Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Августа 1990 года





Сэм, который никогда не покидал Массачусетс, рассказывает мне о китайском обряде погребения как раз перед тем, когда я покидаю его яблоневый сад. Мы сидим в темном подвале Большого дома, на поржавевших молочных бидонах, оставшихся еще с начала двадцатого века. Мы уже привыкли к тяжелому воздуху, к белым мышам и влажному запаху яблок, которые вошли в состав фундамента дома: известь, смешанная с яблочным сидром, создает сладкий цемент. Мы сидим спина к спине, я облокотилась на Сэма: все еще чувствую себя неважно. Когда он делает вдох, я ощущаю его сердцебиение. С тех пор как мы приехали в Стоу, сейчас мы с ним ближе, чем когда‑либо. Я начинаю понимать свою мать.

На стенах подвала, перепрыгивая на забытые плетеные кресла‑качалки и треснувшие банки, играют солнечные лучи. Я могу различить зубья капканов. Сэм говорит:

– В Китае нельзя хоронить покойника до тех пор, пока соболезнования не выразит достаточное количество родственников.

Я не сомневаюсь в его рассказе и не спрашиваю, откуда ему все это известно. Когда Сэм говорит, веришь ему на слово. Он много читает.

– Даже туристы могут войти в зал для прощания и поклониться вдове умершего, они тоже считаются. И не имеет значения, был ли ты знаком с умершим.

В центре грязного пола появляется маленький квадратик света. Он просачивается через единственное окно в подвале, которое было заперто на висячий замок все время, пока мы тут сидели.

– А в это время на улице у похоронного бюро на тротуаре сидят родственники и делают из бумаги зáмки, машины и наряды. Делают бумажные украшения и монеты.

– Оригами, – догадываюсь я.

– Наверное. Понимаешь, они делают целые кипы подобных поделок – вещей, которых у умершего не было при жизни, а когда тело кремируют, все эти бумажные «сокровища» тоже бросают в огонь. Суть в том, чтобы у умершего все это было в следующей жизни.

Кто‑то завел трактор. Удивительно, что яблоневый сад продолжает жить, как обычно, после всего, что произошло.

– Зачем ты мне все это рассказываешь? – спрашиваю я.

– Потому что не могу рассказать твоей маме.

Неужели он думает, что я стану ей об этом рассказывать? Разве же я смогу быть такой рассказчицей? Для нее так важно, чтобы сказанное было передано слово в слово.

Сэм резко встает, и я, не удержавшись, падаю с молочного бидона. Он смотрит на меня, распластавшуюся на полу, но не предпринимает ни малейшей попытки помочь мне встать. Он протягивает мне фланелевую рубашку – рубашку Хадли, которую я дала ему подержать несколько минут назад.

– Я тоже его любил. Он был моим лучшим другом, – признается Сэм. – Господи, как же мне жаль!

При этих словах я начинаю плакать.

В квадрате единственного окна возникает лицо дяди Джоли. Он с таким остервенением протирает стекло, что мне кажется, что оно сейчас треснет. Я вытираю нос красивой голубой рубашкой Хадли.

Дядя Джоли находился снаружи вместе с моими родителями. Должно быть, именно он уговорил мою маму вернуться назад в Калифорнию. Ни один другой человек не имеет на нее такого влияния, за исключением, возможно, Сэма – но уж он‑то точно не стал бы ее прогонять.

Сэм помогает мне встать. Я совершенно обессилена. Склоняю голову ему на плечо и пытаюсь собраться с мыслями. На улице слишком светло. Я прикрываю глаза ладонью, отчасти из‑за яркого света, отчасти потому, что все, кто работал в саду, покинули свои рабочие места, чтобы поглазеть на представление, поглазеть на меня.

Улыбается только мой отец. Он касается моих волос, открывает дверцу блестящего «линкольна». Он намеренно старается держаться в стороне от Сэма – в конце концов, отца нельзя назвать дураком. Я бросаю на папу быстрый взгляд.

– Привет, старушка, – шепчет он.

Я ничего не чувствую.

Сэм укладывает меня на заднем сиденье на старые попоны – я узнаю одеяла из конюшни. Они напоминают мне о Хадли. Они с Сэмом совершенно разные – у Хадли были волнистые светлые волосы и светло‑карие глаза, цвета мокрого калифорнийского песка. Верхняя губа изогнута посредине чуть больше, чем обычно.

– Теперь они твои, – говорит Сэм. Он кладет руку мне на лоб и сухо добавляет: – Температуры нет.

Потом прижимается к моему лбу губами, так, как это делала мама, – проверяет, нет ли температуры.

Он закрывает дверь – отрезает внешние звуки. Единственное, что я слышу, – собственное дыхание, все еще с присвистом. Я вытягиваю шею, чтобы выглянуть из окна.

Увиденное напоминает красивую пантомиму. По обе стороны от сцены стоят Сэм и отец. Фоном служат ивы и зеленый трактор «Джон Дир». Мама держится обеими руками за дядю Джоли. Она плачет. Дядя Джоли пальцем поднимает мамин подбородок, она обнимает его за шею. Мама пытается улыбнуться, по‑настоящему пытается. Потом дядя Джоли куда‑то указывает – я не вижу куда – и хлопает отца по спине. Он уводит отца из поля моего зрения. Отец поворачивает голову. Пытается посмотреть на маму, которая остается у него за спиной.

Сэм с мамой стоят всего в нескольких сантиметрах друг от друга. Не соприкасаясь. У меня такое чувство, что от их прикосновения вспыхнет голубая искра. Сэм что‑то говорит, мама смотрит в сторону машины. Даже на расстоянии в ее глазах я вижу себя.

Я отворачиваюсь, чтобы не подглядывать. Потом дядя Джоли стучит в окно, чтобы я опустила стекло. Он залезает в машину по пояс, длинными жилистыми руками хватает меня за ворот рубашки и тянет к себе.

– Позаботься о ней, – велит он.

Когда он произносит это, я начинаю понимать, насколько одинока.

– Я не знаю, что мне делать, – признаюсь я.

И это правда. Я понятия не имею, как укрепить семью, особенно семью, которая напоминает некогда разбитую, но склеенную фамильную вазу, и все предпочитают не замечать, что трещины видны невооруженным глазом.

– Ты знаешь больше, чем тебе кажется, – отвечает дядя Джоли. – Почему же в таком случае Хадли влюбился в ребенка?

Он улыбается, и я понимаю, что он меня дразнит. Тем не менее он признался, что Хадли влюбился, что я влюбилась. От этой простой мысли я откидываюсь на сиденье. Теперь я уверена, что сегодня ночью мне наконец‑то удастся уснуть.

Когда открываются передние дверцы, раздается такой звук, как будто вскрывают новенькую жестяную банку с теннисными мячами. Папа с мамой одновременно опускаются на свои места. С папиной стороны – со стороны водителя – стоит дядя Джоли и дает указания.

– Поезжайте по один‑семнадцать, – напутствует он. – И выедете на шоссе.

«На шоссе», – думаю я. Все шоссе ведут в одно и то же место, разве нет?

Сэм стоит со стороны мамы, у открытого окна. У него чистые светло‑голубые глаза, так что кажется, будто в его голове есть просветы, через которые видно небо. От этого становится жутковато, но именно это и держит мою маму.

Отец заводит мотор и поправляет подголовник.

– Нам предстоит неблизкий путь, – произносит он.

Пытается как никогда говорить легкомысленно, но уже слишком поздно. Когда он срывается с места, от колес взлетают облака пыли. Мама с Сэмом не сводят друг с друга глаз.

– Я думаю, что все будет хорошо, – говорит папа. Он протягивает руку назад, чтобы погладить меня по ноге.

Когда папа отъезжает от дома, мама поворачивает голову, чтобы продолжать смотреть Сэму в глаза.

– Вы уже тут были, – продолжает отец, – проведете для меня экскурсию.

Он еще что‑то говорит, но я теряю нить его монолога. Мама, которая села вполоборота, закрывает глаза.

Мне вспоминается время, когда я наблюдала за тем, как Хадли прививал ростки. Он срезал почку с цветущей яблони и прививал ее к ветке старой, уже не плодоносящей яблони. Острым ножом он сделал Т‑образный надрез на коре старого дерева. Он говорил, что очень важно разрезать только кору и не задеть древесину. Словно резчик по дереву, он раздвинул складки коры. В полиэтиленовом пакете у него лежала почка молодого дерева. Он надрезал почку посредине, раздвинул. К моему изумлению, под ней находился листик – я никогда раньше по‑настоящему не задумывалась над тем, где находятся листья до того, как вылезают наружу. Хадли срезал листик и подарил его мне, а затем спрятал почку под корой старой яблони. Крепко примотал ее зеленоватой лентой – как человек бинтует ногу, если растянул связки на голеностопном суставе.

Я поинтересовалась, когда она начнет расти, а он ответил, что недели через две они узнают, прижилась почка или нет. Если прижилась, то стеблевой лист будет зеленым. А если нет – и почка, и листик засохнут. Даже если дерево удалось привить, оно пустит побеги только следующей весной. Он сказал мне, что самое удивительное в прививании деревьев то, что старое, мертвое дерево может превратиться во что‑то новое. Какой сорт яблок привит, такой и вырастет на этой ветке. Следовательно, теоретически на одном дереве можно выращивать четыре‑пять разных сортов яблок – и все могут отличаться от исходного сорта, которым раньше плодоносило дерево.

Я стягиваю одеяло, лежащее на полу у заднего сиденья. Кто‑то – наверное, Сэм? – заставил пол ящиками с яблоками: «кортланд» и «джонатан», «китайка золотая ранняя» и «макун», «зеленка сочная». Я поражена, что могу различать сорта с одного взгляда. Чутье подсказывает мне, что в багажнике тоже лежат яблоки и сидр. Чтобы мы все это взяли с собой в Калифорнию.

Я тянусь за «кортландом» и с хрустом откусываю большой кусок. Этим я перебиваю продолжающего разглагольствовать отца.

– Ого, – произносит он, – ты взяла с собой яблок, да?

Отец что‑то говорил о качестве воздуха в Массачусетсе в сравнении с Лос‑Анджелесом. Он продолжает свой монолог, но ни мама, ни я его не слушаем. Она с жадностью следит за тем, как я ем яблоко.

Я протягиваю ей оставшуюся половинку. Мама улыбается. Откусывает еще больше, чем я. Сок бежит из уголка рта, но она даже не делает попытки его вытереть. Она доедает яблоко до самой сердцевины. Потом опускает окно и выбрасывает огрызок на дорогу. Высовывается из окна. Волосы развеваются, скрывая одни части лица и обнажая другие.

С противоположной стороны дороги поворачивает мотоцикл. Он проезжает слишком близко, тем самым испугав отца и вырвав меня из оцепенения. «Эффект Доплера», – думаю я, прислушиваясь к затихающему реву удаляющегося мотоцикла. Но мотоцикл на самом деле не уехал. Он просто исчез из поля моего зрения. На время.

Мама перехватывает мой взгляд: будь сильной ради меня. Будь сильной ради меня. Эта безмолвная мольба заполняет салон автомобиля. Мольба о том, чтобы ничего не услышал отец. Мамины мысли, подобно волне, захлестывают меня: я тебя люблю. Я тебя люблю.

 

Сэм

 

 

Возможно, вы мне не поверите, но когда я был маленьким, у моего отца на чердаке сарая валялся старый сломанный радиоприемник. Я всегда считал, что даже если удастся его починить, мы услышим лишь старые радиопередачи: смешные истории Амоса и Энди, рекламу зубной пасты «Пепсодент», вечерние обращения президента Франклина Рузвельта. Мне представлялось, что голоса будут такими же надтреснутыми, как при отвратительной телефонной связи, когда глотаются многие звуки. Я каждый день доставал отца, чтобы он обмотал зеленый проводок вокруг желтого или стукнул кулаком по огромному щербатому динамику, но отец отвечал, чтобы я шел заниматься своими делами, – и конец разговору.

Когда я родился, моему отцу было почти пятьдесят, и этот радиоприемник напоминал о днях его юности – возможно, поэтому он не разрешал к нему прикасаться. Он выглядел именно так, как вы себе и представляете: сделанный из полированного красного дерева и украшенный резьбой, инкрустированный медью, с динамиком больше, чем мое лицо, с треснувшей от падения шкалой настройки. Мой терпеливый старик отец лез за мной на сеновал, к полке, где громоздился радиоприемник – внушительный, как современный музыкальный автомат. Я умолял отца попытаться его починить, чтобы он заработал, ведь он починил трактор и ручной насос (он был мастеровитым), я умолял отца, потому что хотел услышать его историю.

Отец из разу в раз повторял, что ему не хватает терпения чинить все эти электрические штучки – как он их называл. Он велел мне найти моей энергии лучшее применение.

Когда мне исполнилось четырнадцать, я взял в библиотеке книгу по электронике и стал экспериментировать со всеми черными и красными мотками проводов, которые нашел в доме. Я увлекся этими спутанными клубками. Я разобрал свой будильник, а потом вновь его собрал. Разобрал и собрал телефон. Даже разобрал конвейерную ленту, которой мы пользовались, когда сортировали яблоки на продажу. Я стал интересоваться, что происходит внутри остальных вещей. Я все проделывал так, чтобы не привлекать внимание отца. Однажды в воскресенье я снял заднюю крышку с радиоприемника, но дальше побоялся и оставил снятую крышку рядом с ним до понедельника.

И тем же вечером яблоки начали гнить. Небывалый случай. У нас в саду полсотни гектаров, а эта болезнь, словно настоящая чума, прошла с востока на запад и медленно за одну ночь уничтожила пятую часть наших лучших деревьев. Весь следующий день мы опрыскивали, обрезали – пробовали всевозможные советы из книг. На другую ночь с деревьев осыпался сорт «макун». Отец потянулся за сигаретами, а ведь он бросил курить. Проверил остатки на сберегательных счетах. Глубокой ночью я пробрался на сеновал. Лежал в стоге сухой травы, представляя, как пространство под арочной крышей амбара над покрытыми морилкой балками наполняют звуки джаза и сладкоголосых сестер Эндрюс. Потом я прикрутил заднюю крышку на место.

Чуда не произошло, в тот год мы лишились половины урожая. И дело было не в этом чертовом радиоприемнике – виной всему паразит, название которого я начисто забыл. Но в четырнадцать лет откуда мне было знать? Крошечные белые мошки, как колорадские жуки, только еще хуже. Когда мои родители шесть лет назад переехали во Флориду, я таки починил радио. И хотя мне исполнилось двадцать, я по‑прежнему ожидал услышать Герба Алперта. Но услышал Мадонну. При звуках ее искаженного, как на старом граммофоне, голоса я засмеялся.

И яблоки тут ни при чем. По‑моему, я уже это говорил?

 

Оливер

 

 

Из статьи, которую садится писать Оливер для журнала «Млекопитающие».

 

Я надеюсь, они никогда не вернутся.

Глубокий анализ песен горбатых китов, обитающих у восточных берегов в северной части Тихого океана в низких и умеренных широтах (Пайн и соавт., 1983) и у западного побережья Североатлантического океана, свидетельствует о том, что со временем песни постепенно претерпевают кардинальные изменения, повинуясь неписаному закону перемен.

Ранее считалось, что горбатые киты поют только в зимние месяцы, когда прибывают на зимовку в низкие широты, и во время миграции к этим широтам и обратно (Томпсон и соавт., 1979 и др.). Наши наблюдения с июня по август в водах высоких широт отмели заповедника Стеллваген Бэнк, казалось, лишь подтверждали предыдущие выводы. Приблизительно в четырнадцати записях, сделанных во время летнего сезона, мы слышали лишь разрозненные звуки, а не песни.

Она обязательно вернется, в противном случае не увозила бы с собой Ребекку.

Но чтобы Оливер Джонс извинялся – не дождетесь! На этот раз виновата она. Ее одну нужно винить. У меня до сих пор на щеке след от ее пощечины.

До недавнего времени единственными законченными песнями горбачей, которые удалось записать в высоких широтах в местах кормежки вне зависимости от времени года, были песни, на которые ссылается Максвини и соавторы (1983) – две записи, сделанные в водах у юго‑восточных берегов Аляски в конце августа – начале сентября. Эти записи, явившиеся результатом 155‑дневного прослушивания на протяжении пяти летних сезонов, представляют собой сокращенные варианты песен, исполняемых во время зимовки горбатыми китами, обитающими у восточного побережья северной части Тихого океана, и содержат в себе материал, исполняемый в том же порядке, но в преддверии зимовки китами, обитающими у побережья Гавайев.

Не знаю, что на нее нашло. Она сама на себя не похожа. В последнее время она появляется, когда я меньше всего ее ожидаю, и требует от меня невозможного. Должна бы уже понять, что значит для ученого его работа – охота, выслеживание, предвкушение. И что теперь? Она ударила меня. И больно.

Самое удивительное – ее лицо после того, как она меня ударила. Кажется, ей еще больнее, чем мне. Все это я вижу в ее глазах – как будто над ней самой надругались и она перестала быть собой.

В данной статье мы хотим показать, что первые записи целостных песен горбатых китов в высоких широтах Североатлантического океана в местах кормежки, наряду с другими данными, свидетельствуют о том, что: а) предположительно, киты начинают петь до сезона миграции; б) пение в высоких широтах в зоне кормления в осенний период – обычное явление. Мы проводили свои наблюдения и делали записи в районе заповедника Стеллваген Бэнк, штат Массачусетс, – вытянутого мелководного плато, растянувшегося к северу от Кейп‑Кода к югу залива Мэн. Каждый год эту территорию занимает сезонно мигрирующая популяция горбатых китов (Майо, 1983), которая кормится в данном регионе (Хейн и соавт., 1981).

Прошлый раз это произошло осенью. Стоял конец сентября, когда она уехала, забрав с собой дочь. После крушения самолета, когда я встретил ее в больнице, она выглядела хуже некуда – словно распавшееся на куски каленое стекло. И кто бы мог подумать, что подобное случится еще раз? Но муж сдержал свое обещание. Оливер Джонс больше не бил ее. Она сама нашла причину для ухода. И в чем причина? Прокручиваю воспоминания назад, словно перематываю кассету, добираюсь до того момента, когда случился срыв: язвительное замечание, мой смех. Потом всплывают слова, подтверждение того прошлого, от которого она пытается убежать: яблоко от яблони, яблоко от яблони…

Мы описали структуру песен, используя общепринятую терминологию: если вкратце – песни горбачей представляют собой последовательность обособленных тем, которые повторяются в предсказуемом порядке; каждая последовательность тем считается песней, а все песни, исполняемые одной особью без перерыва длиннее одной минуты, составляют песенный сеанс (Джонс, 1970).

Я знаю о ее прошлом, и хотя большая часть его замалчивается, от правды никуда не денешься. Яблоко от яблони… Я сам удивляюсь, насколько зло это звучит. Каждому действию находится адекватное противодействие. Она бьет меня, я бью ее. Неужели возможно физически ранить человека одними словами?

Предварительные результаты записей, сделанных в течение трех дней осенью 1988 года, свидетельствуют о том, что на всех тех записях содержатся целостные песни горбатых китов. Сравнив песни, записанные в марте (в конце зимовки), можно сделать вывод, что песни, записанные в ноябре, очень похожи на песни конца зимнего сезона, что подтверждает выдвинутую гипотезу (Джонс, 1983) о том, что песни, главным образом, меняются во время «песенного сезона», а не во время тихого лета.

Только представьте: Оливер Джонс сидит на ступеньках своего шикарного дома в Сан‑Диего и пытается написать статью в специализированный журнал, но постоянно отвлекается на огни фар проезжающих мимо автомобилей. Оливер Джонс, которого бросила семья по непонятным для него причинам. Оливер Джонс, который защищался силой слова от разбушевавшейся жены. Одной‑единственной фразой. Оливер Джонс. Ученый. Исследователь. Предатель. Что у нее была за жизнь? Что нужно было сказать Джейн, чтобы я уехал?

Поскольку мы располагаем достаточным количеством информации о многих сезонно‑мигрирующих особях в исследуемой области в заливе Мэн и собранием песен (датируемых еще 1952 годом) горбатых китов, приплывающих на зимовку к западному побережью Североатлантического океана, эти исследования должны помочь пролить свет на функцию, которую несут в себе песни, исполняемые в местах кормежки в высоких широтах, и их связь с зимними песнями. В ходе дальнейших исследований мы надеемся проследить, как часто в местах кормежки киты поют, кто именно поет и в каких ситуациях.

На этот раз она обязательно вернется. Она должна вернуться, чтобы я смог сказать ей, что знаю, почему она ушла. Возможно, это я во всем виноват. А если она не вернется, тогда я отправлюсь на ее поиски. Ведь этот ученый сделал себе имя на умении выслеживать.

 

Джейн

 

 

Так уж сложилось, что мы с Джоли, вместо того чтобы ссориться, с детства постоянно спасали друг друга. Именно я обманула родителей, когда он в первый раз сбежал из дома и объявился на Аляске, на нефтяной вышке. Именно я внесла за него залог, когда его арестовали в Санта‑Фе после нападения на патрульного. Когда исследования, проведенные в колледже, убедили его в том, что святой Грааль захоронен в Мексике, я лично отвезла его в Гвадалахару. Отговорила его от того, чтобы переплыть Ла‑Манш; я отвечала на все его звонки, все его письма. Все то время, пока Джоли пытался найти в нашем мире уголок, где бы он чувствовал себя уютно, именно я старалась не потерять его из виду.

Он отвечал мне тем, что являлся моим самым верным другом. Он настолько верил в меня, что временами и я сама начинала верить в себя.

Ребекка сейчас в круглосуточном магазине, хочет купить что‑нибудь поесть. Я велела ей быть поэкономнее, потому что денег у нас в обрез; пока Оливер не заблокировал счета, можно пользоваться его кредитными карточками. Телефонистка звонит в Стоу, штат Массачусетс, за счет вызываемого абонента, и трубку снимает некто по имени Хадли. У мужчины, который снял трубку, голос тягучий, как сироп.

– Джейн, – приветствует он, – Джоли рассказывал о вас.

– Да? – отвечаю я, не зная, как реагировать. – Отлично.

Он выходит позвать Джоли, который сейчас в поле. Я убираю трубку от уха и считаю дырочки в микрофоне.

– Джейн!

Это приветствие, эта неприкрытая радость. Я подношу трубку ближе.

– Привет, Джоли, – произношу я, и повисает гробовая тишина. Я паникую и начинаю жать на кнопки – один, девять, шесть. Неужели нас разъединили?

– Расскажи мне, что произошло, – говорит мой брат, и если бы это был не Джоли, я бы удивилась: откуда он узнал?

– Оливер… – начинаю я, потом качаю головой. – Нет, дело во мне. Я ушла от Оливера. Забрала Ребекку и ушла. Сейчас я в круглосуточном магазине в Ла‑Хойя. И я понятия не имею, что делать и куда ехать.

За пять тысяч километров Джоли вздыхает.

– Почему ты ушла?

Я пытаюсь придумать, как отшутиться или сказать что‑нибудь остроумное. «В том‑то и вся соль», – думаю я и помимо воли улыбаюсь.

– Джоли, я ударила его. Я ударила Оливера.

– Ты ударила Оливера…

– Да, – шепчу я, стараясь его утихомирить, как будто нас могла услышать вся страна.

Джоли смеется.

– Наверное, он заслужил.

– Не в этом дело.

Я вижу, как к кассе подходит Ребекка с пачками шоколадных пирожных «Йодель».

– И от кого ты бежишь?

У меня начинают дрожать руки, поэтому прижимаю трубку плечом. Я молчу и надеюсь, что он сам за меня ответит.

– Нам нужно встретиться, – серьезно говорит Джоли. – Я должен тебя увидеть, чтобы помочь. Вы можете приехать в Массачусетс?

– Нет, наверное.

И я не шучу. Джоли объездил весь мир, пещеры, бушующие океаны, пересекал границы, но я никогда не покидала предместья Восточного или Западного побережья. Я жила в двух оторванных друг от друга регионах. Я понятия не имею, где находится Вайоминг или Айова, сколько дней или недель понадобится для того, чтобы пересечь страну из конца в конец. Когда дело доходит до подобных путешествий, я начисто лишена умения ориентироваться.

– Слушай меня. Поезжай по шоссе восемь на восток до Гила Бенд в Аризоне. Ребекка тебе поможет, она смышленая девочка. Утром зайдешь на местную почту и спросишь, нет ли для тебя письма. Я напишу тебе инструкции, куда ехать дальше. Не буду давать тебе сложных указаний – один шаг за раз. И, Джейн…

– Да?

– Я просто хотел удостовериться, что ты слушаешь. Все в порядке. – Его голос убаюкивает. – Я здесь. И я напишу тебе, как пересечь страну.

Ребекка появляется из магазина, подходит к таксофону и протягивает мне пирожные.

– Не знаю, Джоли. Не доверяю я американской почте.

– Я когда‑нибудь тебя подводил?

Нет. И именно поэтому я начинаю плакать.

– Поговори со мной, – молю я.

И мой брат начинает вести разговор – бесконечный, восхитительный и абсолютно не связанный с происходящим.

– Ребекке здесь понравится. Настоящий сад, полсотни гектаров. И Сэм не против твоего приезда. Он тут хозяин, очень молодой для того, чтобы руководить фермой, но его родители вышли на пенсию и переехали во Флориду. Я многому у него научился.

Я делаю знак Ребекке, чтобы она подошла ближе, и держу трубку так, чтобы ей тоже было слышно.

– Мы выращиваем яблоки сорта «прери спай», «контлэнд», «империал», «лобо», «макинтош», «регент», «делишез», «эмпаир», «нозен спай», «прима», «присцилла», «желтый делишез», «вайнсеп». А вечерами, когда ложишься спать, слышно блеяние овец. По утрам, когда выглядываешь из окна, чувствуешь запах сидра и свежей травы.

Ребекка закрывает глаза и прислоняется к облепленной жвачками телефонной будке.

– Звучит изумительно, – произношу я и к собственному удивлению замечаю, что мой голос уже не дрожит. – Не могу дождаться нашей встречи.

– Не торопись. Я не стану прокладывать тебе маршрут по скоростным автострадам. Проведу тебя по тем местам, где необходимо побывать.

– А если…

– Оливер вас не найдет. Поверь мне.

Я слушаю, как на том конце провода дышит Джоли. В Ла‑Хойя атмосфера меняется. Соль в воздухе превращается в молекулы, ветер меняет направление. Двое мальчишек на заднем сиденье джипа втягивают носом ночной воздух, словно ищейки.

– Я знаю, что тебе страшно, – говорит Джоли.

Он понимает. И при этих словах я чувствую, как медленно соскальзываю в заботливые руки брата.

 

 

– Значит, когда мы доберемся до Гила Бенд, – говорит Ребекка, – там нас встретит дядя Джоли?

Она пытается разобраться в деталях, она дотошная девочка. Приблизительно каждые восемьдесят километров, когда ей не удается настроить радио, она задает мне очередной закономерный вопрос.

– Нет, он пришлет нам письмо. Наверное, по дороге в Массачусетс мы должны осмотреть достопримечательности.

Ребекка снимает кроссовки и прижимает большие пальцы ног к лобовому стеклу. Вокруг ее мизинцев образуется изморозь.

– Это бессмысленно. Папа нас и там найдет.

– Папа будет обыскивать кратчайшее расстояние между двумя точками, тебе не кажется? Он не поедет в Гила Бенд, он отправится в Вегас.

Я сама себе удивилась: для меня Вегас – ткнуть пальцем в небо, но по лицу Ребекки я вижу, что дала ей более конкретные ориентиры.

– А если письма не будет? А если мы будем вечно скитаться? – Она съеживается на сиденье, так что шея превращается в несколько подбородков. – А если нас найдут через несколько недель, умирающих от дизентерии, вшей или сердечного гельминта на заднем сиденье «Шевроле‑Универсал»?

– У людей не бывает сердечных гельминтов. Мне так кажется.

Я перехватываю взгляд Ребекки на свои запястья, которые лежат на большом рулевом колесе. На них расцвели синяки – желто‑оранжевые и фиолетовые, напоминающие толстые браслеты, которые невозможно снять.

– Да уж, – негромко говорю я, – видела бы ты, как выглядит его щека.

Она пересаживается за сиденье позади водительского и вытягивает шею, чтобы разглядеть дорогу впереди.

– Надеюсь, не придется.

Она такая красавица в свои неполные пятнадцать! У Ребекки прямые волосы соломенного цвета, закрывающие плечи и ниспадающие на грудь; загорелая кожа цветом напоминает лесной орех. А ее глаза – результат самой странной комбинации голубых глаз Оливера и моих серых: они насыщенно зеленые, как оттенок на экране компьютера, прозрачные и тревожные. Она поехала со мной в поисках приключений. Она не подумала, что бросает отца, на какое‑то время или навсегда. Ей кажется, что это кино – вспышка ярости, хлопанье дверью; шанс, который выпадает лишь раз в жизни, – возможность пережить сюжет подросткового романа. Не могу винить дочь – могла бы запретить ей ехать со мной. Но бросить Ребекку – этого я не переживу.

Я безумно ее люблю. С самого первого дня она зависит от меня, и, как ни удивительно, я еще никогда ее не подводила.

– Мама! – с досадой окликает Ребекка. – Мама, очнись!

Я улыбаюсь дочери.

– Прости.

– Мы можем где‑нибудь остановиться? – Она смотрит на золотые швейцарские часы фирмы «Конкорд» на кожаном ремешке – подарок Оливера на Рождество несколько лет назад. – Сейчас половина десятого, мы доберемся туда только к полуночи, а я очень хочу писать.

Не знаю, как Ребекка определила, что мы будем на месте к полуночи, но она что‑то высчитывала с линейкой на атласе дорог, который нашла на заднем сиденье автомобиля. «География, мама», – сказала она мне. Мы все изучаем в школе географию.

Мы останавливаемся на обочине, запираем машину. Я веду Ребекку в лес, чтобы она справила нужду, – я не намерена оставлять ее одну среди ночи на обочине дороги. Мы держимся за руки и стараемся не наступать на ядовитый плющ.

– Как хорошо на воздухе, – говорит Ребекка, сидя на корточках. Я поддерживаю ее за руки, чтобы она не упала. – Теплее, чем обычно, верно?

– Я и забыла, что ты дитя Калифорнии. Я понятия не имею, насколько здесь обычно тепло. На Восточном побережье тринадцать градусов ночью – нормальное явление.

– А чем мне вытереться? – спрашивает Ребекка, и я непонимающе смотрю на нее. – Туалетная бумага?

– Не знаю. – Она тянется за валяющимися на земле листьями, но я перехватываю ее руку. – Нет! Ты же не знаешь, что это за листья; может, они ядовитые или бог знает какие. Еще не хватало, чтобы во время поездки по стране ты не смогла сидеть!

– И что делать?

Я не хочу оставлять ее одну.

– Пой, – велю я.

– Что?

– Пой. Ты пой, а я сбегаю к машине за салфеткой, и если услышу, что ты перестала петь, значит, ты в беде.

– Что за глупость! – восклицает Ребекка. – Это Аризона, а не Лос‑Анджелес. Здесь никого нет.

– Тем более.

Ребекка окидывает меня недоверчивым взглядом и начинает петь какой‑то рэп.

– Нет, – обрываю я, – пой какую‑нибудь известную песню, чтобы я знала слова и не запуталась.

– Поверить не могу. А какой у тебя репертуар, мама?

На секунду она теряет равновесие, спотыкается и ругается.

Я задумываюсь, но у нас слишком разные музыкальные вкусы.

– Попробуй «Бич бойз», – предлагаю я, надеясь, что за пятнадцать лет в Калифорнии что‑то ей должно запомниться.

– «На Восточном побережье классные девчонки, – затягивает Ребекка, – мне по‑настоящему нравится их одежда…»

– Отлично, – говорю я. – «А девушки с Севера?»

– «Нравится, как они целуются…»

Я подтягиваю, пятясь к машине, и прошу дочь петь погромче, когда отхожу все дальше и дальше. Если она забывает слова, поет «та‑та‑та». Наконец я вижу нашу машину, бегом припускаю к ней, нахожу бумажные салфетки, которыми вытираю помаду, и несу их Ребекке.

– «Как жаль, что не все девушки живут в Калифорнии», – продолжает распевать она, когда я подбегаю. – Ну, видишь, никто меня не съел.

– Лучше перестраховаться, чем потом жалеть.

Мы лежим на капоте машины, прижавшись спинами к лобовому стеклу. Я прислушиваюсь к шуму реки Колорадо, которая течет всего в нескольких километрах. Ребекка говорит, что будет считать звезды.

Мы доедаем последнее пирожное – откусываем с двух концов кусочки все меньше и меньше, чтобы потом не говорить, что кто‑то съел последний кусок. Мы спорим о том, можно ли считать огни вертолета падающей звездой («нет») и можно ли разглядеть в это время года Кассиопею («да»). Когда по шоссе не проезжают машины, вокруг царит полнейшая тишина – слышно лишь потрескивание вибрирующей магистрали.

– Интересно, а как здесь днем? – думаю я вслух.

– Наверное, как и ночью. Пыль, раскаленная дорога. Но еще теплее. – Ребекка забирает у меня из рук оставшийся кусочек пирожного. – Будешь? – Она бросает его себе в рот и раздавливает языком о передние зубы. – Знаю, выглядит отвратительно. Думаешь, тут становится по‑настоящему жарко, жарко, как в Лос‑Анджелесе, где асфальт плавится под ногами?

Мы вместе смотрим на небо, как будто ждем чего‑то.

– Знаешь, – говорит Ребекка, – мне кажется, ты держишься молодцом.

Я привстаю на локте.

– Правда?

– Да. Честно. А могла бы расклеиться… Ну, ты понимаешь? Стала бы постоянно плакать и не смогла вести машину.

– Не стала бы, – честно признаюсь я. – Я же должна заботиться о тебе.

– Обо мне? Я сама о себе позабочусь.

– Именно этого я и боюсь, – смеюсь я, но в моей шутке лишь доля шутки.

Несложно понять, что года через два‑три моя девочка станет настоящей красавицей. В этом году в школе она прочла «Ромео и Джульетту» и важно заявила мне, что Ромео – тряпка. Он должен был хватать Джульетту и бежать с ней, проглотить свою гордость и устроиться работать в каком‑нибудь средневековом «Макдоналдсе». «А как же поэзия? – удивилась я. – А как же трагедия?» И Ребекка ответила, что все это хорошо, но в настоящей жизни такого не бывает.

– Пожалуйста, – умоляет Ребекка, – у тебя опять вид задумчивой коровы.

Так бы и лежала целыми днями рядом с дочерью, смотрела, как она растет у меня на глазах, – но я убегаю от своих проблем, поэтому такой роскоши позволить себе не могу.

– Поехали. – Я локтем подталкиваю ее с капота. – Можешь высунуть голову в окно и закончить считать звезды.

Когда мы доезжаем до указателя Гила Бенд, почва под колесами становится кирпично‑красной, с прожилками длинных ночных теней от кактуса. По обе стороны дороги простирается равнина, и кажется, что мы сможем разглядеть городок, но ничего, кроме пыли, не видно. Ребекка оборачивается на сиденье, чтобы удостовериться, что мы правильно прочли зеленый указатель.

– Ну и где поселок?

Мы проезжаем еще несколько километров, не замечая следов цивилизации. В конце концов я сворачиваю на обочину и глушу мотор.

– Всегда можно поспать в машине, – говорю я. – На улице довольно тепло.

– Ни в коем случае! Здесь водятся койоты и тому подобные звери.

– И это говорит девочка, которая собиралась сходить пописать в лес, где могут прятаться сумасшедшие?

– Помощь нужна?

Этот звук испугал нас – на протяжении трех с половиной часов мы слышали только собственные голоса. У окна со стороны Ребекки стоит женщина с растрепанной седой косой, свисающей вдоль спины.

– Машина сломалась?

– Простите. Если это ваши владения, то мы можем переставить машину.

– А зачем? – удивляется она. – Тут машин больше нет. – Она говорит, что мы приехали в индейскую резервацию в Гила Бенд (в меньшее поселение), и указывает на виднеющиеся вдали мохнатые бледно‑лиловые холмы, которые на самом деле являются домами. – Километрах в десяти на восток резервация побольше, но туристы приезжают сюда.

Ее зовут Хильда, и она приглашает нас к себе.

Она живет в двухэтажном каменном доме, где воняет, как в общежитии, – как она объяснила, дом содержится на средства из федерального бюджета. Она оставила включенным свет, и лишь оказавшись внутри, я заметила, что женщина держит бумажный пакет. Я ожидаю, что сейчас Хильда достанет джин или виски – я много слышала о резервациях, – но она вытаскивает пакет молока и предлагает сделать коктейль для Ребекки.

Стены завешаны шерстяными ковриками всех цветов юго‑западной радуги и разукрашены угольными набросками быков и ущелий.

– Что скажешь? – спрашиваю я Ребекку, когда Хильда уходит на импровизированную кухню‑ванную.

– Честно? – уточняет Ребекка, и я киваю. – Поверить не могу, что ты оказалась в таком месте. Ты с ума сошла? Полночь, какая‑то женщина, которую ты раньше в глаза не видела, подходит к твоей машине и говорит: «Привет, заходите в гости». К тому же она явно из индейцев. А ты просто подхватываешь свои вещи и идешь. А как же правило: никогда не брать конфеты у незнакомцев?

– Коктейль, – поправляю я. – Конфет она нам не предлагала.

– Господи!

Входит Хильда с плетеным подносом, на котором стоят три пенящихся стакана и лежат спелые сливы. Она берет одну и сообщает, что такие сливы здесь выращивает ее сводный брат. Я благодарю хозяйку и отпиваю из своего стакана.

– А теперь расскажите, как вы оказались среди ночи на Собачьей развилке.

– Вот, значит, куда мы попали. – Я поворачиваюсь к Ребекке. – Я думала, мы едем по шоссе восемь.

– Мы свернули с него, – отвечает Ребекка и поворачивается к Хильде. – Это длинная история.

– Мне некуда торопиться. У меня бессонница. Именно поэтому я бродила у Собачьей развилки в полночь. Только молоком можно унять изжогу.

Я сочувственно киваю.

– Мы из Калифорнии. Наверное, можно сказать, что мы убежали из дома.

Я пытаюсь смеяться, взглянуть на ситуацию с юмором, но вижу, что женщина, с которой я едва знакома, пристально смотрит на синяки на моих руках.

– Ясно, – говорит она.

Ребекка спрашивает, где ей можно прилечь, и Хильда, извинившись, уходит ставить в соседней комнате раскладушку. Из шкафа она достает подушки, а из буфета простыни с изображением персонажей из комикса «Мелочь пузатая».

– Ложись поспи, мама, – говорит Ребекка, сидя рядом со мной на небольшом диванчике. – Я тревожусь за тебя.

Хильда отводит мою дочь в спальню, и со своего места мне видно, как Ребекка ныряет под одеяло и облегченно вздыхает, словно человек, коснувшийся натруженными ногами приятной прохлады. Хильда продолжает стоять на пороге спальни, пока Ребекка не засыпает, а потом отходит, и я могу любоваться профилем дочери, искусно подсвеченным серебристым лунным светом.

 

Джоли

 

 

Милая Джейн!

Помнишь, когда мне было четыре, а тебе восемь, мама с папой повели нас в цирк? Папа купил нам маленькие фонарики с красными лучиками, чтобы мы могли ими размахивать, когда выйдут клоуны, и кучу арахиса! Скорлупки мы запихивали в карманы. Мы видели дрессировщицу, которая засовывала голову в пасть тигру, и акробата, который нырял в маленькую корзину, прыгая откуда‑то с высоты, – я подумал, что там, возможно, и находятся небеса. Мы видели загорелых лилипутов, которые перепрыгивали друг через друга, катапультируясь с обычных детских качелей, вроде тех, что стояли у нас на заднем дворе, и мама нам строго‑настрого запретила повторять подобные фокусы дома. Мама хваталась за папину руку, когда акробаты делали самые сложные прыжки, раскачиваясь на серебристой трапеции и зависая всего на мгновение в воздухе, как брачующиеся птицы, а потом перехватывали трапеции и разлетались в разные стороны. Я пропустил трюк, потому что был занят тем, что смотрел на мамину руку: как ее пальцы переплетались с папиными, словно им там и было настоящее место, и ее обручальное кольцо переливалось всеми известными мне цветами.

Потом наступил антракт – так они называют это в цирке? – и какой‑то мужчина в зеленом пиджаке стал бродить между нашими рядами, вглядываясь в детские лица. Неожиданно передо мной появилась женщина, которая кричала «Том! Том!» и показывала на меня пальцем. Она наклонилась и сказала маме, что еще никогда не видела такого очаровательного малыша. А мама ответила, что поэтому и назвала меня Джоли, от французского «жоли» – «красивый», как будто мама вообразила себя француженкой. А потом подошел тот мужчина в зеленом пиджаке и присел на корточки. Он спросил: «Парень, хочешь покататься на слоне?» Мама ответила, что ты моя сестра и мы друг без друга никуда. Циркачи бросили на нас быстрый оценивающий взгляд и согласились: «Хорошо, но мальчик будет сидеть впереди». Нас отвели за кулисы (в цирке это как‑то по‑другому называется?), и мы стали с хрустом давить ногами арахисовую скорлупу, пока какая‑то вся в блестках женщина не подняла нас друг за другом и не велела садиться на слона.

Шеба (так звали слона) двигался по частям, по четвертинам. Правая передняя нога, правая задняя, левая передняя, левая задняя. Шкура на ощупь напоминала гладкий картон, а волоски, торчащие из‑под седла, щекотали мне ноги. Когда мы вышли на арену, я сидел перед тобой. Вспыхнули софиты и громкий голос – я подумал, что этот человек и есть Бог, – объявил наши имена и сказал, сколько нам лет. Перед глазами рябила публика. Я пытался найти среди нее маму и папу. Ты крепко обхватила меня руками и сказала, что не хочешь, чтобы я упал.

Если ты читаешь это письмо, значит, уже добралась до Гила Бенд, и я уверен, что нашла там вкусную еду и пристойное место для ночлега. Когда выйдешь из здания почты, справа увидишь аптеку. Хозяина зовут Джо. Узнай у него, как добраться до шоссе 17. Поедешь к Большому каньону. Ты обязательно должна там побывать. Скажи Джо, что ты от меня, и он укажет тебе дорогу.

Ехать туда восемь часов. То же самое: найдешь ночлег, а утром отправляйся на почту – ближайшую к северной части каньона. Там тебя будет ждать письмо с указаниями, куда ехать дальше.

О цирке: нас фотографировали верхом на слоне, но ты об этом не знала. Снимок, где моя голова скрывает бóльшую часть твоего лица, стал в следующем году афишей для братьев Ринглинг. Афиша пришла по почте, когда ты была в школе, меня забрали из садика пораньше. Мама показала мне ее и хотела повесить в моей спальне на стену. «Мой красавчик», – повторяла она. Я не разрешил ей. Я не хотел видеть твои руки, обхватившие меня за талию, но скрытое в тени лицо. В итоге мама выбросила афишу. Или сказала, что выбросила. Усадила меня и сказала, что моя красота дарована свыше и мне следует к этому привыкнуть. Я откровенно ответил, что не понимаю ее. Меня посадили впереди из‑за моей внешности? Разве они не видят, что настоящая красавица – это Джейн?

Люблю тебя и Ребекку,

Джоли.

 

Date: 2015-07-23; view: 367; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию