Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Первые впечатления 4 page





VIII

РЕШИТЕЛЬНЫЕ ЛЮДИ. ЛУЧКА Насчет решительных трудно сказать; в каторге, как и везде, их былодовольно мало. С виду, пожалуй, и страшный человек; сообразишь, бывало, чтопро него рассказывают, и даже сторонишься от него. Какое-то безотчетноечувство заставляло меня даже обходить этих людей сначала. Потом я во многомизменился в моем взгляде даже на самых страшных убийц. Иной и не убил, дастрашнее другого, который по шести убийствам пришел. Об иных жепреступлениях трудно было составить даже самое первоначальное понятие: дотого в совершении их было много странного. Я именно потому говорю, что у насв простонародье иные убийства происходят от самых удивительных причин.Существует, например, и даже очень часто, такой тип убийцы: живет этотчеловек тихо и смирно. Доля горькая - терпит. Положим, он мужик, дворовыйчеловек, мещанин, солдат. Вдруг что-нибудь у него сорвалось; он не выдержали пырнул ножом своего врага и притеснителя. Тут-то и начинается странность:на время человек вдруг выскакивает из мерки. Первого он зарезалпритеснителя, врага; это хоть и преступно, но понятно; тут повод был; нопотом уж он режет и не врагов, режет первого встречного и поперечного, режетдля потехи, за грубое слово, за взгляд, для четки, или просто: "Прочь сдороги, не попадайся, я иду!" Точно опьянеет человек, точно в горячечномбреду. Точно, перескочив раз через заветную для него черту, он уже начинаетлюбоваться на то, что нет для него больше ничего святого; точно подмываетего перескочить разом через всякую законность и власть и насладиться самойразнузданной и беспредельной свободой, насладиться этим замиранием сердца отужаса, которого невозможно, чтоб он сам к себе не чувствовал. Знает он ктому же, что ждет его страшная казнь. Все это может быть похоже на тоощущение, когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая подногами, так что уж сам наконец рад бы броситься вниз головою: поскорей, дадело с концом! И случается это все даже с самыми смирными и неприметнымидотоле людьми. Иные из них в этом чаду даже рисуются собой. Чем забитее былон прежде, тем сильнее подмывает его теперь пощеголять, задать страху. Оннаслаждается этим страхом, любит самое отвращение, которое возбуждает вдругих. Он напускает на себя какую-то отчаянность, и такой "отчаянный"иногда сам уж поскорее ждет наказания, ждет, чтоб порешили его, потому чтосамому становится наконец тяжело носить на себе эту напускную отчаянность.Любопытно, что большею частью все это настроение, весь этот напуск,продолжается ровно вплоть до эшафота, а потом как отрезало: точно и в самомделе этот срок какой-то форменный, как будто назначенный заранееопределенными для того правилами. Тут человек вдруг смиряется,стушевывается, в тряпку какую-то обращается. На эшафоте нюнит - просит ународа прощения. Приходит в острог, и смотришь: такой слюнявый, такойсопливый, забитый даже, так что даже удивляешься на него: "Да неужели этотот самый, который зарезал пять-шесть человек?" Конечно, иные в остроге не сразу смиряются. Все еще сохраняетсякакой-то форс, какая-то хвастливость: вот, дескать, я ведь не то, что выдумаете; я "по шести душам". Но кончает тем, что все-таки смиряется. Иногдатолько потешит себя, вспоминая свой удалой размах, свой кутеж, бывший раз вего жизни, когда он был "отчаянным", и очень любит, если только найдетпростячка, с приличной важностью перед ним поломаться, похвастаться ирассказать ему свои подвиги, не показывая, впрочем, и вида, что ему самомурассказать хочется. Вот, дескать, какой я был человек! И с какими утонченностями наблюдается эта самолюбивая осторожность, каклениво небрежен бывает иногда такой рассказ! Какое изученное фатствопроявляется в тоне, в каждом словечке рассказчика. И где этот народвыучился! Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно и тоскливо лежа нанарах, я прослушал один из таких рассказов и по неопытности принялрассказчика за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханныйжелезный характер, тогда как в это же время чуть не подшучивал над Петровым.Темой рассказа было, как он, Лука Кузьмич, не для чего иного, какединственно для одного своего удовольствия, уложил одного майора. Этот ЛукаКузьмич был тот самый маленький, тоненький, с востреньким носиком,молоденький арестантик нашей казармы, из хохлов, о котором уже как-то иупоминал я. Был он в сущности русский, а только родился на юге, кажется,дворовым человеком. В нем действительно было что-то вострое, заносчивое:"мала птичка, да ноготок востер". Но арестанты инстинктивно раскусываютчеловека. Его очень немного уважали, или, как говорят в каторге, "ему оченьнемного уважали". Он был ужасно самолюбив. Сидел он в этот вечер на нарах ишил рубашку. Шитье белья было его ремеслом. Подле него сидел тупой иограниченный парень, но добрый и ласковый, плотный и высокий, его сосед понарам, арестант Кобылин. Лучка, по соседству, часто с ним ссорился и вообщеобращался свысока, насмешливо и деспотически, чего Кобылин отчасти и незамечал по своему простодушию. Он вязал шерстяной чулок и равнодушно слушалЛучку. Тот рассказывал довольно громко и явственно. Ему хотелось, чтобы всеего слушали, хотя, напротив, и старался делать вид, что рассказывает одномуКобылину. - Это, брат, пересылали меня из нашего места, - начал он, ковыряяиглой, - в Ч-в, по бродяжеству значит. - Это когда же, давно было? - спросил Кобылин. - А вот горох поспеет - другой год пойдет. Ну, как пришли в К-в - ипосадили меня туда на малое время в острог. Смотрю: сидят со мной человекдвенадцать, все хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирныетакие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучканарочно перековеркал слово). Сижу день, сижу другой; вижу - трус народ. "Чтож вы, говорю, такому дураку поблажаете?" - "А поди-кась сам с ним поговори!" - даже ухмыляются на меня. Молчу я. - И пресмешной же тут был один хохол, братцы, - прибавил он вдруг,бросая Кобылина и обращаясь ко всем вообще. - Рассказывал, как его в судепорешили и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет; дети,говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой, толстый. "Я ему,говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын, все пишет, все пишет. Ну, бачу соби, дащоб ты здох, а я б подывився! А вин все пишет, все пишет, да як писне!.. Тути пропала моя голова!" Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные. - Базарные, - отвечал Вася, подавая нитку. - Наши швальные лучше. Анамеднись Невалида посылали, и у какой он тамподлой бабы берет? - продолжал Лучка, вдевая на свет нитку. - У кумы, значит. - Значит, у кумы. - Так что же, как же майор-то? - спросил совершенно забытый Кобылин. Того только и было нужно Лучке. Однако ж он не сейчас продолжал свойрассказ, даже как будто и внимания не удостоил Кобылина. Спокойно расправилнитки, спокойно и лениво передернул под собой ноги и наконец-то ужзаговорил: - Взбудоражил наконец я моих хохлов, потребовали майора. А я еще с утрау соседа жулик2 спросил, взял да и спрятал, значит, на случай. Рассвирепелмайор. Едет. Ну, говорю, не трусить, хохлы! А у них уж душа в пятки ушла;так и трясутся. Вбежал майор; пьяный. "Кто здесь! Как здесь! Я царь, я ибог!" ---- 2 Нож (Прим. автора). - Как сказал он: "Я царь, я и бог", - я и выдвинулся, - продолжалЛучка, - нож у меня в рукаве. "Нет, говорю, ваше высокоблагородие, - а сам помаленьку все ближе даближе, - нет, уж это как же может быть, говорю, ваше высокоблагородие, чтобывы были у нас царь да и бог?" "А, так это ты, так это ты? - закричал майор. - Бунтовщик!" "Нет, говорю (а сам все ближе да ближе), нет, говорю, вашевысокоблагородие, как, может, известно и ведомо вам самим, бог наш,всемогущий и вездесущий, един есть, говорю. И царь наш един, над всеми намисамим богом поставленный. Он, ваше высокоблагородие, говорю, монарх. А вы,говорю, ваше высокоблагородие, еще только майор - начальник наш, вашевысокоблагородие, царскою милостью, говорю, и своими заслугами". "Как-как-как-как!" - так и закудахтал, говорить не может,захлебывается. Удивился уж очень. "Да, вот так", - говорю; да как кинусь на него вдруг да в самый животему так-таки весь нож и впустил. Ловко пришлось. Покатился да только ногамизадрыгал. Я нож бросил. "Смотрите, говорю, хохлы, подымайте его теперь!" Здесь уже я сделаю одно отступление. К несчастью, такие выражения: "Яцарь, я и бог" - и много других подобных этому были в немалом употреблении встарину между многими из командиров. Надо, впрочем, признаться, что такихкомандиров остается уже немного, а может быть, и совсем перевелись. Замечутоже, что особенно щеголяли и любили щеголять такими выражениями бо'льшеючастью командиры, сами вышедшие из нижних чинов. Офицерский чин как будтопереворачивает всю их внутренность, а вместе и голову. Долго кряхтя подлямкой и перейдя все степени подчиненности, они вдруг видят себя офицерами,командирами, благородными и с непривычки и первого упоения преувеличиваютпонятие о своем могуществе и значении; разумеется, только относительноподчиненных им нижних чинов. Перед высшими же они по-прежнему вподобострастии, совершенно уже не нужном и даже противном для многихначальников. Иные подобострастники даже с особенным умилением спешат заявитьперед своими высшими командирами, что ведь они и сами из нижних чинов, хотьи офицеры, и "свое место завсегда помнят". Но относительно нижних чинов онистановились чуть не неограниченными повелителями. Конечно, теперь вряд ли ужесть такие и вряд ли найдется такой, чтоб прокричал: "Я царь, я и бог". Но,несмотря на это, я все-таки замечу, что ничто так не раздражает арестантов,да и вообще всех нижних чинов, как вот этакие выражения начальников. Этанахальность самовозвеличения, это преувеличенное мнение о своейбезнаказанности рождает ненависть в самом покорном человеке и выводит его изпоследнего терпения. К счастью, все это дело почти прошлое, даже и встарину-то строго преследовалось начальством. Несколько примеров тому и язнаю. Да и вообще раздражает нижний чин всякая свысока небрежность, всякаябрезгливость в обращении с ними. Иные думают, например, что если хорошокормить, хорошо содержать арестанта, все исполнять по закону, так и дело сконцом. Это тоже заблуждение. Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни былунижен, хоть и инстинктивно, хоть бессознательно, а все-таки требуетуважения к своему человеческому достоинству. Арестант сам знает, что онарестант, отверженец, и знает свое место перед начальником; но никакимиклеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А таккак он действительно человек, то, следственно, и надо с ним обращатьсяпо-человечески. Боже мой! да человеческое обращение может очеловечить дажетакого, на котором давно уже потускнул образ божий. С этими-то "несчастными"и надо обращаться наиболее по-человечески. Это спасение и радость их. Явстречал таких добрых, благородных командиров. Я видел действие, котороепроизводили они на этих униженных. Несколько ласковых слов - и арестантычуть не воскресали нравственно. Они, как дети, радовались и, как дети,начинали любить. Замечу еще одну странность: сами арестанты не любят слишкомфамильярного и слишком уж добродушного с собой обхождения начальников. Емухочется уважать начальника, а тут он как-то перестает его уважать. Арестантулюбо, например, чтоб у начальника его были ордена, чтоб он был видный собою,в милости у какого-нибудь высокого начальника, чтоб был и строг, и важен, исправедлив, и достоинство свое соблюдал. Таких арестанты больше любят:значит, и свое достоинство сохранил, и их не обидел, стало быть, и всехорошо и красиво......................................... - Уж и жарили ж тебя, должно быть, за это? - спокойно заметил Кобылин. - Гм. Жарили-то, брат, оно правда, что жарили. Алей, дай-ка ножницы!Чтой-то, братцы, сегодня майдана нет? - Даве пропились, - заметил Вася. - Если б не пропились, так оно,пожалуй, и было бы. - Если б! За если б и в Москве сто рублей дают, - заметил Лучка. - А сколько тебе, Лучка, дали за все про все? - заговорил опятьКобылин. - Дали, друг любезный, сто пять. А что скажу, братцы, ведь чуть меня неубили, - подхватил Лучка, опять бросая Кобылина. - Вот как вышли мне эти стопять, повезли меня в полном параде. А никогда-то до сего я еще плетей неотведывал. Народу привалило видимо-невидимо, весь город сбежался: разбойниканаказывать будут, убивец, значит. Уж и как глуп этот народ, как и не знаюкак и сказать. Тимошка3 раздел, положил, кричит: "Поддержись, ожгу!" - ждут:что будет? Как он мне влепит раз, - хотел было я крикнуть, раскрыл было рот,а крику-то во мне и нет. Голос, значит, остановился. Как влепит два, ну,веришь иль не веришь, я уж и не слыхал, как два просчитали. А как очнулся,слышу, считают: семнадцатый. Так меня, братцы, раза четыре потом с кобылыснимали, по получасу отдыхал: водой обливали. Гляжу на всех выпуча глаза даи думаю: "Тут же помру..." ---- 3 Палач (Прим. автора). - А и не помер? - наивно спросил Кобылин. Лучка обвел его в высочайшей степени презрительным взглядом; раздалсяхохот. - Балясина, как есть! - На чердаке нездорово, - заметил Лучка, точно раскаиваясь, что могзаговорить с таким человеком. - Умом, значит, решен, - скрепил Вася. Лучка хоть и убил шесть человек, но в остроге его никогда и никто небоялся, несмотря на то что, может быть, он душевно желал прослыть страшнымчеловеком...

IX

ИСАЙ ФОМИЧ. БАНЯ. РАССКАЗ БАКЛУШИНА Наступал праздник рождества Христова. Арестанты ожидали его с какою-тоторжественностью, и, глядя на них, я тоже стал ожидать чего-тонеобыкновенного. Дня за четыре до праздника повели нас в баню. В мое время,особенно в первые мои годы, арестантов редко водили в баню. Все обрадовалисьи начали собираться. Назначено было идти после обеда, и в эти послеобеда ужене было работ. Всех больше радовался и суетился из нашей казармы Исай ФомичБумштейн, каторжный из евреев, о котором уже я упоминал в четвертой главемоего рассказа. Он любил париться до отупения, до бесчувственности, и каждыйраз, когда случается мне теперь, перебирая старые воспоминания, вспоминать ио нашей каторжной бане (которая стоит того, чтоб об ней не забыть), то напервый план картины тотчас же выступает передо мною лицо блаженнейшего инезабвенного Исая Фомича, товарища моей каторги и сожителя по казарме.Господи, что за уморительный и смешной был этот человек! Я уже сказалнесколько слов про его фигурку: лет пятидесяти, тщедушный, сморщенный, сужаснейшими клеймами на щеках и на лбу, худощавый, слабосильный, с белымцыплячьим телом. В выражении лица его виднелось беспрерывное, ничемнепоколебимое самодовольство и даже блаженство. Кажется, он ничуть несожалел, что попал в каторгу. Так как он был ювелир, а ювелира в городе небыло, то работал беспрерывно по господам и по начальству города однуювелирскую работу. Ему все-таки хоть сколько-нибудь, да платили. Он ненуждался, жил даже богато, но откладывал деньги и давал под заклад напроценты всей каторге. У него был свой самовар, хороший тюфяк, чашки, весьобеденный прибор. Городские евреи не оставляли его своим знакомством ипокровительством. По субботам он ходил под конвоем в свою городскуюмолельную (что дозволяется законами) и жил совершенно припеваючи, снетерпением, впрочем, ожидая выжить свой двенадцатилетний срок, чтоб"зениться". В нем была самая комическая смесь наивности, глупости, хитрости,дерзости, простодушия, робости, хвастливости и нахальства. Мне очень страннобыло, что каторжные вовсе не смеялись над ним, разве только подшучивали длязабавы. Исай Фомич, очевидно, служил всем для развлечения и всегдашнейпотехи. "Он у нас один, не троньте Исая Фомича", - говорили арестанты, иИсай Фомич хотя и понимал, в чем дело, но, видимо, гордился своим значением,что очень тешило арестантов. Он уморительнейшим образом прибыл в каторгу(еще до меня, но мне рассказывали). Вдруг однажды, перед вечером, в шабашноевремя, распространился в остроге слух, что привели жидка и бреют вкордегардии и что он сейчас войдет. Из евреев тогда в каторге еще ни одногоне было. Арестанты ждали его с нетерпением и тотчас же обступили, как онвошел в ворота. Острожный унтер-офицер провел его в гражданскую казарму иуказал ему место на нарах. В руках у Исая Фомича был его мешок с выданнымиему казенными вещами и своими собственными. Он положил мешок, взмостился нанары и уселся, подобрав под себя ноги, не смея ни на кого поднять глаза.Кругом него раздавался смех и острожные шуточки, имевшие в виду еврейскоеего происхождение. Вдруг сквозь толпу протеснился молодой арестант, неся вруках самые старые, грязные и разорванные летние свои шаровары, с придачеюказенных подверток. Он присел подле Исай Фомича и ударил его по плечу. - Ну, друг любезный, я тебя здесь уже шестой год поджидаю. Вот смотри,много ли дашь? И он разложил перед ним принесенные лохмотья. Исай Фомич, который при входе в острог сробел до того, что даже глазане смел поднять на эту толпу насмешливых, изуродованных и страшных лиц,плотно обступивших его кругом, и от робости еще не успел сказать слова,увидев заклад, вдруг встрепенулся и бойко начал перебирать пальцамилохмотья. Даже прикинул на свет. Все ждали, что он скажет. - Что ж, рубля-то серебром небось не дашь? А ведь стоило бы! -продолжал закладчик, подмигивая Исаю Фомичу. - Рубля серебром нельзя, а семь копеек можно. И вот первые слова, произнесенные Исаем Фомичем в остроге. Все так ипокатились со смеху. - Семь! Ну давай хоть семь; твое счастье! Смотри ж, береги заклад;головой мне за него отвечаешь. - Проценту три копейки, будет десять копеек, - отрывисто и дрожащимголосом продолжал жидок, опуская руку в карман за деньгами и боязливопоглядывая на арестантов. Он и трусил-то ужасно, и дело-то ему хотелосьобделать. - В год, что ли, три копейки проценту? - Нет, не в год, а в месяц. - Тугонек же ты, жид. А как тебя величать? - Исай Фомиць. - Ну, Исай Фомич, далеко ты у нас пойдешь! Прощай. Исай Фомич еще раз осмотрел заклад, сложил и бережно сунул его в своймешок при продолжавшемся хохоте арестантов. Его действительно все как будто даже любили и никто не обижал, хотяпочти все были ему должны. Сам он был незлобив, как курица, и, видя всеобщеерасположение к себе, даже куражился, но с таким простодушным комизмом, чтоему тотчас же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много жидков,часто дразнил его, и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так же, какзабавляются с собачкой, попугаем, учеными зверьками и проч. Исай Фомич оченьхорошо это знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался. - Эй, жид, приколочу! - Ты меня один раз ударишь, а я тебя десять, - молодцевато отвечаетИсай Фомич. - Парх проклятый! - Нехай буде парх. - Жид пархатый! - Нехай буде такочки. Хоть пархатый, да богатый; гроши ма. - Христа продал. - Нехай буде такочки. - Славно, Исай Фомич, молодец! Не троньте его, он у нас один! - кричатс хохотом арестанты. - Эй, жид, хватишь кнута, в Сибирь пойдешь. - Да я и так в Сибири. - Еще дальше ушлют. - А что там пан бог есть? - Да есть-то есть. - Ну нехай; был бы пан бог да гр`оши, так везде хорошо будет. - Молодец, Исай Фомич, видно, что молодец! - кричат кругом, а ИсайФомич хоть и видит, что над ним же смеются, но бодрится; всеобщие похвалыприносят ему видимое удовольствие, и он на всю казарму начинает тоненькимдискантиком петь: "Ля-ля-ля-ля-ля!" - какой-то нелепый и смешной мотив,единственную песню, без слов, которую он пел в продолжение всей каторги.Потом, познакомившись ближе со мной, он уверял меня под клятвою, что это тасамая песня и именно тот самый мотив, который пели все шестьсот тысячевреев, от мала до велика, переходя через Чермное море, и что каждому евреюзаповедано петь этот мотив в минуту торжества и победы над врагами. Накануне каждой субботы, в пятницу вечером, в нашу казарму нарочноходили из других казарм посмотреть, как Исай Фомич будет справлять свойшабаш. Исай Фомич был до того невинно хвастлив и тщеславен, что это общеелюбопытство доставляло ему тоже удовольствие. Он с педантскою и выделанноюважностью накрывал в уголку свой крошечный столик, развертывал книгу,зажигал две свечки и, бормоча какие-то сокровенные слова, начинал облачатьсяв свою ризу (рижу, как он выговаривал). Это была пестрая накидка изшерстяной материи, которую он тщательно хранил в своем сундуке. На обе рукион навязывал наручники, а на голове, на самом лбу, прикреплял перевязкойкакой-то деревянный ящичек, так что казалось, изо лба Исая Фомича выходиткакой-то смешной рог. Затем начиналась молитва. Читал он ее нараспев,кричал, оплевывался, оборачивался кругом, делал дикие и смешные жесты.Конечно, все это было предписано обрядами молитвы, и в этом ничего не былосмешного и странного, но смешно было то, что Исай Фомич как бы нарочнорисовался перед нами и щеголял своими обрядами. То вдруг закроет рукамиголову и начинает читать навзрыд. Рыданья усиливаются, и он в изнеможении ичуть не в с воем склоняет на книгу свою голову, увенчанную ковчегом; новдруг, среди самых сильных рыданий, он начинает хохотать и причитыватьнараспев каким-то умиленно торжественным, каким-то расслабленным от избыткасчастья голосом. "Ишь его разбирает! " - говорят, бывало, арестанты. Яспрашивал однажды Исая Фомича: что значат эти рыдания и потом вдруг этиторжественные переходы к счастью и блаженству? Исай Фомич ужасно любил этирасспросы от меня. Он немедленно объяснил мне, что плач и рыдания означаютмысль о потере Иерусалима и что закон предписывает при этой мысли как можносильнее рыдать и бить себя в грудь. Но что в минуту самых сильных рыданийон, Исай Фомич, должен вдруг, как бы невзначай, вспомнить (это вдруг тожепредписано законом), что есть пророчество о возвращении евреев в Иерусалим.Тут он должен немедленно разразиться радостью, песнями, хохотом ипроговаривать молитвы так, чтобы самым голосом выразить как можно болеесчастья, а лицом как можно больше торжественности и благородства. Этотпереход вдруг и непременная обязанность этого перехода чрезвычайно нравилисьИсаю Фомичу: он видел в этом какой-то особенный, прехитрый кунштик и схвастливым видом передавал мне это замысловатое правило закона. Раз, вовремя самого разгара молитвы, в комнату вошел плац-майор в сопровождениикараульного офицера и конвойных. Все арестанты вытянулись в струнку у своихнар, один только Исай Фомич еще более начал кричать и кривляться. Он знал,что молитва дозволена, прерывать ее нельзя было, и, крича перед майором, нерисковал, разумеется, ничем. Но ему чрезвычайно приятно было поломатьсяперед майором и порисоваться перед нами. Майор подошел к нему на один шаграсстояния: Исай Фомич оборотился задом к своему столику и прямо в лицомайору начал читать нараспев свое торжественное пророчество, размахиваяруками. Так как ему предписывалось и в эту минуту выражать в своем лицечрезвычайно много счастья и благородства, то он и сделал это немедленно,как-то особенно сощурив глаза, смеясь и кивая на майора головой. Майорудивился; но наконец фыркнул от смеха, назвал его тут же в глаза дураком ипошел прочь, а Исай Фомич еще более усилил свои крики. Через час, когда ужон ужинал, я спросил его: а что если б плац-майор, по глупости своей, на васрассердился? - Какой плац-майор? - Как какой? Да разве вы не видали? - Нет. - Да ведь он стоял на один аршин перед вами, прямо перед вашим лицом. Но Исай Фомич серьезнейшим образом начал уверять меня, что он не видалрешительно никакого майора, что в это время, при этих молитвах, он впадает вкакой-то экстаз, так что ничего уж не видит и не слышит, что кругом егопроисходит. Как теперь вижу Исая Фомича, когда он в субботу слоняется, бывало, бездела по всему острогу, всеми силами стараясь ничего не делать, как этопредписано в субботу по закону. Какие невозможные анекдоты рассказывал онмне каждый раз, когда приходил из своей молельни; какие ни на что не похожиеизвестия и слухи из Петербурга приносил мне, уверяя, что получил их от своихжидков, а те из первых рук. Но я слишком уж много разговорился об Исае Фомиче. Во всем городе были только две публичные бани. Первая, которую содержалодин еврей, была номерная, с платою по пятидесяти копеек за номер иустроенная для лиц высокого полета. Другая же баня была по преимуществупростонародная, ветхая, грязная, тесная, и вот в эту-то баню и повели нашострог. Было морозно и солнечно; арестанты радовались уже тому, что выйдутиз крепости и посмотрят на город. Шутки, смех не умолкали дорогою. Целыйвзвод солдат провожал нас с заряженными ружьями, на диво всему городу. Вбане тотчас же разделили нас на две смены: вторая дожидалась в холодномпредбаннике, покамест первая смена мылась, что необходимо было сделать затеснотою бани. Но, несмотря на то, баня была до того тесна, что трудно былопредставить, как и половина-то наших могла в ней уместиться. Но Петров неотставал от меня; он сам без моего приглашения подскочил помогать мне и дажепредложил меня вымыть. Вместе с Петровым вызвался прислуживать мне иБаклушин, арестант из особого отделения, которого звали у нас пионером и окотором как-то я поминал как о веселейшем и милейшем из арестантов, каким они был в самом деле. Мы с ним уже слегка познакомились. Петров помог мне дажераздеваться, потому что по непривычке я раздевался долго, а в предбанникебыло холодно, чуть ли не так же, как на дворе. Кстати: арестанту оченьтрудно раздеваться, если он еще не совсем научился. Во-первых, нужно уметьскоро расшнуровывать подкандальники. Эти подкандальники делаются из кожи,вершка в четыре длиною, и надеваются на белье, прямо под железное кольцо,охватывающее ногу. Пара подкандальников стоит не менее шести гривенсеребром, а между тем каждый арестант заводит их себе на свой счет,разумеется, потому что без подкандальников невозможно ходить. Кандальноекольцо не плотно охватывает ногу, и между кольцом и ногой может пройтипалец; таким образом, железо бьет по ноге, трет ее, и в один день арестантбез подкандальников успел бы натереть себе раны. Но снять подкандальники ещене трудно. Труднее научиться ловко снимать из-под кандалов белье. Это целыйфокус. Сняв нижнее белье, положим, хоть с левой ноги, нужно пропустить егосначала между ногой и кандальным кольцом; потом, освободив ногу, продеть этобелье назад сквозь то же кольцо; потом все, уже снятое с левой ноги,продернуть сквозь кольцо на правой ноге; а затем все продетое сквозь первоекольцо опять к себе обратно. Такая же история и с надеванием нового белья.Новичку даже трудно и догадаться, как это делается; первый выучил нас всемуэтому арестант Коренев, в Тобольске, бывший атаман разбойников, просидевшийпять лет на цепи. Но арестанты привыкли и обходятся без малейшегозатруднения. Я дал Петрову несколько копеек, чтоб запастись мылом имочалкой; арестантам выдавалось, правда, и казенное мыло, на каждого покусочку, величиною с двукопеечник, а толщиною с ломтик сыра, подаваемого повечерам на закуску у "среднего рода" людей. Мыло продавалось тут же, впредбаннике, вместе с сбитнем, калачами и горячей водой. На каждогоарестанта отпускалось, по условию с хозяином бани, только по шайке горячейводы; кто же хотел обмыться почище, тот за грош мог получить и другую шайку,которая и передавалась в самую баню через особо устроенное для того окошкоиз предбанника. Раздев, Петров повел меня даже под руку, заметив, что мнеочень трудно ступать в кандалах. "Вы их кверху потяните, на икры, -приговаривал он, поддерживая меня, точно дядька, - а вот тут осторожнее, тутпорог". Мне даже несколько совестно было; хотелось уверить Петрова, что я иодин умею пройти; но он этому бы не поверил. Он обращался со мной решительнокак с ребенком, несовершеннолетним и неумелым, которому всякий обязанпомочь. Петров был отнюдь не слуга, прежде всего не слуга; разобидь я его,он бы знал, как со мной поступить. Деньги за услуги я ему вовсе не обещал,да он и сам не просил. Что ж побуждало его так ходить за мной? Когда мы растворили дверь в самую баню, я думал, что мы вошли в ад.Представьте себе комнату шагов в двенадцать длиною и такой же ширины, вкоторую набилось, может быть, до ста человек разом, и уж по крайней мере,наверно, восемьдесят, потому что арестанты разделены были всего на двесмены, а всех нас пришло в баню до двухсот человек. Пар, застилающий глаза,копоть, грязь, теснота до такой степени, что негде поставить ногу. Яиспугался и хотел вернуться назад, но Петров тотчас же ободрил меня.Кое-как, с величайшими затруднениями, протеснились мы до лавок через головырассевшихся на полу людей, прося их нагнуться, чтоб нам можно было пройти.Но места на лавках все были заняты. Петров объявил мне, что надо купитьместо, и тотчас же вступил в торг с арестантом, поместившимся у окошка. Закопейку тот уступил свое место, немедленно получил от Петрова деньги,которые тот нес, зажав в кулаке, предусмотрительно взяв их с собою в баню, итотчас же юркнул под лавку прямо под мое место, где было темно, грязно и гделипкая сырость наросла везде чуть не на полпальца. Но места и под лавкамибыли все заняты; там тоже копошился народ. На всем полу не было местечка владонь, где бы не сидели скрючившись арестанты, плескаясь из своих шаек.Другие стояли между них торчком и, держа в руках свои шайки, мылись стоя;грязная вода стекала с них прямо на бритые головы сидевших внизу. На полке ина всех уступах, ведущих к нему, сидели, съежившись и скрючившись, мывшиеся.Но мылись мало. Простолюдины мало моются горячей водой и мылом; они толькострашно парятся и потом обливаются холодной водой - вот и вся баня. Вениковпятьдесят на полке подымалось и опускалось разом; все хлестались доопьянения. Пару поддавали поминутно. Это был уж не жар; это было пекло. Всеэто орало и гоготало, при звуке ста цепей, волочившихся по полу... Иные,желая пройти, запутывались в чужих цепях и сами задевали по головам сидевшихниже, падали, ругались и увлекали за собой задетых. Грязь лилась со всехсторон. Все были в каком-то опьянелом, в каком-то возбужденном состояниидуха; раздавались визги и крики. У окошка в предбаннике, откуда подаваливоду, шла ругань, теснота, целая свалка. Полученная горячая водарасплескивалась на головы сидевших на полу, прежде чем ее доносили до места.Нет-нет, а в окно или в притворенную дверь выглянет усатое лицо солдата, сружьем в руке, высматривающего, нет ли беспорядков. Обритые головы ираспаренные докрасна тела арестантов казались еще уродливее. На распареннойспине обыкновенно ярко выступают рубцы от полученных когда-то ударов плетейи палок, так что теперь все эти спины казались вновь израненными. Страшныерубцы! У меня мороз прошел по коже, смотря на них. Поддадут - и пар застелетгустым, горячим облаком всю баню; все загогочет, закричит. Из облака паразамелькают избитые спины, бритые головы, скрюченные руки, ноги; а вдовершение Исай Фомич гогочет во все горло на самом высоком полке. Онпарится до беспамятства, но, кажется, никакой жар не может насытить его; закопейку он нанимает парильщика, но тот наконец не выдерживает, бросает веники бежит отливаться холодной водой. Исай Фомич не унывает и нанимает другого,третьего: он уже решается для такого случая не смотреть на издержки исменяет до пяти парильщиков. "Здоров париться, молодец Исай Фомич!" - кричатему снизу арестанты. Исай Фомич сам чувствует, что в эту минуту он выше всехи заткнул всех их за пояс; он торжествует и резким, сумасшедшим голосомвыкрикивает свою арию: ля-ля-ля-ля-ля, покрывающую все голоса. Мне пришло наум, что если все мы вместе будем когда-нибудь в пекле, то оно очень будетпохоже на это место. Я не утерпел, чтоб не сообщить эту догадку Петрову; онтолько поглядел кругом и промолчал. Я было хотел и ему купить место подле меня; но он уселся у моих ног иобъявил, что ему очень ловко. Баклушин между тем покупал нам воду и подносилее по мере надобности. Петров объявил, что вымоет меня с ног до головы, такчто "будете совсем чистенькие", и усиленно звал меня париться. Париться я нерискнул. Петров вытер меня всего мылом. "А теперь я вам ножки вымою", -прибавил он в заключение. Я было хотел отвечать, что могу вымыть и сам, ноуж не противоречил ему и совершено отдался в его волю. В уменьшительном"ножки" решительно не звучало ни одной нотки рабской; просто-запросто Петровне мог назвать моих ног ногами, вероятно, потому, что у других, у настоящихлюдей, - ноги, а у меня еще только ножки. Вымыв меня, он с такими же церемониями, то есть с поддержками и спредостережениями на каждом шагу, точно я был фарфоровый, доставил меня впредбанник и помог надеть белье и, уже когда совершенно кончил со мной,бросился назад в баню, париться. Когда мы пришли домой, я предложил ему стакан чаю. От чаю он неотказался, выпил и поблагодарил. Мне пришло в голову раскошелиться ипопотчевать его косушкой. Косушка нашлась и в нашей казарме. Петров былотменно доволен, выпил, крякнул и, заметив мне, что я совершенно оживил его,поспешно отправился в кухню, как будто там без него чего-то не могли решить.Вместо него ко мне явился другой собеседник, Баклушин (пионер), которого яеще в бане тоже позвал к себе на чай. Я не знаю характера милее Баклушина. Правда, он не давал спуску другим,он даже часто ссорился, не любил, чтоб вмешивались в его дела, - однимсловом, умел за себя постоять. Но он ссорился ненадолго, и, кажется, все унас его любили. Куда он ни входил, все встречали его с удовольствием. Егознали даже в городе как забавнейшего человека в мире и никогда не теряющегосвоей веселости. Это был высокий парень, лет тридцати, с молодцеватым ипростодушным лицом, довольно красивым, и с бородавкой. Это лицо он коверкалиногда так уморительно, представляя встречных и поперечных, что окружавшиеего не могли не хохотать. Он был тоже из шутников; но не давал потачки нашимбрезгливым ненавистникам смеха, так что его уж никто не ругал за то, что он"пустой и бесполезный" человек. Он был полон огня и жизни. Познакомился онсо мной еще с первых дней и объявил мне, что он из кантонистов, служил потомв пионерах и был даже замечен и любим некоторыми высокими лицами, чем, постарой памяти, очень гордился. Меня он тотчас же стал расспрашивать оПетербурге. Он даже и книжки читал. Придя ко мне на чай, он сначаларассмешил всю казарму, рассказав, как поручик Ш. отделал утром нашегоплац-майора, и, сев подле меня, с довольным видом объявил мне, что, кажется,театр состоится. В остроге затевался театр на праздниках. Объявились актеры,устраивались помаленьку декорации. Некоторые из города обещались дать своиплатья для актерских ролей, даже для женских; даже, через посредство одногоденщика, надеялись достать офицерский костюм с эксельбантами. Только быплац-майор не вздумал запретить, как прошлого года. Но прошлого года нарождестве майор был не в духе: где-то проигрался, да и в остроге к тому женашалили, вот он и запретил со зла, а теперь, может быть, не захочетстеснять. Одним словом, Баклушин был в возбужденном состоянии. Видно было,что он один из главных зачинщиков театра, и я тогда же дал себе словонепременно побывать на этом представлении. Простодушная радость Баклушина обудаче театра была мне по сердцу. Слово за слово, и мы разговорились. Междупрочим, он сказал мне, что не все служил в Петербурге; что он там в чем-топровинился и его послали в Р., впрочем, унтер-офицером, в гарнизонныйбатальон. - Вот оттуда-то меня уж и прислали сюда, - заметил Баклушин. - Да за что же это? - спросил я его. - За что? Как вы думаете, Александр Петрович, за что? Ведь за то, чтовлюбился! - Ну, за это еще не пришлют сюда, - возразил я смеясь. - Правда, - прибавил Баклушин, - правда, что я при этом же деле одноготамошнего немца из пистолета подстрелил. Да ведь стоит ли ссылать из-занемца, посудите сами! - Однако ж как же это? Расскажите, это любопытно. - Пресмешная история, Александр Петрович. - Так тем лучше. Рассказывайте. - Аль рассказать? Ну, так уж слушайте... Я выслушал хоть не совсем смешную, но зато довольно странную историюодного убийства... - Дело это было вот как, - начал Баклушин. - Как послали это меня в Р.,вижу - город хороший, большой, только немцев много. Ну, я, разумеется, ещемолодой человек, у начальства на хорошем счету, хожу себе шапку набекрень,время провожу, значит. Немкам подмигиваю. И понравилась тут мне однанемочка, Луиза. Они обе были прачки, для самого ни на есть чистого белья,она и ее тетка. Тетка-то старая, фуфырная такая, а живут зажиточно. Ясначала мимо окон концы давал, а потом и настоящую дружбу свел. Луиза ипо-русски говорила хорошо, а только так, как будто картавила, - этакая тоесть милушка, что я и не встречал еще такой никогда. Я было сначала того дасего, а она мне: "Нет, этого не моги, Саша, потому я хочу всю невинностьсвою сохранить, чтоб тебе же достойной женой быть", и только ласкается,смеется таково звонко... да чистенькая такая была, я уж и не видал таких,кроме нее. Сама же взманила меня жениться. Ну как не жениться, подумайте!Вот я готовлюсь с просьбой идти к подполковнику... Вдруг смотрю - Луиза разна свидание не вышла, другой не пришла, на третий не бывала... Я письмоотправляю; на письмо нет ответу. Что ж это, думаю? То есть кабы обманывалаона меня, так ухитрилась бы, и на письмо бы отвечала, и на свидание быприходила. А она и солгать-то не сумела; так просто отрезала. Это тетка,думаю. К тетке я ходить не смел; она хоть и знала, а мы все-таки под видомделали, то есть тихими стопами. Я как угорелый хожу, написал последнееписьмо и говорю: "Коль не придешь, сам к тетке приду". Испугалась, пришла.Плачет; говорит, один немец, Шульц, дальний их родственник, часовщик,богатый и уж пожилой, изъявил желание на ней жениться, - "чтоб, говорит, именя осчастливить, и самому на старости без жены не остаться; да и любит онменя, говорит, и давно уж намерение это держал, да все молчал, собирался.Так вот, говорит, Саша, он богатый, и это для меня счастье; так неужели ж тыменя моего счастья хочешь лишить?" Я смотрю: она плачет, меня обнимает...Эх, думаю, ведь резон же она говорит! Ну, что толку за солдата выйти, хотя бя и унтер? "Ну, говорю, Луиза, прощай, бог с тобой; нечего мне тебя твоегосчастья лишать. А что он, хорош?" - "Нет, говорит, пожилой такой, с длиннымносом..." Даже сама рассмеялась. Ушел я от нее; что ж, думаю, не судьба! Надругое это утро пошел я под его магазин, улицу-то она мне сказала. Смотрю встекло: сидит немец, часы делает, лет этак сорока пяти, нос горбатый, глазавыпучены, во фраке и в стоячих воротничках, этаких длинных, важный такой. Ятак и плюнул; хотел было у него тут же стекло разбить... да что, думаю!нечего трогать, пропало, как с возу упало! Пришел в сумерки в казарму, легна койку и вот, верите ли, Александр Петрович, как заплачу... Ну, проходит этак день, другой, третий. С Луизой не вижусь. А меж темуслыхал от одной кумы (старая была, тоже прачка, к которой Луиза иногдахаживала), что немец про нашу любовь знает, потому-то и решил поскорейсвататься. А то бы еще года два подождал. С Луизы будто бы он клятву взял,что она меня знать не будет; и что будто он их, и тетку и Луизу, покуда ещев черном теле держит; что, мол, дескать, еще и раздумает, а что совсем-тоеще и теперь не решился. Сказала она мне тоже, что послезавтра, ввоскресенье, он их обеих утром на кофе звал и что будет еще одинродственник, старик, прежде был купец, а теперь бедный-пребедный, где-то вподвале надсмотрщиком служит. Как узнал я, что в воскресенье они, можетбыть, все дело решат, так меня зло взяло, что и с собой совладать не могу. Ивесь этот день и весь следующий только и делал, что об этом думал. Так бы исъел этого немца, думаю. В воскресенье утром, еще я ничего не знал, а как обедни отошли -вскочил, натянул шинель да и отправился к немцу. Думал я их всех застать. Ипочему я отправился к немцу и что там хотел сказать - сам не знаю. А навсякий случай пистолет в карман сунул. Был у меня этот пистолетишка так,дрянной, с прежним курком; еще мальчишкой я из него стрелял. Из него истрелять-то нельзя уж было. Однако ж я его пулей зарядил: станут выгонять,грубить - я пистолет выну и их всех напугаю. Прихожу. В мастерской никогонет, а сидят все в задней комнате. Окромя их, ни души, прислуги никакой. Унего всего-то прислуга одна немка была, она ж и кухарка. Я прошел магазин;вижу - дверь туда заперта, да старая этак дверь, на крючке. Сердце у менябьется, я остановился, слушаю: говорят по-немецки. Я как толкну ногой извсей силы, дверь тотчас и растворилась. Смотрю: стол накрыт. На столебольшой кофейник и кофей на спирте кипит. Сухари стоят; на другом подносеграфин водки, селедка и колбаса и еще бутылка вина какого-то. Луиза и тетка,обе разодетые, на диване сидят. Против них на стуле сам немец, жених,причесанный, во фраке и в воротничках, так и торчат вперед. А сбоку на стулееще немец сидит, старик уж, толстый, седой, и молчит. Как вошел я, Луиза таки побледнела. Тетка было привскочила, да и села, а немец нахмурился. Такойсердитый; встал и навстречу: - Что вам, говорит, угодно? Я было сконфузился, да злость уж меня сильно взяла. - Чего, говорю, угодно! А ты гостя принимай, водкой потчуй. Я к тебе вгости пришел. Немец подумал и говорит. - Садит-с. Сел я. - Давай же, говорю, водки-то. - Вот, говорит, водка; пейте, пожалуй. - Да ты мне, говорю, хорошей водки давай. - Злость-то, значит, меня ужочень берет. - Это хорошая водка. Обидно мне стало, что уж слишком он так меня низко ставит. А всегопуще, что Луиза смотрит. Выпил я да и говорю: - Да ты что ж так грубить начал, немец? Ты со мною подружись. Я подружбе к тебе пришел. - Я не могу быть ваш друг, говорит: ви простой солдат. Ну, тут я и взбесился. - Ах ты чучела, говорю, колбасник! Да знаешь ли ты, что от сей минуты явсе, что хочу, с тобой могу сделать? Вот хочешь, из пистолета тебя застрелю? Вынул я пистолет, встал перед ним да и наставил дуло ему прямо вголову, в упор. Те сидят ни живы ни мертвы; пикнуть боятся; а старик, тактот как лист трясется, молчит, побледнел весь. Немец удивился, однако ж опомнился. - Я вас не боюсь, говорит, и прошу вас, как благородный человек, вашушутку сейчас оставить, а я вас совсем не боюсь. - Ой, врешь, говорю, боишься! - А чего! сам головы из-под пистолетапошевелить не смеет; так и сидит - Нет, говорит, ви это никак не смеет сделать. - Да почему ж, говорю, не смеет-то? - А потому, говорит, что это вам строго запрещено и вас строго наказатьза это будут. То есть черт этого дурака немца знает! Не поджег бы он меня сам, был быжив до сих пор; за спором только и стало дело. - Так не смею, говорю, по-твоему? - Нет-т! - Не смею? - Ви это совершенно не смейт со мной сделать... - Ну так вот же тебе, колбаса! - Да как цапну его, он и покатился настуле. Те закричали. Я пистолет в карман, да и был таков, а как в крепость входил, тут укрепостных ворот пистолет в крапиву и бросил. Пришел я домой, лег на койку и думаю: вот сейчас возьмут. Час проходит,другой - не берут. И уж этак перед сумерками такая тоска на меня напала;вышел я; беспременно Луизу повидать захотелось. Прошел я мимо часовщика.Смотрю: там народ, полиция. Я к куме: вызови Луизу! Чуть-чуть подождал,вижу: бежит Луиза, так и бросилась мне на шею, сама плачет: "Всему я,говорит, виновата, что тетки послушалась". Сказала она мне тоже, что теткатотчас же после давешнего домой пошла и так струсила, что заболела и -молчок; и сама никому не объявила и мне говорить запретила; боится; какугодно, пусть так и делают. "Нас, говорит, Луиза, никто давеча не видал. Они служанку свою услал, потому боялся. Та бы ему в глаза вцепилась, кабыузнала, что он жениться хочет. Из мастеровых тоже никого в доме не было;всех удалил. Сам и кофей сварил, сам и закуску приготовил. А родственник,так тот и прежде всю жизнь свою молчал, ничего не говорил, а как случилосьдавеча дело, взял шапку и первый ушел. И, верно, тоже молчать будет", -сказала Луиза. Так оно и было. Две недели меня никто не брал, и подозренияна меня никакого не было. В эти же две недели, верьте не верьте, АлександрПетрович, я все счастье мое испытал. Каждый день с Луизой сходились. И ужтак она, так ко мне привязалась! Плачет: "Я, говорит, за тобой, куда тебясошлют, пойду, все для тебя покину! " Я уж думал всей жизни моей тутрешиться: так она меня тогда разжалобила. Ну, а через две недели меня ивзяли. Старик и тетка согласились да и доказали на меня... - Но постойте, - прервал я Баклушина, - вас за это только могливсего-то лет на десять, ну на двенадцать, на полный срок, в гражданскийразряд прислать; а ведь вы в особом отделении. Как это можно? - Ну, уж это другое вышло дело, - сказал Баклушин. - Как привели меня всудную комиссию, капитан перед судом и обругай меня скверными словами. Я нестерпел да и говорю ему: "Ты что ругаешься-то? Разве не видишь, подлец, чтоперед зерцалом сидишь!" Ну, тут уж и пошло по-другому, по-новому сталисудить да за все вместе и присудили: четыре тысячи да сюда, в особоеотделение. А как вывели меня к наказанию, вывели и капитана: меня по зеленойулице, а его лишить чинов и на Кавказ в солдаты. До свиданья, АлександрПетрович. Заходите же к нам в представление-то.

Date: 2015-12-12; view: 389; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.01 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию