Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Июля 1990 года. Раковина света открылась и захлопнулась в нескольких сантиметрах от моего лица, взорвавшись сиянием и звуками умирающих животныхРаковина света открылась и захлопнулась в нескольких сантиметрах от моего лица, взорвавшись сиянием и звуками умирающих животных. «Что случилось, – спрашиваю я, – что случилось?» Иногда мне кажется, что мир стал черно‑белым, а временами на меня находит и не отпускает, и не хочет отпускать, как бы я ни кричала и ни молила. Я видела, как перерезает пополам людей – плоть отделяется от плоти, как у сломанных кукол, и то, что было раньше горизонтом, рушится, и мир, который я считала мягким и ярко‑голубым, оказывается жестоким и пронизанным болью. Неужели вы не понимаете, что я видела конец света, видела, как земля с небом поменялись местами? Я узнала, откуда берутся демоны, уже в три с половиной года. И этот груз был настолько велик, что я верила, что у меня разорвется голова. В довершение ко всему девятый ряд пролетел, словно планер в ночи, в нескольких сантиметрах, и поверх его покореженного края я смотрела, как взрываются бриллиантовыми фейерверками иллюминаторы, и помимо воли расплакалась. Доносится звук, который издают безмолвные погибшие, – я узнала его много лет спустя в вечерних новостях. Их голосовые связки уже не работают, поэтому вместо голосов слышно дрожание воздуха, которое наскакивает и отражается от стены молчания, – это голос ужаса в вакууме.
Несколько дней я чувствовала, что у меня на груди лежит леопард. Я вдыхала спертый воздух, который он выдыхал. Он царапал мне подбородок и целовал в шею. Когда он переваливался, мои ребра тоже двигались. – Она приходит в себя, – первое, что я слышу за долгое время. Я открываю глаза и вижу все в следующем порядке: маму, папу, крошечную комнату в мансарде в Большом доме. Я крепко зажмуриваюсь. Что‑то не так: я ожидала, что очнусь в доме в Сан‑Диего. Я совершенно забыла о Массачусетсе. Я пытаюсь сесть, но леопард рычит и вонзает в меня когти. – Что с ней? – спрашивает папа. – Джейн, помоги ей. Что с ней? Мама кладет мне на лоб холодные полотенца, но совершенно не замечает этого чудовища. – Неужели ты его не видишь? – спрашиваю я, но из горла вырывается только шепот. Я захлебываюсь. Начинаю кашлять и отхаркиваю мокроту, еще и еще. Папа вкладывает мне в ладонь салфетку. Мама плачет. Никто из них не понимает, что, как только леопард спрыгнет, со мной все будет в порядке. – Мы поедем домой, – говорит отец. – Мы скоро уедем отсюда. Одежда отца совсем не подходит для этой фермы – его вообще тут быть не должно. Я ищу мамино лицо, чтобы получить ответ. – Оливер, оставь нас на минутку. – Мы должны пережить это вместе, – настаивает отец. Мама кладет руку ему на плечо – круто смотрится, как орхидея на сеновале. – Пожалуйста. Сеновал. – Признайтесь… – Я пытаюсь сесть. – Хадли умер? Мама с папой переглядываются, и отец молча выходит из комнаты. – Да, – отвечает мама. Ее глаза наполняются слезами. – Ребекка, мне очень жаль. – Она ложится на стеганное сердечками одеяло. Прячет лицо у меня на животе, на груди у этого леопарда. – Мне очень жаль. – Животное встает, потягивается и исчезает. Удивительно, что я не плачу. – Расскажи мне все, что знаешь. Мама поднимает лицо, пораженная моей храбростью. Она говорит, что Хадли упал и сломал шею. Врачи сказали, что он умер мгновенно. Это произошло три дня назад – слишком долго тело не могли извлечь из узкого ущелья. – И что я делала эти три дня? – шепчу я. Ответа я не нахожу, поэтому смущаюсь. – У тебя воспаление легких, ты почти все время спала… Ты сбежала, помчалась за Хадли, и тут приехал твой отец. Он настоял на том, чтобы поехать с Сэмом тебя искать… – Она отводит глаза. – Он не хотел, чтобы Сэм оставался здесь, со мной. «Значит, он знает», – думаю я. Интересно! – А что он имел в виду, когда говорил: «Мы поедем домой»? Мама кладет мне руку на голову. – Назад в Калифорнию. А ты что подумала? Я что‑то упускаю. – А здесь мы что делаем? – Не стоит сейчас об этом. Тебе нужно отдохнуть. Я поднимаю одеяло, и меня тошнит. Все ноги у меня в синяках и ссадинах. И обмотаны пожелтевшими бинтами. На груди – засохшая кровь на глубоких царапинах. – Когда Хадли упал, ты попыталась спуститься за ним, – объясняет мама. – Сэм оттащил тебя от края, и ты принялась царапать себя. Ты не прекращала раздирать себя, сколько бы успокоительных тебе ни кололи. Тебя было не остановить. – Она снова начинает плакать. – Ты твердила, что хочешь вырвать свое сердце. – Не понимаю зачем, – шепчу я. – Вы и так его у меня вырвали. Она уходит в противоположный конец комнаты, как можно дальше от меня. – Что ты хочешь, чтобы я сказала, Ребекка? Что ты хочешь от меня услышать? Не знаю. Сделанного не воротишь. Я начинаю понимать, насколько по‑другому все воспринимаешь, когда взрослеешь. В детстве, когда я болела, мама пела мне песенку. Приносила мне красное желе и спала, свернувшись клубочком рядом со мной, чтобы прислушиваться к моему дыханию. Она воображала, что я принцесса, которую заточила в башне злая волшебница, и играла роль моей фрейлины. Мы вместе ждали моего прекрасного рыцаря в сверкающих доспехах. – Зачем тебе мое прощение? – спрашиваю я. – Зачем тебе оно? Я отворачиваюсь, и овцы Сэма, все семь, стремглав несутся по тропинке, которую они проложили на среднем поле. – Зачем мне твое прощение? Потому что я так и не простила своего отца и знаю, каково будет тебе. В детстве отец избивал меня. Он бил меня, бил маму, а я пыталась оградить от этого ужаса Джоли. Он разбил мне сердце и в конечном счете сломал меня. Я так и не поверила в себя. Если бы я собой что‑то представляла, разве папа стал бы меня обижать? Потом я забыла об этом. Вышла замуж за Оливера, а через три года он ударил меня. Тогда я и сбежала в первый раз. – Авиакатастрофа, – говорю я, и мама кивает. – Я вернулась к нему из‑за тебя. Я понимала: важнее всего, чтобы ты росла, чувствуя себя защищенной. А потом я ударила твоего отца. И воспоминания нахлынули вновь. – Она закрывает лицо руками. – Все вернулось, но на этот раз стало частью меня. Куда бы я ни бежала, сколько бы штатов и стран ни проехала – от себя не убежишь. Я так его и не простила – мне казалось, что в таком случае последнее слово остается за мной. Но он выиграл. Он во мне, Ребекка. Она берет старинный мраморный кувшин, который хранится в семье Сэма много лет. Не отдавая отчета в своих действиях, она роняет его, и осколки разлетаются по полу. – Я приехала сюда и была так счастлива, совсем недолго, что опять обо всем забыла. Забыла о твоем отце, забыла о тебе. Я настолько потеряла голову от любви… – она улыбается каким‑то своим мыслям, – что не могла поверить, что кто‑то, кроме меня, может испытывать подобные чувства. И уж конечно, не ожидала этого от собственной дочери. Если ты влюбилась в двадцатипятилетнего и это нормально, то почему я не могу влюбиться в мужчину, которому двадцать пять? Понимаешь? Я видела маму с Сэмом в тени сада, между ними чувствовалась духовная связь. Вот что было не так в последние недели: я никогда еще не видела свою маму такой. Мне еще никогда не было так хорошо рядом с ней. Я не понимаю, что здесь делает мой отец, почему он хочет заставить ее вернуться. Женщины, которая ему нужна, здесь нет. Той женщины больше не существует. – Я видела вас вместе, – признаюсь я. – Если бы это было правильно, Ребекка, – говорит мама, – это бы случилось много лет назад. Больше нет нужды спрашивать, зачем она возвращается домой. Ответ я уже знаю. Мама считает, что она подвела не только моего отца, но и меня. Она недостойна быть с Сэмом – это ее наказание. В реальном мире обстоятельства не всегда складываются самым благоприятным образом. В реальном мире «навсегда» может длиться всего два дня. Мама смотрит на меня. Наши взгляды встречаются и говорят больше слов. Если у тебя этого нет – и у меня не будет. Моя жизнь породила твою, и поэтому моя жизнь неразрывно связана с твоей. «Как странно!» Я узнала, что такое заколдованный любовный круг, раньше собственной мамы. Еще и ей преподала урок. Мама улыбается и убирает марлевую повязку с моей груди. – Мне не верится, что тебе всего пятнадцать, – бормочет она. Она касается пальцами моей груди. От маминых прикосновений раны начинают затягиваться. Мы молча наблюдаем, как кожа срастается и синяки исчезают. Но шрамы все равно останутся.
Когда он среди ночи входит в комнату, я его жду. Он единственный, кто не навещал меня с тех пор, как я пришла в сознание. Сначала дверь едва заметно приоткрывается, потом я вижу свет фонарика; когда дядя Джоли подходит к моей кровати, я уже знаю, куда мы держим курс. – Если выедем сейчас, у нас будет уйма времени, – говорит он, – и никто не узнает, куда мы ездили. Он на руках относит меня к старому голубому грузовичку, который уже несколько недель не заводили. Поставив рычаг передач в нейтральное положение, он толкает автомобиль от дома, вниз по пригорку. На меня он набросил накидку – оранжевую с розовыми помпонами, привет из семидесятых. Между нами на потрескавшемся кожаном сиденье расположился термос с черным кофе и овсяными кексами с изюмом. – Мне кажется, ты еще не пришла в себя. Когда я качаю головой, он включает «дворники». Нажимает на кнопку, чтобы взбрызнуть стекла водой из стеклоочистителя. Струя летит через крышу на багажник. Бьет, как водяной пистолет. – Хватит, – говорит Джоли. Он красив, но какой‑то поблекшей красотой. У него на висках вьются волосы, даже если он только что подстригся. Первое, что замечаешь на его лице, – расстояние между глазами. Оно настолько узкое, что он похож либо на представителя монголоидной расы, либо на очень умного человека – все зависит от того, под каким углом смотреть. А потом обращаешь внимание на его губы – пухлые, как у девушки, и розовые, как циннии. Если взять мой любимый снимок Мэла Гибсона, сложить его и спрятать в карман джинсов, а потом прокрутить в машинке и высушить – снимок, который в результате окажется у вас в руках, будет мягче, потертым по краям и не таким впечатляющим. Дядя Джоли. Светает, когда мы пересекаем границу Нью‑Гэмпшира. – Я мало что помню, – признаюсь я. – Бóльшую часть пути я просидела в кузове грузовика. – Дай угадаю, – говорит дядя Джоли. – В рефрижераторе? Он вызывает у меня улыбку. Когда отец с Сэмом нашли нас, температура у меня была сорок. Дядя Джоли немногословен. Он понимает – мне сейчас не до разговоров. Время от времени он просит налить ему чашечку кофе. Я наливаю и пою его, как будто это он болен. Мы минуем коричневый дорожный знак, на котором схематически изображена территория Уайт‑Маунтин. – Красиво здесь, – говорю я. – Как считаешь? – Тебе кажется, что это красиво? – спрашивает дядя. Вопрос застает меня врасплох. Я окидываю взглядом вершины и водостоки. В Южной Калифорнии ландшафт равнинный и не таит в себе никаких сюрпризов. – Да. – В таком случае так и есть. Мы едем по дорогам, которые я никогда не видела. Сомневаюсь, что это вообще можно назвать дорогами. Они змеятся через лес и больше напоминают колеи, которые оставили лыжники, а не автомобильный путь, но так мы можем сократить дорогу. Грузовичок скачет по колдобинам, расплескивая кофе и катая по сиденью нетронутые кексы. Мы оказываемся на заднем дворе дома, где живет мать Хадли, – его я не узнать не могу. Мы оставляем машину как искупительную жертву на крошечном пятачке между домом и горой Обмана. – Я рада, что ты смогла приехать, – говорит миссис Слегг, открывая дверь. – Слышала, ты заболела. Она обнимает меня и провожает в свою уютную, вкусно пахнущую кухню. Я сгораю от стыда. У нее сын погиб, а она беспокоится о моих царапинах. – Примите мои соболезнования. – Я запинаюсь на словах, которые мне велел сказать Джоли. – Соболезную вашей потере. У матери Хадли удивленно распахиваются глаза, как будто она меньше всего ожидала услышать что‑либо подобное. – Милая, но ведь это и твоя потеря. – Она опускается на стул со спинкой, который стоит около меня. Накрывает своими пухлыми пальцами мою ладонь. На ней синий халат и яркий фартук с аппликацией с изображением малины. – Я знаю, что вам двоим нужно. И о чем это, интересно, я думаю? Вы приехали из самого Массачусетса, а я сижу как квашня. Она открывает хлебницу и достает свежие рулеты, жареные пирожки и пирожные с кунжутом. – Спасибо, миссис Слегг, но я не хочу есть. – Можешь называть меня мама Слегг, – перебивает она. – И неудивительно. Взгляни на себя! Ты совсем крошка. Тебя, наверное, даже ветром сносит, где уж выдержать такую боль. Дядя Джоли подходит к окну. Вглядывается в горы. – Где будут похороны? – Отсюда недалеко. На кладбище, где похоронен мой муж, Господь упокой его душу. У нашей семьи есть свое место. Она произносит это таким будничным тоном, что я начинаю всматриваться в ее лицо: а любила ли она вообще своего сына? А может, она будет скорбеть украдкой и рвать на себе волосы, когда все уйдут? В кухню заходит мальчик. Достает из холодильника молоко и только сейчас замечает наше присутствие. Когда он оборачивается, меня словно током ударяет – так он похож на Хадли. – Ты Ребекка? Я молча киваю. – А ты… – Кэл, – представляется он. – Младший брат. Был. – Он поворачивается к маме. – Нам пора? – На нем фланелевая рубашка и джинсы. Кэла, двух школьных друзей Хадли и дядю Джоли просят отнести гроб на кладбище. Там стоит священник, который проводит теплую, уважительную панихиду. В середине службы на гроб опускается дятел. И начинает клевать венок из цветов. Десять секунд миссис Слегг спокойно наблюдает за происходящим, потом кричит, чтобы священник прервал панихиду. Она падает на землю, ползет к гробу и хватается за венок. Неожиданная суета вспугнула птицу. Кто‑то уводит мать Хадли. На кладбище я не роняю ни слезинки. Куда бы я ни повернулась, отовсюду вижу эту гору, которая ждет, чтобы опять забрать Хадли, когда его опустят в землю. А я останусь с червями, с твоими слугами, гора. Я ловлю себя на мысли, что, как бы ни старалась, не могу вспомнить, откуда это выражение. Наверное, учили в школе, но верится с трудом. Кажется, это было уже так давно – теперь я совершенно другой человек. Четверо мужчин выступают вперед и медленно на кожаных ремнях опускают гроб в землю. Я отворачиваюсь. До этого момента я делала вид, что Хадли вообще здесь нет, что это всего лишь видимость и он ждет меня в Большом доме. Но я вижу, как напрягаются мышцы на спине у дяди Джоли, как белеют костяшки пальцев Кэла, – это убеждает меня в том, что в этом нетесаном горчичного цвета ящике на самом деле что‑то лежит. Я закрываю уши руками, чтобы не слышать, как гроб с глухим стуком ударяется о землю. Накидка распахивается у меня на груди, открывая шрамы. Никто ничего не замечает – кроме миссис Слегг. Она стоит чуть поодаль и еще сильнее заливается слезами. Перед тем как покинуть кладбище, Кэл дарит мне рубашку, которая была на Хадли в ночь перед гибелью. Ту, в которую я завернулась, когда пришли отец с Сэмом. Синяя фланелевая рубашка в черную клетку. Он складывает ее треугольником, как флаг. Потом вправляет углы внутрь и протягивает мне. Я не говорю «спасибо». Не прощаюсь с безутешной матерью Хадли. Вместо этого я позволяю дяде увести меня к машине. Практически в молчании он отвозит меня назад, где все ожидают крушения своих надежд.
Оливер
Я направляюсь в институт как ни в чем не бывало. Я не каждый день хожу туда, и сегодня приходить не было насущной необходимости, за исключением того, что, когда иду по коридорам, я слышу за спиной благоговейный шепот «доктор Джонс, доктор Джонс» – и это звучит жизнеутверждающе. Вчера ночью мне не спалось. Я взял записи последней экспедиции на остров Мауи и прокрутил их несколько раз на видеомагнитофоне, стоящем в спальне. На этих записях видно, как горбатые киты величественно выпрыгивают из воды, выгибаются в воздухе и ныряют назад в океан, образуя воронки, которых там раньше не было. Их видно и под водой. Вы нетерпеливо ждете, когда они пронзят водную гладь: блестящие плавники и бьющие по воде хвосты, и в этот благословенный момент, пока не кончится волшебство, Господи, они становятся воплощением красоты. До рассвета я несколько раз пересмотрел записи, а когда взошло солнце, неожиданно поймал себя на мысли, что считаю, сколько же месяцев мы с Джейн уже не занимались любовью, и с прискорбием должен сказать, что так и не смог назвать конкретной даты. В институте окна моего кабинета выходят на океанический заповедник Сан‑Диего. Только представьте себе – три стеклянные стены и дубовая дверь. Раньше она была выбелена, но я решил вскрыть ее морилкой, чтобы лучше видеть текстуру дерева, а Джейн, которая в то время увлекалась этой идеей, настояла на том, чтобы сделать все самой. Она целую неделю приходила ко мне в кабинет, пробуя в разных местах дверного наличника оттенки с такими названиями, как «колониальный», «сияющее красное дерево» и «естественный», – я видел в этом иронию. В конце концов она подобрала оттенок, который назывался «золотистый дуб», оказавшийся скорее коричневым, нежели золотым. Я работал за столом в тот день, когда она красила дверь. Она трудилась настолько методично, что я стал гордиться ею: вела снизу вверх, следя за тем, чтобы краска не капала, после каждого слоя зачищала дверь. Откровенно говоря, за ней было очень приятно наблюдать. Когда она закончила, то отошла от двери к моему столу. – Что скажешь? – начала Джейн, но тут же прикрыла рот ладонью. Она бросилась к двери и принялась отдирать высыхающую краску скребком. Я подбежал к ней и обнял, пытаясь успокоить. – Неужели ты не видишь?! – Она яростно размахивала руками, настаивая на своем, и указала на несколько линий на текстуре дерева. – Выглядит прекрасно. Текстура и на самом деле отлично просматривалась. – Неужели ты не видишь?! – кричала она. – Вот здесь. Ясно как день. Это лицо дьявола. С тех пор Джейн в мой кабинет ни ногой, поскольку я отказался перекрашивать дверь. Мне она нравится. Я закрываю дверь за собой, верчу головой так и так, пытаясь разглядеть это лицо. Ясно, что она отправится к своему брату и поедет на машине или поездом, – не полетит же она с Ребеккой на самолете! Скорее всего, в поезд она тоже не сядет – для меня пара пустяков найти ее по билетам. Я мог бы предугадать ее действия и полететь в Бостон. И оказаться там даже раньше ее. Но, с другой стороны, ее братец уже там, и он найдет способ предупредить Джейн. Между ними какая‑то телепатическая связь, которая не просто поражает, но и может расстроить мои планы. Второй вариант: через определенный промежуток времени я могу обратиться в полицию и подать в розыск. В конце концов, я не совершал ничего противозаконного, что могло бы заставить Джейн сбежать. Я могу обвинить ее в краже ребенка. Разумеется, в этом случае у меня будут связаны руки. Третий вариант: я могу поехать за ней сам. Нечто сродни попытке посадить бабочку на поводок и вывести ее на прогулку, но я думаю, что если бы проявил профессиональную сноровку, то смог бы ее поймать. Я никогда не делал выводов, не собрав достаточного количества информации для построения гипотезы. А в науке я никогда не оказывался в тупике. Может быть, взять и поехать, а сориентироваться по пути? Может, догоню ее, а тогда уже решу, что сказать. – Ширли! – вызываю я секретаршу – высокую женщину с крашеными рыжими волосами, которая, похоже, без ума от меня. Она распахивает дубовую дверь. – Да, мистер Джонс. – У меня возникли неотложные дела, и, боюсь, вам придется решить кое‑какие проблемы. – Ее губы превращаются в прямую линию, она готова взять на себя ответственность. – Касательно экспедиции в Венесуэлу… Вам придется ее отменить. – Экспедицию? Я киваю. – Делайте что хотите. Солгите что‑нибудь, что угодно. Мне нужен по крайней мере месяц личного времени. Скажите им об этом. Личного. – Я наклоняюсь над столом и беру ее руки в свои. – Я рассчитываю на вас, – доверительно говорю я. – Это наша тайна. Институту придется оплатить затраты на эту экспедицию, но я боюсь признаться, что бедняжка Ширли потеряет свою работу. Надо обязательно ей что‑нибудь послать, когда все закончится. Она кивает. Храбрый солдат. – Доктор Джонс, вы будете звонить? – Дважды в день, – обманываю я. Лучше я побыстрее разберусь с этими неприятностями, а потом опять погружусь в свои исследования, чем не преуспею ни в одном, ни в другом – десять минут туда, десять сюда. Я не стану звонить, пока не найду Джейн. Когда секретарша уходит, я выключаю верхний свет и задвигаю шторы. Включаю кассеты со Стеллваген Бэнк: места кормежки и извилистое океанское дно. В конце семидесятых космический корабль «Вояджер» вышел на орбиту, неся на борту приветствия на пятидесяти четырех языках, музыку Баха, Моцарта и рок. И эти песни горбатых китов. Карта Соединенных Штатов, которую я достаю из ящика, потертая, но разобрать можно. Она кажется странной, ведь я привык к водоворотам и воронкам навигационных карт. С помощью линейки и красного маркера я обозначаю радиус в семь с половиной сантиметров, потом рисую окружность. За минувшую ночь дальше они уехать не могли. Феникс или Вегас, Сакраменто, Гуаялас, Мехико. Вот мои границы. Если я выслеживаю китов, о которых почти ничего не знаю, свою жену я точно смогу найти. Только нужно начать думать, как Джейн, – спорадически, эклектично, невообразимо. С китами у нас есть подсказки: течения, места кормежки, визирование. Нам известны начальная и конечная точка их путешествия. Мы работаем дальше, последовательно соединяя воедино то, что обнаруживаем. Это очень похоже на навигацию с помощью сонара – как это делают киты, когда звуковые волны отражаются от геологических образований под водой, помогая выстроить свободный путь. Если Джейн с Ребеккой направляются в Массачусетс, они не поедут ни в Мехико, ни в Сакраменто. Зеленым маркером я зачеркиваю эти два города. Остается сегмент окружности между Фениксом и Вегасом. Они могут быть где угодно. Прислонившись щекой к прохладной мраморной столешнице, я полностью отдаюсь песням китов. В них нет ни слов, ни припевов. Они больше похожи на напевы африканских племен – ритмы, хотя и повторяющиеся, но чуждые нашей культуре. Нет струнных, нет унисона. Повторяются темы, которые меньше всего ожидаешь, музыкальная фраза, которую слышал уже дважды. Иногда киты поют вместе, а случается, как ни печально, они кричат через синеву океана, стеная в одиночестве. Я замечаю, что бормочу себе под нос: «Думать, как Джейн. Думать, как Джейн». Я опускаю голову на изгиб локтя. У китов нет голосовых связок. Нам неизвестно, каким образом они издают эти звуки. Это не выдыхаемый воздух – когда они поют, вокруг них не образуются пузырьки. Тем не менее раздаются эти щелчки, эти свисты, эти стоны виолончели. Передо мной дверь, покрашенная Джейн. И внезапно, заслушавшись звуками моря, я четко вижу абрис ее дьявола.
Сэм
Я рассказываю, что яблоки на земле появились еще до сотворения Адама и Евы. По крайней мере, тремя годами раньше – столько необходимо времени, чтобы яблоня начала плодоносить, не говоря уже том, чтобы получить знания о плотских утехах. Таким вступлением я каждый год начинаю беседу в своей старой альма‑матер – профтехучилище в Лексингтоне. Там я пользуюсь большим авторитетом. В Массачусетсе я владелец единственных яблоневых садов, приносящих доход. В моем подчинении пятьдесят человек, у меня около пятидесяти плодоносящих гектаров земли, налаженные связи с покупателями с ферм Санбери и продуктовыми магазинами, торгующими экологически чистой продукцией. Плюс сады, где можно самому собрать себе фрукты, заплатив за них в палатке, – на выходные сюда приезжают поглазеть даже из Нью‑Йорка. Я возглавил семейное дело, когда отец после перенесенной на сердце операции вышел на заслуженный отдых, но об этом я в своей речи умалчиваю. Кажется, что с каждым годом ученики становятся все моложе и моложе, хотя, наверное, вы догадались, в чем дело: это я становлюсь старше. На этот раз их не так много, как обычно, из‑за кризиса; все хотят заниматься производством стали или ковыряться в микросхемах – в сельском хозяйстве мало платят. Я наблюдаю, как они друг за дружкой заходят в аудиторию. Из них все так же девяносто пять процентов юноши – и я прекрасно понимаю почему. И дело совершенно не в том, что я против равноправия, но работа в саду требует выдержки и физической силы, которой зачастую женщины не обладают. Возможно, все это было у моей мамы, но она скорее исключение из правила. Я не собираюсь рассказывать о том, как управлять садом, о рентабельности, о болезнях яблонь, приводить хрестоматийные примеры из практики. Я расскажу им то, что они меньше всего ожидают услышать, попытаюсь окунуть их в свою жизнь. Поведаю те истории, которые в детстве рассказывал мне отец, когда мы сидели на крыльце, а вокруг витал пьянящий аромат сидра, от которого кружилась голова, – именно на этих историях взращена моя любовь к помологии. Я так и не поступил в университет, и, возможно, из меня получился не самый высококлассный руководитель; я признаю, что многих вещей не понимаю, и я не стану тратить даром время учеников. Вместо этого я рассказываю им то, что знаю лучше всего. В действительности яблоко, упомянутое в Библии, яблоком не было. Яблоки в Палестине не выращивали, но впервые Библия была переведена в какой‑то северной стране, а яблони родом из Англии – вот так и получилось! Я слышал, что в верховьях Роки‑Маунтин обнаружены окаменелые останки кожуры, оставшиеся еще с тех времен, когда уровень воды на земле достигал такой высоты. Яблоки тоже окаменели. Археологи нашли в грунте обуглившиеся остатки яблок, когда производили раскопки доисторических слоев недалеко от Швейцарии. Только представьте себе! Яблони быстро распространились на Запад. Яблоня вырастает из семени. Бросьте семечко яблока в землю, и через пару лет у вас будет молодое деревце. В детстве я помню, как на фермах друзей моих родителей яблони появлялись повсюду, где только находилось свободное место. Деревьям очень доставалось от коров, которые обрывали их листву, а через несколько лет они вырастали выше самих животных и уже роняли плоды на их спины. Потом коровы сбивались в стадо и поедали сладкие яблоки, неумышленно высаживая новые семена. На нашем собственном коровьем пастбище выросла яблоня, которая давала яблоки, красные как пламя, а пироги с ними были такими же вкусными, как с «макун». Я так и не понял, что это за сорт, и не выставлял его на продажу… А если бы выставил, возможно, сегодня был бы намного богаче. Упоминания о яблоке можно встретить в древнескандинавской мифологии, в греческих мифах и сказках. Отец рассказывал мне все эти сказки. Об отравленном яблоке Белоснежки, яблоке греха, которое вкусила Ева. В скандинавском эпосе богиня молодости Идун хранила ящик с яблоками, а когда боги вкушали их, то вновь обретали молодость. До самого начала девятнадцатого века в Англии в честь яблонь давались салюты, чтобы обеспечить обильный урожай. А в Новой Англии, когда юные девушки чистили яблоки, они бросали длинную кожуру через плечо и смотрели, какая сложится буква, – на такую букву и будет имя будущего жениха. В этом месте я прошу Хадли, который закончил профтехучилище Минитмен вместе со мной и с тех пор работает у меня в саду, передать мне яблоки. Когда эти дети сами ощутят, каков вкус того, что могут вырастить терпеливые человеческие руки, – они все поймут лучше всяких слов. Я открыт для любых вопросов, мне не жалко поделиться знаниями. Вот лекции я читать не умею, но отвечать на вопросы – это совсем другое дело. Я всегда лучше умел слушать, чем говорить. – Вы принимаете на работу? – спрашивают дети. – Ваша ферма достигает уровня безубыточности? Один прилежный ученик задает вопрос о достоинствах прививки черенками в сравнении с прививкой почками – я только два года назад узнал, как это называется научным языком. Но больше всего мне понравился вопрос, который задал мальчик, сидящий на задней парте в последнем ряду и не проронивший ни звука. Я спрыгиваю с возвышения, иду по проходу, наклоняюсь к нему. Он заливается краской. – Ты хочешь что‑то спросить? – понизив голос, интересуюсь я, чтобы никто больше не слышал. – Я же вижу, что хочешь. Это видно по его глазам. – А какие ваши любимые? – спрашивает он, и я понимаю, что он имеет в виду. – Эзоп Шпиценбург, – хотел бы я сказать. Но этот сорт уже почти не выращивают. Поэтому приходится ответить «Джонатан». Этот вопрос я так и не задал своему отцу, когда он произносил эту речь в мою бытность студентом. Затем я отсылаю Хадли назад с машиной. Мы же с Джоелен, которая сейчас преподает в этом техникуме математику, а когда‑то была моей первой девушкой, идем прогуляться по городу. Больше всего нам нравится китайский ресторанчик, в Стоу такой еды не попробуешь. Я заказываю для своей спутницы коктейль «Май тай», который приносят в фарфоровом кокосе с двумя розовыми зонтиками, а себе коктейль, который, по слухам, любили Моэм и Фицджеральд – «Страдающая сволочь». Когда Джоелен отпивает немного коктейля, она забывает причины, по которым меня ненавидит, и, как и в минувшем году, скорее всего, мы оба окажемся на заднем сиденье ее «Форда‑Эскорт», на учебниках и счетах, впившись друг в друга и пытаясь вернуть прошлое. Я не люблю Джоелен. И никогда не любил. Именно поэтому, наверное, она думает, что ненавидит меня. – Ну и чем ты занимался, Сэм? – интересуется она, склонившись над крылышками жареной утки по‑пекински. Она на год моложе меня, но, насколько я помню, всегда выглядела на тридцать. – Подрезал деревья. Готовился к осеннему наплыву посетителей. В конце сентября мы открываем доступ в сад широкой публике. Иногда за воскресенье я могу разбогатеть на целую тысячу долларов на ящиках яблок, свежевыдавленном сидре и оптовой продаже вермонтского чеддера по розничной цене. Джоелен выросла в Конкорде, в одной из трех или четырех семей, которые ютились в автоприцепах. Она приехала в Минитмен учиться на стилиста. Джоелен отлично делает маникюр. – Еще не вывел свой сорт? Несколько лет я работаю в теплице, прививаю и расщепляю почки в надежде вывести нечто по‑настоящему удивительное – яблоко, которое перевернет мир. Свою собственную форму генной инженерии. Я пытаюсь возродить сорт «Эзоп Шпиценбург» или что‑нибудь подобное – дерево, которое бы хорошо росло и было более приспособлено к нашему климату, чтобы на этот раз оно так быстро не выродилось. Мне непонятно, интересуется Джоелен всерьез или подтрунивает надо мной. Я всегда плохо разбирался в людях. Джоелен опускает палец в соус, поданный к утке, и не торопясь начинает облизывать его. Потом протягивает ко мне руки. – Ничего не замечаешь? Ее ногти – я был приучен первым делом смотреть на ногти – покрыты крошечными изображениями героев из сериала «Улица Сезам». Большая птица, Эрни, мистер Снафлупагус, лягушонок Оскар. – Красиво. Где ты их нашла? – На детском лейкопластыре, – вздыхает она раздраженно. – Я отлично копирую рисунки. Но не в этом дело. Посмотри повнимательнее. Она так выгибает пальцы, что я замечаю новые морщинки на ее коже, поврежденные кутикулы, все. – Боже! – наконец восклицает она. – Кольцо! Господи, да она обручена! – Это же здорово, Джоелен! Я рад за тебя. – Не знаю, радуюсь ли я на самом деле, но понимаю, что именно это от меня хотят услышать. – И кто он? – Ты его не знаешь. Он моряк. И ни капли на тебя не похож. Мы собираемся в сентябре пожениться. Разумеется, я пришлю тебе приглашение на свадьбу. – Да? – отвечаю я, сразу решая: «не приду». И едва воздерживаюсь от того, чтобы не спросить, не беременна ли она. – И как его зовут? Пока Джоелен рассказывает мне биографию Эдвина Кабблза родом из Чеви‑Чейз, штат Мэриленд, я успеваю доесть заказ, допить и свой коктейль, и коктейль Джоелен. Заказываю еще две порции. Их тоже выпиваю. Пока она рассказывает мне историю их знакомства на костюмированной вечеринке в честь Четвертого июля (он нарядился моржом, а она – Скарлетт О’Хара), я пытаюсь поставить прямо зонтики в густом соусе с семечками, который подали к утке. В прошлом году, когда я приехал выступить в училище, мы направились в то место, где оба потеряли девственность, – в поле в каком‑то заповеднике, которое в конце лета становилось пурпурным от цветущего дурмана. Мы сидели на капоте ее автомобильчика и пили шоколадный напиток, купленный в ночном магазине, а потом я лег на траву и стал наблюдать за наступлением ночи. Джоелен сидела устроившись между моих согнутых коленей, как в кресле, она облокотилась на меня – через наши рубашки я чувствовал застежки на ее бюстгальтере. Она в очередной раз призналась мне, что давно пожалела о том, что порвала со мной, а я напомнил ей, что это я был инициатором разрыва: однажды я понял, что уже не тот, что раньше. Как угольки на барбекю – только что были оранжевыми огоньками, но не успеешь оглянуться, как они превратились в серый пепел. С этими словами я обхватил руками ее грудь, она меня не остановила. Потом она обернулась и начала меня целовать, поглаживая руками мои ноги в плотных штанах цвета хаки, а когда я возбудился, заметила: «Теперь, Сэм, я бы сказала, что ты чувствуешь себя по‑другому». Джоелен продолжает разглагольствовать об Эдвине. Я перебиваю ее: – Ты единственная из моих девушек, которая выходит замуж. Она смотрит на меня с искренним изумлением. – А у тебя были другие девушки? Несмотря на то что нам еще не подали горячее, я прошу принести чек. Я угощаю – это мой свадебный подарок, ведь обычно каждый платит за себя. Кажется, она совершенно не замечает, что лапшу и телятину со стручками гороха еще не принесли, но, с другой стороны, она вообще мало что съела. – И не нужно отвозить меня домой, – говорю я, чувствуя, как краснею. – Я вызову Джоли или Хадли. Насколько я успел заметить, официант – горбун, и, так как чувствую себя неловко, достаю из кошелька еще пару долларов. Вместе с чеком он приносит ананасы на шпажках и печенье с предсказанием. Джоелен смотрит на меня, и я понимаю, что она ждет, когда я разломлю печенье. – Ты первая, – говорю я. Словно ребенок, она ныряет пальцем в лужицу из ананасового сока и ногтем, как стамеской, разламывает печенье. – «В твоей улыбке великая красота и удача», – читает она, довольная предсказанием. – А у тебя что? Я разламываю печенье. – «Куда ни поверни – везде найдешь успех», – читаю я, беззастенчиво перевирая написанное. На самом деле в предсказании говорится какая‑то ерунда о гостях издалека. Когда мы выходим из ресторана, Джоелен берет меня за руку. – Эдвину повезло, – говорю я. – Я зову его Эдди. – И после паузы: – Ты действительно так думаешь? Она настаивает на том, чтобы отвезти меня в Стоу, говорит, что, возможно, это наша последняя встреча с ней в роли незамужней женщины. Я не возражаю. Где‑то на полпути, в Мейнарде, она останавливается у церкви – у старой новоанглийской церкви, обшитой белыми досками, с колоннами и колокольней. Джоелен разваливается на своем сиденье и открывает люк в крыше автомобиля. У меня такое чувство, что нужно бежать. Я беспокойно ерзаю на сиденье, открываю бардачок и роюсь в нем. Карта Мэна, губная помада, две линейки, шинный компрессор, три презерватива. – Почему мы остановились? – Боже, Сэм, я все время за рулем. Неужели я не могу немного отдохнуть? – Может быть, я сяду за руль? Вылезай, садись на место пассажира, а я поведу. Тебе еще назад возвращаться. Рука Джоелен, словно краб, шарит по приборной доске и опускается мне на бедро. – А я никуда не спешу. – Она картинно потягивается – ее грудная клетка поднимается, а грудь выпирает из‑под блузки. – Послушай, я не могу. – Чего не можешь? – удивляется Джоелен. – Не понимаю, чем таким мы занимаемся. Она тянется ко мне, чтобы ослабить галстук и расстегнуть мою рубашку. Стягивая галстук через застегнутый ворот, она, словно веревкой, обматывает им свои руки, продевает в полученное кольцо мою голову и оставляет сцепленные руки на затылке. Потом притягивает меня к себе и целует. Она божественно целуется. – Ты же обручена, – говорю я. Потом мои губы встречаются с ее губами, словно эхо прижимающимися к моим. – Но я же не замужем. С удивительной сноровкой она перебрасывает ногу через ручку переключения скоростей, поворачивается и усаживается мне на колени. Мне кажется, что я начинаю терять контроль. Я старюсь к ней не прикасаться. Я цепляюсь за послушные крепления ремня безопасности, но она берет мои руки и кладет их себе на грудь. – Что тебя, Сэм, останавливает? Это же я. «Что тебя останавливает?» Ее слова повисают в воздухе. Наверное, моральные принципы. Идиотизм? В моих ушах шумит, шумит все сильнее, когда она трется об меня. Ее рука соскальзывает вниз на мои штаны, я чувствую ее ногти. Шум в ушах и «что тебя останавливает»? В голове продолжает гудеть, и в какой‑то момент я понимаю, что за происходящее не отвечаю, не отвечаю за свои руки, рвущие на ней одежду. Я чувствую вкус кожи на ее сосках, а она прижимается все крепче… Помнишь, малышка, как мы валялись на этом поле в свои пятнадцать, а перед нами, как сокровищница, – вся жизнь; и любовь нашептывала тебе в девичье ушко? Помнишь, как легко было клясться навсегда? Когда все заканчивается, ее волосы падают на плечи, а наша одежда валяется на переднем сиденье. Она протягивает мне свои трусики, чтобы я вытерся, и улыбается, чуть приоткрыв глаза, когда вновь забирается на водительское место. – Приятно было повидаться, Сэм, – говорит она, хотя мы еще не доехали до моего дома километров десять. Джоелен надевает блузку, но бюстгальтер оставляет на заднем сиденье на учебниках и собирается вести машину голышом ниже пояса. Она говорит, что все равно никто, кроме меня, ничего не увидит, а потом просит подстелить мою валяющуюся на полу футболку себе под зад, чтобы не намочить красные вельветовые сиденья. Когда она подъезжает к дому, я не целую ее на прощание. Я просто молча выбираюсь из машины. – Можно я оставлю футболку себе? – спрашивает она, но я даже не считаю нужным отвечать. И поздравлять ее с грядущей свадьбой тоже не собираюсь – я думал, что разверзнутся небеса и меня поразит молнией. Боже мой, мы занимались этим у стен церкви! Когда я вхожу в Большой дом, Хадли и Джоли сидят за кухонным столом и играют в карты. Ни один из них не поднимает головы, когда я швыряю галстук на пол. Срываю с себя рубашку и тоже бросаю ее так, что она скользит по линолеуму. – Ну, – скалится Хадли, – получил свое? – Заткнись, блин! – велю я и поднимаюсь наверх. В душе я смыливаю целый брусок мыла и выливаю всю горячую воду, но мне кажется, что пройдет еще несколько дней, прежде чем я почувствую себя по‑настоящему чистым.
Джейн
Перед нами словно разверзается огненная яма, окрашивая в красный, золотистый и оранжевый горные пласты. Она настолько большая, что, когда смотришь слева направо, дивишься, сомкнется ли когда‑нибудь еще земля. Я уже видела это с самолета, но слишком издалека, это было скорее похоже на отпечаток большого пальца на окне. Я постоянно жду, что кто‑то задернет пестрый задник: «Все‑все, расходитесь, зеваки!» – но ничего подобного не происходит. У этой смотровой площадки вдоль шоссе, граничащего с Большим каньоном, стоит много машин. Люди в послеполуденном свете щелкают вспышками фотоаппаратов, матери оттаскивают малышей от перил заграждения. Ребекка сидит на перилах. Руки она сунула под обе ноги. – Такой огромный, – произносит она, когда чувствует мое присутствие у себя за спиной. – Вот бы забраться внутрь. И мы пытаемся разузнать о поездках на осликах, на тех осликах, фотографии которых (а вы на них верхом) стоят на столе в гостиной, когда вы возвращаетесь домой. Однако экскурсии на сегодня уже закончены – чему я на самом деле даже обрадовалась, поскольку не испытывала сильного желания скакать на осле. С другой стороны, я согласна с Ребеккой – подобное тяжело охватить за раз. Испытываешь потребность разобрать его, увидеть по частям, как составную картинку‑загадку, прежде чем рассмотреть все целиком. Я ловлю себя на мысли, что думаю о реке, которая перерезает это произведение искусства, о солнце, которое окрашивает мир в яркие краски. Интересно, а как все это выглядело много миллионов лет назад? Кто однажды утром проснулся и воскликнул: «О, это каньон!»? – Мама, – окликает меня Ребекка, не замечая красоты, – я есть хочу. У ее ног крутятся маленькие ребятишки из Японии, все в одинаковой синей школьной форме. Они носятся с фотокамерами «Поляроид»: одна половина фотографирует каньон, а другая – мою дочь. Поверх детских голов я протягиваю руки и снимаю Ребекку с перил – я и так нервничаю. – Хорошо. Пойдем искать, где можно поесть. Я направляюсь к машине, но внезапно вновь подхожу к заграждению, чтобы взглянуть последний раз. Гигантский. Безымянный. Можно разбиться о стены этой расщелины, и никто не найдет. Ребекка ждет меня в машине, скрестив руки на груди. – На завтрак мы ели только вяленую говядину. – Ее давали бесплатно, – замечаю я. Ребекка закатывает глаза. Когда она злится, то становится раздражительной. – Ты заметила какую‑нибудь вывеску по пути? – Я ничего не видела. Только километры и километры песка. Я вздыхаю и завожу машину. – Привыкай. Я слышала, что путешествовать по Среднему Западу – удовольствие не из приятных. – Мы можем просто ехать, – злится Ребекка. – Пожалуйста. Через несколько километров мы проезжаем мимо голубого металлического указателя в форме стрелочки «У Джейка». Ребекка пожимает плечами, что означает: «Да, поворачивай». – «У Джейка», если я правильно понимаю, это название закусочной, – говорю я. Как ни удивительно, но окрестности Большого каньона ужасны. Пыльные равнины, как будто всю красоту всосала в себя главная достопримечательность местности. Можно проехать десятки километров по шоссе и не увидеть ни одного оазиса или намека на цвет. – «У Джейка»! – восклицает Ребекка, и я жму по тормозам. Мы разворачиваемся в пыли на сто восемьдесят градусов – перед нами небольшая лачуга, которую я проехала. Больше ни одной машины не видно, да и «У Джейка» сложно назвать закусочной. На самом деле это летное поле и вяло работающий вхолостую крошечный самолет вдали. К нашей машине медленно подходит мужчина в очках. У него очень короткие желтые волосы. – Добрый день. Хотите полетать? – Нет, – поспешно отказывается Ребекка. Он протягивает ей руку мимо меня. – Меня зовут Джейк Физерс. Честное слово. – Поехали, – командует Ребекка. – Это не закусочная. – Я летаю через каньон, – продолжает Джейк, как будто мы слушаем. – Самые низкие цены. Ничего подобного вы никогда не видели. – Он подмигивает Ребекке. – Пятьдесят долларов с носа. – И сколько это занимает по времени? – интересуюсь я. – Мама, – просит Ребекка, – пожалуйста! – Как получится, – отвечает Джейк. Я выбираюсь из машины. Ребекка, ругаясь, остается на месте. Стоящий в отдалении самолет, похоже, начинает катиться вперед. – Ты не видела каньон, если не взглянула на него изнутри. Пока не посмотришь, не поверишь. Я ни капли не шучу. – У нас нет денег, – сердится Ребекка. Я засовываю голову в окно. – Тебе не обязательно лететь. – На этом самолете я не полечу. – Понимаю. Но ты не возражаешь, если я слетаю? – Я наклоняюсь еще ближе, чтобы нас не услышали. – На осликах мы поехать не можем, и я подумала, что одна из нас обязательно должна это увидеть. Мы так долго сюда добирались, и, ты же понимаешь, пока не увидишь – не можешь сказать, что была в Большом каньоне… – …пока не посмотришь на него изнутри, – заканчивает за меня Джейк и приподнимает воображаемую шляпу. Ребекка вздыхает и закрывает глаза. – Спроси, нет ли у него чего‑нибудь поесть. Через несколько минут дочь уже машет мне, сидя на капоте автомобиля, а Джейк поднимает меня ввысь на своей «Сессне». Я не верила, что эта хитрая штука с поржавевшими стойками и помятым пропеллером может взлететь. Приборная панель – ее я безошибочно угадываю по мигающим лампочкам и радарам – не сложнее, чем приборный щиток автомобиля‑универсала. Даже дроссельный рычаг, который Джейк переключает при взлете, напоминает ручку управления кондиционером. Когда мы отрываемся от земли, я больно ударяюсь головой о металлическую раму самолета. Я удивлена тем, как трясет в самолете, как будто в воздухе тоже есть ухабы. В следующий раз нужно не забыть принять противорвотное. Джейк что‑то говорит, но из‑за гула двигателя я его не слышу. Из этого пластмассового пузыря мне видна вся панорама – деревья, шоссе, Ребекка, которая становится все меньше и исчезает из виду. Я вижу землю, бегущую под нами, а потом неожиданно больше ничего этого нет. Меня охватывает паника, кажется, что мы сорвались со скалы, – но мы никуда не падаем. Поворачиваем вправо, и я вижу периметр этого прекрасного разлома, каким мне еще не доводилось его видеть, – гребни и слои настолько близко, что становятся настоящими. Мы пролетаем над озерами в долине каньона – изумруды, которые становятся все больше, когда мы спускаемся. Мы пролетаем над пиками и желобами; с гудением проносимся над изрезанными горами. Под нами в какой‑то момент появляется зеленая деревушка – вибрирующий выступ, усеянный красными крышами домов и сколоченными на скорую руку ограждениями ферм. Я ловлю себя на том, что хочу попасть в эту деревушку; хочу узнать, каково жить в тени естественных стен. Мы слишком быстро поворачиваем назад – солнце омывает нас своим светом, настолько ярким, что мне приходится закрыть глаза. Я делаю глубокий вдох, пытаясь вобрать носом это восхитительное открытое пространство, где нет твердой опоры, где когда‑то текла вода. Когда мы по дороге назад пролетаем над краем обычной земли, я вижу сидящую на капоте нашей машины Ребекку. Джейк приземляется, а я продолжаю задаваться вопросом, какие города и изваяния залегают в миллионе километров под морем.
Джоли
Милая Джейн! Я убирал в шкафу, с нетерпением ожидая твоего приезда, и отгадай, что нашел? Прибор, имитирующий шум моря. Представляешь, он все еще работает! Помнишь? Вставляешь в розетку – и твою комнату, ударяясь о стены, наполняет шум океана. Мама купила его для меня, когда я стал плохо спать. В те времена в новинку было устройство, которое имитировало естественные звуки и могло бы заглушить звуки дома, разрушающегося до основания. Когда мне было девять, а тебе тринадцать, ссоры становились все громче – они стали настолько громкими, что мансарда ходила ходуном, а луна пряталась. «Сука! – кричал отец. – Шлюха!» Тебе пришлось объяснить мне, как пишутся эти слова, смысл которых я узнал от плохих девочек в школе. По понедельникам и четвергам отец приходил домой пьяным, от него несло силосом. Он рывком распахивал дверь и так тяжело ступал, что трясся потолок (пол в наших спальнях). А когда тебе девять и ты находишься в комнате, где начинают двигаться висящие на стене трафареты больших кораблей – то ли от страха, то ли от шока, то ли от того и другого, меньше всего хочется сидеть там одному. Я ждал, пока берег будет чист, когда мамин плач заглушит звук моих шагов, и бежал в твою комнату, такую спокойную, розовую, наполненную тобой. Ты ждала меня, не ложилась спать. Поднимала одеяло, чтобы я под него забрался, обнимала меня, когда мне нужна была твоя поддержка. Иногда мы включали свет и играли в «Старую деву». Иногда придумывали истории о привидениях или распевали песенки из телевизионной рекламы, но бывали времена, когда нам оставалось только слушать. И тогда мы слышали, как мама взбирается по лестнице наверх и запирает за собой дверь спальни. За ней, метая громы и молнии, шел отец, и через несколько минут нам приходилось затыкать уши. Мы выбирались из твоей комнаты, на цыпочках спускались вниз в поисках следов ссоры – разбитой вазы, окровавленной салфетки, и тогда мы задерживались подольше. Но чаще всего мы ничего не находили – обычная гостиная, которая создавала иллюзию того, что мы обычные счастливые американские дети. Когда несколько месяцев спустя мама застала меня в твоей комнате – так случилось, что в то утро мы проснулись позже, чем она, – отцу она говорить ничего не стала. Она перенесла меня, сонного, в мою комнату и велела никогда больше по ночам не ходить к тебе. Но когда все повторилось, мне даже пришлось расплакаться, чтобы меня выслушали. Отец прибежал наверх и рывком открыл дверь моей комнаты. И не успел я задуматься о последствиях, как ты протиснулась под его рукой и встала рядом со мной. «Уходи, папа, – сказала ты. – Ты не ведаешь, что творишь». На следующий день мама купила мне это устройство. В каком‑то смысле оно работало – я мало что слышал из их перебранок. Но я не мог уткнуться тебе в шею, пахнущую детским шампунем и тальком, не мог слышать твой голос, напевающий мне колыбельные. Мне осталось одно утешение – смежная стена у наших комнат, в которую я мог поскрестись условным сигналом, а ты мне ответить. Это единственное, что мне оставалось, да еще шум воды, где нет ни души, шум, который настойчиво вытеснял глухие звуки, когда отец бил маму, а потом обижал тебя, снова и снова. Сверните на шоссе 89 до Солт‑Лейк‑Сити. Там есть вода, которую нельзя увидеть. Передавай привет Ребекке. Как всегда ваш, Джоли.
|