Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава 4 Подвиг
– Государственность отягощена первородным грехом; озарить ее невозможно. – Вот в какую формулу, мне думается, мог бы он облечь субъективный опыт царствования, невольно пользуясь традиционными понятиями христианства. Он сам – и как монарх, и как нарушитель в кровавую ночь на 12 марта этических основ ради благополучия и себя самого, и своей державы, – он сам вдвойне стал носителем этого первородного греха аморальной государственности. Он чувствует себя ответственным и за тех, кто царствовал до него, и за тех, кому суждено царствовать в будущем. Может ли он эту ответственность оправдать, оставаясь на престоле? Но то облагораживание государства, какое вообще осуществимо практически, грозит расшатыванием всех скреп, революционным взрывом, крушением всего. К какому-либо иному просветлению нет объективных путей; да у отцеубийцы все равно не было бы на то субъективного права. Есть иная правда – надгосударственная. Единственная, в которой он незыблемо убежден. Покаяние – любовь – духовное делание для человечества во имя Божие. Что же: торжественное отречение от престола ради монастыря? Но он – не Карл V. Превратить интимнейшую драму судьбы и души в театрально-мистический маскарад на глазах всего мира… О, только не это! Монастырь – да, но уйти так, чтобы об этом не подозревал никто. Оставить державу тем, кто еще молод, исполнен сил, не знает угрызений совести, не заклеймен преступлением, не догадывается об этих страшных дилеммах этики и религии. Уйти! Уйти безвестным странником, по пыльным дорогам, из села в село. Какой для него отрадой было бы просить милостыню! Но он лишен права даже на это. Богатейший из монархов земного шара, в нищенском рубище, клянчит грош у своих подданных: что за недостойная комедия!.. Нет. Посвятить в тайну двух-трех людей – без этого не удастся ничего устроить, – в том числе императрицу Елизавету. Она поймет. Она оправдает и поможет. И уйти так, чтобы все 40 миллионов подданных думали, что он почил. Чтобы закрытый пустой гроб был опущен на глазах у всех в усыпальницу царского дома. Когда-то, в минуту величайшей опасности для его страны, он обмолвился, что лучше отпустит себе бороду и уйдет в сермяге по дорогам, чем покорится врагу. И вот наступило время не слов, а дел. Враг теперь – не император французов, а сам демон великодержавия, но уйдет он от него именно так. В армяке или в чуйке, как простой мещанин, доберется до намеченного монастыря. Постригаться ему еще рано: сперва нужен послух. Поступить в послушание к одному из подвижников, которые прославили себя мудростью и чистотой жития. Молиться всю оставшуюся жизнь, очищая себя и искупая. Молиться за Россию. За грешный, кровавый царский род. За просветление его; за умудрение его; да минует внуков и правнуков чаша возмездия! А если этого не суждено, пусть зачтется им на суде загробном эта малая лепта, которую принесет он. За них! за всех! за весь народ, уже покрытый тенью чего-то неведомого, стоящего впереди, – чего-то непостижимо страшного. Конечно, ход его мыслей не мог быть точно таким: я привношу оттенки, свойственные моему сознанию. Нельзя найти никаких указаний на то, что он сознавал или отчетливо чувствовал существование демона государственности и демиурга как трансфизических личностей, как иерархий. Кроме того, его должна была долго мучить идея, глубоко вкоренившаяся в церковном, в конфессиональном сознании: идея о том, что тот, кто помазан на царство, не имеет права добровольно сложить с себя корону – никогда и ни при каких обстоятельствах, ибо это равнозначно предательству задач, возложенных на него свыше. Вероятно, эта идея долгое время препятствовала ему совершить роковой шаг. Препятствовала до тех пор, пока он не ощутил явственно, что с тех сил, которые руководят его государством, Божие благословение снято и, очевидно, навсегда. Надо полагать, что только тогда он почувствовал себя вправе на уход. Во всяком случае, направление его душевного процесса, основные вехи внутреннего пути были, очевидно, такими. Это доказывается всем предшествовавшим и всем последовавшим. Ранняя осень 1825 года, солнце, золотая листва. И уже не то мучительное беспокойство, которое заставляло метаться по всем губерниям и городам империи, но тщательно продуманный план приводит его в Таганрог. Рубеж жизни достигнут, совершается небывалый поворот судьбы. К государю не допускается никто, кроме императрицы, лейб-медика и камердинера: время, достаточное для последних приготовлений. Затем приносится гроб. Из Таганрога на север выходит высокий пожилой путник в одежде простолюдина, с мешком за плечами, с палкой в аристократически маленькой руке. А во дворце – заглушенные движения, шорох, шепчущие голоса. Гроб завинчивают и заливают свинцом. Россия оповещается о скорбном событии – безвременной кончине императора Александра. Лейб-медик рисует профиль государя на смертном одре: это в столице должно послужить доказательством, что император действительно умер и в гробу действительно его тело. И гроб везут через всю Россию, чтобы в Петербурге опустить его с подобающими церемониями в усыпальницу царской фамилии. Историческая наука еще не произнесла своего авторитетного приговора над тем, что до сих пор носит в литературе странное наименование: «Легенда о старце Федоре Кузьмиче»[35]. По-видимому, силы Жругров – и второго, и третьего – немало потрудились над тем, чтобы создать и в династии, и в обществе, и в научных кругах такое умонастроение, при котором самое предположение об уходе императора Александра казалось бы фантастическим. Это естественно. В глазах государственной церкви подобный акт оставался изменой, предательством, духовным преступлением. Глазам династии он представлялся грозным соблазном для народа, опасным прецедентом, вызывающим сомнение в законности пребывания на троне всех последовавших монархов и, уж во всяком случае, сомнение в моральном существе государства. Понятно, что до гибели Второго уицраора серьезное научное исследование этого вопроса оставалось практически неосуществимым. Когда же в трансфизических слоях России власть принял Третий Жругр, возникло другое, не менее внушительное препятствие: чтобы над кем-либо из государей низвергнутой династии сиял ореол подвига, самоотречения, святости, допустить было нельзя. И все же обнаруживаются новые данные, ждущие изучения. За рубежом появляются исследования, замалчиваемые здесь. После революции наука, став послушной рабой Третьего уицраора, поспешила дискредитировать имена многих деятелей прошлого, но мало к кому она отнеслась столь враждебно, как к Александру I. Его образ развенчивали, стремились унизить, измельчить, запачкать, стремились сделать психологически нелепым самое предположение о реальности его ухода. В этом, быть может, сказалась интуитивная догадка о том, что новый демон великодержавия приобрел в лице этого великого духа непримиримого и могущественного врага. На «легенду» о старце Федоре Кузьмиче опустилось точно заговорщицкое молчание, и даже тот потрясающий исторический факт, что при вскрытии гробниц Петропавловской крепости гроб Александра I оказался пустым, остался почти никому не известен. Я не могу вдаваться здесь в изложение аргументов в пользу этой так называемой легенды. Я не историческое исследование пишу, а метаисторический очерк. Тот же, перед чьим внутренним зрением промчался в воздушных пучинах лучезарный гигант; тот, кто с замиранием и благоговением воспринял смысл неповторимого пути, по которому шел столетие назад этот просветленный, – того не могли бы поколебать в его знании ни недостаточность научных доказательств, ни даже полное их отсутствие. О, сто лет назад он был еще совсем, совсем не таким. Сохранился портрет во весь рост старца Федора Кузьмича, написанный неопытной кистью местного (кажется, тобольского) живописца. Этот документ был опубликован[36]. Он красноречивее любых доказательств. Он ошеломляет. Огромный, голый, полусферический череп. Над ушами – остатки волос, совершенно белых, наполовину прикрывающих ушные раковины. Чело, на «хладный лоск» которого «рука искусства» наводила когда-то тайный гнев, теперь почти грозно. Губы, отчетливо видные между усами и редкой бородой, сжаты с невыразимой скорбью. В глазах, устремленных на зрителя, – суровая дума и непроницаемая тайна. Горестной мудростью светят эти испепеленные черты – те самые черты, которые видели мы все столько раз на портретах императора, – именно те. Они преобразились именно в той мере и именно так, как могли бы преобразить их года и внутренний огонь подвига. Для того чтобы «подделать» это портрет, чтобы умышленно (да и ради чего?) придать старцу нарочитое сходство с Александром и при этом с такой глубиной психологического проникновения постичь всю логику духовной трагедии этого царя, – для этого безвестный живописец должен был бы обладать прозорливостью гения. Но здесь не может идти речь не только о гении, но даже о скромном таланте: как произведение искусства портрет почти безграмотен. Я невольно начинаю аргументировать. Мне бы хотелось привлечь все средства, чтобы передать другому свое знание. Потому что великих властителей с подобным историческим катарсисом едва ли удастся насчитать в мировой истории больше, чем пальцев на одной руке. Диоклетиан? Но, отказавшись от власти, он ушел не в «пустыню», а просто в частную жизнь, как и Сулла. Карл V? Но он и в монастыре св. Юста не забывал государственных дел, а жизнь его там была окружена таким комфортом, какому позавидовал бы любой герцог. Нет, мне вспоминаются некоторые государи Индии, воистину великие, – великие духом. Приходят на ум образы Чандрагупты Маурья, основателя первой Индийской империи, после блестящего царствования отрекшегося от трона, вступившего на аскетический путь джайнов и покончившего жизнь тем искупительным самоубийством, которое допускается в этой религии: отказом от пищи; одна из колоссальнейших фигур всех времен и народов, император Ашока, после сокрушительной победы над государством Калингой постигший греховность убийства человека человеком, возвестивший об оставлении им пути «завоевания мира» ради пути распространения благочестия и после длительного царствования, едва ли не светлейшего в истории, принявший буддийский монашеский сан. Но все эти судьбы глубоко индивидуальны. И второй истории о тайном уходе государя могущественной державы и о смерти его через много лет в полной безвестности я не знаю. Мое горячее желание – чтобы это было, наконец, понято. Именно поэтому я иногда прибегаю к историческим аргументам. Но этого я не должен, этого я не хочу. Это – задача исследователей. Я же – безо всякой, конечно, аргументации – могу только чуть-чуть указать на метаисторический смысл некоторых явлений. Те годы совпали с последними годами жизни русского святого, которого можно и должно поставить рядом с великими подвижниками далеких времен: преподобного Серафима Саровского. Молва о нем широко разливалась по стране, и среди почитателей Саровского, пастыря и чудотворца, обозначились имена с великокняжеской титулатурой. В конце 1825 года в Саровскую обитель прибыл неизвестный человек средних лет. Его исповедовал сам преподобный Серафим, и вновь прибывший был принят в монастырь под начало преподобного как послушник под именем Федора. Его происхождение и прошлое оставались не известными, по-видимому, никому, кроме преподобного. Миновало несколько лет – время, достаточное для того, чтобы официальная версия о смерти в Таганроге императора Александра крепко вошла в общественное сознание. Немногие посвященные свято хранили тайну: каждый понимал, что приоткрыть хоть крайний уголок ее значит закончить жизнь в казематах Шлиссельбурга либо в других, еще более скорбных местах. У всех было еще свежо в памяти 14 декабря, и малейший слух, способный посеять сомнение в правах императора Николая на престол, был бы истреблен в самом зародыше. Императрица Елизавета умерла. Новый государь наложил руку на ее письма и дневники, прочитал их в полном уединении и собственноручно сжег в камине. Сжег в камине. Но прошло немного времени, и в Саровскую обитель, отстоявшую от Петербурга на 1200 верст, внезапно пожаловал он, государь император. Аршинными, как всегда, шагами, выгнув грудь колесом и глядя вперед стеклянным, трепет наводящим взором, прошествовал он со свитою в скромный храм. На паперти его ждал в праздничных ризах маленький горбатый старичок со множеством мелких морщин и с голубыми глазами, такими яркими, будто ему было не семьдесят, а семнадцать лет. Император склонился, и его пушистые, благоухающие, холеные подусники коснулись руки святителя – бледной, с загрубевшими от постоянной работы пальцами, но странно пахнущей кипарисом. После торжественной службы и не менее торжественной трапезы государь удалился в келью настоятеля. И там в продолжение двух или трех часов длилась беседа троих: Серафима Саровского, Николая I и того, кто теперь трудился в Сарове под смиренным именем послушника Федора. Что почувствовал Николай, увидев своего предшественника на престоле, родного брата, здесь, в глуши, нарушаемой лишь колокольными звонами, в простой черной рясе? Сколь ни был он упоен всегда собственным величием, но в первую минуту встречи смешанное чувство трепета, ужаса, скорби, преклонения, странной надежды и странной зависти не могло не пройти волной по его душе. В духовные трагедии такого рода, как трагедия его брата, он не верил никогда, все подобное казалось ему или блажью, или комедией. Теперь – может быть, всего на несколько часов или даже минут – он понял, что это не игра и не безумие; и смутная радость о том, что за него и за весь царский род предстательствует этот непонятный ему искатель Бога, в нем шевельнулась. О чем же они беседовали? Обстановка исключала возможность малозначащих тем или расспросов о личной жизни каждого. Не для этого одолел император тысячу верст на лошадях. Уговаривал ли его Александр Павлович о тех преобразованиях, от которых когда-то уклонился сам? Не на лошадях, а пешком одолел он тысячу верст от Таганрога до Сарова и не из окна кареты узнавал и узнал свою страну. И если его многому научили страшные зрелища российской жизни, то, уж конечно, в первую очередь тому, что отказ от немедленного освобождения крестьян морально чудовищен и политически безумен. Но к чему могла привести эта беседа? О чем бы Александр ни просил, о чем бы ни увещевал брата, как ни пытался бы передать ему выстраданное знание – как и что могло бы дойти до молодого самодержца, пребывавшего в зените своего могущества? – Они говорили на разных языках. Государь вернулся в Петербург. Логика власти продолжала свой неукоснительный ход. И та слепота, которую политики того времени считали государственным здравым смыслом и назвали бы, вероятно, государственным реализмом, если бы это словечко уже было изобретено, продолжала стремить империю к ее концу. Конечно, только накануне своего ухода мог император Александр надеяться на то, что индивидуальный подвиг, или хотя бы даже духовный труд всей Небесной России, в состоянии упразднить кармическую сеть династии, спасти ее от неотвратимой мзды. Когда, давно уже покинув Саров, он в глубокой старости умирал в сибирской тайге, сознание его было уже безмерно яснее и он прозревал в такие глуби и выси, о каких вначале, вероятно, не подозревал. Что заставило его покинуть Саров, мы не знаем. Преподобный Серафим преставился в 1832 году, а осенью 1836-го к одной из кузниц на окраине города Красноуфимска подъехал верхом бедно, хотя и чисто одетый, очень высокий человек преклонного возраста. Он просил подковать ему лошадь. Но и облик его, и манера речи показались кузнецу и народу, там толпившемуся, необычными и странными. Задержанный и направленный в городскую тюрьму, он назвался крестьянином Федором Кузьмичем, но от дальнейших разъяснений отказался и объявил себя бродягою, не помнящим родства. Его судили именно за бродяжничество и сослали в Сибирь на поселение, предварительно наказав еще двадцатью ударами плети. Местом поселения была назначена деревня Зерцалы Томской губернии. Так начался сибирский период его жизни – долгий, 28-летний период. Казаки, крестьяне, купцы, охотники, священники – все принимали горячее участие в его судьбе, так как его скитальческая жизнь, благочестие, врачебная помощь, которую он оказывал населению, и религиозные беседы, которые он вел, скоро стяжали ему ореол праведности и прозорливости. Но сам он считал себя отягощенным великим грехом и, где бы ни случалось ему жить, большую часть времени проводил в молитве. Везде и всегда с ним было несколько религиозных книг, икона Александра Невского и маленькое слоновой кости распятие, поражавшее всех нерусским характером работы. О своем прошлом Федор Кузьмич не говорил никогда, никому, даже оказывавшим ему особое уважение епископам Иннокентию и Афанасию Иркутскому. Лишь иногда в его речах слушателей поражало такое глубокое знание событий 1812 года, такие подробные воспоминания о жизни высших петербургских кругов, какие могли бы быть достоянием только их непосредственного участника. Скончался Федор Кузьмич в 1864 году. Детской дерзостью была бы попытка догадываться о том, какие дали «миров иных» приоткрывались ему в последние годы и в какой последовательности постигал он тайну за тайной. Каждый из духовных путей единственен и во многом неповторим; общи и закономерны лишь основные принципы. Но один из этих принципов заключается в том, что так называемый «узкий путь» (а варианты узкого пути содержатся во всех верховных религиях) не только предызбавляет восходящего от посмертных спусков в чистилища и страдалища души, но и сокращает его пребывание в мирах просветления. Ибо часть того труда над просветлением материальных покровов своей монады, который большинству из нас приходится совершать уже по ту сторону смерти, подвижники совершают здесь. Степень просветления, достигнутого здесь, предопределяет быстроту восхождения, совершаемого там. С легким дыханием, едва касаясь земли тех миров, взошел Александр Благословенный через слои Просветления в Небесную Россию. Там возрастало его творчество, там ждала его лестница просветлений новых и новых, пока у нас проходили десятки лет. Тому, кто в годину величайшей опасности возглавил обороняющийся народ и обеспечил освобождение Европы, дано стать главою просветленных сил России в их борьбе с силами античеловечества, с уицраорами нашей метакультуры и с самим Гагтунгром. Архистратиг Небесного Кремля, он ныне еще там, в Святой России. Но возрастает его духовная мощь, его светлота; он восхищается выше и выше, он уже входит в Небесный Иерусалим – в голубую светящуюся пирамиду, в наивысший Трансмиф Христианства. Тому, кто подвигом на себе разорвал петли и узлы царственной кармы, предстоит в грядущем стать освободителем тех, кого эта карма привела в вековой плен: гигантов-узников в цитадели игв и уицраоров. Тому, кто некогда заложил в столице России великий храм, так и оставшийся неосуществленным вторым демоном великодержавия, дано возглавлять, вместе с бессмертным зодчим этого храма, сооружение неповторимого святилища: оно скоро станет обителью Звенты-Свентаны, пречистой дочери Яросвета и Народной Души. Битвы, следующие одна за другой, между Синклитом России и античеловечеством, возглавляет он. Но когда борьба демиурга с демоном великодержавия завершится освобождением Навны и Звента-Свентана примет просветленную плоть в Небесном Кремле, он покинет вершину Российской метакультуры, чтобы вступить в Синклит Мира – те сферы, которые уже и теперь видели его у себя сияющим гостем. Мчащимся светло-туманным всадником, чье приближение вздымает в телесной среде тех миров как бы искрящиеся волны силы и радости, проносится он с ангелами, с даймонами, с воинствами Синклита к стенам Друккарга. Он – всадник, но его конь прекрасен и высокоразумен – одно из существ животного царства, поднявшихся выше Хангвиллы. И смысл совместно одолеваемых ими дорог и совместно совершаемых битв есть смысл союза между просветленным человечеством и просветленным царством животных. Так развязал Александр узлы своей кармы, А его брат Николай? А второй уицраор, предоставленный Яросветом самому себе? Упоенный победами, Жругр встречал теперь в воле демиурга не помощь, а досадное препятствие, и это не вызывало в нем ничего, кроме бешенства. Начиналась долгая эра борьбы – той борьбы, которой суждено было в грядущем перелиться через рубежи сверхнарода и из борьбы за Россию превратиться в борьбу за спасение человечества. Так Николай I, послушное орудие демона великодержавия, повторил, сам того не понимая, богоотступничество Грозного. Сопоставление этих двух исторических фигур может показаться странным, но только историку: для метаисторика оно обоснованно и логично. Разные культурно-исторические возрасты, эпохальные климаты, несхожие политические ситуации, различные индивидуальности обоих уицраоров и, наконец, контрастность характеров обоих царей… да, да, они так велики, что заслоняют общую суть, затаенную в их судьбе и метаисторическом значении. Особенно несхожими кажутся эти два характера. Ведь и тиранствовать можно на разные лады, в разном, так сказать, стиле… И все же эти различия – только на поверхности. Когда взбешенный Николай направлял на подданного взор студенисто-светлых глаз с двумя черными дробинками зрачков, несчастный леденел и окаменевал совершенно так же, как окаменевал боярин или холоп под ястребиным взором Грозного. Когда Николай, разыгрывая роль непостижимого в своем великодушии и возвышенности своих стремлений монарха и, сам веря в этот фарс, доводил Рылеева до покаянных рыданий, а мудрого и неподкупного Пушкина – до хвалебных песнопений праправнуку Петра, – разве не приходит на память садистское комедиантство Иоанна IV? Разве не оба они веровали – пьянящей и ослепляющей верой гордыни – в великолепную формулу: «в небе – Бог, на земле – я»? Разве не чтили самих себя, как пастырей душ и телес, возвышенно-одиноких в своем знании того, что этому стаду нужно и что не нужно, что благополезно ему и что погибельно? Николай I и Иоанн IV знаменовали собой зенит мощи демона великодержавия – во-первых; его вступление на путь борьбы с демиургом сверхнарода – во-вторых; доведение тиранической тенденции до предела – в-третьих; и начало процесса государственной гибели – в-четвертых. Синхроническую параллель неудачным польским и ливонским войнам в конце царствования Грозного составляет Крымская война. Опричнине соответствует террористически удушающий режим Николая, причем роль дворянства, выдвигавшегося Иоанном через опричнину, теперь играет бюрократия. Самоубийство Николая, дожившего до начала краха своего сооружения, параллельно ужасной смерти Грозного. Существенно, конечно, не то, что один добровольно принял яд, а другой яростно, в паническом страхе, сопротивлялся своей кончине; важно то, что обе эти смерти – ярчайшие образцы двух духовно-государственных банкротств.
Date: 2015-06-07; view: 551; Нарушение авторских прав |