Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Первые впечатления 3 page





VI

ПЕРВЫЙ МЕСЯЦ При вступлении в острог у меня было несколько денег; в руках с собойбыло немного, из опасения, чтоб не отобрали, но на всякий случай былоспрятано, то есть заклеено, в переплете Евангелия, которое можно былопронести в острог, несколько рублей. Эту книгу, с заклеенными в нейденьгами, подарили мне еще в Тобольске те, которые тоже страдали в ссылке исчитали время ее уже десятилетиями и которые во всяком несчастном уже давнопривыкли видеть брата. Есть в Сибири, и почти всегда не переводится,несколько лиц, которые, кажется, назначением жизни своей поставляют себебратский уход за "несчастными", сострадание и соболезнование о них, точно ородных детях, совершенно бескорыстное, святое. Не могу не припомнить здесьвкратце об одной встрече. В городе, в котором находился наш острог, жилаодна дама, Настасья Ивановна, вдова. Разумеется, никто из нас, в бытность востроге, не мог познакомиться с ней лично. Казалось, назначением жизни своейона избрала помощь ссыльным, но более всех заботилась о нас. Было ли всемействе у ней какое-нибудь подобное же несчастье, или кто-нибудь изособенно дорогих и близких ее сердцу людей пострадал по такому жепреступлению, но только она как будто за особое счастье почитала сделать длянас все, что только могла. Многого она, конечно, не могла: она была оченьбедна. Но мы, сидя в остроге, чувствовали, что там, за острогом, есть у наспреданнейший друг. Между прочим, она нам часто сообщала известия, в которыхмы очень нуждались. Выйдя из острога и отправляясь в другой город, я успелпобывать у ней и познакомиться с нею лично. Она жила где-то в форштадте, уодного из своих близких родственников. Была она не стара и не молода, нехороша и не дурна; даже нельзя было узнать, умна ли она, образованна ли?Замечалась только в ней, на каждом шагу, одна бесконечная доброта,непреодолимое желание угодить, облегчить, сделать для вас непременночто-нибудь приятное. Все это так и виднелось в ее тихих, добрых взглядах. Япровел вместе с другими из острожных моих товарищей у ней почти целый вечер.Она так и глядела нам в глаза, смеялась, когда мы смеялись, спешиласоглашаться со всем, что бы мы ни сказали; суетилась угостить нас хотьчем-нибудь, чем только могла. Подан был чай, закуска, какие-то сласти, иесли б у ней были тысячи, она бы, кажется, им обрадовалась только потому,что могла бы лучше нам угодить да облегчить наших товарищей, оставшихся востроге. Прощаясь, она вынесла нам по сигарочнице на память. Эти сигарочницыона склеила для нас сама из картона (уж бог знает как они были склеены),оклеила их цветочной бумажкой, точно такою же, в какую переплетаются краткиеарифметики для детских школ (а может быть, и действительно на оклейку пошлакакая-нибудь арифметика). Кругом же обе папиросочницы были, для красоты,оклеены тоненьким бордюрчиком из золотой бумажки, за которою она, можетбыть, нарочно ходила в лавки. "Вот вы курите же папироски, так, может быть,и пригодится вам", - сказала она, как бы извиняясь робко перед нами за свойподарок... Говорят иные (я слышал и читал это), что высочайшая любовь кближнему есть в то же время и величайший эгоизм. Уж в чем тут-то был эгоизм- никак не пойму. Хоть у меня вовсе не было при входе в острог больших денег, но я как-тоне мог тогда серьезно досадовать на тех из каторжных, которые почти в первыечасы моей острожной жизни, уже обманув меня раз, пренаивно приходили подругому, по третьему и даже по пятому разу занимать у меня. Но признаюсь водном откровенно: мне очень было досадно, что весь этот люд, с своиминаивными хитростями, непременно должен был, как мне казалось, считать меняпростофилей и дурачком и смеяться надо мной, именно потому, что я в пятыйраз давал им деньги. Им непременно должно было казаться, что я поддаюсь наих обманы и хитрости, и если б, напротив, я им отказывал и прогонял их, то,я уверен, они стали бы несравненно более уважать меня. Но как я недосадовал, а отказать все-таки не мог. Досадовал же я потому, что серьезно изаботливо думал в эти первые дни о том, как и на какой ноге поставлю я себяв остроге, или, лучше сказать, на какой ноге я должен был стоять с ними. Ячувствовал и понимал, что вся эта среда для меня совершенно новая, что я всовершенных потемках, а что в потемках нельзя прожить столько лет. Следовалоприготовиться. Разумеется, я решил, что прежде всего надо поступать прямо,как внутреннее чувство и совесть велят. Но я знал тоже, что ведь это толькоафоризм, а передо мной все-таки явится самая неожиданная практика. И потому, несмотря на все мелочные заботы о своем устройстве в казарме,о которых я уже упоминал и в которые вовлекал меня по преимуществу АкимАкимыч, несмотря на то что они несколько и развлекали меня, - страшная,ядущая тоска все более и более меня мучила. "Мертвый дом! " - говорил я самсебе, присматриваясь иногда в сумерки, с крылечка нашей казармы, карестантам, уже собравшимся с работы и лениво слонявшимся по площадкеострожного двора, из казарм в кухни и обратно. Присматривался к ним и полицам и движениям их старался узнавать, что они за люди и какие у ниххарактеры? Они же шлялись передо мной с нахмуренными лбами или уже слишкомразвеселые (эти два вида наиболее встречаются и почти характеристикакаторги), ругались или просто разговаривали или, наконец, прогуливались водиночку, как будто в задумчивости, тихо, плавно, иные с усталым иапатическим видом, другие (даже и здесь!) - с видом заносчивогопревосходства, с шапками набекрень, с тулупами внакидку, с дерзким, лукавымвидом и с нахальной пересмешкой. "Все это моя среда, мой теперешний мир, -думал я, - с которым, хочу не хочу, а должен жить..." Я пробовал былорасспрашивать и разузнавать об них у Аким Акимыча, с которым очень любилпить чай, чтоб не быть одному. Мимоходом сказать, чай, в это первое время,был почти единственною моею пищею. От чаю Аким Акимыч не отказывался и самнаставлял наш смешной, самодельный, маленький самовар из жести, который далмне на поддержание М. Аким Акимыч выпивал обыкновенно один стакан (у негобыли и стаканы), выпивал молча и чинно, возвращая мне его, благодарил итотчас же принимался отделывать мое одеяло. Но того, что мне надо былоузнать, - сообщить не мог и даже не понимал, к чему я так особенноинтересуюсь характерами окружающих нас и ближайших к нам каторжных, и слушалменя даже с какой-то хитренькой улыбочкой, очень мне памятной. "Нет, видно,надо самому испытывать, а не расспрашивать", - подумал я. На четвертый день, так же как и в тот раз, когда я ходилперековываться, выстроились рано поутру арестанты, в два ряда, на площадкеперед кордегардией, у острожных ворот. Впереди, лицом к ним, и сзади -вытянулись солдаты, с заряженными ружьями и с примкнутыми штыками. Солдатимеет право стрелять в арестанта, если тот вздумает бежать от него; но в тоже время и отвечает за свой выстрел, если сделал его не в случае самойкрайней необходимости; то же самое и в случае открытого бунта каторжников.Но кто же бы вздумал бежать явно? Явился инженерный офицер, кондуктор, атакже инженерные унтер-офицеры и солдаты, приставы над производившимисяработами. Сделали перекличку; часть арестантов, ходившая в швальни,отправлявшаяся прежде всех; до них инженерное начальство и не касалось; ониработали собственно на острог и обшивали его. Затем отправились вмастерские, а затем и на обыкновенные черные работы. В числе человекдвадцати других арестантов отправился и я. За крепостью, на замерзшей реке,были две казенные барки, которые за негодностью нужно было разобрать, чтобпо крайней мере старый лес не пропал даром. Впрочем, весь этот старыйматериал, кажется, очень мало стоил, почти ничего. Дрова в городепродавались по цене ничтожной, и кругом лесу было множество. Посылалисьпочти только для того, чтоб арестантам не сидеть сложа руки, что и сами-тоарестанты хорошо понимали. За такую работу они всегда принимались вяло иапатически, и почти совсем другое бывало, когда работа сама по себе быладельная, ценная и особенно когда можно было выпросить себе на урок. Тут онисловно чем-то одушевлялись и хоть им вовсе не было никакой от этого выгоды,но, я сам видел, выбивались из сил, чтоб ее поскорей и получше докончить;даже самолюбие их тут как-то заинтересовывалось. А в настоящей работе,делавшейся более для проформы, чем для надобности, трудно было выпроситьсебе урок, а надо было работать вплоть до барабана, бившего призыв домой водиннадцать часов утра. День был теплый и туманный; снег чуть не таял. Всянаша кучка отправилась за крепость на берег, слегка побрякивая цепями,которые хотя и были скрыты под одеждою, но все-таки издавали тонкий и резкийметаллический звук с каждым шагом. Два-три человека отделились занеобходимым инструментом в цейхауз. Я шел вместе со всеми и даже как будтооживился: мне хотелось поскорее увидеть и узнать, что за работа? Какая этокаторжная работа? И как я сам буду в первый раз в жизни работать? Помню все до малейшей подробности. На дороге встретился нам какой-томещанин с бородкой, остановился и засунул руку в карман. Из нашей кучкинемедленно отделился арестант, снял шапку, принял подаяние - пять копеек - ипроворно воротился к своим. Мещанин перекрестился и пошел своею дорогою. Этипять копеек в то же утро проели на калачах, разделив их на всю нашу партиюпоровну. Из всей этой кучки арестантов одни были, по обыкновению, угрюмы инеразговорчивы, другие равнодушны и вялы, третьи лениво болтали промежсобой. Один был ужасно чему-то рад и весел, пел и чуть не танцевал дорогой,прибрякивая с каждым прыжком кандалами. Это был тот самый невысокий иплотный арестант, который в первое утро мое в остроге поссорился с другим уводы, во время умывания, за то, что другой осмелился безрассудно утверждатьпро себя, что он птица каган. Звали этого развеселившегося парня Скуратов.Наконец, он запел какую-то лихую песню, из которой я помню припев: Без меня меня женили - Я на мельнице был. Недоставало только балалайки. Его необыкновенно веселое расположение духа, разумеется, тотчас жевозбудило в некоторых из нашей партии негодование, даже принято было чуть неза обиду. - Завыл! - с укоризною проговорил один арестант, до которого, впрочем,вовсе не касалось дело. - Одна была песня у волка, и ту перенял, туляк! - заметил другой, измрачных, хохлацким выговором. - Я-то, положим, туляк, - немедленно возразил Скуратов, - а вы в вашейПолтаве галушкой подавились. - Ври! Сам-то что едал! Лаптем щи хлебал. - А теперь словно черт ядрами кормит, - прибавил третий. - Я и вправду, братцы, изнеженный человек, - отвечал с легким вздохомСкуратов, как будто раскаиваясь в своей изнеженности и обращаясь ко всемвообще и ни к кому в особенности, - с самого сызмалетства на черносливе дана пампрусских булках испытан (то есть воспитан. Скуратов нарочно коверкалслова), родимые же братцы мои и теперь еще в Москве свою лавку имеют, впрохожем ряду ветром торгуют, купцы богатеющие. - А ты чем торговал? - А по разным качествам и мы происходили. Вот тогда-то, братцы, иполучил я первые двести... - Неужто рублей! - подхватил один любопытный, даже вздрогнув, услышавпро такие деньги. - Нет, милый человек, не рублей, а палок. Лука, а Лука! - Кому Лука, а тебе Лука Кузьмич, - нехотя отозвался маленький итоненький арестантик с востреньким носиком. - Ну Лука Кузьмич, черт с тобой, так уж и быть. - Кому Лука Кузьмич, а тебе дядюшка. - Ну, да черт с тобой и с дядюшкой, не стоит и говорить! А хорошее былослово хотел сказать. Ну, так вот, братцы, как это случилось, что недолго янажил в Москве; дали мне там напоследок пятнадцать кнутиков да и отправиливон. Вот я... - Да за что отправили-то?.. - перебил один, прилежно следивший зарассказом. - А не ходи в карантин, не пей шпунтов, не играй на белендрясе; так чтоя не успел, братцы, настоящим образом в Москве разбогатеть. А оченно,оченно, оченно того хотел, чтоб богатым быть. И уж так мне этого хотелось,что и не знаю, как и сказать. Многие рассмеялись. Скуратов был, очевидно, из добровольныхвесельчаков, или, лучше, шутов, которые как будто ставили себе в обязанностьразвеселять своих угрюмых товарищей и, разумеется, ровно ничего, кромебрани, за это не получали. Он принадлежал к особенному и замечательномутипу, о котором мне, может быть, еще придется поговорить. - Да тебя и теперь вместо соболя бить можно, - заметил Лука Кузьмич. -Ишь, одной одежи рублей на сто будет. На Скуратове был самый ветхий, самый заношенный тулупишка, на которомсо всех сторон торчали заплаты. Он довольно равнодушно, но внимательноосмотрел его сверху донизу. - Голова зато дорого стоит, братцы, голова! - отвечал он. - Как и сМосквой прощался, тем и утешен был, что голова со мной вместе пойдет.Прощай, Москва, спасибо за баню, за вольный дух, славно исполосовали! А натулуп нечего тебе, милый человек, смотреть... - Небось на твою голову смотреть? - Да и голова-то у него не своя, а подаянная, - опять ввязался Лука. -Ее ему в Тюмени Христа ради подали, как с партией проходил. - Что ж ты, Скуратов, небось мастерство имел? - Како мастерство! Поводырь был, гаргосов водил, у них голыши таскал, -заметил один из нахмуренных, - вот и все его мастерство. - Я действительно пробовал было сапоги тачать, - отвечал Скуратов,совершенно не заметив колкого замечания. - Всего одну пару и стачал. - Что ж, покупали? - Да, нарвался такой, что, видно, бога не боялся, отца-мать не почитал;наказал его господь, - купил. Все вокруг Скуратова так и покатились со смеху. - Да потом еще раз работал, уж здесь, - продолжал с чрезвычайнымхладнокровием Скуратов, - Степану Федорычу Поморцеву, поручику, головкиприставлял. - Что ж он, доволен был? - Нет, братцы, недоволен. На тысячу лет обругал да еще коленком напиналмне сзади. Оченно уж рассердился. Эх, солгала моя жизнь, солгала каторжная! Погодя того немножко, Ак-кулинин муж на двор... -неожиданно залился он снова и пустился притопывать, вприпрыжку ногами. - Ишь, безобразный человек! - проворчал шедший подле меня хохол, сзлобным презрением скосив на него глаза. - Бесполезный человек! - заметил другой окончательным и серьезнымтоном. Я решительно не понимал, за что на Скуратова сердятся, да и вообще -почему все веселые, как уже успел я заметить в эти первые дни, как будтонаходились в некотором презрении? Гнев хохла и других я относил к личностям.Но это были не личности, а гнев за то, что в Скуратове не было выдержки, небыло строгого напускного вида собственного достоинства, которым зараженабыла вся каторга до педантства, - одним словом, за то, что он был, по их жевыражению, "бесполезный" человек. Однако на веселых не на всех сердились ине всех так третировали, как Скуратова и других ему подобных. Кто как ссобой позволял обходиться: человек добродушный и без затей тотчас жеподвергался унижению. Это меня даже поразило. Но были и из веселых, которыеумели и любили огрызнуться и спуску никому не давали: тех принуждены былиуважать. Тут же, в этой же кучке людей, был один из таких зубастых, а всущности развеселый и премилейший человек, но которого с этой стороны яузнал уже после, видный и рослый парень, с большой бородавкой на щеке и спрекомическим выражением лица, впрочем довольно красивого и сметливого.Называли его пионером, потому что когда-то он служил в пионерах; теперь женаходился в особом отделении. Про него мне еще придется говорить. Впрочем, и не все "серьезные" были так экспансивны, как негодующий навеселость хохол. В каторге было несколько человек, метивших на первенство,на знание всякого дела, на находчивость, на характер, на ум. Многие из такихдействительно были люди умные, с характером и действительно достигали того,на что метили, то есть первенства и значительного нравственного влияния насвоих товарищей. Между собою эти умники были часто большие враги - и каждыйиз них имел много ненавистников. На прочих арестантов они смотрели сдостоинством и даже с снисходительностью, ссор ненужных не затевали, уначальства были на хорошем счету, на работах являлись как будтораспорядителями, и ни один из них не стал бы придираться, например, запесни; до таких мелочей они не унижались. Со мной все такие былизамечательно вежливы, во все продолжение каторги, но не очень разговорчивы;тоже как будто из достоинства. Об них тоже придется поговорить подробнее. Пришли на берег. Внизу, на реке, стояла замерзшая в воде старая барка,которую надо было ломать. На той стороне реки синела степь; вид был угрюмыйи пустынный. Я ждал, что так все и бросятся за работу, но об этом и недумали. Иные расселись на валявшихся по берегу бревнах; почти все вытащилииз сапог кисеты с туземным табаком, продававшимся на базаре в листах по трикопейки за фунт, и коротенькие талиновые чубучки с маленькими деревяннымитрубочками-самодельщиной. Трубки закурились; конвойные солдаты обтянули насцепью и с скучнейшим видом принялись нас стеречь. - И кто догадался ломать эту барку? - промолвил один как бы про себя,ни к кому, впрочем, не обращаясь. - Щепок, что ль захотелось? - А кто нас не боится, тот и догадался, - заметил другой. - Куда это мужичье-то валит? - помолчав, спросил первый, разумеется незаметив ответа на прежний вопрос и указывая вдаль на толпу мужиков,пробиравшихся куда-то гуськом по цельному снегу. Все лениво оборотились в тусторону и от нечего делать принялись их пересмеивать. Один из мужичков,последний, шел как-то необыкновенно смешно, расставив руки и свесив набокголову, на которой была длинная мужичья шапка, гречневиком. Вся фигура егоцельно и ясно обозначалась на белом снегу. - Ишь, братан Петрович, как оболокся! - заметил один, передразниваявыговором мужиков. Замечательно, что арестанты вообще смотрели на мужиковнесколько свысока, хотя половина из них были из мужиков. - Задний-то, ребята, ходит, точно редьку садит. - Это тяжкодум, у него денег много, - заметил третий. Все засмеялись, но как-то тоже лениво, как будто нехотя. Между темподошла калашница, бойкая и разбитная бабенка. У ней взяли калачей на подаянный пятак и разделили тут же поровну. Молодой парень, торговавший в остроге калачами, забрал десятка два икрепко стал спорить, чтоб выторговать три, а не два калача, как следовало пообыкновенному порядку. Но калашница не соглашалась. - Ну, а того-то не дашь? - Чего еще? - Да чего мыши-то не едят. - Да чтоб те язвило! - взвизгнула бабенка и засмеялась. Наконец появился и пристав над работами, унтер-офицер с палочкой. - Эй вы, что расселись! Начинать! - Да что, Иван Матвеич, дайте урок, - проговорил один из"начальствующих", медленно подымаясь с места. - Чего давеча на разводке не спрашивали? Барку растащи, вот те и урок. Кое-как наконец поднялись и спустились к реке, едва волоча ноги. Втолпе тотчас же появились и "распорядители", по крайней мере на словах.Оказалось, что барку не следовало рубить зря, а надо было по возможностисохранить бревна и в особенности поперечные кокоры, прибитые по всей длинесвоей ко дну барки деревянными гвоздями, - работа долгая и скучная. - Вот надоть бы перво-наперво оттащить это бревнушко. Принимайся-ка,ребята! - заметил один вовсе не распорядитель и не начальствующий, а просточернорабочий, бессловесный и тихий малый, молчавший до сих пор, и,нагнувшись, обхватил руками толстое бревно, поджидая помощников. Но никто непомог ему. - Да, подымешь небось! И ты не подымешь, да и дед твой, медведь, приди,- и тот не подымет! - проворчал кто-то сквозь зубы. - Так что ж, братцы, как начинать-то? Я уж и не знаю... - проговорилозадаченный выскочка, оставив бревно и приподымаясь. - Всей работы не переработаешь... чего выскочил? - Трем курам корму раздать обочтется, а туда же первый... Стрепета! - Да я, братцы, ничего, - отговаривался озадаченный, - я только так... - Да что ж мне на вас чехлы понадеть, что ли? Аль солить вас прикажетена зиму? - крикнул опять пристав, с недоумением смотря на двадцатиголовуютолпу, на знавшую, как приняться за дело. - Начинать! Скорей! - Скорей скорого не сделаешь, Иван Матвеич. - Да ты и так ничего не делаешь, эй! Савельев! Разговор Петрович! Тебеговорю: что стоишь, глаза продаешь!.. начинать! - Да я что ж один сделаю?.. - Уж задайте урок, Иван Матвеич. - Сказано - не будет урока. Растащи барку и иди домой. Начинать! Принялись наконец, но вяло, нехотя, неумело. Даже досадно было смотретьна эту здоровенную толпу дюжих работников, которые, кажется, решительнонедоумевали, как взяться за дело. Только было принялись вынимать первую,самую маленькую кокору - оказалось, что она ломается, "сама ломается", какпринесено было в оправдание приставу; следственно, так нельзя было работать,а надо было приняться как-нибудь иначе. Пошло долгое рассуждение промежсобой о том, как приняться иначе, что делать? Разумеется, мало-помалу дошлодо ругани, грозило зайти и подальше... Пристав опять прикрикнул и помахалпалочкой, но кокора опять сломалась. Оказалось наконец, что топоров мало ичто надо еще принести какой-нибудь инструмент. Тотчас же отрядили двухпарней, под конвоем, за инструментом в крепость, а в ожидании все остальныепреспокойно уселись на барке, вынули свои трубочки и опять закурили. Пристав наконец плюнул. - Ну, от вас работа не заплачет! Эх, народ, народ! - проворчал онсердито, махнул рукой и пошел в крепость, помахивая палочкой. Через час пришел кондуктор. Спокойно выслушав арестантов, он объявил,что дает на урок вынуть еще четыре кокоры, но так, чтоб уж они не ломались,а целиком, да, сверх того, отделил разобрать значительную часть барки, стем, что тогда уж можно будет идти домой. Урок был большой, но, батюшки, какпринялись! Куда делась лень, куда делось недоумение! Застучали топоры,начали вывертывать деревянные гвозди. Остальные подкладывали толстые шестыи, налегая на них в двадцать рук, бойко и мастерски выламывали кокоры,которые, к удивлению моему, выламывались теперь совершенно целые инепопорченные. Дело кипело. Все вдруг как-то замечательно поумнели. Нилишних слов, ни ругани, всяк знал, что сказать, что сделать, куда стать, чтопосоветовать. Ровно за полчаса до барабана заданный урок был окончен, иарестанты пошли домой, усталые, но совершенно довольные, хоть и выиграливсего-то каких-нибудь полчаса против указанного времени. Но относительноменя я заметил одну особенность: куда бы я не приткнулся им помогать вовремя работы, везде я был не у места, везде мешал, везде меня чуть не сбранью отгоняли прочь. Какой-нибудь последний оборвыш, который и сам-то был самым плохимработником и не смел пикнуть перед другими каторжниками, побойчее его ипотолковее, и тот считал вправе крикнуть на меня и прогнать меня, если ястановился подле него, под тем предлогом, что я ему мешаю. Наконец, один избойких прямо и грубо сказал мне: "Куда лезете, ступайте прочь! Что соватьсякуда не спрашивают". - Попался в мешок" - тотчас же подхватил другой. - А ты лучше кружку возьми, - сказал мне третий, - да и ступай сбиратьна каменное построение да на табашное разорение, а здесь тебе нечего делать. Приходилось стоять отдельно, а отдельно стоять, когда все работают,как-то совестно. Но когда действительно так случилось, что я отошел и стална конец барки, тотчас же закричали: - Вон каких надавали работников; чего с ними сделаешь? Ничего несделаешь! Все это, разумеется, было нарочно, потому что всех это тешило. Надобыло поломаться над бывшим дворянчиком, и, конечно, они были рады случаю. Очень понятно теперь, почему, как уже я говорил прежде, первым вопросоммоим при вступлении в острог было: как вести себя, как поставить себя передэтими людьми? Я предчувствовал, что часто будут у меня такие же столкновенияс ними, как теперь на работе. Но, несмотря ни на какие столкновения, ярешился не изменять плана моих действий, уже отчасти обдуманного мною в этовремя; я знал, что он справедлив. Именно: я решил, что надо держать себя какможно проще и независимее, отнюдь не выказывать особенного стараниясближаться с ними; но и не отвергать их, если они сами пожелают сближения.Отнюдь не бояться их угроз и ненависти и, по возможности, делать вид, что незамечаю того. Отнюдь не сближаться с ними на некоторых известных пунктах ине давать потачки некоторым их привычкам и обычаям, одним словом - ненапрашиваться самому на полное их товарищество. Я догадался с первоговзгляда, что они первые презирали бы меня за это. Однако, по их понятиям (ия узнал это впоследствии наверно), я все-таки должен был соблюдать и уважатьперед ними даже дворянское происхождение мое, то есть нежиться, ломаться,брезгать ими, фыркать на каждом шагу, белоручничать. Так именно онипонимали, что такое дворянин. Они, разумеется, ругали бы меня за это, новсе-таки уважали бы про себя. Такая роль была не по мне; я никогда не бывалдворянином по их понятиям; но зато я дал себе слово никакой уступкой неунижать перед ними ни образования моего, ни образа мыслей моих. Если б ястал, им в угоду, подлещаться к ним, соглашаться с ними, фамильярничать сними и пускаться в разные их "качества", чтоб выиграть их расположение, -они бы тотчас же предположили, что я делаю это из страха и трусости, и спрезрением обошлись бы со мной. А-в был не пример: он ходил к майору, и онисами боялись его. С другой стороны, мне и не хотелось замыкаться перед нимив холодную и недоступную вежливость, как делали поляки. Я очень хорошо виделтеперь, что они презирают меня за то, что я хотел работать, как и они, ненежился и не ломался перед ними; и хоть я наверно знал, что потом онипринуждены будут переменить обо мне свое мнение, но все-таки мысль, чтотеперь они как будто имеют право презирать меня, думая, что я на работезаискивал перед ними, - эта мысль ужасно огорчала меня. Когда вечером, по окончании послеобеденной работы, я воротился вострог, усталый и измученный, страшная тоска опять одолела меня. "Сколькотысяч еще таких дней впереди, - думал я, - все таких же, все одних и тех же!" Молча, уже в сумерки, скитался я один за казармами, вдоль забора, и вдругувидал нашего Шарика, бегущего прямо ко мне. Шарик был наша острожнаясобака, так, как бывают ротные, батарейные и эскадронные собаки. Она жила востроге с незапамятных времен, никому не принадлежала, всех считалахозяевами и кормилась выбросками из кухни. Это была довольно большая собака,черная с белыми пятнами, дворняжка, не очень старая, с умными глазами и спушистым хвостом. Никто-то никогда не ласкал ее, никто-то не обращал на нееникакого внимания. Еще с первого же дня я погладил ее и из рук дал ей хлеба.Когда я ее гладил, она стояла смирно, ласково смотрела на меня и в знакудовольствия тихо махала хвостом. Теперь, долго меня не видя, - меня,первого, который в несколько лет вздумал ее приласкать, - она бегала иотыскивала меня между всеми и, отыскав за казармами, с визгом пустилась мнена встречу. Уж и не знаю, что со мной сталось, но я бросился целовать ее, яобнял ее голову; она вскочила мне передними лапами на плечи и начала лизатьмне лицо. "Так вот друг, которого мне посылает судьба!" - подумал я, икаждый раз, когда потом, в это первое тяжелое и угрюмое время, я возвращалсяс работы, то прежде всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, соскачущим передо мной и визжащим от радости Шариком, обхватывал его голову ицеловал, целовал ее, и какое-то сладкое, а вместе с тем и мучительно горькоечувство щемило мне сердце. И помню, мне даже приятно было думать, как будтохвалясь перед собой своей же мукой, что вот на всем свете только и осталосьтеперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг,мой единственный друг - моя верная собака Шарик.

VII

НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА. ПЕТРОВ Но время шло, и я мало-помалу стал обживаться. С каждым днем все менееи менее смущали меня обыденные явления моей новой жизни. Происшествия,обстановка, люди - все как-то примелькалось к глазам. Примириться с этойжизнью было невозможно, но признать ее за совершившийся факт давно порабыло. Все недоразумения, которые еще остались во мне, я затаил внутри себя,как только мог глуше. Я уже не слонялся по острогу как потерянный и невыдавал тоски своей. Дико любопытные взгляды каторжных уже неостанавливались на мне так часто, не следили за мной с такою выделанноюнаглостью. Я тоже, видно, примелькался им, чему я был очень рад. По острогуя уже расхаживал как у себя дома, знал свое место на нарах и даже,по-видимому, привык к таким вещам, к которым думал и в жизнь не привыкнуть.Регулярно каждую неделю ходил брить половину своей головы. Каждую субботу, вшабашное время, нас вызывали для этого, поочередно, из острога в кордегардию(не выбрившийся уже сам отвечал за себя), и там цирюльники из батальоновмылили холодным мылом наши головы и безжалостно скребли их тупейшимибритвами, так что у меня даже и теперь мороз проходит по коже привоспоминании об этой пытке. Впрочем, скоро нашлось лекарство: Аким Акимычуказал мне одного арестанта, военного разряда, который за копейку брилсобственной бритвой кого угодно и тем промышлял. Многие из каторжных ходилик нему, чтоб избежать казенных цирюльников, а между тем народ был ненеженка. Нашего арестанта-цирюльника звали майором - почему - не знаю, и чемон мог напоминать майора - тоже не могу сказать. Теперь, как пишу это, так ипредставляется мне этот майор, высокий худощавый и молчаливый парень,довольно глуповатый, вечно углубленный в свое занятие и непременно с ремнемв руке, на котором он денно и нощно направлял свою донельзя сточеннуюбритву, и, кажется, весь уходил в это занятие, приняв его, очевидно, заназначение всей своей жизни. В самом деле, он был до крайности доволен,когда бритва была хороша и когда кто-нибудь приходил побриться: мыло было унего теплое, рука легкая, бритье бархатное. Он видимо наслаждался и гордилсясвоим искусством и небрежно принимал заработанную копейку, как будто и всамом деле дело было в искусстве, а не в копейке. Больно досталось А-ву отнашего плац-майора, когда он, фискаля ему на острог, упомянул раз имя нашегоострожного цирюльника и неосторожно назвал его майором. Плац-майоррассвирепел и обиделся до последней степени. "Да знаешь ли ты, подлец, чтотакое майор! - кричал он с пеной у рта, по-свойски расправляясь с А-вым, -понимаешь ли ты, что такое майор! И вдруг какой-нибудь подлец каторжный, исметь его звать майором, мне в глаза, в моем присутствии!.. " Только А-в могуживаться с таким человеком. С самого первого дня моей жизни в остроге я уже начал мечтать освободе. Расчет, когда кончатся мои острожные годы, в тысяче разных видах иприменениях, сделался моим любимым занятием. Я даже и думать ни о чем не могиначе и уверен, что так поступает всякий, лишенный на срок свободы. Не знаю,думали ль, рассчитывали ль каторжные так же, как я, но удивительноелегкомыслие их надежд поразило меня с первого шагу. Надежда заключенного,лишенного свободы, - совершенно другого рода, чем настоящим образом живущегочеловека. Свободный человек, конечно, надеется (например, на переменусудьбы, на исполнение какого-нибудь предприятия), но он живет, он действует;настоящая жизнь увлекает его свои круговоротом вполне. Не то длязаключенного. Тут, положим, тоже жизнь - острожная, каторжная; но кто бы нибыл каторжник и на какой бы срок он ни был сослан, он решительно,инстинктивно не может принять свою судьбу за что-то положительное,окончательное, за часть действительной жизни. Всякий каторжник чувствует,что он не у себя дома, а как будто в гостях. На двадцать лет он смотритбудто на два года и совершенно уверен, что и в пятьдесят пять лет по выходеиз острога он будет такой же молодец, как и теперь, в тридцать пять."Поживем еще!" - думает он и упрямо гонит от себя все сомнения и прочиедосадные мысли. Даже сосланные без срока, особого отделения, и терассчитывали иногда, что вот нет-нет, а вдруг придет из Питера: "Переслать вНерчинск, в рудники, и назначить сроки". Тогда славно: во-первых, в Нерчинскчуть не полгода идти, а в партии идти против острога куды лучше! А потомкончить в Нерчинске срок и тогда... И ведь так рассчитывает иной седойчеловек! В Тобольске видел я прикованных к стене. Он сидит на цепи, этак всажень длиною; тут у него койка. Приковали его за что-нибудь из ряду вонстрашное, совершенное уже в Сибири. Сидят по пяти лет, сидят и по десяти.Большею частью из разбойников. Одного только между ними я видел как будто изгоспод; где-то он когда-то служил. Говорил он смирнехонько, пришепетывая;улыбочка сладенькая. Он показывал нам свою цепь, показывал, как надоложиться удобнее на койку. То-то, должно быть, была своего рода птица! Всеони вообще смирно ведут себя и кажутся довольными, а между тем каждомучрезвычайно хочется поскорее высидеть свой срок. К чему бы, кажется? А вот кчему: выйдет он тогда из душной промозглой комнаты с низкими кирпичнымисводами и пройдется по двору острога, и... и только. За острог уж его невыпустят никогда. Он сам знает, что спущенные с цепи навечно уже содержатсяпри остроге, до самой смерти своей, и в кандалах. Он это знает, и все-такиему ужасно хочется поскорее кончить свой цепной срок. Ведь без этого желаниямог ли бы он просидеть пять или шесть лет на цепи, не умереть или не сойти сума? Стал ли бы еще иной-то сидеть? Я чувствовал, что работа может спасти меня, укрепить мое здоровье,тело. Постоянное душевное беспокойство, нервическое раздражение, спертыйвоздух казармы могли бы разрушить меня совершенно. "Чаще быть на воздухе,каждый день уставать, приучаться носить тяжести - и по крайней мере я спасусебя, - думал я, - укреплю себя, выйду здоровый, бодрый, сильный, нестарый".Я не ошибся: работа и движение были мне очень полезны. Я с ужасом смотрел наодного из моих товарищей (из дворян), как он гас в остроге, как свечка.Вошел он в него вместе со мною, еще молодой, красивый, бодрый, а вышелполуразрушенный, седой, без ног, с одышкой. "Нет, - думал я, на него глядя,- я хочу жить и буду жить". Зато и доставалось же мне сначала от каторжныхза любовь к работе, и долго они язвили меня презрением и насмешками. Но я несмотрел ни на кого и бодро отправлялся куда-нибудь, например хоть обжигать итолочь алебастр, - одна из первых работ, мною узнанных. Это была работалегкая. Инженерное начальство, по возможности, готово было облегчать работудворянам, что, впрочем, было вовсе не поблажкой, а только справедливостью.Странно было бы требовать с человека, вполовину слабейшего силой и никогдане работавшего, того же урока, который задавался по положению настоящемуработнику. Но это "баловство" не всегда исполнялось, даже исполнялось-то какбудто украдкой: за этим надзирали строго со стороны. Довольно частоприходилось работать работу тяжелую, и тогда, разумеется, дворяне выносилидвойную тягость, чем другие работники. На алебастр назначали обыкновенночеловека три-четыре, стариков или слабосильных, ну, и нас в том числе,разумеется; да, сверх того, прикомандировывали одного настоящего работника,знающего дело. Обыкновенно ходил все один и тот же, несколько лет сряду,Алмазов, суровый, смуглый и сухощавый человек, уже в летах, необщительный ибрюзгливый. Он глубоко нас презирал. Впрочем, он был очень неразговорчив, дотого, что даже ленился ворчать на нас. Сарай, в котором обжигали и толклиалебастр, стоял тоже на пустынном и крутом берегу реки. Зимой, особенно всумрачный день, смотреть на реку и на противоположный далекий берег былоскучно. Что-то тоскливое, надрывающее сердце было в этом диком и пустынномпейзаже. Но чуть ли еще не тяжелей было, когда на бесконечной белой пеленеснега ярко сияло солнце; так бы и улетел куда-нибудь в эту степь, котораяначиналась на другом берегу и расстилалась к югу одной непрерывной скатертьютысячи на полторы верст. Алмазов обыкновенно молча и сурово принимался заработу; мы словно стыдились, что не можем настоящим образом помогать ему, аон нарочно управлялся один, нарочно не требовал от нас никакой помощи, какбудто для того, чтоб мы чувствовали всю вину нашу перед ним и каялисьсобственной бесполезностью. А всего-то и дела было вытопить печь, чтобобжечь накладенный в нее алебастр, который мы же, бывало, и натаскаем ему.На другой же день, когда алебастр бывал уже совсем обожжен, начиналась еговыгрузка из печки. Каждый из нас брал тяжелую колотушку, накладывал себеособый ящик алебастром и принимался разбивать его. Это была премилая работа.Хрупкий алебастр быстро обращался в белую блестящую пыль, так ловко, такхорошо крошился. Мы взмахивали тяжелыми молотами и задавали такую трескотню,что самим было любо. И уставали-то мы наконец, и легко в то же времястановилось; щеки краснели, кровь обращалась быстрее. Тут уж и Алмазовначинал смотреть на нас снисходительно, как смотрят на малолетних детей;снисходительно покуривал свою трубочку и все-таки не мог не ворчать, когдаприходилось ему говорить. Впрочем, он и со всеми был такой же, а в сущности,кажется, добрый человек. Другая работа, на которую я посылался, - в мастерской вертеть точильноеколесо. Колесо было большое, тяжелое. Требовалось немалых усилий вертетьего, особенно когда токарь (из инженерных мастеровых) точил что-нибудь вроделестничной балясины или ножки от большого стола, для казенной мебеликакому-нибудь чиновнику, на что требовалось чуть не бревно. Одному в такомслучае было вертеть не под силу, и обыкновенно посылали двоих - меня и ещеодного из дворян, Б. Так эта работа в продолжение нескольких лет иоставалась за нами, если только приходилось что-нибудь точить. Б. былслабосильный, тщедушный человек, еще молодой, страдавший грудью. Он прибыл вострог с год передо мною вместе с двумя другими из своих товарищей - однимстариком, все время острожной жизни денно и нощно молившимся богу (за чтоуважали его арестанты) и умершим при мне, и с другим, еще очень молодымчеловеком, свежим, румяным, сильным, смелым, который дорогою нес устававшегос пол-этапа Б., что продолжалось семьсот верст сряду. Нужно было видеть ихдружбу между собою. Б. был человек с прекрасным образованием, благородный, схарактером великодушным, но испорченным и раздраженным болезнью. С колесомсправлялись мы вместе, и это даже занимало нас обоих. Мне эта работа давалапревосходный моцион. Особенно тоже я любил разгребать снег. Это бывало обыкновенно послебуранов, и бывало очень нередко в зиму. После суточного бурана заметало инойдом до половины окон, а иной чуть не совсем заносило. Тогда, как ужепрекращался буран и выступало солнце, выгоняли нас большими кучами, а иногдаи всем острогом - отгребать сугробы снега от казенных зданий. Каждомудавалась лопата, всем вместе урок, иногда такой, что надо было удивляться,как можно с ним справиться, и все дружно принимались за дело. Рыхлый, толькочто слегшийся и слегка примороженный сверху снег ловко брался лопатой,огромными комками, и разбрасывался кругом, еще на воздухе обращаясь вблестящую пыль. Лопата так и врезалась в белую, сверкающую на солнце массу.Арестанты почти всегда работали эту работу весело. Свежий зимний воздух,движение разгорячали их. Все становились веселее; раздавался хохот,вскрикиванья, остроты. Начинали играть в снежки, не без того, разумеется,чтоб через минуту не закричали благоразумные и негодующие на смех ивеселость, и всеобщее увлечение обыкновенно кончалось руганью. Мало-помалу я стал распространять и круг моего знакомства. Впрочем, самя не думал о знакомствах: я все еще был неспокоен, угрюм и недоверчив.Знакомства мои начались сами собою. Из первых стал посещать меня арестантПетров. Я говорю посещать и особенно напираю на это слово. Петров жил вособом отделении и в самой отдаленной от меня казарме. Связей между нами,по-видимому, не могло быть никаких; общего тоже решительно ничего у нас небыло и быть не могло. А между тем в это первое время Петров как будтообязанностью почитал чуть не каждый день заходить ко мне в казарму илиостанавливать меня в шабашное время, когда, бывало, я хожу за казармами, повозможности подальше от всех глаз. Мне сначала это было неприятно. Но онкак-то так умел сделать, что вскоре его посещения даже стали развлекатьменя, несмотря на то что это был вовсе не особенно сообщительный иразговорчивый человек. С виду был он невысокого роста, сильного сложения,ловкий, вертлявый, с довольно приятным лицом, бледный, с широкими скулами, ссмелым взглядом, с белыми, чистыми и мелкими зубами и с вечной щепотьютертого табаку за нижней губой. Класть за губу табак было в обычае у многихкаторжных. Он казался моложе своих лет. Ему было лет сорок, а на вид толькотридцать. Говорил он со мной всегда чрезвычайно непринужденно, держал себя ввысшей степени на равной ноге, то есть чрезвычайно порядочно и деликатно.Если он замечал, например, что я ищу уединения, то, поговорив со мной минутыдве, тотчас же оставлял меня и каждый раз благодарил за внимание, чего,разумеется, не делал никогда и ни с кем из всей каторги. Любопытно, чтотакие же отношения продолжались между нами не только в первые дни, но и впродолжение нескольких лет сряду и почти никогда не становились короче, хотяон действительно был мне предан. Я даже и теперь не могу решить: чего именноему от меня хотелось, зачем он лез ко мне каждый день? Хоть ему и случалосьворовать у меня впоследствии, но он воровал как-то нечаянно; денег же почтиникогда у меня не просил, следовательно, приходил вовсе не за деньгами илиза каким-нибудь интересом. Не знаю тоже почему, но мне всегда казалось, что он как будто вовсе нежил вместе со мною в остроге, а где-то далеко в другом доме, в городе, итолько посещал острог мимоходом, чтоб узнать новости, проведать меня,посмотреть, как мы все живем. Всегда он куда-то спешил, точно где-то кого-тооставил и там ждут его, точно где-то что-то недоделал. А между тем как будтои не очень суетился. Взгляд у него тоже был какой-то странный: пристальный,с оттенком смелости и некоторой насмешки, но глядел он как-то вдаль, черезпредмет; как будто из-за предмета, бывшего перед его носом, он старалсярассмотреть какой-то другой, подальше. Это придавало ему рассеянный вид. Янарочно смотрел иногда: куда пойдет от меня Петров? Где это его так ждут? Ноот меня он торопливо отправлялся куда-нибудь в казарму или в кухню, садилсятам подле кого-нибудь из разговаривающих, слушал внимательно, иногда и самвступал в разговор даже очень горячо, а потом вдруг как-то оборвет изамолчит. Но говорил ли он, сидел ли молча, а все-таки видно было, что онтак только, мимоходом, что где-то там есть дело и там его ждут. Страннеевсего то, что дела у него не было никогда, никакого; жил он в совершеннойпраздности (кроме казенных работ, разумеется). Мастерства никакого не знал,да и денег у него почти никогда не водилось. Но он и об деньгах не многогоревал. И об чем он говорил со мной? Разговор его бывал так же странен, каки он сам. Увидит, например, что я хожу где-нибудь один за острогом, и вдругкруто поворотит в мою сторону. Ходил он всегда скоро, поворачивал всегдакруто. Придет шагом, а кажется, будто он подбежал. - Здравствуйте. - Здравствуйте. - Я вам не помешал? - Нет. - Я вот хотел вас про Наполеона спросить. Он ведь родня тому, что вдвенадцатом году был? (Петров был из кантонистов и грамотный). - Родня. - Какой же он, говорят, президент? Спрашивал он всегда скоро, отрывисто, как будто ему надо было как можнопоскорее об чем-то узнать. Точно он справку наводил по какому-то оченьважному делу, не терпящему ни малейшего отлагательства. Я объяснил, какой он президент, и прибавил, что, может быть, скоро иимператором будет. - Это как? Объяснил я, по возможности, и это. Петров внимательно слушал,совершенно понимая и скоро соображая, даже наклонив в мою сторону ухо. - Гм. А вот я хотел вас, Александр Петрович, спросить: правда ли,говорят, есть обезьяны, у которых руки до пяток, а величиной с самоговысокого человека? - Да, есть такие. - Какие же это? Я объяснил, сколько знал, и это. - А где же они живут? - В жарких землях. На острове Суматре есть. - Это в Америке, что ли? Как это говорят, будто там люди вниз головойходят? - Не вниз головой. Это вы про антиподов спрашиваете. Я объяснил, что такое Америка и, по возможности, что такое антиподы. Онслушал так же внимательно, как будто нарочно прибежал для одних антиподов. - А-а! А вот я прошлого года про графиню Лавальер читал, от адъютантаАрефьев книжку приносил. Так это правда или так только - выдумано? Дюмасочинение. - Разумеется, выдумано. - Ну прощайте. Благодарствуйте. И Петров исчезал, и в сущности никогда почти мы не говорили иначе, какв этом роде. Я стал о нем справляться. М., узнавши об этом знакомстве, дажепредостерегал меня. Он сказал мне, что многие из каторжных вселяли в негоужас, особенно сначала, с первых дней острога, но ни один из них, ни дажеГазин, не производил на него такого ужасного впечатления, как этот Петров. - Это самый решительный, самый бесстрашный из всех каторжных, - говорилМ. - Он на все способен; он ни перед чем не остановится, если ему придеткаприз. Он и вас зарежет, если ему это вздумается, так, просто зарежет, непоморщится и не раскается. Я даже думаю, он не в полном уме. Этот отзыв сильно заинтересовал меня. Но М. как-то не мог мне датьответа, почему ему так казалось. И странное дело: несколько лет сряду я зналпотом Петрова, почти каждый день говорил с ним; все время он был ко мнеискренно привязан (хоть и решительно не знаю за что) - и во все этинесколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не сделалужасного, но я каждый раз, глядя на него и разговаривая с ним, убеждался,что М. был прав и что Петров, может быть, самый решительный, бесстрашный ине знающий над собою никакого принуждения человек. Почему это так мнеказалось - тоже не могу дать отчета. Замечу, впрочем, что этот Петров был тот самый, который хотел убитьплац-майора, когда его позвали к наказанию и когда майор "спасся чудом", какговорили арестанты, - уехав перед самой минутой наказания. В другой раз, ещедо каторги, случилось, что полковник ударил его на учении. Вероятно, его имного раз перед этим били; но в этот раз он не захотел снести и закололсвоего полковника открыто, среди бела дня, перед развернутым фронтом.Впрочем, я не знаю в подробности всей его истории; он никогда мне ее нерассказывал. Конечно, это были только вспышки, когда натура объявляласьвдруг вся, целиком. Но все-таки они были в нам очень редки. Он действительнобыл благоразумен и даже смирен. Страсти в нем таились, и даже сильные,жгучие; но горячие угли были постоянно посыпаны золою и тлели тихо. Ни тенифанфаронства или тщеславия я никогда не замечал в нем, как, например, удругих. Он ссорился редко, зато и ни с кем особенно не был дружен, разветолько с одним Сироткиным, да и то когда тот был ему нужен. Раз, впрочем, явидел, как он серьезно рассердился. Ему что-то не давали, какую-то вещь;чем-то обделили его. Спорил с ним арестант-силач, высокого роста, злой,задира, насмешник и далеко не трус, Василий Антонов, из гражданскогоразряда. Они уже долго кричали, и я думал, что дело кончится много-много чтопростыми колотушками, потому что Петров хоть и очень редко, но иногда дажедирался и ругался, как самый последний из каторжных. Но в этот раз случилосьне то: Петров вдруг побледнел, губы его затряслись и посинели; дышать сталон трудно. Он встал с места и медленно, очень медленно, своими неслышными,босыми шагами (летом он очень любил ходить босой) подошел к Антонову. Вдругразом во всей шумной и крикливой казарме все затихли; муху было бы слышно.Все ждали, что будет. Антонов вскочил ему навстречу; на нем лица не было...Я не вынес и вышел из казармы. Я ждал, что еще не успею сойти с крыльца, какуслышу крик зарезанного человека. Но дело кончилось ничем и на этот раз:Антонов, не успел еще Петров дойти до него, молча и поскорее выкинул емуспорную вещь. (Дело шло о какой-то самой жалкой ветошке, о каких-топодвертках.) Разумеется, минуты через две Антонов все-таки ругнул егопомаленьку, для очистки совести и для приличия, чтоб показать, что не совсемже он так уж струсил. Но на ругань Петров не обратил никакого внимания, дажеи не отвечал: дело было не в ругани и выигралось оно в его пользу; оностался очень доволен и взял себе ветошку. Через четверть часа он ужепо-прежнему слонялся по острогу с видом совершенного безделья и как будтоискал, не заговорят ли где-нибудь о чем-нибудь полюбопытнее, чтоб приткнутьтуда и свой нос и послушать. Его, казалось, все занимало, но как-то такслучилось, что ко всему он по большей части оставался равнодушен и толькотак слонялся по острогу без дела, метало его туда и сюда. Его можно былотоже сравнить с работником, с дюжим работником, от которого затрещит работа,но которому покамест не дают работы, и вот он в ожидании сидит и играет смаленькими детьми. Не понимал я тоже, зачем он живет в остроге, зачем небежит? Он не задумался бы бежать, если б только крепко того захотел. Надтакими людьми, как Петров, рассудок властвует только до тех пор, покаместони чего не захотят. Тут уж на всей земле нет препятствия их желанию. А яуверен, что он бежать сумел бы ловко, надул бы всех, по неделе мог бы сидетьбез хлеба где-нибудь в лесу или в речном камыше. Но, видно, он еще не набрелна эту мысль и не пожелал этого вполне. Большого рассуждения, особенногоздравого смысла я никогда в нем не замечал. Эти люди так и родятся об однойидее, всю жизнь бессознательно двигающей их туда и сюда; так они и мечутсявсю жизнь, пока не найдут себе дела вполне по желанию; тут уж им и голованипочем. Удивлялся я иногда, как это такой человек, который зарезал своегоначальника за побои, так беспрекословно ложится у нас под розги. Его иногдаи секли, когда он попадался с вином. Как и все каторжные без ремесла, ониногда пускался проносить вино. Но он и под розги ложился как будто ссобственного согласия, то есть как будто сознавал, что за дело; в противномслучае ни за что бы не лег, хоть убей. Дивился я на него тоже, когда он,несмотря на видимую ко мне привязанность, обкрадывал меня. Находило на негоэто как-то полосами. Это он украл у меня Библию, которую я ему дал толькодонести из одного места в другое. Дорога была в несколько шагов, но он успелнайти по дороге покупщика, продал ее и тотчас же пропил деньги. Верно, ужочень ему пить захотелось, а уж что очень захотелось, то должно бытьисполнено. Вот такой-то режет человека за четвертак, чтоб за этот четвертаквыпить косушку, хотя в другое время пропустить мимо с сотнею тысяч. Вечеромон мне сам и объявил о покраже, только без всякого смущения и раскаянья,совершенно равнодушно, как о самом обыкновенном приключении. Я было пробовалхорошенько его побранить; да и жалко мне было мою Библию. Он слушал, нераздражаясь, даже очень смирно; соглашался, что Библия очень полезная книга,искренно жалел, что ее у меня теперь нет, но вовсе не сожалел о том, чтоукрал ее; он глядел с такою самоуверенностью, что я тотчас же и пересталбраниться. Брань же мою он сносил, вероятно рассудив, что ведь нельзя же безэтого, чтоб не изругать его за такой поступок, так уж пусть, дескать, душуотведет, потешится, поругает; но что в сущности все это вздор, такой вздор,что серьезному человеку и говорить-то было бы совестно. Мне кажется, онвообще считал меня каким-то ребенком, чуть не младенцем, не понимающим самыхпростых вещей на свете. Если, например, я сам с ним об чем-нибудьзаговаривал, кроме наук и книжек, то он, правда, мне отвечал, но как будтотолько из учтивости, ограничиваясь самыми короткими ответами. Часто язадавал себе вопрос: что ему в этих книжных знаниях, о которых он меняобыкновенно расспрашивает? Случалось, что во время этих разговоров я нет-нетда и посмотрю на него сбоку: уж не смеется ли он надо мной? Но нет;обыкновенно он слушал серьезно, внимательно, хотя, впрочем, не очень, и этопоследнее обстоятельство мне иногда досаждало. Вопросы задавал он точно,определительно, но как-то не очень дивился полученным от меня сведениям ипринимал их даже рассеянно... Казалось мне еще, что про меня он решил, неломая долго головы, что со мною нельзя говорить, как с другими людьми, что,кроме разговора о книжках, я ни о чем не пойму и даже не способен понять,так что и беспокоить меня нечего. Я уверен, что он даже любил меня, и это меня очень поражало. Считал лион меня недоросшим, неполным человеком, чувствовал ли ко мне то особого родасострадание, которое инстинктивно ощущает всякое сильное существо к другомуслабейшему, признав меня за такое... не знаю. И хоть все это не мешало емуменя обворовывать, но, я уверен, и обворовывая, он жалел меня. "Эх, дескать!- думал он, может быть, запуская руку в мое добро, - что ж это за человек,который и за добро-то свое постоять не может!" Но за это-то он, кажется, илюбил меня. Он мне сам сказал один раз, как-то нечаянно, что я уже "слишкомдоброй души человек" и "уж так вы просты, так просты, что даже жалостьберет. Только вы, Александр Петрович, не примите в обиду, - прибавил ончерез минуту, - я ведь так от души сказал". С такими людьми случается иногда в жизни, что они вдруг резко и крупнопроявляются и обозначаются в минуты какого-нибудь крутого, поголовногодействия или переворота и таким образом разом попадают на свою полнуюдеятельность. Они не люди слова и не могут быть зачинщиками и главнымипредводителями дела; но они главные исполнители его и первые начинают.Начинают просто, без особых возгласов, но зато первые перескакивают черезглавное препятствие, не задумавшись, без страха, идя прямо на все ножи, - ивсе бросаются за ними и идут слепо, идут до самой последней стены, гдеобыкновенно и кладут свои головы. Я не верю, чтоб Петров хорошо кончил; он вкакую-нибудь одну минуту все разом кончит, и если не пропал еще до сих пор,значит, случай его не пришел. Кто знает, впрочем? Может, и доживет до седыхволос и преспокойно умрет от старости, без цели слоняясь туда и сюда. Но,мне кажется, М. был прав, говоря, что это был самый решительный человек извсей каторги.

Date: 2015-12-12; view: 398; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию