условиями материального довольства. Меня. обожаемая матерью. росла живым, бойким, приветливым и ласковым ребенком. В семье ее любили и только всегда опасались за ее здоровье. Она была непохожа на других детей. То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и веселая, она нередко разражалась истерическими слезами и даже впадала в обморочные состояния. Заботливо перешептываясь между собой, родители решали, что ее "не надо раздражать". Они давали ей свободу. Без всяких учителей девочка умудрилась как-то научиться читать и писать по-русски, хотя все остальные дети в семье учились только по-еврейски. Годам к тринадцати стройную и грациозную, одетую прилично, "как барышня", Меню Палем часто можно было видеть на бульваре и в городском саду в обществе подростков-гимназисток. Сначала игры, потом беседы и, наконец, самая тесная дружба с многими девочками местной интеллигентной среды. Надо знать юг с его живой, общительной жизнью на "вольном воздухе", под яркими лучами всех равно согревающего солнца, чтобы поверить Палем, что там, в среде русской учащейся молодежи, она, со своей живостью и экспансивной отзывчивостью, не встречала ни косых взглядов, ни пренебрежительных оттенков в обращении. Вырываясь из замкнутых условий существования довольно заскорузлой и ветхозаветной еврейской семьи, она чувствовала себя на воле, дышала полной грудью. Так продолжалось года три. Из нее сформировалась красивая, по-своему умная и милая девочка. Кое-чему она подучилась, однако не многому; зато она с упоением зачитывалась всяким романтически бредом, который ей без разбора подсовывали разные, столь же юные, как и она сама, просветители ее и просветительницы. На пятнадцатом году жизни, согласно ее показанию, ей запала мысль принять православие. Образ распятого "за всех" Христа и торжественная обстановка православного богослужения тронули ее сердце, смутили ее воображение. Таясь от родителей, она задумала "переменить веру". С точки прения ветхозаветной еврейской семьи это было страшным грехом, за который не прощает Аднай, бог-мститель, до седьмого колена. И теперь, в своем показании, данном судебному следователю в Симферополе, старик Мордка Палем с сокрушением добавляет: "И действительно, с тех пор счастье меня покинуло. Я разорился и впал в нищету со всей своей семьей". Вы можете себе вообразить, хотя бы приблизительно, какой душевной борьбы, каких напряженных усилий воли стоили шестнадцатилетней девушке, таясь от всех, добиться осуществления своего заветного желания. Случается нередко, что молодые еврейки, влюбившись в православных, бегут с ними, и тогда дело "перемены веры" совершается легко и быстро в чаду любовных волнений, по исключительно под влиянием неотступной необходимости вступления в брак. Ничего подобного не было здесь. Мы не знаем никого, кто бы в этом направлении просвящал шестнадцатилетнюю Меню. Акт принятия православия был актом личной ее душевной жизни; он потребовал от нее подъема всех лучших ее нравственных сил, и он же. привел и поставил ее лицом к лицу с самыми трудными и роковыми вопросами открывшейся перед ней новой жизни. Не случись этого, она осталась бы в семье, в обычных условиях существования патриархальной мещанской еврейской среды, вероятно, вышла бы замуж на еврея, создала бы свою семью и состарилась бы так же быстро и незаметно, как состарилась ее мать, некогда красавица, Геня Пейсаховна Палем. Судьба сулила ей иное. С семьей пришлось расстаться. Старики не проклинали свою некогда любимую Меню, нo не хотели жить, с вновь нареченной Ольгой. От своего крестного отца, генерал-майора Василия Попова, известного крымского богача -- лица, судя по отзыву местной хроники, весьма самобытного и своеобразного -- она получила "на зубок" пятьдесят рублей и право именоваться если не его фамилией "Поповой", то, во всяком случае, его отчеством "Васильевной". С таким легковесным багажом отправилась она в Одессу. Оставаться в Симферополе, в той же еврейской, отныне враждебной ей среде, было уже немыслимо, в Одессе у нее не было ни родных, ни знакомых. Вспомните показание Бертига. На первых порах она пыталась пристроиться к какой-нибудь, хотя бы черной, хотя бы тяжелой работе. Она поступила в горничные. Пробыла несколько дней и была отпущена, так как оказалось, что она не умела ни за что взяться, была белоручкой. Потом мы видим ее некоторое время продавщицей в табачной лавочке. По отзыву полицейского пристава Чабанова, в то время она была бедно одета, зато отличалась цветущим здоровьем, была энергична и весела. В ее поведении нельзя было отметить ничего предосудительного. Потом, спустя некоторое время, в 1887 г., тот же пристав Чабанов стал встречать ее уже "хорошо одетой". Он заметил, что она с тех пор очень изменилась и физически и нравственно: похудела. осунулась, побледнела, стала капризной, нервной и раздражительной. Поговаривали, что она "сошлась" с неким Кандинским, лицом "солидным", занимавшим в городе довольно видное общественное положение. Она жила на отдельной квартире, но oн навещал ее. Так продолжалось два года, до лета 1889 года. Она томилась, скучала. Положение "содержанки" и сожительство с пожилым человеком, начавшим "с отеческих ласк" и попечительного к ней отношения и кончившим тем, что взял ее к себе в любовницы, не удовлетворяли ее. Она нервничала, болела; ее тянуло прочь из этой искусственно наложенной, гаремно-филантропической обстановки. Составить себе вполне определенное понятие о том, что за личность господин Кандинский, довольно мудрено. Мы имеем даже собственноручные его послания и к Палем, и к покойному Довнару, но, к сожалению, в них слишком много говорится "о погоде". Во всяком случае, это, что называется, человек в высшей степени "корректный". Слишком глубоко и откровенно ставить вопросы он не любит; но раз вопрос назрел сам собой, он пытается разрешить его по возможности "прилично", т. е. все-таки по-человечески. И на том спасибо! В лице госпожи Палем он, разумеется, не нашел и не мог найти того, что искал. Ему, деловому и занятому человеку, заезжавшему "отдохнуть" к своей возлюбленной между двумя заседаниями комиссии или по дороге из конторы на биржу, требовалось совсем иное. Своим постоянным нравственным беспокойством, своими нервными приступами и чувством неудовлетворенности она и его "расстраивала", делала его нервным, беспокойным, чуть не больным. На выручку пришел его добрый приятель, открытая и честная душа -- полковник Калемин. Он порешил, что это надо "уладить", и действительно уладил все ко взаимному удовольствию. По его словам, с "Ольгой Васильевной" (Палем), которую он хорошо узнал за эти два года, "добрым и ласковым словом можно было поделать решительно все что угодно". Решено было, что и интересах здоровья и общего нравственного благополучия госпожа Палем и Кандинский должны расстаться. При этом бравый полковник порешил, что его приятель должен "навсегда обеспечить" молодую, одинокую, брошенную на произвол житейских превратностей девушку. Он вручил некоторую сумму денег, на первых порах что-то около двух тысяч, в получении которой госпожа Палем дала приблизительно такую расписку: "Получила то, что мне обещал господин Кандинский; никаких претензий не имею". Это -- деловая аккуратность, присущая бухгалтерскому складу ума господина Кандинского. На все у него имеются номерки, расписки, квитанции. Все его выдачи Палем и даже Довнару проведены по его "торговым книгам". В сущности, подобная расписка, выданная притом несовершеннолетней, от возможности заявления "претензий" отнюдь не ограждала. Если бы госпоже Палем были присущи какие-либо корыстные, не говорю уже "шантажные", стремления, она в то время с большим юридическим основанием, чем когда-либо, могла бы возбудить дело об обольщении несовершеннолетней, сопровождая его всевозможными денежными требованиями. Ни о чем подобном даже мысли не возникало. Господин Калемин "отечески" и "дружески" сам уговаривал ее не отказываться от денежного вспомоществования, предназначенного ей Кандинским. Это подтвердил свидетель Калемин здесь, на суде, как равным образом удостоверял он и то, что господин Кандинский нравственно считает себя обязанным и поныне, при всяких тяжелых для госпожи Палем обстоятельствах, приходить ей на помощь. После разрыва той любовной связи, которая только тяготила обоих, между госпожой Палем и Кандинским установились, по-видимому, гораздо более дружеские, более человеческие отношения. Письма их дышат непринужденной нежностью и приязнью. Она называет его "милым котом", иногда "котом сибирским"; он ее -- "милым Марусенком" или просто "Марусенком", а то еще, по ее еврейскому имени Меня или Мариама, которое ему больше нравилось. Осенью 1889 года мы застаем госпожу Палем по-прежнему в Одессе, живущей в доме Вагнера, в том самом доме, где во дворе занимала квартиру семья Довнар, или (по второму мужу Александры Михайловны) Шмидт. Вследствие "малодушной щепетильности, из нежелания прослыть происхождения еврейского", как значится в отношении одесского градоначальника на имя с.-петербургского градоначальника, затребовавшего в 1893 году (вследствие прошения госпожи Шмидт о высылке Палем из Петербурга) сведения о личности подсудимой, госпожа Палом в то время, с ведома местной полиции, называлась по фамилии своего крестного отца Ольгой Васильевной Поповой. Жизнь госпожи Поповой, или Палем, была в то время вся на виду у семейства Довнаров. Прислуги госпожи Шмидт, Шваркова, скоро с разрешения своей хозяйки перешла в услужение к госпоже Палем на лучшее жалованье. Благодаря молодости, красоте, независимому и самостоятельному образу жизни Ольги Васильевны, все в доме скоро на нее обратили внимание. И надо отметить, что это "общее внимание" было к ней в ту пору весьма благосклонным. Маленькие дети госпожи Шмидт подходили к балкону элегантной дамы

Date: 2015-05-22; view: 544; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию