Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Акулькин муж





Рассказ Ночь была поздняя, час двенадцатый. Я было заснул, но вдруг проснулся.Тусклый, маленький свет отдаленного ночника едва озарял палату... Почти всеуже спали. Спал даже Устьянцев, и в тишине слышно было, как тяжело емудышится и как хрипит у него в горле с каждым дыханьем мокрота. В отдалении,в сенях, раздались вдруг тяжелые шаги приближающейся караульной смены.Брякнуло прикладом об пол ружье. Отворилась палата; ефрейтор, осторожноступая, пересчитал больных. Через минуту заперли палату, поставили новогочасового, караул удалился, и опять прежняя тишина. Тут только я заметил, чтонеподалеку от меня, слева, двое не спали и как будто шептались между собою.Это случалось в палатах: иногда дни и месяцы лежат один подле другого и нескажут ни слова, и вдруг как-нибудь разговорятся в ночной вызывающий час, иодин начнет перед другим выкладывать все свое прошедшее. Они, по-видимому, давно уже говорили. Начала я не застал, да и теперьне все мог расслышать; но мало-помалу привык и стал все понимать. Мне неспалось: что же делать, как не слушать?.. Один рассказывал с жаром, полулежана постели, приподняв голову и вытянув по направлению к товарищу шею. Он,видимо, был разгорячен, возбужден; ему хотелось рассказывать. Слушатель егоугрюмо и совершенно равнодушно сидел на своей койке, протянув по ней ноги,изредка что-нибудь мычал в ответ или в знак участия рассказчику, но какбудто более для приличия, а не в самом деле, и поминутно набивал из рожкасвой нос табаком. Это был исправительный солдат Черевин, человек летпятидесяти, угрюмый педант, холодный резонер и дурак с самолюбием.Рассказчик Шишков был еще молодой малый, лет под тридцать, наш гражданскийарестант, работавший в швальне. До сих пор я мало обращал на него внимания;да и потом во все время моей острожной жизни как-то не тянуло меня имзаняться. Это был пустой и взбалмошный человек. Иногда молчит, живет угрюмо,держит себя грубо, по неделям не говорит. А иногда вдруг ввяжется вкакую-нибудь историю, начнет сплетничать, горячится из пустяков, снует изказармы в казарму, передает вести, наговаривает, из себя выходит. Егопобьют, он опять замолчит. Парень был трусоватый и жидкий. Все как-то спренебрежением с ним обходились. Был он небольшого роста, худощавый; глазакакие-то беспокойные, а иногда как-то тупо задумчивые. Случалось емучто-нибудь рассказывать: начнет горячо, с жаром, даже руками размахивает - ивдруг порвет али сойдет на другое, увлечется новыми подробностями и забудет,о чем начал говорить. Он часто ругивался и непременно, бывало, когдаругается, попрекает в чем-нибудь человека, в какой-нибудь вине перед собой,с чувством говорит, чуть не плачет... На балалайке он играл недурно и любилиграть, а на праздниках даже плясал, и плясал хорошо, когда, бывало,заставят... Его очень скоро можно было что-нибудь заставить сделать... Он нето чтоб уж так был послушен, а любил лезть в товарищество и угождать изтоварищества. Я долго не мог вникнуть, про что он рассказывает. Мне казалось тожесначала, что он все отступает от темы и увлекается посторонним. Он, можетбыть, и замечал, что Черевину почти дела нет до его рассказа, но, кажется,хотел нарочно убедить себя, что слушатель его - весь внимание, и, можетбыть, ему было бы очень больно, если б он убедился в противном. -...Бывало, выйдет на базар-то, - продолжал он, - все кланяются,чествуют, одно слово - богатей. - Торги, говоришь, имел? - Ну да, торги. Оно по мещанству-то промеж нами бедно. Голь как есть.Бабы-то с реки-то, на яр, эвона куда воду носят в огороде полить;маются-маются, а к осени и на щи-то не выберут. Разор. Ну, заимку большуюимел, землю работниками пахал, троих держал, опять к тому ж своя пасека,медом торговали и скотом тоже, и по нашему месту, значит, был в великомуважении. Стар больно был, семьдесят лет, кость-то тяжелая стала, седой,большой такой. Этта выйдет в лисьей шубе на базар-то, так все-то чествуют.Чувствуют, значит. "Здравствуйте, батюшка, Анкудим Трофимыч!" - "Здравствуй,скажет, и ты". Никем то есть не побрезгает. "Живите больше, АнкудимТрофимыч!" - "А как твои дела?" - спросит. "Да наши дела, как сажа бела. Выкак, батюшка?" - "Живем и мы, скажет, по грехам нашим, тоже небо коптим". -"Живите больше, Анкудим Трофимыч!" Никем то есть не брезгует, а говорит -так всякое слово его словно в рубль идет. Начетчик был, грамотей, все-тобожественное читает. Посадит старуху перед собой: "Ну, слушай, жена,понимай!" - и начнет толковать. А старуха-то не то чтобы старая была, навторой уж на ней женился, для детей, значит, от первой-то не было. Ну, а отвторой-то, от Марьи-то Степановны, два сына были еще невзрослые,младшего-то, Васю, шестидесяти лет прижил, а Акулька-то, дочь из всехстаршая, значит, восемнадцати лет была. - Это твоя-то, жена-то? - Погоди, сначала тут Филька Морозов набухвостит. Ты, говорит Филька-тоАнкудиму-то, делись; все четыреста целковых отдай, а я работник, что ли,тебе? не хочу с тобой торговать и Акульку твою, говорит, брать не хочу. Ятеперь, говорит, закурил. У меня, говорит, теперь родители померли, так я иденьги пропью, да потом в наемщики, значит, в солдаты пойду, а через десятьлет фельдмаршалом сюда к вам приеду. Анкудим-то ему деньги и отдал, совсемкак есть рассчитался, - потому еще отец его с стариком-то на один капиталторговали. "Пропащий ты, говорит, человек". А он ему: "Ну, еще пропащий яили нет, а с тобой, седая борода, научишься шилом молоко хлебать. Ты,говорит, экономию с двух грошей загнать хочешь, всякую дрянь собираешь, - негодится ли в кашу. Я, дескать, на это плевать хотел. Копишь-копишь, да чертаи купишь. У меня, говорит, характер. А Акульку твою все-таки не возьму: я,говорит, и без того с ней спал..." - Да как же, говорит Анкундим-то, ты смеешь позорить честного отца,честную дочь? Когда ты с ней спал, змеиное ты сало, шучья ты кровь? - а сами затрясся весь. Сам Филька рассказывал. - Да не то что за меня, говорит, я так сделаю, что и ни за кого Акулькаваша теперь не пойдет, никто не возьмет, и Микита Григорьич теперь невозьмет, потому она теперь бесчестная. Мы еще с осени с ней на житьесхватились. А я теперь за сто раков не соглашусь. Вот на пробу давай сейчассто раков - не соглашусь... И закурил же он у нас, парень! Да так, что земля стоном стоит, погороду-то гул идет. Товарищей понабрал, денег куча, месяца три кутил, всеспустил. "Я, говорит, бывало, как деньги все покончу, дом спущу, все спущу,а потом либо в наемщики, либо бродяжить пойду!" С утра, бывало, до вечерапьян, с бубенчиками на паре ездил. И уж так его любили девки, что ужасти. Наторбе хорошо играл. - Значит, он с Акулькой еще допрежь того дело имел? - Стой, подожди. Я тогда тоже родителя схоронил, а матушка моя пряники,значит, пекла, на Анкудима работали, тем и кормились. Житье у нас былоплохое. Ну, тоже заимка за лесом была, хлебушка сеяли, да после отца-то всепорешили, потом я тоже закурил, братец ты мой. От матери деньги побоямивымогал... - Это не хорошо, коли побоями. Грех великий. - Бывало, пьян, братец ты мой, с утра до ночи. Дом у нас был еще таксебе, ничего, хоть гнилой, да свой, да в избе-то хоть зайца гоняй. Голодом,бывало, сидим, по неделе тряпицу жуем. Мать-то меня, бывало, костит, костит;а мне чего!.. Я, брат, тогда от Фильки Морозова не отходил. С утра до ночи сним. "Играй, говорит, мне на гитаре и танцуй, а я буду лежать и в тебяденьги кидать, потому как я самый богатый человек". И чего-чего он не делал!Краденого только не принимал: "Я, говорит, не вор, а честный человек". "Апойдемте, говорит, Акульке ворота дегтем мазать; потому не хочу, чтобАкулька за Микиту Григорьича вышла. Это мне теперь дороже киселя, говорит".А за Микиту Григорьича старик еще допрежь сего хотел девку отдать. Микита-тостарик тоже был, вдовец, в очках ходил, торговал. Он как услыхал, что проАкульку слухи пошли, да и на попятный: "Мне, говорит, Анкудим Трофимыч, этов большое бесчестье будет, да и жениться я, по старости лет, не желаю". Вотмы Акульке ворота и вымазали. Так уж драли ее, драли за это дома-то... МарьяСтепановна кричит: "Со света сживу! " А старик: "В древние годы, говорит,при честных патриархах, я бы ее, говорит, на костре изрубил, а ныне,говорит, в свете тьма и тлен". Бывало, суседи на всю улицу слышат, какАкулька ревма-ревет: секут с утра до ночи. А Филька на весь базар кричит:"Славная говорит, есть девка Акулька, собутыльница. Чисто ходишь, белоносишь, скажи, кого любишь! Я, говорит, им так кинулся в нос, помнитьбудут". В то время и я раз повстречал Акульку, с ведрами шла, да и кричу:"Здравствуйте, Акулина Кудимовна! Салфет вашей милости, чисто ходишь, гдеберешь, дай подписку, с кем живешь!" - да только и сказал; а она какпосмотрела на меня, такие у ней большие глаза-то были, а сама похудела, какщепка. Как посмотрела на меня, мать-то думала, что она смеется со мною, икричит в подворотню: "Что ты зубы-то моешь, бесстыдница!" - так в тот деньее опять драть. Бывало, целый битый час дерет. "Засеку, говорит, потому онамне теперь не дочь". - Распутная, значит, была. - А вот ты слушай, дядюшка. Мы вот как это все тогда с Филькойпьянствовали, мать ко мне и приходит, а я лежу: "Что ты, говорит, подлец,лежишь? Разбойник ты, говорит, этакой". Ругается, значит. "Женись, говорит,вот на Акульке женись. Они теперь и за тебя рады отдать будут, триста рублейодних денег дадут". А я ей: "Да ведь она, говорю, теперь уж на весь светбесчестная стала". - "А ты дурак, говорит; венцом все прикрывается; тебе жлучше, коль она перед тобой на всю жизнь виновата выйдет. А мы бы ихнимиденьгами и справились; я уж с Марьей, говорит, Степановной говорила. Оченьслушает". А я: "Деньги, говорю, двадцать целковых на стол, тогда женюсь". Ивот, веришь иль нет, до самой свадьбы без просыпу был пьян. А тут еще Филькаморозов грозит: "Я тебе, говорит, Акулькин муж, все ребра сломаю, а с женойтвоей, захочу, кажинную ночь спать буду". А я ему: "Врешь, собачье мясо!"Ну, тут он меня по всей улице осрамил. Я прибежал домой: "Не хочу, говорю,жениться, коли сейчас мне еще пятьдесят целковых не выложут!" - А отдавали за тебя-то? - За меня-то? А отчего нет? Мы ведь не бесчестные были. Мой родительтолько под конец от пожару разорился, а то еще ихнего богаче жили.Анкундим-то и говорит: "Вы, говорит, голь перекатная". А я и отвечаю:"Немало, дескать, у вас дегтем-то ворота мазаны". А он мне: "Что ж, говорит,ты над нами куражишься? Ты докажи, что она бесчестная, а на всякий роток ненакинешь платок. Вот бог, а вот, говорит, порог, не бери. Только деньги, чтозабрал, отдай. Вот я тогда с Филькой и порешил: с Митрием Быковым послал емусказать, что я его на весь свет теперь обесчествую, и до самой свадьбы,братец ты мой, без просыпу был пьян. Только к венцу отрезвился. Как привезлинас этта от венца, посадили, а Митрофан Степаныч, дядя, значит, и говорит:"Хоть и не честно, да крепко, говорит, дело сделано и покончено". Старик-то,Анкудим-то, был тоже пьян и заплакал, сидит - а у него слезы по бородетекут. Ну я, брат, тогда вот как сделал: взял я в карман с собой плеть, ещедо венца припас, и так и положил, что уж натешусь же я теперь над Акулькой,знай, дескать, как бесчестным обманом замуж выходить, да чтоб и люди знали,что я не дураком женился... - И дело! Значит, чтоб она и впредь чувствовала... - Нет, дядюшка, ты знай помалчивай. По нашему-то месту у нас тотчас жеот венца и в клеть ведут, а те покамест там пьют. Вот и оставили нас сАкулькой в клети. Она такая сидит белая, ни кровинки в лице. Испужалась,значит. Волосы у ней были тоже совсем как лен белые. Глаза были большие. Ивсе, бывало, молчит, не слышно ее, словно немая в доме живет. Чудная совсем.Что ж, братец, можешь ты это думать: я-то плеть приготовил и тут же упостели положил, а она, братец ты мой, как есть ни в чем не повинная передомной вышла. - Что ты! - Ни в чем; как есть честная из честного дома. И за что же, братец тымой, она после эфтова такую муку перенесла? За что ж ее Филька Морозов передвсем светом обесчестил? - Да. - Стал я это перед ней тогда, тут же с постели, на коленки, рукисложил: "Матушка, говорю, Акулина Кудимовна, прости ты меня, дурака, в том,что я тебя тоже за такую почитал. Прости ты меня, говорю, подлеца!" А онасидит передо мной на кровати, глядит на меня, обе руки мне на плечаположила, смеется, а у самой слезы текут; плачет и смеется... Я тогда каквышел ко всем: "Ну, говорю, встречу теперь Фильку Морозова - и не жить емубольше на свете!" А старики, так те уж кому молиться-то не знают: мать-точуть в ноги ей не упала, воет. А старик и сказал: "Знали б да ведали, нетакого бы мужа тебе, возлюбленная дочь наша, сыскали". А как вышли мы с нейв первое воскресенье в церковь: на мне смушачья шапка, тонкого сукна кафтан,шаровары плисовые; она в новой заячьей шубке, платочек шелковый, - то есть яее стою и она меня стоит: вот как идем! Люди на нас любуются: я-то сам посебе, а Акулинушка тоже хоть нельзя перед другими похвалить, нельзя ипохулить, а так что из десятка не выкинешь... - Ну и хорошо. - Ну и слушай. Я после свадьбы на другой же день, хоть и пьяный, да отгостей убег; вырвался этто я и бегу: "Давай, говорю, сюда бездельника ФилькуМорозова, - подавай его сюда, подлеца!" Кричу по базару-то! Ну и пьян тожебыл; так меня уж подле Власовых изловили да силком три человека домойпривели. А по городу-то толк идет. Девки на базаре промеж себя говорят:"Девоньки, умницы, вы что знаете? Акулька-то честная вышла". А Филька-то мнемало время спустя при людях и говорит: "Продай жену - пьян будешь. У нас,говорит, солдат Яшка затем и женился: с женой не спал, а три года пьян был".Я ему говорю: "Ты подлец! " - "А ты, говорит, дурак. Ведь тебя нетрезвогоповенчали. Что ж ты в эфтом деле, после того, смыслить мог?" Я домой пришели кричу: "Вы, говорю, меня пьяного повенчали!" Мать было тут же вцепилась."У тебя, говорю, матушка, золотом уши завешаны. Подавай Акульку!" Ну, и сталя ее трепать. Трепал я ее, брат, трепал, часа два трепал, доколе сам с ногне свалился; три недели с постели не вставала. - Оно, конечно, - флегматически заметил Черевин, - их не бей, такони... а разве ты ее застал с полюбовником-то? - Нет, застать не застал, - помолчав и как бы с усилием заметил Шишков.- Да уж обидно стало мне очень, люди совсем задразнили, и всему-то этомуконовод был Филька. "У тебя, говорит, жена для модели, чтобы люди глядели".Нас, гостей, созвал; такую откупорку задал: "Супруга, говорит, у негомилосердивая душа, благородная, учтивая, обращательная, всем хороша, во каку него теперь! А забыл, парень, как сам ей дегтем ворота мазал?" Я-то пьянсидел, а он как схватит меня в ту пору за волосы, как схватит, пригнулкнизу-то: "Пляши, говорит, Акулькин муж, я тебя так буду за волоса держать,а ты пляши, меня потешай!" - "Подлец ты! " - кричу. А он мне: "Я к тебе сканпанией приеду и Акульку, твою жену, при тебе розгами высеку, сколько мнебудет угодно". Так я, верь не верь, после того целый месяц из дому боялсяуйти: приедет, думаю, обесчествует. Вот за это самое и стал ее бить... - Да чего ж бить-то? Руки свяжут, язык не завяжут. Бить тоже много негодится. Накажи, поучи, да и обласкай. На то жена. Шишков некоторое время молчал. - Обидно было, - начал он снова, - опять же эту привычку взял; инойдень с утра до вечера бью: встала неладно, пошла нехорошо. Не побью, такскучно. Сидит она, бывало, молчит, в окно смотрит, плачет... Все, бывало,плачет, жаль ее этто станет, а бью. Мать меня, бывало, за нее костит-костит:"Подлец ты, говорит, варначье твое мясо!" - "Убью, кричу, и не смей мнетеперь никто говорить; потому меня обманом женили". Сначала старикАнкундим-то вступался, сам приходил: "Ты, говорит, еще не бог знает, какойчлен; я на тебя и управу найду!" А потом отступился. А Марья-то Степановнатак смирилась совсем. Однажды пришла - слезно молит: "С докукой к тебе, ИванСеменыч, статья небольшая, а просьба велика. Вели свет видеть, батюшка, -кланяется, - смирись, прости ты ее! Нашу дочку злые люди оговорили: самзнаешь, честную брал..." В ноги кланяется, плачет. А я-то куражусь: "Я вас ислышать теперь не хочу! Что хочу теперь, то над всеми вами и делаю, потому ятеперь в себе не властен; а Филька Морозов, говорю, мне приятель и первыйдруг..." - Значит, опять вместе закурили? - Куды! И приступу к нему нет. Совсем как есть опился. Все свое порешили в наемщики у мещанина нанялся; за старшого сына пошел. А уж по нашемуместу, коли наемщик, так уж до самого того дня, как свезут его, все передним в доме лежать должно, а он над всем полный господин. Деньги при сдачеполучает сполна, а до того в хозяйском доме живет, по полугоду живут, и чтотолько они тут настроят над хозяевами-то, так только святых вон понеси! Я,дескать, за твоего сына в солдаты иду, значит, ваш благодетель, так вы всемне уважать должны, не то откажусь. Так Филька-то у мещанина-то дымкоромыслом пустил, с дочерью спит, хозяина за бороду кажинный день послеобеда таскает - все в свое удовольствие делает. Кажинный день ему баня, ичтоб вином пар поддавали, а в баню его чтоб бабы на своих руках носили.Домой с гулянки воротится, станет на улице: "Не хочу в ворота, разбирайзаплот!" - так ему в другом месте, мимо ворот, заплот разбирать должны, он ипройдет. Наконец кончил, повезли сдавать, отрезвили. Народу-то, народу-то повсей-то улице валит: Фильку Морозова сдавать везут! Он на все стороныкланяется. А Акулька на ту пору с огорода шла; как Филька-то увидал ее, усамых наших ворот: "Стой!" - кричит, выскочил из телеги да прямо ей земнойпоклон: "Душа ты моя, говорит, ягода, любил я тебя два года, а теперь меня смузыкой в солдаты везут. Прости, говорит, честного отца честная дочь, потомуя подлец перед тобой, - во всем виноват!" И другой раз в землю ейпоклонился. Акулька-то стала, словно испужалась сначала, а потом поклониласьему в пояс да и говорит: "Прости и ты меня, добрый молодец, а я зла на тебяникакого не знаю". Я за ней в избу: "Что ты ему, собачье мясо, сказала?" Аона, вот веришь мне или нет, посмотрела на меня: "Да я его, говорит, большесвета теперь люблю!" - Ишь ты!.. - Я в тот день целый день ей ни слова не говорил... Только к вечеру:"Акулька! я тебя теперь убью, говорю". Ночь-то этто не спится, вышел в сеникваску испить, а тут и заря заниматься стала. Я в избу вошел. "Акулька,говорю, собирайся на заимку ехать". А я еще и допрежь того собирался, иматушка знала, что поедем. "Вот это, говорит, дело: пора страдная, аработник, слышно, там третий день животом лежит". Я телегу запрег, молчу. Изнашего-то города как выехать, тут сейчас тебе бор пойдет на пятнадцатьверст, а за бором-то наша заимка. Версты три бором проехали, я лошадьостановил: "Вставай, говорю, Акулина; твой конец пришел". Она смотрит наменя, испужалась, встала передо мной, молчит. "Надоела ты мне, говорю;молись богу!" Да как схвачу ее за волосы; косы-то были такие толстые,длинные, на руку их замотал, да сзади ее с обеих сторон коленками придавил,вынул нож, голову-то ей загнул назад да как тилисну по горлу ножом... Онакак закричит, кровь-то как брызнет, я нож бросил, обхватил ее руками-тоспереди, лег на землю, обнял ее и кричу над ней, ревма-реву; и она кричит, ия кричу; вся трепещет, бьется из рук-то, а кровь-то на меня, кровь-то - и налицо-то и на руки так и хлещет, так и хлещет. Бросил я ее, страх на менянапал, и лошадь бросил, а сам бежать, бежать, домой к себе по задам забежал,да в баню: баня у нас такая старая, неслужащая стояла; под полок забился исижу там. До ночи там просидел. - А Акулька-то? - А она-то, знать, после меня встала и тоже домой пошла. Так ее за стошагов уж от того места потом нашли. - Недорезал, значит. - Да... - Шишков на минуту остановился. - Этта жила такая есть, - заметил Черевин, - коли ее, эту самую жилу, спервого раза не перерезать, то все будет биться человек, и сколько бы кровини вытекло, не помрет. - Да она ж померла. Мертвую повечеру-то нашли. Дали знать, меня сталиискать и разыскали уж к ночи, в бане... Вот уж четвертый год, почитай, здесьживу, - прибавил он помолчав. - Гм... Оно, конечно, коли не бить - не будет добра, - хладнокровно иметодически заметил Черевин, опять вынимая рожок. Он начал нюхать, долго и срасстановкой. - Опять-таки тоже, парень, - продолжал он, - выходишь ты сампо себе оченно глуп. Я тоже этак свою жену с полюбовником раз застал. Так яее зазвал в сарай; повод сложил надвое. "Кому, говорю, присягаешь? Комуприсягаешь?" Да уж драл ее, драл, поводом-то, драл-драл, часа полтора еедрал, так она мне: "Ноги, кричит, твои буду мыть да воду эту пить". Овдотьейзвали ее. V ЛЕТНЯЯ ПОРА Но вот уже и начало апреля, вот уже приближается и святая неделя.Мало-помалу начинаются и летние работы. Солнце с каждым днем все теплее иярче; воздух пахнет весною и раздражительно действует на организм.Наступающие красные дни волнуют и закованного человека, рождают и в немкакие-то желания, стремления, тоску. Кажется, еще сильнее грустишь о свободепод ярким солнечным лучом, чем в ненастный зимний или осенний день, и этозаметно на всех арестантах. Они как будто и рады светлым дням, но вместе стем в них усиливается какая-то нетерпеливость, порывчатость. Право, язаметил, что весной как будто чаще случались у нас острожные ссоры. Чащеслышался шум, крик, гам, затевались истории; а вместе с тем, случалось,подметишь вдруг где-нибудь на работе чей-нибудь задумчивый и упорный взглядв синеющую даль, куда-нибудь туда, на другой берег Иртыша, где начинаетсянеобъятною скатертью, тысячи на полторы версты, вольная киргизская степь;подметишь чей-нибудь глубокий вздох, всей грудью, как будто так и тянетчеловека дохнуть этим далеким, свободным воздухом и облегчить импридавленную, закованную душу. "Эхма! " - говорит наконец арестант и вдруг,точно стряхнув с себя мечты и раздумье, нетерпеливо и угрюмо схватится зазаступ или за кирпичи, которые надо перетащить с одного места на другое.Через минуту он уже и забывает свое внезапное ощущение и начинает смеятьсяили ругаться, судя по характеру; а то вдруг с необыкновенным, вовсе несоразмерным с потребностями жаром схватится за рабочий урок, если он заданему, и начинает работать, - работать изо всех сил, точно желая задавить всебе тяжестью работы что-то такое, что само его теснит и давит изнутри. Всеэто народ сильный, большею частью в цвете лет и сил... Тяжелы кандалы в этупору! Я не поэтизирую в эту минуту и уверен в правде моей заметки. Крометого, что в тепле, среди яркого солнца, когда слышишь и ощущаешь всей душою,всем существом своим воскресающую вокруг себя с необъятной силой природу,еще тяжеле становится запертая тюрьма, конвой и чужая воля; кроме того, вэто весеннее время по Сибири и по всей России с первым жаворонком начинаетсябродяжество: бегут божьи люди из острогов и спасаются в лесах. После душнойямы, после судов, кандалов и палок бродят они по всей своей воле, гдезахотят, где попригляднее и повольготнее; пьют и едят где что удастся, чтобог пошлет, а по ночам мирно засыпают где-нибудь в лесу или в поле, безбольшой заботы, без тюремной тоски, как лесные птицы, прощаясь на ночь содними звездами небесными, под божьим оком. Кто говорит! Иногда и тяжело, иголодно, и изнурительно "служить у генерала Кукушкина". По целым суткам инойраз не приходится видеть хлеба; от всех надо прятаться, хорониться;приходится и воровать, и грабить, а иногда и зарезать. "Поселенец чтомладенец: на что взглянет, то и тянет", - говоря в Сибири про поселенцев.Это присловье во всей силе и даже с некоторой прибавкой может быть приложенои к бродяге. Бродяга редко не разбойник и всегда почти вор, разумеетсябольше по необходимости, чем по призванию. Есть закоренелые бродяги. Бегутиные, даже кончившие свои каторжные сроки, уже с поселения. Казалось бы, идоволен он на поселении и обеспечен, а нет! все куда-то тянет, куда-тоотзывает его. Жизнь по лесам, жизнь бедная и ужасная, но вольная и полнаяприключений, имеет что-то соблазнительное, какую-то таинственную прелестьдля тех, кто уже раз испытал ее, и смотришь - бежал человек, иной дажескромный, аккуратный, который уже обещал сделаться хорошим оседлым человекоми дельным хозяином. Иной даже женится, заводит детей, лет пять живет наодном месте и вдруг в одно прекрасное утро исчезает куда-нибудь, оставляя внедоумении жену, детей и всю волость, к которой приписан. У нас в острогемне указывали на одного из таких бегунов. Он никаких особенных преступленийне сделал, по крайней мере не слыхать было, чтоб говорили о нем в этом роде,а все бегал, всю жизнь свою пробегал. Бывал он и на южной русской границе заДунаем, и в киргизской степи, и в Восточной Сибири, и на Кавказе - вездепобывал. Кто знает, может быть, при других обстоятельствах из него бы вышелкакой-нибудь Робинзон Крузе с его страстью путешествовать. Впрочем, все этомне об нем говорили другие; сам же он мало в остроге разговаривал, и торазве промолвит что-нибудь самое необходимое. Это был очень маленькиймужичонка, лет уже пятидесяти, чрезвычайно смирный, с чрезвычайно спокойными даже тупым лицом, спокойным до идиотства. Летом он любил сидеть насолнышке и непременно, бывало, мурлычет про себя какую-нибудь песенку, нотак тихо, что за пять шагов от него уже не слышно. Черты лица его быликакие-то одеревенелые; ел он мало, все больше хлебушка; никогда-то он некупил ни одного калача, ни шкалика вина; да вряд ли у него и быликогда-нибудь деньги, вряд ли даже он умел и считать. Ко всему он относилсясовершенно спокойно. Острожных собак иногда кормил из своих рук, а у насострожных собак никто не кормил. Да русский человек вообще не любит кормитьсобак. Говорят, он был женат, и даже раза два; говорили, что у него естьгде-то дети... За что он попал в острог, совершенно не знаю. Наши все ждали,что он и от нас улизнет; но или время его не пришло, или уж года ушли, но онжил себе да поживал, как-то созерцательно относясь ко всей этой страннойсреде, окружавшей его. Впрочем, положиться было нельзя; хотя, казалось бы, изачем ему было бежать, что за выигрыш? А между тем все-таки, в целом,лесная, бродячая жизнь - рай перед острожной. Это так понятно; да и не можетбыть никакого сравнения. Хоть тяжелая доля, да все своя воля. Вот почемувсякий арестант на Руси, где бы он ни сидел, становится как-то беспокоенвесною, с первыми приветными лучами весеннего солнца. Хоть и далеко невсякий намерен бежать: положительно можно сказать, что решается на это, потрудности и по ответственности, из сотни один; но зато остальные девяностодевять хоть помечтают о том, как бы можно было бежать и куда бы это бежать;хоть душу себе отведут на одном желании на одном представлении возможности.Иной хоть припомнит, как он прежде когда-то бегал... Я говорю теперь орешеных. Но, разумеется, гораздо чаще и всех больше решаются на побег изподсудимых. Решеные же на срок только раз бегают в начале своегоарестантства. Отбыв же два-три года каторги, арестант уже начинает ценитьэти годы и мало-помалу соглашается про себя лучше уж закончить законнымобразом свой рабочий термин и выйти на поселение, чем решиться на такой риски на такую гибель в случае неудачи. А неудача так возможна. Только разведесятому удается переменить свою участь. Из решеных рискуют тоже чаще другихбежать осужденные на слишком долгие сроки. Пятнадцать-двадцать лет кажутсябесконечностью, и решеный на такой срок постоянно готов помечтать о переменеучасти, хотя бы десять лет уже отбыл в каторге. Наконец, и клеймы отчастимешают рисковать на побег. Переменить же участь - технический термин. Так ина допросах, если уличат в побеге, арестант отвечает, что он хотелпеременить свою участь. Это немного книжное выражение буквально приложимо кэтому делу. Всякий бегун имеет в виду не то что освободиться совсем, - онзнает, что это почти невозможно, - но или попасть в другое заведение, илиугодить на поселение, или судиться вновь, по новому преступлению, -совершенному уже по бродяжеству, - одним словом, куда угодно, только бы нена старое, надоевшее ему место, не в прежний острог. Все эти бегуны, еслинайдут себе в продолжение лета какого-нибудь случайного, необыкновенногоместа, где бы перезимовать, - если, например, не наткнутся на какого-нибудьукрывателя беглых, которому в этом выгода; если, наконец, не добудут себе,иногда через убийство, какого-нибудь паспорта, с которым можно вездепрожить, - все они к осени, если их не изловят предварительно, большеючастию сами являются густыми толпами в города и в остроги, в качествебродяг, и садятся в тюрьмы зимовать, конечно не без надежды бежать опятьлетом. Весна действовала и на меня своим влиянием. Помню, как я с жадностьюсмотрел иногда сквозь щели паль и подолгу стоял, бывало, прислонившисьголовой к нашему забору, упорно и ненасытимо всматриваясь, как зеленееттрава на нашем крепостном вале, как все гуще и гуще синеет далекое небо.Беспокойство и тоска моя росли с каждым днем, и острог становился мне всеболее и более ненавистным. Ненависть, которую я, в качестве дворянина,испытывал постоянно в продолжение первых лет от арестантов, становилась дляменя невыносимой, отравляла всю жизнь мою ядом. В эти первые годы я частоуходил, безо всякой болезни, лежать в госпиталь, единственно для того, чтобне быть в остроге, чтоб только избавиться от этой упорной, ничем несмиряемой всеобщей ненависти. "Вы - железные носы, вы нас заклевали!" -говорили нам арестанты, и как я завидовал, бывало, простонародью,приходившему в острог! Те сразу делались со всеми товарищами. И потомувесна, призрак свободы, всеобщее веселье в природе, сказывалась на мнекак-то тоже грустно и раздражительно. В конце поста, кажется на шестойнеделе, мне пришлось говеть. Весь острог, еще с первой недели, разделен былстаршим унтер-офицером на семь смен, по числу недель поста, для говения. Вкаждой смене оказалось, таким образом, человек по тридцати. Неделя говеньямне очень понравилась. Говевшие освобождались от работ. Мы ходили в церковь,которая была неподалеку от острога, раза по два и по три в день. Я давно небыл в церкви. Великопостная служба, так знакомая еще с далекого детства, вродительском доме, торжественные молитвы, земные поклоны - все эторасшевеливало в душе моей далекое-далекое минувшее, напоминало впечатленияеще детских лет, и, помню, мне очень приятно было, когда, бывало, утром, поподмерзшей за ночь земле, нас водили под конвоем с заряженными ружьями вбожий дом. Конвой, впрочем, не входил в церковь. В церкви мы становилисьтесной кучей у самых дверей, на самом последнем месте, так что слышно былотолько разве голосистого дьякона да изредка из-за толпы приметишь чернуюризу да лысину священника. Я припоминаю, как, бывало, еще в детстве, стоя вцеркви, смотрел я иногда на простой народ, густо теснившийся у входа иподобострастно расступавшийся перед густым эполетом, перед толстым бариномили перед расфуфыренной, но чрезвычайно богомольной барыней, которыенепременно проходили на первые места и готовы были поминутно ссориться из-запервого места. Там, у входа, казалось мне тогда, и молились-то не так, как унас, молились смиренно, ревностно, земно и с каким-то полным сознанием своейприниженности. Теперь и мне пришлось стоять на этих же местах, даже и не на этих; мыбыли закованные и ошельмованные; от нас все сторонились, нас все даже какбудто боялись, нас каждый раз оделяли милостыней, и, помню, мне это былодаже как-то приятно, какое-то утонченное, особенное ощущение сказывалось вэтом странном удовольствии. "Пусть же, коли так! " - думал я. Арестантымолились очень усердно, и каждый из них каждый раз приносил в церковь своюнищенскую копейку на свечку или клал на церковный сбор. "Тоже ведь и ячеловек, - может быть, думал он или чувствовал, подавая, - перед богом-товсе равны..." Причащались мы за ранней обедней. Когда священник с чашей вруках читал слова: "... но яко разбойника мя прийми", - почти все повалилисьв землю, звуча кандалами, кажется приняв эти слова буквально на свой счет. Но вот пришла и святая. От начальства вышло нам по одному яйцу и поломтю пшеничного сдобного хлеба. Из города опять завалили острог подаянием.Опять посещение с крестом священника, опять посещение начальства, опятьжирные щи, опять пьянство и шатанье - все точь-в-точь как и на рождестве, стою разницею, что теперь можно было гулять на дворе острога и греться насолнышке. Было как-то светлее, просторнее, чем зимой, но как-то тоскливее.Длинный, бесконечный летний день становился как-то особенно невыносимым напраздниках. В будни по крайней мере сокращался день работою. Летние работы действительно оказались гораздо труднее зимних. Работышли все больше по инженерным постройкам. Арестанты строили, копали землю,клали кирпичи; другие из них занимались слесарною, столярною или малярноючастию при ремонтных исправлениях казенных домов. Третьи ходили в заводделать кирпичи. Эта последняя работа считалась у нас самою тяжелою.Кирпичный завод находился от крепости верстах в трех или в четырех. Каждыйдень в продолжение лета утром, часов в шесть, отправлялась целая партияарестантов, человек в пятьдесят, для делания кирпичей. На эту работувыбирали чернорабочих, то есть не мастеровых и не принадлежащих ккакому-нибудь мастерству. Они брали с собою хлеба, потому что за дальностиюместа невыгодно было приходить домой обедать и, таким образом, делать верствосемь лишних, и обедали уже вечером, возвратясь в острог. Урок ужезадавался на весь день, и такой, что разве в целый рабочий день арестант могс ним справиться. Во-первых, надо было накопать и вывести глину, наноситьсамому воду, самому вытоптать глину в глиномятной яме и наконец-то сделатьиз нее что-то очень много кирпичей, кажется сотни две, чуть ли даже не две споловиной. Я всего только два раза ходил в завод. Возвращались заводские ужевечером, усталые, измученные, и постоянно целое лето попрекали других тем,что они делают самую трудную работу. Это было, кажется, их утешением.Несмотря на то, иные ходили туда даже с некоторою охотою: во-первых, делобыло за городом; место было открытое, привольное, на берегу Иртыша. Все-такипоглядеть кругом отраднее: не крепостная казенщина! Можно было и покуритьсвободно и даже полежать с полчаса с большим удовольствием. Я же илипо-прежнему ходил в мастерскую, или на алебастр, или, наконец, употреблялсяв качестве подносчика кирпичей при постройках. В последнем случае пришлосьоднажды перетаскивать кирпичи с берега Иртыша к строившейся казарме сажен насемьдесят расстояния, через крепостной вал, и работа эта продолжалась месяцадва сряду. Мне она даже понравилась, хотя веревка, на которой приходилосьносить кирпичи, постоянно натирала мне плечи. Но мне нравилось то, что отработы во мне видимо развивалась сила. Сначала я мог таскать только повосьми кирпичей, а в каждом кирпиче было по двенадцати фунтов. Но потом ядошел до двенадцати и до пятнадцати кирпичей, и это меня очень радовало.Физическая сила в каторге нужна не менее нравственной для перенесения всехматериальных неудобств этой проклятой жизни. А я еще хотел жить и после острога... Я, впрочем, любил таскать кирпичи не за то только, что от этой работыукрепляется тело, а за то еще, что работа производилась на берегу Иртыша. Япотому так часто говорю об этом береге, что единственно только с него и былвиден мир божий, чистая, ясная даль, незаселенные, вольные степи,производившие на меня странное впечатление своею пустынностью. На берегутолько и можно было стать к крепости задом и не видать ее. Все прочие местанаших работ были в крепости или подле нее. С самых первых дней явозненавидел эту крепость и особенно иные здания. Дом нашего плац-майораказался мне каким-то проклятым, отвратительным местом, и я каждый раз сненавистью глядел на него, когда проходил мимо. На берегу же можно былозабыться: смотришь, бывало, в этот необъятный, пустынный простор, точнозаключенный из окна своей тюрьмы на свободу. Все для меня было тут дорого имило: и яркое горячее солнце на бездонном синем небе, и далекая песнякиргиза, приносившаяся с киргизского берега. Всматриваешься долго иразглядишь наконец какую-нибудь бедную, обкуренную юрту какого-нибудьбайгуша; разглядишь дымок у юрты, киргизку, которая о чем-то хлопочет ссвоими двумя баранами. Все это бедно и дико, но свободно. Разглядишькакую-нибудь птицу в синем, прозрачном воздухе и долго, упорно следишь за ееполетом: вон она всполоснулась над водой, вон исчезла в синеве, вон опятьпоказалась чуть мелькающей точкой... Даже бедный, чахлый цветок, который янашел рано весною в расселине каменного берега, и тот как-то болезненноостановил мое внимание. Тоска всего этого первого года каторги быланестерпимая и действовала на меня раздражительно, горько. В этот первый годот этой тоски я многого не замечал кругом себя. Я закрывал глаза и не хотелвсматриваться. Среди злых, ненавистных моих товарищей-каторжников я незамечал хороших людей, людей способных и мыслить и чувствовать, несмотря навсю отвратительную кору, покрывавшую их снаружи. Между язвительными словамия иногда не замечал приветливого и ласкового слова, которое тем дороже было,что выговаривалось безо всяких видов, а нередко прямо из души, может бытьболее меня пострадавшей и вынесшей. Но к чему распространяться об этом? Ячрезвычайно был рад, если приходилось сильно устать, воротившись домой:авось засну! Потому что спать было у нас летом мученье, чуть ли еще не хуже,чем зимой. Вечера, правда, были иногда очень хороши. Солнце, целый день несходившее с острожного двора, наконец закатывалось. Наступала прохлада, а заней почти холодная (говоря сравнительно) степная ночь. Арестанты, в ожиданиикак запрут их, толпами ходят, бывало, по двору. Главная масса толпилась,правда, более на кухне. Там всегда подымается какой-нибудь насущныйострожный вопрос, толкуется о том, о сем, разбирается иногда какой-нибудьслух, часто нелепый, но возбуждающий необыкновенное внимание этих отрешенныхот мира людей; то, например, пришло известие, что нашего плац-майора сгоняютдолой. Арестанты легковерны, как дети; сами знают, что известие - вздор, чтопринес его известный болтун и "нелепый" человек - арестант Квасов, которомууже давно положили не верить и который что ни слово, то врет, - а между темвсе схватываются за известие, судят, рядят, сами себя тешат, а кончится тем,что сами на себя рассердятся, самим за себя стыдно станет, что поверилиКвасову. - Да кто ж его сгонит! - кричит один. - Небось шея толста, сдюжит! - Да ведь и над ним, чай, старшие есть! - возражает другой, горячий инеглупый малый, видавший виды, но спорщик, каких свет не производил. - Ворон ворону глаз не выклюет! - угрюмо, словно про себя замечаеттретий, уже седой человек, одиноко доедающий в углу свои щи. - А старшие-то небось тебя придут спрашиваться - сменить его али нет? -прибавляет равнодушно четвертый, слегка тренькая на балалайке. - А почему ж не меня? - с яростью возражает второй. - Значит, всябедность просит, все тогда заявляйте, коли начнут опрашивать. А то у наснебось кричат, а к делу дойдет, так и на попятный! - А ты думал как? - говорит балалаечник. - На то каторга. - Анамеднись, - продолжает, не слушая и в горячке, спорщик, - мукиоставалось. Поскребки собрали, самые что ни есть слезы, значит; послалипродать. Нет, узнал; артельщик донес; отобрали; экономия, значит.Справедливо аль нет? - Да ты кому хочешь жаловаться? - Кому! Да самому левизору, что едет. - Какому такому левизору? - Это правда, братцы, что едет левизор, - говорит молодой разбитнойпарень, грамотный, из писарей и читавший "Герцогиню Лавальер" или что-то вэтом роде. Он вечно веселый и потешник, но за некоторое знание дел ипотертость его уважают. Не обращая внимания на возбужденное всеобщеелюбопытство о будущем ревизоре, он прямо идет к стряпке, то есть к повару, испрашивает у него печенки. Наши стряпки часто чем-нибудь торговали в этомроде. Купят, например, на свои деньги большой кусок печенки, зажарят ипродают по мелочи арестантам. - На грош али на два? - спрашивает стряпка. - Режь на два: пускай люди завидуют! - отвечает арестант. - Генерал,братцы, генерал такой из Петербурга едет, всю Сибирь осматривать будет. Этоверно, У комендантских сказывали. Известие производит необыкновенное волнение. С четверть часа идутрасспросы: кто именно, какой генерал, какого чину и старше ли здешнихгенералов? О чинах, начальниках, кто из них старше, кто кого может согнуть икто сам из них согнется, ужасно любят разговаривать арестанты, даже спорят иругаются за генералов чуть не до драки. Казалось бы, что тут за выгода? Ноподробным знанием генералов и вообще начальства измеряется и степеньпознаний, толковитости и прежнего, доострожного значения человека вобществе. Вообще разговор о высшем начальстве считается изящным и важнымразговором в остроге. - Значит, и взаправду выходит, братцы, что майора-то сменять едут, -замечает Квасов, маленький, красненький человечек, горячий и крайнебестолковый. Он-то первый и принес известие о майоре. - Задарит! - отрывисто возражает угрюмый седой арестант, ужеуправившийся со щами. - А и то задарит, - говорит другой. - Мало он денег-то награбил! До насеще батальонным был. Анамеднись на протопоповской дочери жениться хотел. - Да ведь не женился: дверь указали; беден значит. Какой он жених!Встал со стула - и все с ним. О святой все на картах продул. Федькасказывал. - Да; мальчик не мот, а деньгам перевод. - Эх, брат, вот и я женат был. Плохо жениться бедному: женись, а и ночькоротка! - замечает Скуратов, подвернувшийся тут же к разговору. - Как же! Об тебе тут и речь, - замечает развязный парень из писарей. -А ты, Квасов, скажу я тебе, большой дурак. Неужели ж ты думаешь, что такогогенерала майор задарит и что такой генерал будет нарочно из Петербургаехать, чтоб майора ревизовать? Глуп же ты, парень, вот что скажу. - А что ж? Уж коли он генерал, так и не возьмет что ли? - скептическизаметил кто-то из толпы. - Знамо дело, не возьмет, а возьмет, так уж толсто возьмет. - Вестимо, толсто; по чину. - Генерал всегда возьмет, - решительно замечает Квасов. - Ты, что ли, давал ему? - с презрением говорит вдруг вошедшийБаклушин. - Да ты и генерала-то вряд ли когда видал? - Ан видал? - Врешь. - Сам соври. - Ребята, коли он видал, пусть сейчас при всех говорит, какого он знаетгенерала? Ну, говори, потому я всех генералов знаю. - Я генерала Зиберта видел, - как-то нерешительно отвечает Квасов. - Зиберта? Такого и генерала нет. Знать, в спину он тебе заглянул,Зиберт-то, когда, может, еще только подполковником был, а тебе со страху ипоказалось, что генерал. - Нет, вы меня послушайте, - кричит Скуратов, - потому я женатыйчеловек. Генерал такой действительно был на Москве, Зиберт, из немцев, арусский. У русского попа кажинный год исповедовался о госпожинках, и все,братцы, он воду пил, словно утка. Кажинный день сорок стаканов москворецкойводы выпивал. Это, сказывали, он от какой-то болезни водой лечился; мне самего камардин сказывал. - В брюхе-то с воды-то небось караси завелись? - замечает арестант сбалалайкой. - Ну, полно вам! Тут о деле идет, а они... Какой же это левизор,братцы? - заботливо замечает один суетливый арестант, Мартынов, старик извоенных, бывший гусар. - Ведь вот врет народ! - замечает один из скептиков. - И откуда чтоберут и во что кладут? А и все-то вздор. - Нет, не вздор! - догматически замечает Куликов, до сих пор величавомолчавший. Это парень с весом, лет под пятьдесят, чрезвычайно благообразноголица и с какой-то презрительно-величавой манерой. Он сознает это и этимгордится. Он отчасти цыган, ветеринар, добывает по городу деньги за лечениелошадей, а у нас в остроге торгует вином. Малый он умный и много видывал.Слова роняет, как будто рублем дарит. - Это взаправду, братцы, - спокойно продолжает он, - я еще на прошлойнеделе слышал; едет генерал, из очень важных, будет всю Сибирь ревизовать.Дело знамое, задарят и его, да только не наш восьмиглазый: он и сунуться кнему не посмеет. Генерал генералу розь, братцы. Всякие бывают. Только я вамговорю, наш майор при всяком случае на теперешнем месте останется. Этоверно. Мы народ без языка, а из начальства свои на своего же доносить нестанут. Ревизор поглядит в острог, да с тем и уедет, и донесет, что всехорошо нашел... - То-то, братцы, а майор-то струсил: ведь с утра пьян. - А вечером другую фуру везет. Федька сказывал. - Черного кобеля не отмоешь добела. Впервой, что ль, он пьян? - Нет, это уж что же, если и генерал ничего не сделает! Нет, уж полноихним дурачествам подражать! - волнуясь, говорят промеж себя арестанты. Весть о ревизоре мигом разносится по острогу. По двору бродят люди инетерпеливо передают друг другу известие. Другие нарочно молчат, сохраняясвое хладнокровие, и тем, видимо, стараются придать себе больше важности.Третьи остаются равнодушными. На казарменных крылечках рассаживаютсяарестанты с балалайками. Иные продолжают болтать. Другие затягивают песни,но вообще все в этот вечер в чрезвычайно возбужденном состоянии. Часу в десятом у нас всех сосчитывали, загоняли по казармам и запиралина ночь. Ночи были короткие: будили в пятом часу утра, засыпали же все никакне раньше одиннадцати. До тех пор всегда, бывало, идет суетня, разговоры, аиногда, как и зимой, бывают и майданы. Ночью наступает нестерпимый жар идухота. Хоть и обдает ночным холодком из окна с поднятой рамой, но арестантымечутся на своих нарах всю ночь, словно в бреду. Блохи кишат мириадами. Ониводятся у нас и зимою, и в весьма достаточном количестве, но начиная с весныразводятся в таких размерах, о которых я хоть и слыхивал прежде, но, неиспытав на деле, не хотел верить. И чем дальше к лету, тем злее и злее онистановятся. Правда, к блохам можно привыкнуть, я сам испытал это; новсе-таки это тяжело достается. До того, бывало, измучают, что лежишь,наконец, словно в лихорадочном жару, и сам чувствуешь, что не спишь, атолько бредишь. Наконец, когда перед самым утром угомонятся наконец и блохи,словно замрут, и когда под утренним холодком как будто действительно сладкозаснешь, - раздается вдруг безжалостный треск барабана у острожных ворот иначинается зоря. С проклятием слушаешь, закутываясь в полушубок, громкие,отчетливые звуки, словно считаешь их, а между тем сквозь сон лезет в головунестерпимая мысль, что так и завтра, и послезавтра, и несколько лет сряду,вплоть до самой свободы. Да когда ж это, думаешь, эта свобода и где она? Амежду тем надо просыпаться; начинается обыденная ходьба, толкотня... Людиодеваются, спешат на работу. Правда, можно было заснуть с час еще в полдень. О ревизоре сказали правду. Слухи с каждым днем подтверждались все болееи более, и наконец все узнали уже наверно, что едет из Петербурга одинважный генерал ревизовать всю Сибирь, что он уж приехал, что он уж вТобольске. Каждый день новые слухи приходили в острог. Приходили вести и изгорода: слышно было, что все трусят, хлопочут, хотят товар лицом показать.Толковали, что у высшего начальства готовят приемы, балы, праздники.Арестантов высылали целыми кучами ровнять улицы в крепости, срывать кочки,подкрашивать заборы и столбики, подштукатуривать, подмазывать - однимсловом, хотели в один миг все исправить, что надо было лицом показать. Нашипонимали очень хорошо это дело и все горячее и задорнее толковали междусобою. Фантазия их доходила до колоссальных размеров. Собирались дажепоказать претензию, когда генерал станет спрашивать о довольстве. А междутем спорили и бранились между собою. Плац-майор был в волнении. Чаще наезжалв острог, чаще кричал, чаще кидался на людей, чаще забирал народ вкордегардию и усиленно смотрел за чистотой и благообразием. В это время, какнарочно, случилась в остроге одна маленькая историйка, которая, впрочем,вовсе не взволновала майора, как бы можно было ожидать, а, напротив, дажедоставила ему удовольствие. Один арестант в драке пырнул другого шилом вгрудь, почти под самое сердце. Арестант, совершивший преступление, назывался Ломов; получившего ранузвали у нас Гаврилкой; он был из закоренелых бродяг. Не помню, было ли унего другое прозвание; звали его у нас всегда Гаврилкой. Ломов был из зажиточных т-х крестьян, К-ского уезда. Все Ломовы жилисемьею: старик отец, три сына и дядя их, Ломов. Мужики они были богатые.Говорили по всей губернии, что у них было до трехсот тысяч ассигнациямикапиталу. Они пахали, выделывали кожи, торговали, но более занималисьростовщичеством, укрывательством бродяг и краденого имущества и прочимихудожествами. Крестьяне на полуезда были у них в долгах, находились у них вкабале. Мужиками они слыли умными и хитрыми, но наконец зачванились,особенно когда одно очень важное лицо в тамошнем крае стал у нихостанавливаться по дороге, познакомился с стариком лично и полюбил его засметливость и оборотливость. Они вдруг вздумали, что на них уж более нетуправы, и стали все сильнее и сильнее рисковать в разных беззаконныхпредприятиях. Все роптали на них; все желали им провалиться сквозь землю; ноони задирали нос все выше и выше. Исправники, заседатели стали им уженипочем. Наконец они свихнулись и погибли, но не за худое, не тайныепреступления свои, а за напраслину. У них был верстах в десяти от деревнибольшой хутор, по-сибирски заимка. Там однажды проживало у них под осеньчеловек шесть разбойников-киргизов, закабаленных с давнего времени. В однуночь все эти киргизы-работники были перерезаны. Началось дело. Онопродолжалось долго. При деле раскрылось много других нехороших вещей. Ломовыбыли обвинены в умерщвлении своих работников. Сами они так рассказывали, ивесь острог это знал: их заподозрили в том, что они слишком много задолжалиработникам, а так как, несмотря на свое большое состояние, были скупы ижадны, то и перерезали киргизов, чтобы не платить им долгу. Во времяследствия и суда все состояние их пошло прахом. Старик умер. Дети былиразосланы. Один из сыновей и его дядя попали в нашу каторгу на двенадцатьлет. И что же? Они были совершенно невинны в смерти киргизов. Тут же востроге объявился потом Гаврилка, известный плут и бродяга, малый веселый ибойкий, который брал все это дело на себя. Не слыхал я, впрочем, признавалсяль он в этом сам, но весь острог был убежден совершенно, что киргизы его рукне миновали. Гаврилка с Ломовым еще бродягой имел дело. Он пришел в острогна короткий срок, как беглый солдат и бродяга. Киргизов он зарезал вместе стремя другими бродягами; они думали сильно поживиться и пограбить в заимке. Ломовых у нас не любили, не знаю за что. Один из них, племянник, былмолодец, умный малый и уживчивого характера; но дядя его, пырнувший Гаврилкушилом, был глупый и вздорный мужик. Он со многими еще допрежь того ссорился,и его порядочно бивали. Гаврилку все любили за веселый и складный характер.Хоть Ломовы и знали, что он преступник, и они за его дело пришли, но с нимне ссорились; никогда, впрочем, и не сходились; да и он не обращал на нихникакого внимания. И вдруг вышла ссора у него с дядей Ломовым за однупротивнейшую девку. Гаврилка стал хвалиться ее благосклонностью; мужик сталревновать и в один прекрасный полдень пырнул его шилом. Ломовы хоть и разорились под судом, но жили в остроге богачами. У них,видимо, были деньги. Они держали самовар, пили чай. Наш майор знал об этом иненавидел обоих Ломовых до последней крайности. Он видимо для всехпридирался к ним и вообще добирался до них. Ломовы объясняли это майорскимжеланием взять с них взятку. Но взятки они не давали. Конечно, если б Ломов хоть немного дальше просунул шило, он убил быГаврилку. Но дело кончилось решительно только одной царапиной. Доложилимайору. Я помню, как он прискакал, запыхавшись и, видимо, довольный. Онудивительно ласково, точно с родным сыном, обошелся с Гаврилкой. - Что, дружок, можешь в госпиталь так дойти али нет? Нет, уж лучше емулошадь запречь. Запречь сейчас лошадь! - закричал он впопыхах унтер-офицеру. - Да я, ваше высокоблагородие, ничего не чувствую. Он только слегкапоколол, ваше высокоблагородие. - Ты не знаешь, ты не знаешь, мой милый; вот увидишь... Место опасное;все от места зависит; под самое сердце угодил, разбойник! А тебя, тебя, -заревел он, обращаясь к Ломову, - ну, теперь я до тебя доберусь!.. Вкордегардию! И действительно добрался. Ломова судили, и хоть рана оказалась самымлегким поколом, но намерение было очевидное. Преступнику набавили рабочегосроку и провели сквозь тысячу. Майор был совершенно доволен... Наконец прибыл и ревизор. На второй же день по прибытии в город он приехал и к нам в острог. Делобыло в праздник. Еще за несколько дней у нас было все вымыто, выглажено,вылизано. Арестанты выбриты заново. Платье на них было белое, чистое. Летомвсе ходили, по положению, в полотняных белых куртках и панталонах. На спинеу каждого был вшит черный круг, вершка два в диаметре. Целый час училиарестантов, как отвечать, если на случай высокое лицо поздоровается.Производились репетиции. Майор суетился как угорелый. За час до появлениягенерала все стояли по своим местам как истуканы и держали руки по швам.Наконец в час пополудни генерал приехал. Это был важный генерал, такойважный, что, кажется, все начальственные сердца должны были дрогнуть по всейЗападной Сибири с его прибытием. Он вошел сурово и величаво; за нимввалилась большая свита сопровождавшего его местного начальства; несколькогенералов, полковников. Был один штатский, высокий и красивый господин вофраке и башмаках, приехавший тоже из Петербурга и державший себя чрезвычайнонепринужденно и независимо. Генерал часто обращался к нему, и весьмавежливо. Это необыкновенно заинтересовало арестантов: штатский, а такойпочет, и еще от такого генерала! Впоследствии узнали его фамилию и кто онтакой, но толков было множество. Наш майор, затянутый, с оранжевымворотником, с налитыми кровью глазами, с багровым угреватым лицом, кажется,не произвел на генерала особенно приятного впечатления. Из особенногоуважения к высокому посетителю он был без очков. Он стоял поодаль, вытянутыйв струнку, и всем существом своим лихорадочно выжидал мгновения начто-нибудь понадобиться, чтоб лететь исполнять желания егопревосходительства. Но он ни на что не понадобился. Молча обошел генералказармы, заглянул на кухню, кажется, попробовал щей. Ему указали меня: так итак, дескать, из дворян. - А! - отвечал генерал. - А как он теперь ведет себя? - Покамест удовлетворительно, ваше превосходительство, - отвечали ему. Генерал кивнул головою и минуты через две вышел из острога. Арестанты,конечно, были ослеплены и озадачены, но все-таки остались в некоторомнедоумении. Ни о какой претензии на майора, разумеется, не могло быть иречи. Да и майор был совершенно в этом уверен еще заранее.

VI

КАТОРЖНЫЕ ЖИВОТНЫЕ Покупка Гнедка, случившаяся вскоре в остроге, заняла и развлеклаарестантов гораздо приятнее высокого посещения. В остроге у нас полагаласьлошадь для привоза воды, для вывоза нечистот и проч. Для ухода определялся кней арестант. Он же с ней и ездил, разумеется под конвоем. Работы нашемуконю было очень достаточно и утром и вечером. Гнедко служил у нас уже оченьдавно. Лошадка была добрая, но поизносившаяся. В одно прекрасное утро, передсамым Петровым днем, Гнедко, привезя вечернюю бочку, упал и издох внесколько минут. О нем пожалели, все собрались кругом, толковали, спорили.Бывшие у нас отставные кавалеристы, цыганы, ветеринары и проч. выказали приэтом даже много особенных познаний по лошадиной части, даже поругались междусобою, но Гнедка не воскресили. Он лежал мертвый, со вздутым брюхом, вкоторое все считали обязанностью потыкать пальцем; доложили майору оприключившейся воле божией, и он решил, чтоб немедленно была куплена новаялошадь. В самый Петров день, поутру, после обедни, когда все у нас были вполном сборе, стали приводить продажных лошадей. Само собою разумеется, чтопрепоручить покупку следовало самим арестантам. У нас были настоящиезнатоки, и надуть двести пятьдесят человек, только этим прежде изанимавшихся, было трудно. Являлись киргизы, барышники, цыгане, мещане.Арестанты с нетерпением ждали появления каждого нового коня. Они быливеселы, как дети. Всего более им льстило, что вот и они, точно вольные,точно действительно из своего кармана покупают себе лошадь и имеют полноеправо купить. Три коня было приведено и уведено, пока покончили дело начетвертом. Входившие барышники с некоторым изумлением и как бы с робостьюосматривались кругом и даже изредка оглядывались на конвойных, вводивших их.Двухсотенная ватага такого народу, бритая, проклейменная, в цепях и у себядома, в своем каторжном гнезде, за порог которого никто не переступает,внушала к себе своего рода уважение. Наши же истощались в разных хитростяхпри испытании каждого приводимого коня. Куда-куда они ему ни заглядывали,чего у него ни ощупали и вдобавок с таким деловым, с таким серьезным ихлопотливым видом, как будто от этого зависело главное благосостояниеострога. Черкесы так даже вскакивали на лошадь верхом; у них глазаразгорались, и бегло болтали они на своем непонятном наречии, скаля своибелые зубы и кивая своими смуглыми горбоносыми лицами. Иной из русских так иприкуется всем вниманием к их спору, точно в глаза к ним вскочить хочет.Слов-то не понимает, так хочет хоть по выражению глаз догадаться, какрешили: годится ли конь или нет? И даже странным показалось бы такоесудорожное внимание иному постороннему наблюдателю. О чем бы, кажется, туттак особенно хлопотать иному арестанту, и арестанту-то какому-нибудь таксебе, смиренному, забитому, который даже перед иным из своих же арестантовпикнуть не смеет! Точно он сам для себя покупал лошадь, точно и в самом деледля него не все равно было, какая ни купится. Кроме черкесов, наиболееотличались бывшие цыгане и барышники: им уступали и первое место и первоеслово. Тут даже произошел некоторого рода благородный поединок, особенномежду двумя - арестантом Куликовым, прежним цыганом, конокрадом ибарышником, и самоучкой-ветеринаром, хитрым сибирским мужичком, недавнопришедшим в острог и уже успевшим отбить у Куликова всю его городскуюпрактику. Дело в том, что наших острожных самоучек-ветеринаров весьма цениливо всем городе, и не только мещане или купцы, но даже самые высшие чиныобращались в острог, когда у них заболевали лошади, несмотря на бывших вгороде нескольких настоящих ветеринарных врачей. Куликов до прибытия Елкина,сибирского мужичка, не знал себе соперника, имел большую практику и,разумеется, получал денежную благодарность. Он сильно цыганил и шарлатанил изнал гораздо менее, чем выказывал. По доходам он был аристократ междунашими. По бывалости, по уму, по смелости и решимости он уже давно внушал ксебе невольное уважение всем арестантам в остроге. Его у нас слушали ислушались. Но говорил он мало: говорил, как рублем дарил, и все только всамых важных случаях. Был он решительный фат, но было в нем многодействительной, неподдельной энергии. Он был уже в летах, но очень красив,очень умен. С нами, дворянами, обходился как-то утонченно вежливо и вместе стем с необыкновенным достоинством. Я думаю, если б нарядить его и привезтьпод видом какого-нибудь графа в какой-нибудь столичный клуб, то он бы и тутнашелся, сыграл бы в вист, отлично бы поговорил, немного, но с весом, и вцелый вечер, может быть, не раскусили бы, что он не граф, а бродяга. Яговорю серьезно: так он был умен, сметлив и быстр на соображение. К тому жеманеры его были прекрасные, щегольские. Должно быть, он видал в своей жизнивиды. Впрочем, прошедшее его было покрыто мраком неизвестности. Жил он у насв особом отделении. Но с прибытием Елкина, хоть и мужика, но зато хитрейшегомужика, лет пятидесяти, из раскольников, ветеринарная слава Куликовазатмилась. В какие-нибудь два месяца он отбил у него почти всю его городскуюпрактику. Он вылечивал, и очень легко, таких лошадей, от которых Куликов ещепрежде давно отказался. Он даже вылечивал таких, от которых отказывалисьгородские ветеринарные лекаря. Этот мужичок пришел вместе с другими зафальщивую монету. Надо было ему ввязаться, на старости лет, в такое делокомпаньоном! Сам же он, смеясь над собой, рассказывал у нас, что из трехнастоящих золотых у них вышел всего только один фальшивый. Куликов былнесколько оскорблен его ветеринарными успехами, даже слава его междуарестантами начала было меркнуть. Он держал любовницу в форштадте, ходил вплисовой поддевке, носил серебряное кольцо, серьгу и собственные сапоги соторочкой, и вдруг, за неимением доходов, он принужден был сделатьсяцеловальником, и потому все ждали, что теперь при покупке Гнедка враги, чегодоброго, пожалуй, еще подерутся. Ждали с любопытством. У каждого из них быласвоя партия. Передовые из обеих партий уже начинали волноваться и помаленькууже перекидывались ругательствами. Сам Елкин уже съежил было свое хитроелицо в самую саркастическую улыбку. Но оказалось не то: Куликов и не подумалругаться, но и без ругани поступил мастерски. Он начал с уступки, даже суважением выслушал критические мнения своего соперника, но, поймав его наодном слове, скромно и настойчиво заметил ему, что он ошибается, и, преждечем Елкин успел опомниться и оговориться, доказал, что ошибается он вотименно в том-то и в том-то. Одним словом, Елкин был сбит чрезвычайнонеожиданно и искусно, и хоть верх все-таки остался за ним, но и куликовскаяпартия осталась довольна. - Нет, ребята, его, знать, не скоро собьешь, за себя постоит; куды! -говорили одни. - Елкин больше знает! - замечали другие, но как-то уступчиво замечали.Обе партии заговорили вдруг в чрезвычайно уступчивом тоне. - Не то что знает, у него только рука полегче. А насчет скотины иКуликов не сробеет. - Не сробеет парень! - Не сробеет... Нового Гнедка наконец выбрали и купили. Это была славная лошадка,молоденькая, красивая, крепкая и с чрезвычайно милым, веселым видом. Ужразумеется, по всем другим статьям она оказалась безукоризненною. Сталиторговаться: просили тридцать рублей, наши давали двадцать пять. Торговалисьгорячо и долго, сбавляли и уступали. Наконец самим смешно стало. - Что ты из своего кошеля, что ли, деньги брать будешь? - говорилиодни. - Чего торговаться-то? - Казну, что ль, жалеть? - кричали другие. - Да все же, братцы, все же это деньги, - артельные... - Артельные! Нет, видно, нашего брата, дураков, не сеют, а мы самиродимся... Наконец за двадцать восемь рублей торг состоялся. Доложили майору, ипокупка была решена. Разумеется, тотчас же вынесли хлеба с солью и с честиюввели нового Гнедка в острог. Кажется, не было арестанта, который при этомслучае не потрепал его по шее или не погладил по морде. В этот же деньзапрягли Гнедка возить воду, и все с любопытством посмотрели, как новыйГнедко повезет свою бочку. Наш водовоз Роман поглядывал на нового конька снеобыкновенным самодовольствием. Это был мужик лет пятидесяти, молчаливого исолидного характера. Да и все русские кучера бывают чрезвычайно солидного идаже молчаливого характера, как будто действительно верно, что постоянноеобращение с лошадьми придает человеку какую-то особенную солидность и дажеважность. Роман был тих, со всеми ласков, несловоохотен, нюхал из рожкатабак и постоянно с незапамятных времен возился с острожными Гнедками.Новокупленный был уже третий. У нас были все уверены, что к острогу идетгнедая масть, что нам это будто бы к дому. Так подтверждал и Роман. Пегого,например, ни за что не купили бы. Место водовоза постоянно, по какому-топраву, оставалось навсегда за Романом, и у нас никто никогда и не вздумал быоспаривать у него это право. Когда пал прежний Гнедко, никому и в голову непришло, даже и майору, обвинить в чем-нибудь Романа: воля божия, да итолько, а Роман хороший кучер. Скоро Гнедко сделался любимцем острога.Арестанты хоть и суровый народ, но подходили часто ласкать его. Бывало,Роман, воротясь с реки, запирает ворота, отворенные ему унтер-офицером, аГнедко, войдя в острог, стоит с бочкой и ждет его, косит на него глазами."Пошел один!" - крикнет ему Роман, и Гнедко тотчас же повезет один, довезетдо кухни и остановится, ожидая стряпок и парашников с ведрами, чтоб братьводу. "Умник, Гнедко! - кричат ему, - один привез!.. Слушается". - Ишь в самом деле: скотина, а понимает! - Молодец, Гнедко! Гнедко мотает головою и фыркает, точно он и в самом деле понимает идоволен похвалами. И кто-нибудь непременно тут же вынесет ему хлеба с солью.Гнедко ест и опять закивает головою, точно проговоривает: "Знаю я тебя,знаю! И я милая лошадка, и ты хороший человек! " Я тоже любил подносить Гнедку хлеба. Как-то приятно было смотреть в егокрасивую морду и чувствовать на ладони его мягкие, теплые губы, проворноподбиравшие подачку. Вообще наши арестантики могли бы любить животных, и если б им этопозволили, они с охотою развели бы в остроге множество домашней скотины иптицы. И, кажется, что бы больше могло смягчить, облагородить суровый изверский характер арестантов, как не такое, например, занятие? Но этого непозволяли. Ни порядки наши, ни место этого не допускали. В остроге во все время перебывало, однако же, случайно несколькоживотных. Кроме Гнедка, были у нас собаки, гуси, козел Васька, да жил ещенекоторое время орел. В качестве постоянной острожной собаки жил у нас, как уже и сказанобыло мною прежде, Шарик, умная и добрая собака, с которой я был в постояннойдружбе. Но так как уж собака вообще у всего простонародья считается животнымнечистым, на которое и внимания не следует обращать, то и на Шарика у наспочти никто не обращал внимания. Жила себе собака, спала на дворе, елакухонные выброски и никакого особенного интереса ни в ком не возбуждала,однако всех знала и всех в остроге считала своими хозяевами. Когда арестантывозвращались с работы, она уже по крику у кордегардии: "Ефрейтора!" - бежитк воротам, ласково встречае

Date: 2015-12-12; view: 483; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию