Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Приват-доцент Н. А” ЮРМАН.





Прав Мережковский,2 когда говорит, что у Достоевского и в особенности у Л.Толстого,“произведения так связаны с жизнью, с личностью писателя, что нельзя говорить об одном без другого: прежде чем изучать Достоевского и Л. Толстого, как художников, мыслителей, проповедников, надо знать, что это за люди”. Л. Толстой в своем письме к Страхову3 пишет: “вы говорите, что Достоевский описывал себя в своих героях, воображая, что все люди такие. И что же! результат тот, что даже в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу. Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее. Не только в художественных, но в научных философских сочинениях, как бы он ни старался быть объективен—пускай Кант, пускай Спиноза,—мы видим, я вижу душу, только ум, характер человека пишущего”. Если прибавить к этому слова самого Страхова,4 что все написанное Достоевским “было им переживаемо и чувствуемо, даже с великим порывом и увлечением. Достоевский—су6ъективнейший из романистов, почти всегда создававший лица по образу и подобию своему. Полной объективности он редко достигал”,—то станет вполне понятной необходимость самого детального изучения личности, психического облика Достоевского для всякого желающего изучить с той или иной точки зрения его произведения. Поэтому удивительно, когда психиатру, проф. Чижу5 “весьма трудно объяснить каким путем приобрел Достоевский так много сведений по психопатологии”. Правда, дальше Чиж сам указывает, что “конечно, многое в болезненных состояниях души уяснила Достоевскому и его собственная болезнь, но почти невозможно определить, что именно мог указать Достоевский путем самонаблюдения”. Но в том-то и дело, что Достоевский дал свои гениальные, тончайшие описания различного рода болезненных уклонений со стороны психической сферы не на основании приобретенных им сведений по психопатологии а описывал свои пережитые им лично болезненные душевные переживания. Поэтому то вернее слова Чижа в другом месте о том, что, благодаря “незнакомству с сочинениями по психиатрии, образы, созданные Достоевским, и имеют такое высокое значение; иначе его романы были бы только популяризацией науки”. Именно ярким примером такой популяризации науки, по моему мнению, могут служить романы Зола. В них все так и отдает начитанностью, желанием автора не только блеснуть своими познаниями по психопатологии, но и даже сказать свое новое слово. А раз ключ к пониманию, проникновению в произведения автора дает только самое детальное изучение личности этого автора и его болезни, если таковая имеется налицо, то уже совершенно неосновательным является мнение Чижа, что “уважение к личности и страданиям Достоевского многого не позволяет говорить даже врачу”. Гениальность, величие Достоевского все покрывают, имя его уже принадлежит истории, а для такого рода исторических личностей необходимо не умолчание о той или другой стороне их жизни их деятельности, а, напротив, самое тщательное исследование, изучение как светлых, так и теневых сторон их психического облика. В данном случае нам могут служить примером немцы. Несмотря на все их преклонение перед величием Гете, у них существует ряд сочинений, в которых самым подробным образом рассматривается как физическое, так и психическое состояние здоровья Гете, причем в некоторых из них авторы касаются очень щекотливых, конечно, с точки зрения публики, тем. Укажу на сочинения проф. B.Frankel`я “Des jungen Goethe schwere Krankheit. Tuberculose nicht Syphilis”, д-ра Р.I.Mobius-a “Goethe” в 2-х томах, в котором произведения Гете рассматриваются в связи с болезненными явлениями, наблюдавшимися у самого Гете, проф. R.Sommera “Goethe im Lichte der Vererbungslehre”.

Ко взглядам Чижа мне придется еще вернуться при разборе произведений Достоевского, здесь же не могу не указать еще на одно мнение Чижа общего характера. “Достоевский, -- говорит Чиж,-- ждет своего Сент-Бэва: только, когда критика вполне анализирует его произведения, отделит неизбежные во всяком деле плевелы от пшеницы, выяснит нам все значение его творений, объяснит малопонятные характеры и положения, тогда только можно будет исполнить свою задачу и психиатру”.По-моему, дело обстоит совершенно обратно. Кому же, как не психиатру лучше всего “объяснить малопонятные характеры и положения” в произведениях Достоевского. Мне придется дальше указывать, к каким неверным выводам приходят критики Достоевского, даже очень талантливые, но не обладающие достаточной психиатрической эрудицией. Я утверждаю; что многоеизпроизведений Достоевского без знания психиатрии, невропатологии является совершенно непонятным. Чтобы вполне оценить всю глубину, всю гениальность его творений необходима основательная психиатрическая подготовка. После этих предварительных замечаний перехожу к рассмотрению психического облика Достоевского.

Относительно наличности у Достоевского психопатологической наследственности имеются следующие указания."

Отец Достоевского6 страдал запоем.. Его, по-видимому, патологическая скупость росла вместе с усиливавшимся Пьянством. Под влиянием той же причины он делался все более и более строгим в обращении со своими крепостными и в результате он был задушен подушкою из экипажа во время поездки из одного своего имения в другое. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни. Во время судебного разбирательства другие крепостные показали, что это был акт мести. Братья Достоевского Михаил и Николай унаслёдовали болезнь отца, особенно Николай. Сестра Варвара отличалась чисто патологической скупостью. Оставшись богатою вдовою после смерти своего мужа, имея несколько доходных домов, она тем не менее отказывала себе во всем, никогда не отапливала своей квартиры, проводила всю зиму в шубе, ничего не варила, покупала лишь два раза в неделю немного молока и хлеба к была убита ночью в своей квартире с целью ограбления. Сын этой сестры “был так глуп, что его глупость граничила с идиотизмом”. Старший сын брата Достоевского Андрей умер от прогрессивного паралича.

Мать Достоевского умерла от чахотки. Интересно, что и первая жена Достоевского, Мария Дмитриевна тоже умерла от чахотки. Таким образом, у отца Достоевского был характер, весьма похожий на эпилептический. Со стороны же матери имелась туберкулезная наследственность, что, в свою, очередь, по-видимому, сказалось на предрасположении Достоевского к заболеваниям дыхательных органов. Следует добавить, что нервная наследственность со стороны отца передалась детям в виде особенной наклонности к судорожным явлениям—сам Достоевский страдал падучей, брат Михаил судорожными подергиваниями в область головы и туловища (плеч). Болезненные явления со стороны нервной системы у самого Достоевского проявлялись даже в детстве. В дневнике писателя за 1876 год, в рассказе “Мужик Марей”, Достоевский описывает, как он, будучи 9-ти лет, испытал слуховые галлюцинации; ему послышался, во время прогулки в деревне, крик “волк бежит”. Сначала он сильно испугался, но потом понял, что крик “померещился”.

По его словам, “крик был, впрочем, такой ясный и отчетливый, но такие крики (не об одних волках) мне уже раз или два и прежде мерещились и я знал про то. (Потом, с.детством, эти галлюцинации прошли)”. Интересно, что в этом же рассказе есть указание на проявление у Достоевского и столь свойственного детям садизма. Именно, он рассказывает, как во время той же прогулки он выламывал себе ореховый хлыст, “чтобы стегать имлягушек”; “хлысты из орешника так красивы и так прочны, куда против березовых”,—прибавляет автор при этом.

Центральным пунктом, имевшим громадное влияние и на творчество, в состоянии здоровья Достоевского несомненно является его падучая болезнь. Последняя наложила резкий отпечаток и на психический облик, на характер Достоевского и на его произведения. Не так легко на основании имеющихся данных определить время появления у Достоевского первых припадков, хотя, как известно, эпилепсия может и не проявляться припадками, а выражаться только характерными, свойственными только ей одной изменениями психической сферы. Может быть, уже только что описанные слуховые галлюцинации представляли из себя психический эквивалент припадков? Что же касается настоящих, судорожных припадков, то Ор. Миллер указывает на “одно совершенно особое свидетельство о болезни Ф. М., относящее ее к самой ранней его юности связывающее ее с трагическим случаем в их семейной жизни”, но при этом оговаривается: “хотя это и передано мне на словах очень близким к Ф.М. человеком, я ни откуда более не встретил подтверждения этому слуху, а потому и не решаюсь подробно и точно его изложить”. Милюков говорит: “если и до ссылки у него были, как говорят, припадки падучей болезни, то без сомнения слабые и редкие. По крайней мере, до возвращения его из Сибири я не подозревал этого, но когда он приехал в Петербург, болезнь его не была уже тайною ни для кого из близких к нему людей”. Сам Достоевский в письме к брату из Семипалатинска (30-VII-1854 г.) пишет: “я, например, уже писал тебе о моей болезни. Странные припадки, похожие на эпилепсию, и однако же, не падучая”. Но уже в письме к Врангелю из Семипалатинска (9-III-1857 г.), говоря о бывшем у него припадке, “сокрушившем” его “телесно и нравственно”, он прибавляет, что доктор сказал, что у него “настоящая эпилепсия”. В письме к государю из Твери Достоевский уже прямо указывает, что припадки падучей начались у него на каторге. То же самое повторяется в сведениях, продиктованных им в последние годы жизни жене, Анне Григорьевне, для иностранной своей биографии: “в 1859 г., будучи в падучей болезни, нажитой еще в каторге, был уволен в отставку”. Еще более точные указания о времени начала припадков имеются в воспоминаниях Ковалевской.7 Как рассказал ей сам Достоевский, болезнь началась у него, когда он был уже не па каторге, а на поселении; он ужасно томился тогда одиночеством и целыми месяцами не видел живой души, с которой мог бы перекинуться разумным словом. Вдруг, совсем неожиданно, приехал к нему один его старый товарищ... Это было именно в ночь перед Пасхой.Но на радостях свиданья они и забыли, какая эта ночь, и просидели ее всю напролет дома, разговаривая, не замечая ни времени, ни усталости и пьянея от собственных слов. Говорили они о том, что обеим всего было дороже—о литературе, об искусстве и философии; коснулись, наконец, религии. Товарищ был атеист, Достоевский—верующий, оба горячо убежденные каждый в своем. “Есть бог, есть!”— закркчал, наконец Достоевский, вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к заутрени. Воздух весь загудел и заколыхался. “И я почувствовал,—рассказывал Федор Михайлович,—что небо сошло на землю и поглотило меня. Я реально постиг бога и проникнулся им. Да, есть бог!—закричал я,—и больше ничего не помню”. “Вы все, здоровые люди,—продолжал он,—и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет, уверяет в своем коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик. Ан, нет! Он не лжет! Он, действительно, был в раю в припадке падучей, которою страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него! ” Означенная, приведенная мною подробно, выдержка интересна не только в смысле точного определения времени начала припадков у Достоевского, но и в других отношениях. Из нее видно, что припадку предшествовал резко выраженное аффективное состояние—радость от неожиданно приехавшего старого товарища, разговор на дорогие для обоих темы, когда они, как говорится в воспоминаниях, пьянели от собственных слов, совпадение свидания с ночью перед Пасхой и, наконец, звон колоколов к пасхальной заутрени, доведший и без того уже крайне напряженное состояние нервной системы до последнего предела. С другой стороны, в этом же отрывке прекрасно описывается психическая аура, которую испытывал Достоевский перед припадками; и которую он неоднократно описывал в своих романах, приписывая ее тому или другому из действующих лиц своих произведений. Другое, детальное описание припадков, бывших у Достоевского, принадлежит Страхову. Как крайне важное с интересующей нас точки зрения, привожу его здесь подробно. В своих воспоминаниях Страхов пишет: “в апрельской книжке “Времени” появилось только 18 стр. его романа “Униженные и оскорбленные”, с примечанием от редакции о болезни автора. Болезнь эта была страшный припадок падучей, от которого он дня три пролежал почти без памяти... Припадки болезни случались с ним приблизительно раз в месяц, таков был обыкновенный ход. Но иногда, хотя очень редко, были чаще; бывало даже и по два припадка в неделю.За границею, то есть при большем спокойствии, а также вследствие лучшего климата, случалось, что месяца четыре проходило без припадка. Предчувствие припадка всегда было, но могло и обмануть... Самому мне довелось быть свидетелем, как случился с Федором Михайловичем припадок обыкновенной силы. Это было вероятно в 1863 году, как раз накануне Пасхи. Поздно, часу в 11-м, он зашел ко мне и мы очень оживленно разговорились. Не могу вспомнить предмета, но знаю, что это был очень важный и отвлеченный предмет. Федор Михайлович очень одушевился и зашагал по комнате, а я сидел за столом. Он говорил что-то высокое и радостное; когда я поддержал его мысль каким-то замечанием, он обратился ко мне с вдохновенным лицом, показывавшим, что одушевление его достигло высшей степени. Он остановился на минуту, как бы ища слов для своей мысли, и уже открыл рот. Я смотрел на него с напряженным вниманием, чувствуя, что он скажет что-нибудь необыкновенное, что услышу какое-то откровение. Вдруг из его открытого рта вышел странный и бессмысленный звук.и он без чувств опустился на пол среди комнаты. Припадок на этот раз не был сильный. Вследствие судорог все тело только вытягивалось, да на углах губ показалась пена. Через полчаса он пришел в себя, и я проводил его пешком домой, что было недалеко. Много раз мне рассказывал Федор Михайлович, что перед припадком у него бывают минуты восторженного состояния. “На несколько мгновений”—говорил он,— “я испытываю такое счастье, которое невозможно в обыкновенном состоянии и о котором не имеют понятия другие люди. Я чувствую полную гармонию в себе и во всем мире и это чувство так сильно и сладко, что за несколько секунд такого блаженства можно отдать десять лет жизни, пожалуй, всю жизнь”. Следствием припадков были иногда случайные ушибы при падении, а также боль в мускулах от перенесенных ими судорог. Изредка появлялась краснота лица, иногда пятна. Но главное было то, что больной терял память и дня два или три чувствовал себя совершенно разбитым. Душевное состояние его было очень тяжело; он едва справлялся со своей тоскою и впечатлительностью. Характер этой тоски, по его словам, состоял в том, что он чувствовал себя каким-то преступником, ему казалось, что над ним тяготеет неведомая вина, великое злодейство. Понятно, как вредно было для Федора Михайловича все то, что производит приливы крози к голове, следовательно по преимуществу писание”. В другом месте своих воспоминаний Страхов пишет: Достоевский “постоянно стремился заграницу, когда чувствовал нужду поправиться и освежиться. Какая тут была причина — перемена ли воздуха, или перемена его изнурительного образа жизни, но только эти поездки были для него спасением; польза их доказывалась мерилом, в котором не могло бытьникакогосомнения,—быстрым уменьшением числа припадков”.

Помимо указаний на частоту припадков, на влияние на количество припадков пребывания заграницей, о чем речь будет ниже, крайне интересно, что сам припадок, свидетелем которого был Страхов, представляется совершенно идентичным с тем, который описывается в воспоминаниях Ковалевской. Совпадает даже время появления припадка в том и другим случае—ночь на Пасху. И здесь припадку предшествует повышенное аффективное настроение, оживленный горячий разговор на отвлеченные, возвышенные темы. Крайне трудным для определенного решения представляется вопрос, являлось ли предшествовавшее припадку и в томи в другом случае повышенное аффективное состояние причиною этого припадка или скорее оно являлось начальной стадией, своего рода продолжительной психической аурой, причем в последние секунды перед началом припадка оно достигало только наивысшего напряжение, давая в результате то похожее на экстаз состояние неземного блаженства, за которое, по словам Достоевского, можно отдать всю жизнь. Интересно указание Страхова и на то тяжелое физическое и психическое состояние, которое следовало за припадком, продолжаясь иногда в течение нескольких дней, и характеризовалось чувством общей разбитости, ослаблением памяти, сильною тоскою и идеями бреда самообвинения. Ценные указания относительно своих припадков и вообще состояния своего здоровья дает Достоевский и в своих письмах к разным лицам. Некоторые из этих указаний мною уже приведены выше. Очень интересны в этих письмах данные относительно влияния на появление припадков пребывания заграницей. Об этом влиянии мною уже приведены выше слова Страхова. Сам Достоевский в письме к Врангелю (31-III-1865 г.) пишет: “здоровье мое заграницей, в оба раза, воскресало с быстротою удивительной”. Страхову из Флоренции (18—30- lll-1869-г.): “здоровье мое чрезвычайно хорошо, а припадки хоть и продолжаются, но буквально (курсив Достоевского) вдвое реже, чем в Петербурге, по крайней мере с переселением в Италию”. Но и пребывание заграницей не всегда благотворно влияло на появление припадков. И в этом отношении особенно неблагоприятно было пребывание в Швейцарии. А. Майкову из Женевы (15-IX-1867 г.) Достоевский пишет: “Как только переехал в Женеву, тотчас же начались припадки, да какие!—как в Петербурге. Каждые 10 дней по припадку, а потом дней 5 не опомнюсь. Пропащий я человек! Климат в Женеве сквернейший и в настоящее время у нас уже 4 дня вихрь, да такой, что и в Петербурге разве только раз в год бывает. А холод—ужас!”. Майкову же из Женевы 9—21-IX-1857г.:

“Женева—пакость, и я в ней действительно обманулся. Припадки у меня здесь почти каждую неделю; начинается, кроме того, какое-то скверное сердцебиение. Это ужас, а не город. Это Кайенна. Ветры и вихри по целым дням, а в обыкновенные дни самые внезапные перемены погоды, раза по три, по четыре в продолжение дня. Это гемороидалисту-то и эпилептику!”. В том же письме дальше: “... припадки добивают окончательно, и после каждого я суток по 4 с рассудком не могу собраться. А как было хорошо вначале в Германии! Это Женева проклятая... Воображение-то у меня еще есть, и даже недурно. Это я на днях на романе же испытал. Нервы тоже есть. Но памяти нет”. Из Женевы 9—21-V 1868 r.: “3-гo дня был сильнейший припадок. Но вчера я все-таки писал, в состоянии, похожем на сумасшествие. Ничего не выходило”.Из Вены 19- VIII— 21-Х-.1868 г. -.“Я был несчастен все, это время. Смерть Сони и меня и жену измучила. Здоровье мое некрасиво; припадка, климат Вевея расстраивает нервы”. Но не всегда дело обстояло благополучно с припадками и в Германии. Так в письме к Майкову из Дрездена 17—28-IX-1869 г. сообщается; “мы в великой радости. У ней (у жены Достоевского) третьи сутки—т.е. самые опасные. Мое здоровье в Дрездене крайне плохо. Беспрерывно простужаюсь, чего почти никогда со мною не было, а в Швейцарии и Италии было немыслимо. Да и припадки в Дрездене увеличились; но это, может быть, толькко с приезда”. Майкову же из Дрездена 12—24-11-1870 г.: “После большого промежутка между припадками, теперь они принялись опять колотить и злят меня особенно тем, что мешают работать”. В противоположность загранице Петербург действовал всегда ухудшающим образом на состояние здоровья Достоевского. “Как приехал (из заграницы)—сейчас припадок, в первую ночь,— сильнейший. Оправился, дней через пять,—другой припадок еще сильнее. Наконец, 3-го дня еще, хоть и слабый, но три сряду меня ужасно расстроили” (письмо Врангелю из Петербурга, 8-Х-1865 г.). “Припадки усиливаются (чего за границей не бывает)” (письмо ему же из Петербурга 9-V-1866 г.). О той тоске, которая появлялась после припадков и о которой говорит в своих воспоминаниях Страхов, Достоевский пишет в своем письме из Дрездена " (18—30-111-1871 г.): “некоторое время хворал, а главное тосковал после припадка падучей. Когда припадки долго не бываю'т и вдруг разразятся, то наступает тоска необычайная, нравственная. До отчаяния дохожу. Прежде эта хандра продолжалась дня три после припадка, а теперь дней по семи, по восьми, хотя сами припадки в Дрездене гораздо реже приходят, чем где-нибудь. О состоянии своем после припадка он пишет и в своем письме Герасимовой (7-1П-1877 г.): “Я выдержал три припадка моей падучей болезни, чего уже многие годы не бывало в такой силе. И так часто. Но после припадков я по два, по три дня работать, ни писать, ни даже читать ничего не могу, потому что весь разбит и физически, и духовно”. Но, как известно, при продолжительном существовании эпилепсии наблюдаются изменения со стороны психической сферы не только в кратковременные промежутки времени после припадков, но образуются ужг стойкие, постоянные изменения интеллекта, развивается та или иная степень тупости соображения, слабости памяти. И Достоевский в этом отношении не представляет исключения. Он сам указывает в последние годы своей жизни, что умственная, творческая работа" ему дается труднее. Относительно же ослабления памяти имеется ряд указаний как его самого, так и посторонних лиц! Уже в письме к Врангелю из Семипалатинска, 9-Х-1856 г. он пишет о припадках, которые “все еще повторяются и от которых каждый раз тупеет моя память и все мои способности и от которых боюсь впоследствии сойти с ума”. “Вообще, у меня память стала очень плоха”—пишет он брату (Семипалатинск, 31-V-1858 г.). Интересные указания Достоевского относительно своей памяти в его письмах к Л. А. В письме 17-XI 1-1877 г. он пишет: “из этого вы можете заключить, какая у меня ужасная память (вследствие припадков моей падучей болезни). Я даже лица людей, с которыми познакомился, забываю, и, встречаясь потом, не узнаю их и таким образом (верите ли?) наживаю даже врагов”. В письме 28-11-1878 г. он выражается о недостатках своей памяти еще более резко: “у меня самая расстроенная (падучею болезнью) память в мире”. Ор. Миллер, указывая на основании метрических книг Московской Духовной Консистории, время рождения Достоевского 30-го октября 1821 года, прибавляет: “в этом случае, как и часто, память изменила Федору Михайловичу... сам он указывал 1822-й год”.

Но помимо указанных явлений со стороны памяти, являющихся результатом вредного действия на психику эпилептических припадков, в характере Достоевского уже с молодых, юношеских лет наблюдался ряд патологических, болезненных черт. Савельев, в своих воспоминаниях о пребывании Достоевского в инженерном училище, говорит, что в училище он “был задумчивый, скорее угрюмый, можно сказать, замкнутый, он редко сходился с кем-либо из своих товарищей, хотя и не удалялся... никогда нельзя было его видеть праздным и веселым”. Припадки немотивированного злобного отношения к окружающим наблюдались уже в молодых годах. В 1847 г. он пишет брату: “мне вспоминается иногда, как я был угловат и тяжел у вас в Ревеле. Я был болен, брат. Я вспоминаю, как ты раз сказал мне, что мое обхождение с тобою исключает взаимное равенство. Возлюбленный мой. Это совершенно было несправедливо. Но у меня такой скверный отталкивающий характер. Я тебя всегда ценил выше и лучше себя. Я за тебя и за твоих готов жизнь отдать, но иногда, когда сердце мое плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова. Мои нервы не повинуются мне в эти минуты. Я смешон, я гадок, и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Говорят, что я черств и без сердца. Сколько раз я грубил Эмилии Федоровне (жене брата Д.), благороднейшей женщине, в 1000 раз лучше меня. Помню, как иногда я нарочно злился на Федю, которого любил в то же время даже больше тебя”. Ненормальные, патологические черты характера, наблюдавшиеся у Достоевского, еще до ссылки на каторгу, заставляют думать об определенном нервном заболевании, по своим, проявлениям ближе всего подходящего-к психастении. В особенности диагноз психастении подтверждается теми явлениями, на которые указывает в своей статье Ор. Миллер. Достоевский, по собственным словам, как говорит Миллер “был до своей катастрофы мнителен до болезненности, предполагая в себе всевозможные недуги и в самом деле от мнительности хворал, при чем сам себя лечил горчичниками. Вскоре после его смерти Андрей Михайлович (брат Достоевского) указывал в “Новом Времени” на то, что в молодости Федор Михайлович нередко оставлял перед сном записочки такого приблизительно содержания: “сегодня со мной может случиться летаргический сон, а потому—не хороните меня столько-то дней. По собственным словам Ф. М—ча, он сошел бы с ума, если бы не катастрофа, которая переломила его жизнь. Явилась идея, перед которой здоровье и забота о себе оказались пустяками (записано в записную книжку Анной Григорьевной). О том влиянии, которое имела на психическое состояние Достоевского происшедшая с ним катастрофа, он говорит и в своем письма к Яновскому в 1872 году: “вы любили меня и возились со мной с больньм душевною болезнью (ведь, я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь, где я вылечился” (курсив Достоевского). О том же он пишет брату из Семипалатинска в 1854 году: “вообще каторга многое вывела у меня и многое привила ко мне... Впрочем, сделай одолжение, не подозревай, что я такой же меланхолик, и такой же мнительный, как был в'Петербурге последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сняло”, В письме к Врангелю в 1857 году; “я был ипохондриком в высшей степени, но излечился вполне крутым переворотом, случившимся в судьбе моей”. Таким образом под влиянием происшедшей катастрофы, пребывания на каторге, психастенические черты характера прошли, временно исчезли, но те же факторы, которые способствовали исчезновению психастении, вызвали появление эпилептических припадков. Эти последние, появляясь у Достоевского в течение всей его последующей жизни, в свою очередь резко влияли на состояние его психической сферы, хотя следует заметить, что черты эпилептического характера несомненно наблюдались у Достоевского еще с молодых лет, до появления эпилептических припадков. В этом отношении уже подозрительны слуховые галлюцинации, указанные мною выше. Несомненно, наряду с явлениями характерными для писхастении уже в молодом возрасте, до Сибири, у Достоевского наблюдались со стороны психической сферы и явления, характерные для эпилепсии. Эта угрюмость, замкнутость и в особенности беспричинная злобность по отношению к окружающим, часто принимавшая садический8 оттенок: “нарочно злился на Федю, которого любил в то же время даже больше”, чем брата. Все это, конечно, черты, свойственные эпилепсии, а не психастении. Но вот наступает катастрофа, пребывание в крепости, а затем каторга и поселение в Сибири. Хотя Достоевский и не любил впоследствии говорить о своей жизни в Сибири, не любил, даже когда другие придавали этому особое значение, но каково ему было на каторге, какие душевные муки он на ней испытывал, видно из. его письма к брату Андрею Михайловичу из Семипалатинска от 6-XI-1854 г., в котором он пишет о своем пребывании на каторге: “а те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготела, как камень, у меня на душе. Во все 4 года не было мгновения, в которое бы я не чувствовал, что я в каторге”. Но та же каторга, со всеми ее ужасами, как выражается сам Достоевский, “много вывела и многое привила”. Вывела, как я уже говорил, психастению, которую “как рукой сняло”, и привила эпилептические припадки, которые не оставляли уже Достоевского в течение всей его последующей жизни. Хотя следует заметить, что психастенические черты характера в форме фобий, страхов наблюдались у Достоевского в течение всей его жизни, как это хорошо видно, например, из его писем к жене, изданных в 1926 году. Выше мною уже указано на то резкое влияние, которое оказали эти припадки на память. Но, несомненно, вредное влияние их не ограничилось только памятью, пострадали и другие стороны психической сферы. В письме к А.Н. Майкову из Женевы (16—28-VIII-1867 г.) Достоевский пишет: “вы знаете, как я выехал (из Петербурга) и с какими причинами. Главных причин две: 1-я—спасать не только здоровье, но даже жизнь. Припадки стали уже повторяться каждую неделю, а чувствовать и сознавать ясно это нервное и мозговое расстройство было невыносимо (курсив Достоевского). Рассудок действительно расстраивался,—это истина. Я это чувствовал, а расстройство нервов доводило иногда меня до бешеных минут”. Страхов, близко знавший Достоевского и имевший возможность наблюдать его и в Петербурге и за границей, определенно говорит, что Достоевский “был человек больной; припадки “священной болезни”, так часто совмещающейся с высокими нервными организациями, отнимали у него память, приводили его в мрачное настроение и удваивали его мнительность и щекотливость. Здесь было бы уместно привести анекдоты о его забывчивости, неожиданных вспышках и резкостях, те анекдоты, из которых иные, конечно, сохранились в памяти множества людей, приходивших в соприкосновение с замечательным человеком”.

В смысле обрисовки психического облика Достоевского чрезвычайно ценные указания дает в своих воспоминаниях Ковалевская. Да не посетует читатель, если я их приведу слишком подробно, но они слишком характерны для выявления психики как самого Достоевского, так и действующих лиц его романов. Только тут, при сравнении, можно видеть насколько су6ъективно было творчество Достоевского} как много своего “я” было вложено им в большинство описываемых им в его произведениях лиц. Достоевский в течение, некоторого периода времени бывал в доме Ковалевских и С. Ковалевская характерными, яркими штрихами обрисовывает его манеру держать себя, его поведение. В одном месте она пишет: “Федору Михайловичу было и неловко, и не по себе в этой натянутой обстановке; он и конфузился среди всех этих старых барынь, и злился (как в этом месте, так. и в последующих местах курсив мой. Ю.). В другой раз Достоевский был приглашен на вечер к Ковалевским. “В припадке самопожертвования он счел нужным облачиться во фрак, и фрак этот, сидевший на нем и дурно, и неловко, внутренне бесил его в течение всего вечера. Он начал злиться уже с самой той минуты, как переступил порог гостиной. Как все нервные люди, он испытывал досадливую конфузливость, когда попадал в незнакомое общество, и чем глупее, несимпатичнее ему, ничтожнее это общество, тем острее конфузливость. Возбуждаемую этим чувством досаду он, видимо, желал сорвать на ком-нибудь”... “Федор Михайлович совсем рассердился, и, забившись в угол, молчал упорно, злобно на всех озираясь. В числе гостей был один, который с первой же минуты сделался ему особенно ненавистен”. За А. В. Ковалевской (сестрой С. В.), в которую в это время Достоевский был влюблен, ухаживал дальний родственник—молодой человек, офицер одного из гвардейских полков, и вот “стоило Достоевскому взглянуть на эту красивую, рослую, самодовольную фигуру, чтобы возненавидеть ее до остервенения”. Когда читаешь эти выражения—“злился”, “начал злиться”, “желал сорвать” на ком-нибудь досаду, “злобно” на всех озирался, возненавидел “до остервенения”, то так "и вспоминаются злобное настроение, злобные выходки Раскольникова, Нелли и других лиц романов Достоевского. Далее, на том же вечере—“модною темою разговоров в эту зиму была книжка, изданная каким-то английским священником—параллель православия с протестантизмом. В этом русско-немецком обществе это был предмет для всех интересный, и разговор, коснувшись его, несколько оживился. Мама, сама немка, заметила, что одно из преимуществ протестантов над православными состоит в том, что они больше читают евангелие. “Да разве евангелие написано для светских дам? — выпалил вдруг упорно молчавший до тех пор Достоевский.—Там вон стоит: “Вначале сотворил бог мужа и жену”, или еще: “Да оставит человек отца и мать и да прилепится к жене”. Вот как Христос-то понимал брак! А что скажут на это все матушки, только о том и думающие, как бы выгоднее пристроить дочек!” Достоевский проговорил это с пафосом необычайным. По своему обыкновению, когда волновался, он весь съеживался и словно стрелял словами. Эффект вышел удивительный. Все благовоспитанные немцы примолкли и таращили на него глаза. Лишь по прошествии нескольких секунд все вдруг сообразили всю неловкость сказанного и все разом заговорили желая заглушить ее. Достоевский еще раз оглядел всех злобным вызывающим взглядом, потом забился в свой угол и до конца вечера не проронил больше ни слова. Помимо опять “злобного” взгляда вся эта сцена с неожиданным для окружающих, резким выступлением Достоевского и именно по вопросу на религиозные темы так близка, так похожа на речи князя Мышкина на вечере у Епанчиных (“Идиот”).

В дополнение к описанным болезненным чертам характера Достоевского следует еще прибавить “неограниченное самолюбие и честолюбие”, о которых он пишет в письме к брату в апреле 1846-го года и которые он сам называет “ужасным пороком”.

С течением лет, к старости все эти резкие, отрицательные стороны характера постепенно сглаживались и, по словам Страхова, “когда он вернулся из-за границы, где он жил почти уединенно со своею семьею, без развлечений и дел (хотя в больших затруднениях и трудах), он принес с собою это настроение глубокого умиления, в которое привело его долгое погружение в этот строй мыслей. Были минуты, когда он и выражением лица, и речью походил на кроткого и ясного отшельника”. “Да он был христианином, он ясно знал тот идеал, к которому нужно стремиться прежде всего другого”—прибавляет при этом Страхов.

Теперь приходится перейти к области, тесно связанной с характером, определяющей этот самый характер, к области сексуальной. Если сексуальный момент имеет вообще громадное значение в деле художественного творчества, как это и подтверждается работами Freud'а, хотя и оспаривается другими, то в творчестве Достоевского сексуальность несомненно приобретает особенно важное, почти всеобъемлющее значение. Только выяснив сексуальность самого Достоевского и ее влияние на его произведения, можно вполне познать и оценить эти последние, определить их истинное значение. Не будет преувеличением сказать, что сексуальностью, и именно извращенною сексуальностью пропитано насквозь все его творчество. Вопроса о сексуальности Достоевского подробно касается в своей книге Мережковский. Он между прочим посылает упрек по адресу друзей Достоевского в том, что они в своих воспоминаниях о последнем в высшей степени вежливо, почтительно, даже слишком почтительно отнеслись к памяти покойного и всего менее были способны понять то, что по апокалипсису Мережковский называет “глубинами сатанинскими” и что, по его мнению, было так родственно Достоевскому. “Даже такой”, по его словам, “тонкий и проницательный ум, как Страхов, не то что облагораживает, а чрезмерно упрощает личность Достоевского, смягчает, притупляет, сглаживает ее, приводит к общему среднему уровню”. Очевидно, когда Мережковский писал эти строки, ему было неизвестно письмо Страхова к Толстому, опубликованное в числе других в 1913 г. в “Современном Мире”, которое приводится мною ниже и содержит в себе крайне интересные данные по занимающему нас сейчас вопросу. Далее Мережковский говорит что, “рассматривая личность Достоевского, как человека, должно принять в расчет неодолимую потребность его, как художника, исследовать самые опасные и преступные бездны человеческого сердца, преимущественно бездну сладострастия, во всех его проявлениях. Начиная от самого высшего, одухотворенного, граничащего с религиозным восторгом,— сладострастия “ангела” Алеши Карамазова, кончая сладострастием злого насекомого, “паучихи, пожирающей самца своего”, -тут вся гамма, вся радуга бесконечных переливов и оттенков этой самой таинственной из человеческих страстей, в ее наиболее острых и болезненных извращениях”. “Во всех этих изображениях у Достоевского—такая сила и смелость, такая новизна открытий и откровений, что иногда является смущающий вопрос: мог ли он все это узнать только по внешнем опыту, только из наблюдений над другими людьми? Есть ли это любопытство только художника?—Конечно, ему самому не надо было убивать старуху, чтобы испытать ощущения Раскольникова. Конечно, тут многое должно поставить на счет ясновидению гения, многое,— но все ли? (Курсив Мережковского). Впрочем, пусть даже в делах, в жизни самого Достоевского не было ничего соответственного этому преступному, или, по крайней мере, переступающему “за черту” любопыству художника; достойно внимания уже и то, что в воображении его могли возникать подобные образы”. Крайне интересно у Мережковского сравнение в сексуальном отношении Достоевского с Л. Толстым. По его мнению, “художественного любопытства Достоевского к “укусам тарантула”—к растлению девочки, к любовному приключению Федора Карамазова с Лизаветой Смердящею—никогда не понял бы Л. Толстой. Ему “оказалось бы такое любопытство или бессмысленным, или отвратительным. Половая чувственность является у него иногда силою жестокою, грубою, даже зверскою, но никогда не противоестественною, не извращенною”. Едва ли, однако, верно утверждение Мережковского, что “исследователь жизни Достоевского бродит здесь в потемках, ощупью. Нет ясных и точных свидетельств, на которые можно бы опереться. Только намеки”. Мне кажется достаточно и имеющихся у нас данных, чтобы на основании их можно было обрисовать и эту сторону жизни, характера Достоевского.

Уже выше мною было указано на проявление садизма у Достоевского еще в раннем детстве,—стегание лягушек ореховым хлыстом, причем это стегание было, по-видимому, одним если и не из любимых, то во всяком случае частых, привычных забав Достоевского, так как он с видом знатока прибавляет—“хлысты из орешника так красивы и так прочны, куда против березовых”.

К области садизма и именно к той его разновидности, которую можно обозначить термином аутосадизма, относится и то интересное явление в области душевной жизни, которое так характерно описывает Достоевский в своем письме к брату 1-I —1840-го года, т. е. в то время, когда ему было 18 лет. Он пишет: “ты не поверишь, как сладостный трепет сердца ощущаю я, когда приносят мне письмо от тебя, и я изобрел для себя нового рода наслаждение — престранное — томить себя. Возьму твое письмо, переворачиваю несколько минут в руках, щупаю его, полновесно ли оно, и, насмотревшись, налюбовавшись на запечатанный конверт, кладу его в карман... Ты не поверишь, что за сладострастное (курсив мой. Ю.) состояние души, чувств и сердца. И таким образом, жду иногда с четверть часа, наконец, с жадностью нападаю на пакет, рву печать и пожираю твои строки, твои милые строки”. Какой уточненный, рафинированный аутосадизм это “престранное наслаждение,— томить себя, чтобы в результате вызвать особо “сладострастное состояние души, чувств и сердца”. В русской литературе существует еще описание такого утонченного аутосадизма у Тургенева в его комедии “Неосторожность”, в 1-м монологе дон Бальтазара.

В 1845-м грду Достоевский пишет брату о “Минушках, Кларушках, Маринах и т.п.,” которые “похорошели донельзя, но стоят страшных денег”. “На-днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь”— прибавляет он. Об этом письме упоминает в своей книге и Мережковский. По поводу заключительных слов из того же письма: “я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической. Порядочно жить я не могу, до того я беспутен” Мережковский указывает не без иронии, что “почтительный и целомудренный биограф О. Ф. Миллер, спешит сделать предположение, что “беспутство”, о котором здесь идет речь есть только денежная беспорядочность Федора Михайловича: но именно этою поспешностью оправдания поселяет сомнение в душе читателя”.

Наиболее важным документом по вопросу о сексуальности Достоевского является несомненно письмо Страхова к Л.Толстому (28-ХI-1883-го года), Петербург.10 Делаю из него подробную выписку. Страхов пишет: “... вы верно уже получили теперь биографию Достоевского — прошу Вашего внимания и снисхождения—скажите, как Вы ее находите. И поэтому-то случаю хочу исповедаться перед вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей, и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспоминаю все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: “Я ведь тоже человек”. Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповедником гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека. (Здесь и дальше курсив Страхова). Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостим и он хвалился ими. Висковатов (Павел Алексанрдович, впоследствии профессор Юрьевского университета, биограф и издатель Лермонтова, ум. 16-го апреля 1905 г.) стал мне рассказывать, как он похвалялся, что... в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом что при животном сладострастии, у него не было никакого вкуса, никакого чуства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие,—это герой “Записок из подполья”, Свидригайлов в “Преступлении и Наказании” и Ставрогин в “Бесах”; одну сцену из Ставрогина (растление и проч.)—Катков не хотел печатать, но Д. здесь ее читал многим. При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания—его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости. Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения. Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько; я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым, только давит меня. Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно не любят нас. Но это бывает иначе. Можно при (долгом) близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния—может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Д., я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность—Боже, как это противно! Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя. Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в другом это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Д. Но не нахожу и не нахожу! Вот маленький комментарий к моей Биографии; я мог бы записать и рассказать и эту сторону в Д.; много случаев рисуется мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!”. Письмо исчерпывающее по полноте и определенности сведений. Достаточно было бы одного этого письма, чтобы можно было составить себе определенное мнение о патологичности характера Достоевского. Тут характерные для эпилептика злобность, завистливость, болезненное самолюбие, эгоцентризм, импульсивность поступков, которые он делал “совершенно по бабьи, неожиданно”, и наряду с этим резко выраженная наклонность к “сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям”. Затем в области сексуальной “услаждение” обидами, наклонность хвалиться “пакостями”, что Блох очень удачно называет “словесным эксгибиционизмом”, “животное сладострастие” при отсутствии вкуса, “чувства женской красоты и прелести” и наконец случай “в бане с маленькой девочкой”, которым Достоевский “похвалялся” перед Висковатовым. Правда, Булгаков говорит11 по поводу письма Страхова, что рассказ Достоевского Вискойатову (представляющий аналогию с рассказом Тургеневу) о растлении девочки во всяком случае требует проверки, ибо мог быть “надрывом самоуничижения,—при болезненной сложности характера Достоевского возможна и прямая клевета на себя”. Но даже сам Булгаков прибавляет—“нет сомнения, что всеми “бесами”, о которых рассказывает Достоевский в своем романе, был одержим он сам, во всей антиномичности своего духа”. Да, наконец, не так уж это важно, был ли в данном случае “надрыв самоуничижения” или действительный факт, важно, как совершенно верно замечает Мережковский, что в воображении Достоевского могли возникать подобные образы. С другой стороны, Страхов, “моральным качествам” которого “отдает должное” тот же Булгаков, едва ли позволил бы себе называть Достоевского “развратным”, говорить о его “животном сладострастии”, на основании одного только случая с девочкой. Ковалевская в своих воспоминаниях тоже дает интересные данные относительно сексуальности Достоевского. Как уже указано выше, Достоевский в то время, к которому относятся воспоминания, был влюблен в сестру ее Анну. Достоевскому было тогда 43 года. С. Ковалевская вынуждена была невольно подслушать объяснение Достоевского в любви. “Он держал Анютину руку в своих и, наклонившись к ней, говорил тем страстным порывчатым шопотом, который я так знала и любила. "Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с первой минуты, как вас увидал; да и раньше, по письмам уже предчувствовал. И не дружбой я вас люблю, а страстью, всем моим существом”...“Неужели ему уже 43 года!”, — думала я, — “неужели он в три с половиною раза старше меня и больше, чем в два раза старше сестры!”. С. Ковалевской было тогда 13 лет. Но это еще все в области нормальной сексуальности, в другом месте воспоминаний Ковалевской даются указания и на патологические черты этой области у Достоевского. Достоевский, по словам Ковалевской, был вообще очень реален в своей речи, совсем забывая, что говорит в присутствии барышень, чем приводил, порой, мать их в ужас. И вот однажды он рассказал следующую сцену из задуманного им еще в молодости романа: “Герой—помещик, средних лет, очень хорошо и тонко образованный, бывал заграницей, читает умные книжки, покупает картины, гравюры. В молодости он кутил, но потом остепенился, обзавелся женой и детьми и пользуется общим уважением. Однажды просыпается он поутру, солнышко заглядывает в окна его спальни; все вокруг него так опрятно, хорошо и уютно. И он сам чувствует себя таким опрятным и почтенным. Во всем теле разлито ощущение довольства и покоя. Как истый сибарит, он не торопится проснуться, чтобы подольше продлить это приятное состояние общего растительного благополучия. Остановившись на какой-то средней точке между сном и бдением, он переживает мысленно разные хорошие минуты своего последнего путешествия за границу. Видит он опять удивительную полосу света, падающую на голые плечи св. Цецилии, в мюнхенской (?) галерее. Приходят ему тоже в голову очень умные места из недавно прочитанной книжки: “О мировой красоте и гармонии”. Вдруг, в самом разгаре этих приятных грез и переживаний, начинает он ощущать неловкость—не то боль внутреннюю, не то беспокойство. Вот так бывает с людьми, у которых есть застарелые огнестрельные раны, из которых пуля не вынута: за минуту перед тем ничего не болело и вдруг заноет старая рана и ноет, ноет. Начинает наш помещик думать и соображать: что бы это значило? Болеть у него ничего не болит; горя нет никакого. А на сердце точно кошки скребут, да все хуже и хуже. Начинает ему казаться, что должен он что-то припомнить, и вот он силится, напрягает память... И вдруг действительно вспомнил, да так жизненно, реально, и брезгливость при этом такую всем своим существом ощутил, как будто вчера это случилось, а не двадцать лет тому назад. А между тем за все эти двадцать лет и не беспокоило это его вовсе. Вспомнил он, как однажды, после разгульной ночи и подзадоренный пьяным товарищем, он изнасиловал десятилетнюю девочку”. “Мать моя,—пишет Ковалевская,—только руками всплеснула, когда Достоевский это проговорил: —Федор Михайлович! Помилосердуйте! Ведь дети тут!—взмолилась она отчаянным голосом. Я и не поняла тогда смысла того, что сказал Достоевский,—только по негодованию мамы догадалась, что это должно быть что-то ужасное”. Тут снова мы имеем дело с словесным эгсгибиционизмом (так у автора - А.К.—рассказ на такую щекотливую тему в присутствии если не детей, то почти детей, и снова дело касается растления девочки—тема, которая, по-видимому, настойчиво преследовала воображение Достоевского с молодых лет. Как указывает Ковалевская, сцена эта из задуманного им еще в молодости романа. Как уже указано выше, в “Бесах” была глава, где описывается растление Ставрогиным девочки, которую Катков не хотел печатать, но которую Достоевский, по словам Страхова, читал многим. В настоящее время эта глава опубликована (Документы по истории литературы и общественности. Выпуск первый. Ф. М. Достоевский. Издательство Центроархива. РСФСР. Москва, 1922). При сопоставлении всего вышеизложенного, мне кажется, получается яркий в сексуальном отношении облик. Да и сам Достоевский в этом отношении не щадил себя. “А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная”, пишет он А. Майкову из Женевы 16—28-V-II 1-1867 года по поводу своего проигрыша в рулетку в Бадене. “Везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил”, пишет он дальше. Но если бы даже и не было всех только приведенных биографических данных, то в самих произведениях Достоевского имеется такая масса описаний различного рода болезненных уклонений в сексуальной области, эти описания сделаны так тонко, верно в научном отношении, что только личное переживание их, страдание этими аномалиями и побуждало автора к описанию их и дало возможность выполнить это так гениально. Никакое знакомство, изучение по книгам, специальным руководствам не дало бы таких обширных, глубоких познаний в этой области, не говоря о том, что в некоторых случаях Достоевский значительно расширяет границы области сексуальных аномалий, вносят от себя нечто новое и все это в такой художественной форме. Многие его описания могут служить образцами, по которым можно изучать аномалии половой жизни.

Интересна оценка Достоевского в сексуальном отношении его женою А. Г. Достоевского, которая считала его “одним из целомудреннейших людей” и была крайне огорчена мнением И. С. Тургенева, считавшим Достоевского циником и позволившим себе назвать его “русским маркизом де Сад”.12

Еще больше возмущается А.Г.Достоевская вышеприведенным письмом Н.Н.Страхова к Л. Н. Толстому, еще раз утверждая, что Достоевский “всю жизнь оставался чуждым “развращенности”. Но, не говоря уже о чисто патологической ревности, примеры которой приводит сама А. Г. Достоевская в своих воспоминаниях, достаточно прочитать письма Достоевского к А. Г.13, чтобы убедиться, насколько мнение А.Г.Достоевской является неосновательным, пристрастным. В них поражает та пылкая страсть, которую проявляет Достоевский по отношению к своей жене, при чем эта страсть с годами не только не охлаждалась, но напротив, разгоралась все более и более. Это подтверждает и сам Достоевский, например, в письме от 15 июля1877 г. он пишет: “целые десять лет я был в тебя влюблен и все crescendo, и хоть и ссорился с тобой иногда, а все любил до смерти”. Большинство писем к жене заканчивается самыми страстными излияниями. В конце письма от 4—16 августа1879 г. Достоевский пишет: “целую тебя поминутно в мечтах моих всю, поминутно в засос. Особенно люблю то, про что сказано: и предметом сим прелестным, восхищен и упоен он. Этот предмет целую поминутно во всех видах и намерен целовать всю жизнь”. В другом письме (от 7—19 августа 1879 г.) Достоевский обещается “щипаться до тех пор, пока разлюблю”. В письме от 16—28 августа 1879 г. Достоевский пишет о своем “постоянном, мало того: все более, с каждым годом, возростающем, супружеском восторге”. Письмо от 3—4 июня 1880 г. из Москвы заканчивается словами: “а я все вижу прескверные сны, кошмары каждую ночь, о том, что ты мне изменяешь с другими. Ей богу. Страшно мучаюсь”. Следует добавить, что в некоторых письмах выражения страсти носили, по-видимому, настолько интимный характер, что А. Г. вынуждена была их зачеркнуть.

Покончив с описанием болезненных явлений, наблюдавшихся у Достоевского со стороны нервно-психической сферы, следует указать на другие страдания, которым Достоевский подвергался в течение своей жизни. Уже с молодых лет он не отличался крепким здоровьем. По воспоминаниям Савельева,— “цвет лица его был какой-то земляной, его постоянно мучил сухой кашель, особенно обострявшийся по утрам, голос его отличался усиленною хрипотой, к болезненным симптомам присоединялась еще опухоль подчелюстных желез”. Все это заставило Достоевского “хоть несколько умереннее курить Жуковский табак”. Во время пребывания в крепости Достоевский жалуется в письмах к брату на то, что “захватывает горло, как прежде”, что чувствует “грудную боль”. Врангелю из Висбадена в 1865 году Достоевский сообщает о том, что его “сжигает какая-то внутренняя лихорадка, озноб, жар каждую ночь”, что он худеет “ужасно”. Наконец, следует упомянуть еще об одной болезни, которой Достоевский страдал с молодых лет и которая по временам причиняла ему большие мучения,—о геморрое. На геморрой Достоевский жалуется в своих письмах к брату из крепости в 1849-м году, затем в письмах к брату же в 1859 и в 1864-м году и в письме к Врангелю в 1866-м году. Насколько болезнь была мучительна, видно из последнего письма к Врангелю, в котором Достоевский пишет: “а теперь вот уже месяц замучил меня геморрой. Вы об этой болезни, верятно, не имеете и понятия и каковы могут быть ее припадки. Вот уже третий год сряду она повадилась-мучит меня два месяца в году в феврале и вмарте. И каково-же пятнадцать дней (!) (курсив Достоевского) должен был я пролежать на моем диване и 15 дней не мог взять пера в руки”.

Относительно внешних факторов, которые могли вредно вoздeйcтвовaть на здзровье Достоевского, помимо испытанных им в течение всей жизни душевных волнений, тяжелых душевных переживаний, выше было уже указано на по-видимому неумеренное курение табаку. К такого рода вредным факторам следует причислить и далеко нерегулярный образ жизни. По рассказам Страхова “писал Достоевский почти без исключения ночью. Часу в двенадцатом когда весь дом укладывался спать, он оставался один с самоваром и, попивая не очень крепкий и почти холодный чай писал до пяти и шести часов утра. Вставать приходилось в два, даже в три часа пополудни, и день проходил в приеме гостей в прогулке и посещениях знакомых”. Сам способ работы тоже не отличался регулярностью; Достоевский имел привычку откладывать работу до последнего срока, когда поневоле уже приходилось особенно усиленно работать и в смысле продолжительности труда и в смысле интенсивности умственной энергии. Относительно вина есть указание того же Страхова, по словам которого Достоевский “был в этом отношении чрезвычайно умерен”. Страхов не помнит “во все двадцать лет случая, когда бы в нем заметен был малейший след действия выпитого вина. Скорее он обнаруживал маленькое пристрастие к сластям, но ел вообще очень умеренно”.

Последние девять лет своей жизни Достоевский страдал эмфиземой легких, развившейся на почве хронического катара дыхательных путей. Как сказано в биографии, “смертельный исход болезни произошел от разрыва легочной артерии”. С 25 на 26 января Появилось неболльшое кровотечение из носа. 26 января первое кровотечение горлом и в тот же день второе, более сильное, с потерею сознания. 28 января “опять полила кровь”, в тот же день в шесть с половиной часов вечера—последнее кровотечение за которым последовало беспамятство, агония и в 8 ч. 38 м. вечера наступила смерть.

Прежде чем подвести итог всему вышесказанному о состоянии здоровья, о болезни Достоевского, следует добавить несколько слов о характере наблюдавшейся у него падучей и в частности о характере наблюдавшихя у него эпилептичских приадков. Розенталь14 в своей работе о Достоевском тоже подробно рассматривает этот вопрос. Опираясь на исследования Bratz'a, подтвержденные Kraepelin'ом и в свою очередь подтверждающие наблюдения Janet, Oppenhein'a, о существовании особого рода аффективной эпилепсии в отличие от генуинной, Рсзеьталь считает “правдоподобным”, что и болезнь Достоевского должна быть отнесена к типу аффективной эпилепсии. Сегалин считает Достоевского гениальным аффект-эпилептиком с симптомом ивращения полярных разрядов, результатом которого и является его садизм ("Частная эвропатология аффект-эпилептического типа гениальности"//“Клинический Архив Гениальности и одаренности”, т. III вып.1, 1927 г.). Brdz,15 описывая припадки аффективной эпилепсии у нейропсихопатов, в частности у психастеников, характеризует их следующим образом: “припадки аффективной эпилепсии (die affektepileptischen Anfalle) отличаются от припадков, генуинной эпилепсии тем, что они не оставляют после себя никаких следов в психической сфере, в смысле ослабления интеллекта, сами припадки появляются только эпизодически и только под влиянием внешних фактов, в особенности же под влиянием душевных волнений. Хотя, в общем, по своим признакам припадки аффективной эпилепсии ничем особенно и не отличаются от припадков генуинной эпилепсии, но все таки есть и некоторые отличительные признаки, а именно припадки в первом случае не так тяжелы, как у настоящих эпилептиков, повреждения при них более редки и всегда наблюдаются отдельные, единичные припадки, очень редко серия припадков; никогда не бывает эпилептического состояния (status Affektepilepticus). Значительно реже при аффективной эпилепсии наблюдается и аура. Припадки аффективной эпилепсии появляются только в первые два десятка лет жизни, уже в теченье третьего десятка лет они появляются редко, за сорок же лет они не наблюдаются совсем. Как уже сказано выше, они появляются эпизодически, а не повторно в течение всей жизни, как при настоящей эпилепсии. Они могут наблюдаться 1—2 раза в течение всей жизни или же появиться только в известный период жизни, в раннем детстве, в период половой зрелости и затем исчезнуть не оставив после себя следа”.

Сопоставив это краткое описание припадков аффективной эпилепсии с теми припадками, которые наблюдались у Достоевского, мне кажется, можно придти к заключению, что едва ли припадки Достоевского были аффективного характера. Тяжесть припадков, их появление сериями и в течение всей жизни, характерная аура, которую так великолепно описывает сам Достоевский, и, наконец, те изменения со стороны психической сферы, которые постепенно развивались у Достоевского под влиянием припадков и на что он опять таки сам указывав, все это говорит против наличности у него аффективной эпилепсии.

Самое большое, что можно допустить, что характер аффективной эпилепсии болезнь имела в начале, а затем уже развилась настоящая генуинная эпилепсия. О подобном случае сообщил Bratz'y Ziehen. У больного Ziehen'a тоже в первые два десятка лет жизни наблюдалась припадки эффективной эпилепсии, а затем развилась настоящая хроническая эпилепсия. Но, говоря о Достоевском, не следует забывать, что черты эпилептического характера у него наблюдались с молодых лет, еще до Сибири. Интересно, что широко pacпрocтраненное мнение об особенной частоте преступлений против нравственности у эпилептиков, по мнению Bratz'a, совершенно неправильно. И это объясняется тем что подобного рода преступления свойственны вообще неврастеникам, а также и тем, которые страдают припадками аффективной эпилепсии.

Таким образом, резюмируя все выше сказанное, можно придти к следующим выводам. Достоевский, имея невропатическую наследственность со стороны отца и туберкулезную со стороны матери, с ранних, детских лет страдал смешанным, сложным психоневрозов—психастенией и эпилепсией. Явления психастении превалировали в молодые годы, до ссылки в Сибирь. Затем под влиянием пребывания в крепости, каторги, психастенические явления заметно уменьшились или, во всяком случае, отошли на задний план. “Все совершенно прошло, как рукой сняло” по выражению самого Достоевского. Но на смену психастении появились припадки сначала аффективной, а затем и настоящей генуинной эпилепсии. Явления, свойственные эпилептическому характеру и в частности патологические явления в области сексуальной сферы; наблюдались у Достоевского с ранних лет, причем с возрастом, под влиянием припадков, появились изменения со стороны интеллекта, главным образом памяти, наряду с полным сохранением творческих сил, хотя и в этом отношении существует указание самого Достоевского, что творческая работа в последние годы давалась несколько труднее, требовала большего напряжения. Наконец, наследственность со стороны матери сказалась в заболеваниях дыхательных органов, которым в течение всей своей жизни был подвержен Достоевский.

Прежде чем закончить главу, трактующую о болезни Достоевского, позволю сказать себе несколько слов об отношении Достоевского к врачам. Сам сын врача, Достоевский в разные периоды своей жизни неодинаково относился к врачам. С течением времени, с возрастом, это отношение заметно менялось и из положительного, доброжелательного постепенно делалось все более и более отрицательным, враждебным. В “Записках из мертвого дома”, говоря о врачах, пользовавших арестантов в военном госпитале, он указывает на то, что большинство врачей в России пользуются любовью и уважением простого народа, несмотря на всеобщее недоверие русского народа к медицине, госпиталям, а в частности и к врачам, как “все-таки господам”. Тем не менее, в конце концов, большая часть, врачей, за немногими печальными исключениями, по мнению Достоевского, умеет заслужить уважение и даже любовь простого народа. Арестанты особенно тепло относились к своим врачам. “Отцов не надо) —отвечали они на расспросы Достоевского, когда он отправлялся в больницу.

В“Преступлении и Наказание” врач Зосимов, “высокий и жирный человек, с одутловатым и бесцветно-бледным; гладко выбритым лицом, с белобрысыми прямыми волосами, в очках, с большим золотым перстнем на припухшем от жиру пальце”, и все это в двадцать семь лет, обрисовывается уже более отрицательными, чем положительными чертами. У него и манера была “медленная”, как будто вялая и в то же время изученно-развязная; претензия, впрочем, усиленно скрываемая, проглядывала поминутно.

В “Братьях Карамазовых” приехавший к Илюше доктор, московская знаменитость, сильно смахивает на каррикатуру. Чего стоит совет его, несмотря на окружающую больного нищенскую обстановку “сейчас ни мало не медля” отправить Илюшу в Сиракузы, сестру больного на Кавказ, а мать сначала тоже на Кавказ, а затем “немедленно” в Париж, в лечебницу доктора психиатра Лепелетье.

В “Братьях же Карамазовых” черт, в беседе с Иваном Карамазовым, говорит о медицине: “распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе, как по пальцам, ну, а вылечить не умеют. Студентик тут один случился восторженный: “если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать от какой болезни умерли!”. Опять таки эта их манера отсылать к специалистам: мы дескать, только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он уж вылечит. Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который от всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и все в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там, дескать, европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: "я вам, - скажет, - только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность, а поезжайте после меня в Вену там вам особый специалист левую ноздрю долечит”. Снова явная каррикатура, шарж на специализацию в медицине, являющуюся естественным результатом быстрого прогрессивного роста отдельных медицинских отраслей.

Но всего ярче, резче сказывается отрицательное отношение Достоевского к медицине и врачам в его частной переписке. Правда, в феврале 1872 года, в теплом задушевном письме к доктору Яновскому он говорит: “вы любили меня и возились со мной, с больным душевной болезнью (ведь я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь, где я вылечился” зато в письме к неизвестной в июле 1

Date: 2016-07-22; view: 289; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.009 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию