Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Рассказ Тамары Полуэктовой нам





 

Зовут меня Тамара. Отчество Полуэктова, то есть Максимовна, фамилия Полуэктова. Родилась в 1954 году. Мне 24 теперь. Я от вас ничего скрывать не буду, вы ведь не допрашиваете. Мама моя совсем еще молодая, нас у нее двое дочерей – я и еще Ирина. Ирина меня старше на 3 года, у нее муж – инженер, работает в ящике. Ирка ро– жать не может после неудачного аборта. Она лет семь назад, когда я школу кончила, ну когда еще Николая посадили, жила с одним ху– дожником. Он ее рисовал, ночью домой не пускал, а звонили ка– кие-то подруги, врали, что далеко ехать, что они на даче, что там хорошо и безопасно. Мама все спрашивала, какие ребята там, а под– руги говорили – никаких – у нас девишник и хихикали, и называли маму по имени-отчеству, как будто они очень близкие подруги, спрашивали про меня – как там Тамара? – И отцу передавали привет. Отец старше матери лет на 23. Он раньше в милиции работал, а те– перь на пенсии. У него орден есть и язва. Он уже года два, как должен умереть, а все живет, но знает, что умрет и поэтому злой и запойный, а нас никого не любит.

Он на работе всегда получал грамоты, там все его любили, а до– ма был настоящий садист, даже страшно вспомнить. Когда я была совсем маленькой, а Ирка постарше, мы жили под Москвой в малень– ком домике, и у нас был такой крошечный садик. И мы с Иркой и ма– мой поливали из леек кусты и окапывали деревца, возились просто так. Соседи к нам не ходили – отец их отпугивал, он никогда почти не разговаривал при людях, курил и кашлял. Его окликнут: «Максим Григорьич! «– а он никогда не отзовется. Говорят, он был конту– жен, а он не был контужен, он вообще на фронте не был – у него бронь была. А нас он почему-то всех не любил, но жил с нами, и мама его просила – уходи! – А он не уходил. И однажды взял, прий– дя с работы, и вырубил весь наш садик, все кусты. Все говорили – спьяну, а он не спьяну вовсе, он знал, что больше всего нас т а к обидит, почти убьет. А еще раз – взял и задушил нашего с Иркой щенка. Щенок болел, наверно, и скулил, он вдруг взял у меня и стал давить, медленно, и глядел на нас, а щенок у него бился в руках и потом затих. Мы обе даже не плакали, а орали, как будто это нас. Он нам отдал и ушел в другую комнату, и напился ужасно. Пьяный пришел к нам, поднял нас, зареванных, и в одних рубашках ночных выгнал на улицу. А была зима. И мама работала в заводской столовой в ночную смену. А мы сидели на лавочке и плакали, и за– мерзали. А отец запер двери и спал. Когда мама пришла, мы даже встать не могли. Она нас внесла в дом, отогрела, растерла спир– том, но мы все равно болели очень долго.

Потом мы уехали к бабушке в Москву, на самотеку, одни, без не– го, а когда бабушка умерла, отец снова приехал к нам и живет до сих пор, почему – я не знаю. Мать говорит – жалко. Помрет скоро.

Я всегда училась хорошо, и говорили, что я самая красивая в классе, и учителя-мужчины меня любили, а женщины – нет. Одна Та– мара Петровна – наш классный руководитель, учительница ботаники – мы ее «Морковкой» звали, – просто меня ненавидела, особенно, ког– да я причешусь или когда я веселая. Однажды нам дали на дом зада– ние вырастить на хлебе плесень. Хлеб нужно намочить и под стакан, а через несколько дней – на нем, как вата, это и есть плесень. Так вот, у меня она на хлебе не выросла, зато выросла на овощах у нас в ящике под кухонным столом. Я ее, не долго думая, под стакан и в школу – «Вот, глядите, выросла на морковке». И тут только я вспомнила про кличку. Был скандал, вызвали мать и строго ее пре– дупредили, что я вырасту распущенной женщиной. Вот я и выросла. Учителя оказались прорицателями. Мать работала где-то в торговле, она и сейчас зав. овощным отделом, но сейчас мы с ней почти не говорим. Она все время грызет меня, что я работы меняю, а послед– ние восемь месяцев и вовсе бездельничаю. А мне все обещают помочь и устроить, но если с кем выспишься – он сразу забывает, а если нет – тем более. Я уже и не верю никому. Да и потом, у них у всех своих забот хватает, у всех дети, семьи, кооперативы, друзья и машины. Мне попадаются, конечно, только семейные, постарше – я молодых ребят не люблю, с ними скучно, надо самой себя веселить, а мне с самой собой неинтересно, я люблю, когда он много старше – ему тогда приятно появиться с молоденькой везде – и у друзей, и в кабак. Так что попадаются мне семейные (это не очень им и мне ме– шает) и старшие. Попадаются. А выбираю я с машиной и лучше, если из торговли или искусства, потому что и те и другие бывают в од– них и тех же местах: во всяких ВТО и дом-кино на просмотрах, и в ресторанах – в дж и дл, и там всегда много интересных и знамени– тых людей, и более интимно, и все тебя уже знают, а со многими уже успела побыть любовницей, и все про всех знают, потому что уже всем все похвастались тобой и поделились впечатлениями, но это не страшно и никому не мешает. Наоборот – кажется, что все друзья и рады тебя видеть.

А потом у кого-нибудь дома. К себе идти не хочется и остаешь– ся, и стараешься уснуть одна, а получается – не одна. Раньше зво– нила и врала матери или подруги звонили, как Ирину тогда давно… Все повторяется ужасно. Кстати, тот художник – это он заставил ее аборт делать, хотя врачи отказались. У нее что-то было совсем плохо с яичниками, простыла она страшно, ходим-то мы все в летних трусиках, чтобы потоньше и красивее, а теплые – попробуй-ка, на– день наши. Раздеваться начнешь – со стыда сгореть. Говорят, какие

-то французы даже выставку сделали из наших штанов – был колос– сальный успех. Расхватали на сувениры и просили еще, но больше не было. Потому что – дефицит. Ирка мучилась, мучилась, она его все– таки любила, паразита, гнусный такой тип, без бороды, но типичный богемный мерзавец. Он с ней спал при товарищах и даже ночью ти– хонько уйдет, как будто в туалет, а сам пришлет вместо себя дру– га. Это называется – пересменка. Ирка мне потом рассказывала, ру– галась и плакала. Такая гадость этот Виктор. Я его потом видела, даже была у него с подругой и даже осталась у него.

Как странно: он мне и противен был, как червь, а в то же время любопытно – что сестра в нем нашла. Я почти уже согласилась, он начал меня раздевать, дышал и покусывал ухо, нажимал на все эро– генные зоны, которые у меня совсем не там, где он нажимал, а по– том вдруг вспомнила, что когда сестре делали аборт у него дома, он ассистировал врачу – своему другу. Он сам – этот Виктор – ког– да-то в медицинском учился, но его выгнали со второго курса. Ирка говорила, как он суетился, стол раздвигал, стелил простынь, гото– вил инструменты, вату, воду и еще шутил с ней и подбадривал. Все это я вспомнила, встала вдруг, нахамила ему, обозвала не то мразью, не то тварью – не помню теперь – пьяна была и уехала. Он за мной бежал и все спрошивал: «Ты что, очумела? Что с тобой? «А то со мной, что Ирка моя чуть не умерла, что рожать больше не будет, что мать ей плешь переела, что муж нет-нет, да и напом– нит. И еще то со мной, что я их ненавижу – мужиков, которые хуже баб, болтливых и хвастунов, которые свою семью сохраняют в непри– косновенности: не дай бог что-нибудь про жену – чуть не до драки, а сами носят домой и всякую гадость. Уйдет от кого-нибудь, не подмоется даже, а через полчаса к жене ляжет и расскажет, как ус– тал и она его еще даже пожалеет и погладит ему спинку, чтобы снять напряжение, и даже не требует уже от него исполнения супру– жеских обязанностей. Это уже давно – раз в две недели. Она-то ду– мает, что это она виновата, растолстела, дескать, не крашусь, хо– жу бог знает в чем, а он просто сыт, пьян, нос в табаке и сегодня у него уже две было. Да и с ними-то он так, минутку – не больше, больше уже не может. Но они говорят, что довольны, деньги у него

– вот и довольны, а он верит, что из-за мужских его качеств. Вот что со мной.

Рано я стала замечать, что нравлюсь мужикам. И учителям и ре– бятам из класса, и просто прохожим на улице – они всегда оборачи– вались и по особенному на меня глядели. И было мне это приятно, и я шла и нарочно не оборачивалась, не оглядывалась, и знала, что они смотрят. Летом я ездила пионервожатой в пионерский лагерь от маминой работы. Плохо теперь помню все лагерные ритуалы – линей– ки, подьемы флага, военные игры и маскарады в конце каждой смены. Хотя ребята придумывали разные смешные костюмы и мастерили их бог знает из чего: из папортника – юбки и головные украшения индей– цев, из картона и палок, покрасив их серебряной краской – доспехи и оружие. Я вместе с ними сочиняла какие-то дурацкие скетчи и сценки из жизни марсиан, родителей и школы. Я потом вспоминала это часто, когда училась в ГИТИСе. Я училась в ГИТИСе. Правда. Меня оттуда отчислили за моральное разложение. Потом. Но пока ра– но об этом, да и вспоминать жалко и противно.

Еще в лагере помню, как мы – вожатые и мужских, и женских от– рядов – повзрослевшие уже дети – уединялись в лесу, пели, пекли картошку и целовались с мальчишками в кустах и в шалашах. Маль– чишки шарили по телу, дрожали от желания, говорили иногда – «Эх, ты, целоваться еще не умеешь» а сами – мускулы, как камень, глаза безумные или закрытые и гладят грудьи колени, и все делают не так, как надо, а как надо – тогда и я не очень знала, только по иркиным рассказам, да и не допускала тогда особых вольностей.

А потом я влюбилась. Даже не то, чтобы влюбилась, а закрутил он меня Николай. Заговорил, запел, задарил и зацеловал. Был он на восемь лет старше, популярность у него была невероятная. Красивый и сильный – он совсем ничего не боялся, ни драк, ни родителей, ни игр, ни темных какихто дел. Я его с детства помню и была в него влюблена, как кошка, он оставался для меня много лет великим и недосягаемым. И вот мне сделалось шестнадцать. И все свершилось внезапно. Я вернулась из лагеря, а мать была в отпуске, отец в больнице, а Ирка тогда только что вышла замуж и от нас уехала. Теперь они у нас живут, потому что дом наш скоро сломают, и на такую семью, вернее на две, дадут, наверное, большую квартиру, а то и две.

И я оставалась одна две недели. И две недели мы не расстава– лись. Он увидел меня, подошел так просто и сказал:

– Какие мы, Томочка, стали взрослые да красивые. Нам, Томочка скоро замуж. Но до замужества не мешало бы нам, Тамара, поближе познакомиться!

Сейчас мне это смешно, после студенчества, светской моей жиз– ни, да романов бурных, а тогда казалось верхом красноречия. Он сочинял стихи, Николай, и пел печальные песни. И в них была блат– ная жалостливость, которая казалась глубокой печалью, и в них бы– ли героями какие-то Сережи – честные, несправедливо наказанные, влюбчивые и тоскующие по своим любимым, а мне казалось, что он поет про себя: «Течет речка по песочку, бережочек точит, а молода девчоночка в речке ножки мочит». Про себя и про меня. Наверное, так оно и было. Он никогда не был груб со мной, нет, он был тер– пелив и покорен, но иногда давал понять друзьям своим и мне, что лапу он положил серьезно и крепко. И я это поняла сразу.

И мне было хорошо от того, что у меня есть и хозяин и слуга одновременно, и думала я, что буду с ним жить, сколько он захо– чет, и пойду за ним на край света – и стала его женщиной сразу, как только он этого захотел, и не жалею, потому что не он – был бы другой, хуже, должно быть.

Целый год мы ходили как чумные, не стесняясь ни родителей, ни соседей, никого. Девчонки в классе распрашивали – ну как? – Им хотелось знать подробности, больше всего в части физиологии. Я никогда им ничего не рассказывала и они отстали. Пристали педсо– вет и дирекция, снова пугали маму моим невероятно развратным бу– дущим и печальным концом где-нибудь в больнице в инфекционном от– делении или в травматологии, где я буду лежать с проломленным Николаем Святенко черепом, потому что они знали про Николая, все про него знали кроме меня. То, что знали они – я не хотела ви– деть, а то, что знала я – они видеть не могли.

А потом его арестовали за какую-то драку, судили и дали четыре года, а я уже умела курить и пить. Он меня научил. Но я не жалею. Не он, так другой бы научил – только хуже. А Николай никогда меня в темные дела свои не посвящал. А явные я знала. Он любил меня, жил где-то недалеко и даже работал в кинотеатре – рисовал рекламу по клеточкам. Фотографию расчертит на клеточки, а потом каждый квадрат перерисовывает в увеличенном варианте, чтобы похоже было. Теперь это смешно, а тогда думала – художник!

А его взяли да арестовали, Николая Святенко, первого моего мужчину, а может, и первую любовь. Потому что все остальные были уже остальные, даже сильнее, но не первые.

Я готовилась к экзаменам, тут этот арест, и все шушукаются за спиной, а Тамара петровна – та в лицо: «Что, дескать, доигралась со своим уголовником? Может, ты за ним поедешь, как жены декаб– ристов». Наверное, надо было поехать, тогда бы не было всей пос– ледующей мерзости, но я готовилась к экзаменам и возненавидела его за то, что терплю издевательства и позор и в школе, и дома, и везде. И я не поехала.

 

*** *** ***

 

Максим Григорьевич Полуэктов проснулся там, где лег. Еще спя– щего нещадно донимало его похмелье, да так сильно, что и просы– паться он не хотел. И не только с похмелья, а так – зачем было ему просыпаться и что делать было ему, Максиму свет Григорьевичу, в миру, который он уже давно собирался покинуть, в реальности этой гнусной, где много лет у него сосало и болело в искрошенной хирургами трети желудка его. В этой сохранившейся зачем-то трети, которая и позволяла ему еще жить, но мешала тоже, и давала о себе знать эта проклятая треть приступами и рвотами. Ничего особенного не должен был делать он в этом мире, ничего такого интересного и замечательного, никакие свершения. Однако, все же встал Максим Григорьевич, где лег, выгнало его сон похмелье. Да и разве сон это был? Кошмары, да и только.

Какие-то рожи с хоботами и крысиными глазами звали его из-за окна громко и внятно, сначала медленно расставляя слова, потом, по мере погружения воспаленного его мозга в слабый сон, все быст– рее и громче. Звали рожи зачем-то распахнуть окно и шагнуть в ни– куда, где легко и заманчиво; предлагали рожи какие-то мерзости, считая, должно быть, что они Максиму Григорьевичу должны понра– виться. И все громче, быстрее, доходя почти до визга, звучали на– перебой зовущие голоса.

Иди сюда, Максим, иди, милый, что ты там не видел на диване своем клопином? Гляди-ка, какая красавица ждет тебя! И предьявля– ли сейчас же красавицу: то в виде русалки – зеленою и с гнусной улыбкою, то убиенную какую-то, когда-то даже вдруг виденную уже женщину – голую и в крови. Встань, не лежи! Выйди-ка, Максим, на балкон, мы – вот они, здесь, за стеклом, перекинь ноги через пе– рила, да прыгай, прыгай, прыгай!!!

И русалка, или девица хихикала или плакала и тоже манила руч– кой, а потом все это деформировалось, превращалось совсем уже в мерзость и исчезало – если разомкнуть веки.

А теперь, после забытья, которое все-таки наступило ночью – урывками и трудно, забытья, в какое погружаешься не полностью, с натугой и вздрагиваниями, и потом холодным, после забытья этого с вереницей тяжелых сновидений, – надо было, все-таки проснуться окончательно, спустить ноги с дивана, пойти на кухню и выпить ле– дяной воды из холодильника, а лучше бы пива засосать, да нет его

– пива-то, ничего нет хмельного в доме, это Максим Григорьевич знал наверняка, потому что так всегда было, что утром ничего не было. Но вставать надо. И еще держась за сон нераскрытыми глазами и цепляясь за него, застонал он – пенсионер и пожарник, бывший служащий внутренней охраны различных заведений разветвленной на– шей пенитенциарной системы, оперированный язвенник, желчный и не– добрый молчун, Максим Григорьевич Полуэктов. Застонал, потому что подступали и начали теснить улетавший сон вчерашние и давешные воспоминания, от которых стыдно и муторно, и досадно, и зло берет на себя самого, а больше на тех, на свидетелей и соучастников пь– яных его вчерашних действий и болтовни. И излишки желудочного со– ка уже подступали к горлу и просили спиртного: дай, дескать, тог– да осядем обратно, вот и спазмы начали стискивать голову и тоже того же требовать – подай сей же момент, а то задавим, и показы– вали даже, намекали, как они его, Максима Григорьевича, задавят, эти спазмы.

И совсем уже некстати вспомнилось вдруг пресытившемуся инвали– ду, как несколько лет назад в бутырке измывались над ним заклю– ченные. Вот входит он в камеру, предварительно, конечно, заглянув в глазок и опытным глазом заметив сразу, что играли в карты, од– нако, пока он отпирал да входил, карты исчезли и к нему бросался баламут и шкодник – Шурик, по кличке «Внакидку» и начинал его, Максима Григорьевича, обнимать и похлопывать со всякими ужимками и прибаутками ласковыми. Максим Григорьевич и знал, конечно, что неспроста это, что есть за этим какой-то тайный смысл и издевка, отталкивал, конечно Шурика Внакидку и медленно подходил к койке, где только что играли, искал скурпулезно, вначале даже с радост– ным таким томлением, что вот сейчас под матрасом обтруханным и худым найдет колоду сделанную из газет. Из 8-10 листов спрессова– на каждая карточка и прокатана банкой на табурете, а уголочки вы– мочены в горячем парафине, а трефы, бубы и черви да пики нанесены трафаретом. Но никогда, как ни терпеливо и скурпулезно не искал Максим Григорьевич, никогда он колоду не находил и топал обратно ни с чем. А Шурик внакидку снова его обнимал и похлопывал, проща– ясь. – Золотой, дескать, ты человек, койку вот перестелил заново, поаккуратней. Не нашел ничего, гражданин начальник? Жалко! А чего искал-то? Карты? Ай-ай-ай, да неужто карты у кого есть? Это вы напрасно! Ну, ладно, начальник, обшмонал и капай отсюда, а то я, гляди-ка, в одной майке, бушлатик помыли или проиграли – не помню уже. Отыгрывать надо! Так, что не мешай мне, человек, будь друг.

Потешалась камера и гоготала, а у Шурика глаза были серьезные, вроде он и не смеется вовсе, а очень даже Максиму Григорьевичу сочувствует, любит его в глубине лживой своей натуры.

Первое время Максим Григорьевич так и думал и зла на Шурика не держал. Шурик голиков по кличке «Внакидку» был человек лет уже 50

-ти, но без возраста, давнишний уже лагерный житель, знавший все тонкости и премудрости тюремной сложной жизни. Надзирателей давно уже не навидел,а принимал их как факт – они есть, они свою работу справляют, а он свое горе мыкает.

Здесь Шурик был уже три или 4 раза, проходил он по делам все больше мелким и незначительным – карманы да фармазон – и считался человеком неопасным, заключенным сносным, хотя и баламутом. Только потом узнал Максим Григорьевич, что карты он не находил потому, что колоду Шурик на нем прятал. Пообнимает, похлопает, приветствуя – и прячет, а прощаясь – достает.

Вспомнил это сейчас Максим Григорьевич и в который раз разоз– лился и выругался про себя. Проснулся, значит. С добрым утром! Кому с добрым? Вода жажду утолила минут на пять, а потом вырвало теплым и горьким. Походил хозяин по дому босым, помаялся и снова прилег. Хозяин… Да никакой он не хозяин в этом доме. Так – тер– пят да ждут, что помрет. Жена – давно уже не жена. Дочери – не дочери. Одна все плачет про свои дела, другая – Тамарка – сука. Второй год с ним не говорит, да и он не затевает разговоров-то. Больно надо. Она и дома-то почти не бывает, таскается с кем-то и по постелям прыгает, подлая. Было, правда, затишье в молчаливой их с Тамаркой вражде. Это, когда она в артистки собралась, да провавалилась на конкурсе в училище театральное, а он тогда уст– роился пожарником в театр. Она к нему туда часто приходила, не к нему, конечно, а спектакли глядеть, но пускал-то ее он, через служебный ход. Потом она дожидалась актеров, он в окошко видел со своего поста, как она уходит то с одним, то с другим – то с этим красивым и бородатым, то, но это уже потом, – с маленьким и хри– патым, это который песни сочиняет и поет.

При воспоминании о театре снова его передернуло и потянуло блевать. Насильно выпил он воды, чтобы было – чем, помучился да покричал над унитазом и снова лег. Сегодня 11 мая, а вчера в те– атре чествовали ветеранов. Их немного теперь осталось, но были все же. И Максиму Григорьевичу перепало за орден. Зачем он его нацепил – орден? Он хотя и боевой – «Боевого красного знамени», – однако получен не за бои и войну, а за выслугу лет. 25 Лет отслу– жил – и отвесили плюс к часам с надписью – «За верную службу». Как розыскной собаке.

Максим Григорьевич сильно выпил вчера на дармовщинку. Со мно– гими пил, особенно с этим артистом, что с томкой путался. Нехоро– шо это, конечно, – женатый все же человек, с дитем. Знаменитый, в кино снимается. А девка – совсем еще молодая, паразитка! Не мое это, конечно, дело, но все-таки. Так вот, стало быть артист этот

– Сашка Кулешов, Александр Петрович, поправде сказать, потому что лет ему 35 уже, расчувствовался на орден, тост за него, за макси– ма Григорьевича, сказал, что вот, мол:

– Мы все входим и выходим из театра. По крайней мере раза два в день видим Максима Григорьевича и привыкли к нему, как к мебе– ли, а он де живой человек. С заслугами. И фронт у него за спиной, и инвалид он, и орден Красного знамени у него. А этот орден за просто так не дают, его за личную храбрость только. Это самый, пожалуй, боевой и ценный орден. Выпьем, – сказал, – за человека, его обладателя, скромного и незаметного человека. И дай ему бог здоровья.

Потом подсел к Максиму Григорьевичу с гитарой, спел несколько военных своих песен. Некоторые даже Максиму Григорьевичу понрави– лись, хотя и знал он, что эти-то песни он поет везде, но пишет и другие – похабные, например, «Про Нинку наводчицу» и блатные. Их он поет по пьяным компаниям и по друзьям. А они его записывают на магнитофон и потом продают. Он – Сашка Кулешов, сочинитель. Ко– нечно, Максим Григорьевич, песни эти слышал. Тамарка крутила. И они ему тоже нравились, да и парень этот был ему как-будто даже и знаком – похож чем-то на бывших его подчиненных, хотя здесь он играл, говорят, главные роли и считался большим артистом. Максим Григорьевич, хоть и сидел без дела все дни напролет на посту сво– ем, однако, что делалось внутри театра, дальше проходной, не ин– тересовало его совсем. Один раз, правда после того, как услышал дома песни, спросил даже у Тамарки:

– Это кто же такой поет?

– Мой знакомый!

– А он не сидел, часом?

– Он у тебя в театре работает. Кулешов это, Александр!

Максим Григорьевич даже рот раскрыл от удивления и на другой день пошел глядеть спектакль. Давали что-то из военной жизни. Ку– лешов и играл кого-то в солдатской одежде и пел. И опять Максиму Григорьевичу понравилось. А вчера он еще тост сказал и подсел, и песни пел. Нет! Он правда, ничего себе. Бутылку поставил, подли– вал и, конечно, стал расспрашивать про боевые заслуги и за что орден.

Максим Григорьевич умел молчать. Бывало, человек раз-два спро– сит его о чем-нибудь, а он не ответит. Человек и отстанет. А вче– ра он от выпитого расслабился и стал болтлив, даже расхвастался.

– Да, что орден, Александр Петрович, Саша, конечно, ты мне. Ордена не у одного меня. Что про него говорить.

– Да не скромничай, Максим Григорьевич!

– А чего мне скромничать. Я, дорогой Саша, такими делами воро– чал, такие я, Сашок, ответственные посты занимал и поручения вы– полнял, что увидь ты меня тогда, лет тридцать назад – ахнул бы, а лет сорок – так и совсем бы обалдел, – занесло куда-то в сторону бывшего старшину внутренних войск МВД, и уже сам он верил тому, что плел пьяный его язык, и уже всякий контроль и нить утеряв, начал он заговариваться, и сам же на себя и напраслину возвел.

– Я сам Тухачевского держал!

– Как держал? – Опешил Саша и перестал бренчать.

– Так и держал, Саш, как держут – за руки, чтоб не падал.

– Где это?

– А где надо, Саш!

Про Тухачевского, конечно, Максим Григорьевич загнул. Это просто фамилия всплыла как-то в его голове, запоминающаяся такая фамилия, но мог бы вполне и Максим Григорьевич. Потому что других он держал, тоже очень крупных. И вполне мог держать Максим Гри– горьевич кого угодно. О чем он сейчас и имел ввиду сказать Саше Кулешову…

Так и думал Максим Григорьевич, что вскочет сашок после этих его слов на стул или на сцену и, призвав к тишине пьяных своих друзей, выкрикнет хриплым, но громким знаменитым своим голосом: – выпьем еще за Максима Григорьевича, потому что он, оказывается, держал Блюхера! – Ага, еще одну фамилию вспомнил Максим Григорь– евич.

Но Саша почему-то вместо этого встал, взглянул на случайного своего собутыльника с сожалением и отошел. Больше он ничего не пел, загрустил даже, потом, должно быть, сильно напился. Он – пь– ющий, Кулешов, ох-ох-ох какой пьющий. Все это вспомнил Максим Григорьевич и его опять замутило.

– И кто меня, дурака, за язык тянул? Хотя и хрен с ним, что мне с ним детей крестить, – он даже вымученно улыбнулся, потому что вышла сальная шутка, если подумать про Кулешова и Тамарку.

Еще раз отправился Максим Григорьевич в туалет, и все повтори– лось сначала, только теперь заболела эта проклятая треть желудка. Когда он назад тому четыре года выписывался из госпиталя МВД, где оперировался, врач его, Герман Абрамович, предупредил его честно и по-мужски:

– Глядите! Будете пить – умрете, а так – года три гарантия. А он уже пьет запоем четвертый год и жив, если это можно так наз– вать. А Герману Абрамовичу говорит, что не пьет, хотя и умный и врач хороший.

А помрет Максим Григорьевич только года через три, как раз на– кануне свадьбы Тамаркиной с немцем. А сейчас он не помрет, если найдет, конечно, чего-нибудь спиртного.

Где же, однако, раздобыть тебе, Максим Григорьевич, на похмел– ку? Загляни-ка в дочерние старые сумочки! Заглянул? Нет ничего. Да откуда же быть у дочерей? Ирка с мужем – как копейка лишняя завелась, премия зятьева или сэкономленные – они ее сейчас же в сберкассу, на отпуск откладывают. Они – дочка с зятем – альпиниз– мом увлекаются. И ездят на все лето в Домбай, то в Баксан куда-то там в горы. Словом, лазят там по скалам. Особенно зять – Борис Климов – лазит. Лазит да ломается. Хоть и не насмерть, но сильно. В прошлом году два месяца лежал – привезли переломанного еще в середине отпуска. Ничего – оклемался и в этом году опять за свое. Так что нету у ирки денег, Максим Григорьевич, а у Тамарки и ис– кать не стоит, эта сама у матери на метро берет, да у соседа по– курить стреляет. Пойти, нешто, к соседу? Так занято-перезанято. Да и нет, вроде, его еще, соседа. Он где-то на испытаниях. Он го– рючим для ракет занимается. Серьезный такой дядя, хоть и моло– денький. Уехал он недели две назад на этот Байканур. Он теперь часто туда ездит. Поедет, а через неделю в газетах: «Произведен очередной запуск… «Космос-1991». Все нормально и т. д. «, И со– сед возвращается веселый и довольный, и ссужает Максима Григорь– евича, если, конечно, тот в запое. Но сейчас нету соседа, не при– ехал еще. Заглянуть разве в шкаф под простыни? Заглянул на всякий случай. Нету и там, потому что жена давно уже там зарплату не держит, перепрятала. И сидит Максим Григорьевич на диване, на своей, так сказать территории, потому что другая вся площадь квартиры не его, сидит и мучается жестоким похмельем – моральным из-за ордена и физическим из-за выпитого. Так бы и сидел он еще долго и бегал бы на кухню да в туалет, как вдруг зазвенела на лестничной клетке гитара, раздались веселые голоса и кто-то на– хально длинным звонком позвонил в дверь и заорал: есть кто-ни– будь? Отворяйте сейчас же! А то двери ломать будем! Голос пока– зался Максиму Григорьевичу очень знакомым и он пошлепал открывать.

Глаза у него, хоть и налитые похмельной мутью, расширились, потому что на пороге стоял Колька Святенко, по кличке Коллега, собственной персоной, выпивший уже с утра, с гитарой и с каким-то еще хмырем, который прятал что-то за спиной и улыбался… И Коль– ка лыбился, показывая уже четыре золотых зуба, и у хмыря золотых был полон рот, а у Кольки шрам на лбу свежий.

– А, Максим Григорьевич, – заорал Колька, как будто даже обра– довавшись. – Не помер еще? А мы к тебе с обыском! Вот и ордер, – тут дружок его извлек из-за спины бутылку коньяку. «Двин» – успел прочитать Максим Григорьевич, – «Хорошо живут, гады! «А Колька продолжал:

Я вот и понятых привел – одного правда. Знакомьтесь – звать Толик. Фамилию до времени называть не буду. А прозвище – Штиле– вой. Толик Штилевой! Прошу любить! Шмон мы проведем бесшумно да аккуратно, потому что ничего нам не надобно, кроме Тамарки! Мак– сим Григорьевич, который хотел было дверь у них перед носом зах– лопнуть, при виде коньяка, однако, передумал и при виде же его сейчас же побежал блевать. Глаза его налились кровью, он как-то задрал голову и, не закрывши дверь, побежал снова в совмещенный санузел.

Дружески и понятливо переглянулись и вошли сами. Пока Максим Григорьевич орал, а потом умывался, раскупорили бутылку «Двина», взяли стопочки в шкафу и, когда вернулся хозяин – обессилевший и злой, – Колька уже протягивал ему полный стаканчик.

– Со свиданьицем, Максим Григ, поправляйтесь на здоровье, дра– гоценный наш.

Максим Григорьевич отказываться не стал, выпил, запил водич– кой, подождал, прошла ли. И друзья подождали, молча и сочувствен– но глядя и желая, очень желая тоже, чтобы прошла. Она и прошла. Он, вернее, – коньяк. Максим Григорьевич выдохнул воздух и спро– сил:

– Ты чего с утра глаза налил и безобразишь на лестнице, уго– ловная твоя харя? – ругнул он Кольку, ругнул, однако, беззлобно, а так, чего на язык пришло.

– Так там написано, – пошутил Колька, – лестничная клетка – часть вашей квартиры, значит там можно петь, даже спать при жела– нии. Давай по второй.

Выпили и по второй. Совсем отпустило Максима Григорьевича, и он проявил даже некоторый интерес к окружающему.

– Ты когда освободился?

– Да с месяца два уже!

– А где шманался, дурья твоя голова?

– Вербоваться хотел там же, под Карагандой, да передумал. До– мой потянуло, да и дела появились, – Колька с толиком перегляну– лись и перемигнулись.

– Ну дела твои я, положим, знаю. Не дела они, а делишки – дела твои, да еще темные. В Москве-то тебе можно?

– Можно, можно, – успокоил Колька, – я по первому еще сроку, да и учитывая примерное мое поведение в местах заключения.

– Ну, это ты, положим, врешь! Знаю я твое примерное поведение! Максим Григорьевич выпил и третью.

– Знаю, своими же глазами видел!

Это была правда. Видел и знал Максим Григорьевич Колькино при– мерное поведение. Года три назад, когда путалась с ним Тамарка, ученица еще, и когда мать пришла зареванная из школы, попросила она:

– Ты ведь отец, какой-никакой, а отец. Пойди, поговори с ним!

– Максиму Григорьевичу хоть и плевать было, с кем дочь и что, но все же пошел он и с Николаем говорил. Говорил так:

– Ты это, Николай, девку оставь. Ты человек пустой да риско– вый. Тюрьма по тебе плачет. А она еще школьница, мать вон к директору вызывали.

Колька тогда только рассмеялся ему в лицо и обозвал разно – мусором, псом и всяко, а потом сказал:

– Ты не в свое дело не суйся! Какой ты ей отец. Знаю я какой ты отец. Рассказывали да и сам вижу. А матери скажи, что томку я не обижаю и другой никто не обидит. Вся шпана, ее завидев, в под– воротни прячется и здоровается уважительно. А если бы не я – лез– ли бы и лапали. Та что со мной ей лучше, – уверенно закончил Ни– колай.

Максим Григорьевич и ушел ни с чем, только дома ругал Тамарку всякими оскорбительными прозвищами и мать ими же ругал, и сестру с мужем, и целый свет.

– Пропадите вы все – вся ваша семья поганая да блядская. Не путайте меня в свои дела. Я с уголовниками больше разговаривать не буду. Я б с ним в другом месте поговорил. Но, ничего, – может быть еще и придется.

И накаркал, ведь, старый ворон. Забрали Николая за пьяную ка– кую-то драку с поножовщиной да с оскорблением власти. И по стран– ной случайности все предварительное заключение просидел тот в бу– тырке, в камере, за которой Максим Григорьевич тогда следил. Он как сейчас помнит, Максим Григорьевич, – входит он, как всегда, медленно и молча в камеру и встает ему навстречу Николай Святен– ко, по кличке Коллега, – уголовник и гитарист, наглец и соблазни– тель его собственной, хотя и нелюбимой, дочери. И совсем не заг– рустил он от того, что грозило ему от 2 до 7, по статье 206 (б) уголовного кодекса, а даже как будто наоборот, чувствовал себя спокойнее и лучше.

– А-а, Максим Григорьевич – ненаглядный тесть. Прости, канди– дат только в тести. Вот это встреча! Знал бы ты, как я рад, Мак– сим Григорьевич. Ты ведь и принесешь чего-нибудь, чего нельзя, – подмаргивал ему Колька, – по блату да по родственному, и послаб– ление будет отеческое мне и корешам моим. Верно ведь, товарищ По– луэктов?

Максим Григорьевич, как мог, тогда Кольку выматерил, выхлопо– тал ему карцер, а при другом разе сказал:

– Ты меня, ублюдок, лучше не задирай. Я тебе такое послабление сделаю! Всю жизнь твою поганую, лагерную помнить будешь. Николай промолчал тогда, после карцера, к тому же у него на завтра суд назначен был. Он попросил только:

– Тамаре привет передайте. И все. И пусть на суд не идет. Максим Григорьевич ничего передавать, конечно, не стал. А на дру– гой день Кольку увезли и больше он его не видал и не вспоминал даже. И вдруг – вот он, как снег на голову, с коньяком да с дру– гом, как ни в чем не бывало – попивает и напевает:

– Снег скрипел подо мной, поскрипев затихал, И сугробы прилечь завлекали.

Я дышал синевой, белый пар выдыхал, Он летел, становясь облаками!

– Что думаешь делать, если, конечно, не секрет? – Спросил мак– сим Григорьевич. – На работу думаешь или снова за старое?

– За какое это старое? Я работал, Максим Григорьевич, я рекла– му рисовал, а драка та случайная. Играли в петуха во дворе. Один фраер хорошо разбанковался – третий круг подряд всех чешет, на кону уже 200 было, ну, и я, хоть и выпивши – вижу передергивает он. Я карты бросил и врезал ему, надел на кумпол. Он кровью за– лился. А парень оказался цепкий да настырный. Так что мы с ним минут десять разбирались. А пока милиция подоспела, соседи. Стали вязать. А я вашего брата недолюбливаю, – извинился Колька, – те– перь люблю больше себя, а тогда дурной был, не понимал еще, что власть надо любить. И бить ее очень даже глупо. Ну, и конечно ми– лиции досталось. Вот, так что драка эта дурацкая и срок схлопотал я ни за что. Да что теперь об этом. Это быльем поросло.

– А ямщик молодой не хлестал лошадей, Потому и замерз, бедолага, –

пропел Колька продолжение песни, из которой выходило, что если бы ямщик был злой и бил лошадей, он мог бы согреться и не замерз бы, и не умер. Так всегда, дескать, в несправедливой этой жизни – добрый да жалостливый помирает, а недобрый да жестокий живет.

Песня Максиму Григорьевичу показалась хорошей и странно напом– нила песни Саши Кулешова – артиста и вчерашнего собутыльника. Опять засосало у него под ложечкой от досады за давешнее хвас– товство и, отгоняя ее, досаду, Максим Григорьевич спросил для приличия,что-ли у Толика – дружка Колькиного, который во все про– должение разговора только лыбился и подпевал:

– А ты чем занимаешься?

– Я-то? Я – пассажир.

– А-а, – протянул Максим Григорьевич, хотя и не понял, – кто-кто, говоришь?

– Пассажир! По поездам да такси. Работа такая – пассажир. Мак– сим Григорьевич недоверчиво так взглянул на него, но, решив не показать виду, что такой профессии он не знает, больше спрашивать не стал. «Ну их к дьяволу, – народ коварный, да подковыристый, – нарвешься опять на розыгрыш какой-нибудь и посмешищем сделаешь– ся».

– Ну, а ты-то, ты-то, Николай, что делать будешь?

Снова переглянулись дружки и Николай ответил:

– Пойду в такси, должно быть, шофером. Поработаю на план и на себя маленько. – Разговор шел вот уже час почти, а Николай про Тамарку не спрашивал. Ждал, должно быть, что Максим Григорьевич сам скажет. А тот не торопился, тянул резину, может нарочно, что– бы помучать.

А уж как хотелось Николаю расспросить да разузнать про Тамару, бывшую свою подругу, у которой был первым и которой сам же разре– шил – не ждать. Он тогда и не думал вовсе, что будет думать о ней и грустить и печалиться. Там – под Карагандой, где добывал он с бригадой уголь для страны, ночью, лежа в бараке, вымученный и вы– жатый дневной работой, отругавшись с товарищами или поговорив просто, должен был бы он засыпать мертво. Но сон не шел, он и считал чуть ли не до тысячи, и думал о чем-то приятном, всплывали в памяти его и двор, и детство его, голубятника Кольки Коллеги, и ленька сопеля, у которого брат на «Калибре», и позднейшее – мно– гочисленные его рисковые и опасные похождения, и, конечно, женщи– ны. Их было много в Колькиной бесшабашной жизни. Совсем еще паца– на, брали его ребята к гулящим женщинам. Были девицы всегда выпившие и покладистые. По нескольку человек пропускали они в очередь ребят, у которых это называлось – ставить на хор. Проис– ходило это все в тире, где днем проводили стрельбы милиционеры и досаафовцы, стреляли из положения лежа. Так что были положены на пол спортивные маты и на них-то и ложились девицы, и принимали однодневных своих ухажеров пачками, в очередь, молодых, пьянова– тых ребят, дрожащих от возбуждения и соглядатайства. – Да ты же пацан совсем, – говорила одна Кольке, когда он пришел туда первый раз. – Молчи, шалава! – Сказал тогда Колька как можно грубее и похожее на старших своих товарищей, прогоняя грубостью мальчишес– кий свой страх. Девица поцеловала его взасос, обняла, а потом сказала: – Ну вот и все! Ты – молодец. Хороший будешь мужик. – И отрезала очередному – следующего не будет. Хватит с вас. – Встала и ушла. Запомнил ее Колька – первую свою женщину и даже потом расспрашивал о ней у ребят, а они только смеялись, да и не знали они, откуда она и кто такая. Помнил ее Колька благодарно, потому что не был он тогда молодцом, и так… Ни черта не понял от вол– нения и нервности, да еще дружки посмеивались и учили в темноте – не так надо, Коля, давай покажем, как. А другая девица на мате рядом, которая уже отдыхала и отхлебывала из горлышка водку, рассказывала с подробностями, как подруге ее, то есть сейчасной Колькиной любовнице, год назад ломали целку. Был это некто Вита– лий Бабешка, знаменитый бабник и профессорский сынок. Все это Колька слышал и не мог сосредоточиться и понять – хорошо ему или нет.

Потом были другие разы, были и другие, совсем девчонки. Их за– волакивали в тир насильно, они отдавались из-за боязни и потом плакали, и Кольке было их жалко.

Когда стал он постарше, появились у него женщины и на несколь– ко дней и дольше, был у него даже роман с администраторшей кино– театра, где он работал. Администраторша была старше его лет на десять, крашеная яркая такая блондинка. Николаю она казалась са– мым верхом совершенства красоты и, когда она оставила его, през– рев ради какого-то циркача, гонщика по вертикальной стене, он чуть было с собой не кончил, Колька. А он мог. Но не стал. А нап– ротив даже, подошел как-то к окончанию аттракциона с явным наме– рением покалечить циркача, а потом заглянул в павильон, сверху оттуда все видно и так был потрясен и ошарашен, что не дождался гонщика, а просто ушел.

Эти и другие истории вспоминались и мелькали в глазах его, когда отдыхал в бараке на нарах в старом непереоборудованном ла– гере под Карагандой. Эти и другие, но чаще всего всплывало перед ним красивое Тамаркино лицо, всегда загорелое, как в тот год, после лета, когда у них все случилось. Он и подумать никогда не мог, что будет вспоминать и тосковать о ней, даже рассмеялся бы если бы кто-то предсказал подобное. Но у всех его друзей и недру– гов вокруг были свои, которые, как все друзья и подруги надея– лись, ждали их дома. Была это всеобщая и тоскливая необходимость верить в это – самое, пожалуй, главное во всей этой пародии – на жизнь, на труд, на отдых, на суд.

И глубокое Колькино подсознание – само выбросило на поверх– ность прекрасный Тамаркин образ и предьявляло его каждую ночь ус– талому Колькиному мозгу, как визитную карточку, как ордер на арест, как очко – 678-8. И Колька свыкся и смирился с образом этим назойливым и даже не мог больше без него, и если б кто-ни– будь теперь посмеялся бы над этими сантиментами, Колька бы прибил его в ту же минуту. И лежал он с зарытыми глазами и стонал от тоски и бессилия. Но ни разу не написал даже, ни разу не просил никого ничего передавать, хотя все, кто освобождался раньше, предлагали свои услуги. – Давай, Коллега, письмо отвезу, – Кольку уважали в лагере за неугомонность и веселье, – чего мучаешься? Писем не ждешь и не получаешь! Помрешь так!

– Ничего, – ответил он, – приеду – разберемся. – Писем он и вправду не получал и даже сестрам запретил настрого писать, а дружки и не знали, где он, да и Тамара тоже.

А сейчас сидит он в ее доме и не спрашивает у отца ее, из са– молюбия, что-ли, ничего о ней. Пьет с ним, с Максимом Григорьеви– чем, да перекидывается не значащими ничего фразами и напевает:

– Что вы там пьете? Мы почти не пьем.

Здесь снег да снег при солнечной погоде!

Ребята, напишите обо всем, А то здесь ничего не происходит,

– пел Николай тихим севшим голосом, почти речитативом, напевая нехитрую мелодию:

– Мне очень не хватает вас, Хочу увидеть милые мне рожи, Как там Тамарка, с кем она сейчас?

Одна? Тогда пускай напишет тоже.

– Колька нарочно Тамарка, вместо положенного – Надюха.

– Страшней быть может только страшный суд, – Письмо мне будет уцелевшей нитью.

Его, быть может, мне не отдадут, но, все равно, ребята, напишите.

– закончил Колька просительно и отчаянно, с закрытыми глазами и повибрировал грифом, чтобы продлить звук, от чего вышло уж сов– сем тоскливо.

– Ты откуда эту песню знаешь? – спросила она, когда он открыл глаза и взглянул на нее.

– Это ребята привезли. Какой-то парень есть, Александр Кулешов называется. В лагере бесконвойные большие деньги платили за плен– ки. Они все заигранные по 100 раз, мы вечерами слова разбирали и переписывали. Все без ума ходят от песен, а начальство во время шмонов, обысков то есть, листочки отбирало. Он вроде где-то си– дит, Кулешов этот, или даже убили его. Хотя не знаю. Много про него болтают. Мне человек десять разные истории рассказывали. Но, наверное, все врут. А тебе понравилось?

– Понравилось, – тихо сказала Тамара, – спой Коленька еще, – попросила она.

– Потом! – он снова приблизился к ней, отложив гитару, и поп– росил: – ты, может, все же поцелуешь меня, Том?!

Она не ответила. Тогда Колька сделал то, что и должен был в подобном случае сделать – отворил он балконную дверь, перекинулся одним махом через перила и погрозил, что разомкнет пальцы, если она его сей же момент не поцелует в губы страстно и долго, в гу– бы. Попросил он так, чтобы что-нибудь сказать и разрядить, что ли, обстановку, вовсе не расчитывая, что просьбу его удовлетво– рят. Но, неожиданно для него и для себя, Тамара подошла к нему, висящему на перилах, и поцеловала так, как он требовал, долго и горячо, может быть и не страстно, но горячо.

Мгновенно как-то промелькнуло в ее голове: «Вот я ему так и отомщу – Сашке. Вот так». А он уже поднимал руки, снова тело свое перекинул на балкон, и начал целовать ее сам, как голодный пес набрасывается на еду, как человек, которому долго держали зажаты– ми нос и рот, а потом дали воздуху, хватает его жадно, как…

– Запри дверь, – сказала Тамара. – Псих! Придут ведь сейчас.

Он поднял ее на руки, боясь оставить даже на миг, с ношей сво– ей драгоценной подошел к двери и запер. Так же тихо понес ее к дивану.

– Не сюда, – сказала она, – в мою комнату.

Она слышала, как колотится и рвется из-под ребер его сердце, как воздух выходит из груди его и дует ей в лицо. И она обняла его и притянула к себе, а он бормотал, как безумный – Томка! Том– ка! – И закрывал губы ее телом, дышал ее запахом, ею всей и про– валивался куда-то в густую горячую черноту, на дне которой было блаженство и исполнение всех желаний, плавал в обнимку в терпком и пахучем вареве, называемом наслаждение.

И не помнил он ничего, что случилось, потому что сознание бро– сило его в эти минуты. Очнулся только услышав:

– А теперь, Коля, правда – уходи и никогда больше не возвра– щайся. Слышишь? Я прошу тебя, если любишь. Сейчас мне надо одной побыть. Не думай, что из-за тебя. Просто одной.

– Не уйду я никуда, Тамара! И вернусь обязательно! И ни с кем тебя делить не буду. Ты же знаешь, что Колька Коллега держит мертвой хваткой. Не вырвешься!

Вырвусь, Коля! Я сейчас сильная, потому что мне очень плохо!

– Кто-нибудь обидел? – Убью!

– Ну вот, убью! Другого нечего и ждать от тебя. И если б знал ты кого убивать собираешься?

– Кого же?

– Я, Коля, вот уже три года с Кулешовым Сашей, которого песню ты мне спел и который сидит или убит – все сразу. Ни то, ни дру– гое, Коля. Живет он здесь, в театре работает, а сейчас у меня с ним плохо.

На все, что угодно, нашел бы ответ Коллега, на все, кроме это– го, потому что еще там, в лагере, казалось ему, что знает он это– го парня, что встреть он его – узнал бы в толпе, что появись он только, и стали бы они самыми близкими друзьями, если душа его такая как песни – не может и быть иначе. Сколько раз мечтал Коль– ка, чтобы привезли его в лагерь, да и не он один – все кругом мечтали и хотели бы с ним поговорить хотя бы. Всего ожидал Коль– ка, только не этого. И не зная, что и как ответить и как вести себя не зная, встал Колька и вышел, не дожидаясь дружка своего и Максима Григорьевича.

 

Date: 2015-09-03; view: 390; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию