Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Запах искусственной свежести 4 page





Но я уже чувствовал неловкость и растущее напряжение от предстоящего отказа. Стараясь быть и беззаботным, и дружелюбным, но и твердым, вздохнув глубоко, я сказал:

– Видишь ли, Ириша… Я должен тебе сразу с сожалением сказать… дело в том, что мы общественно‑политическое издание, газета, а это особый, так сказать, формат, то есть мы принципиально не печатаем не только никакого художественного творчества, как там стихи или рассказы, но мы не печатаем даже ничего, написанного не нашими журналистами, ничего, что не вписывается в довольно емкий и лаконичный формат. И за четыре года мы не сделали ни единого исключения из этого правила, возможно, поэтому наша газета и пользуется такой популярностью и даже приносит доход…

Я сделал короткую паузу для дыхания и для того, чтобы отогнать искушение привести ей грубоватую, но убедительную, на мой взгляд, аналогию: «Ты же вот не торгуешь, Ириша, в обувном магазине колбасой и селедкой, и даже не торгуешь продукцией Малаховской тапочной фабрики, а все больше башмаками из Италии и Германии». Но – удержался… Очевидное на примере обувного и селедочного отделов становилось почему‑то даже обидным в своей очевидности, как только его проговоришь словами, но никак не убеждало людей подобного склада, а часто приводило в бешенство – опыт у меня был. С другой же стороны, подобная помесь казалась им вполне естественной во всем, что касается газет, журналов и печати в целом, не говоря уж о том, что обычно они даже не ставили под сомнение саму возможность для себя судить об этих предметах. Боже, сколько у меня было советчиков из колбасных, винно‑водочных и бакалейных отделов и магазинов, а также из всевозможных канцелярий, когда я начинал издавать городскую газету! Из обувного только не было. Вот теперь есть.

Сын трудных ошибок ясно давал понять мне, что я существенно влип.

Упрямо нахмурившись и глядя в стол, она пережидала мои слова, как пережидают мешающий разговаривать поезд в метро. На словах «ни единого исключения» она криво улыбнулась. А в паузе она меня опередила:

– Я могу заплатить за публикацию, – и посмотрела мне в глаза.

– Ты не поняла, – я отвел свои, – мы не печатаем стихов, до сих пор мы не напечатали ни строчки, уверяю тебя.

Не меняя кривой гримасы, она ею же и усмехнулась, а потом достала из сумочки старый номер моей газеты, развернула его и подвинула через стол прямо к моему носу. В газете были стихи. Три внушительных столбика…

 

 

Если судьбе угодно будет тебя извести, то это будет сделано при любых обстоятельствах и никакой расчет и предосторожности здесь не помогут, можешь хоть все распланировать тысячу раз, но все равно: ты направишь жене письмо, адресованное любовнице; тебе приспичит перед свиданием с женщиной твоей мечты, ты отойдешь за угол, а она будет подходить именно этим переулком; ты сплюнешь с досады, думая, что ты один, а попадешь на ботинок, а хуже – на галстук начальника, от которого зависит твое будущее. Ты, наконец, забудешь то, что забыть вроде бы невозможно, и тебя уличат во вранье… Абсурдизм таких, казалось бы, незаслуженных встрясок более всего заставляет задуматься о Провидении и попытаться понять его настойчивые рекомендации. Ну, не счастье же наставляет тебя таким образом; счастье всегда незаслуженно, всегда пьянит и лишь отвращает от судьбы и от попыток вчитаться в ее путаные тексты… Неудача и провал – вот что делает из тебя человека, заставляет приблизиться к себе, пережить экзистенциальный опыт.

– Я предполагала, что ты мне можешь отказать, но думала, Илюша, что ты хотя бы найдешь для этого вескую причину и не станешь обманывать меня, – она запнулась, – старую знакомую.

Мне стало резать слух это обращение уменьшительным именем, которым меня редко кто называл. Мать и близкая женщина – варианты подходящие, но я даже точно не помнил, называла ли она меня так в юности. Скорее нет. Она вряд ли тогда была в меня даже влюблена и, как это часто бывает с женщинами, просто досталась мне, как кубок – победителю соревнований, кубок – как это тоже часто бывает – переходящий, неокончательный. А затем перешла дальше – к более удачливому или менее романтичному соискателю. При чем тут «Илюша»?

Я посмотрел на опубликованные стихи и, несмотря на нервозную ситуацию, едва удержался от смеха, но вовремя почувствовал, что теперь всякая моя лишняя улыбка, смех будут интерпретированы как оскорбление:

 

Я рано проснулась, так мало спала!

Бандиты у власти – болит голова.

Глаза лишь закроешь – кошмарные сны,

На трупах народа шикуют они.

 

Потом было такое:

 

Предки наших мафиози – людоеды,

Мясо ближних у них было на обеды.

От них люди во все стороны бежали,

Эти люди славу добрых умножали.

И сейчас потомки древних людоедов,

Мафиози, нас глотают на обедах

И на завтраках, на ужинах – всегда,

От такой еды у них теперь беда;

Тонут все они сейчас в своем дерьме,

Жизнь опасная их, словно на войне.

Вот такие есть поганцы и у власти,

Развалили всю страну они на части;

Могут съесть нас до конца – рукой помашут.

За границей на поминках наших спляшут.

Народ добрый, наконец‑то ты проснись,

На борьбу ты с этой тварью поднимись.

 

Несмотря на то что ситуация угрожала взрывом, я не мог оторвать глаз от чтения. Дальше шло мое любимое:

 

Погребальный марш поют у нас дома,

Им повсюду подпевают холода.

Оборону держит мэрия в окопе,

Оказалось комхозяйство у них в попе.

А бюджет для комхозяйства нулевой,

Труд работников при этом дармовой.

И сантехник, словно раб,

Он работает за так.

Болят руки его и тело,

Нет у власти до них дела.

Тепло тросом добывает,

В стояки трос пропускает.

В карман власти трос пусти,

Детям хлеб чтоб обрести.

Минимальная корзина слесаря пустая,

Зато максимальная в мэрии густая.

 

Дочитав, я все же не сдержался и засмеялся. Вся подборка была озаглавлена строчкой «В карман власти трос пусти» с невероятно удачным перебоем ритма и скоплением согласных: «т – р – с – п – с – т», – меня всегда передергивало от эстетического удовольствия. Подзаголовок публикации тоже был подходящий: «Пушкин – рядом не валялся». И рубрика: «Народ не безмолвствует». Стихи предваряла моя заметка, я и ее пробежал глазами, поскольку эта публикация была уже делом давним, и не мог унять хохота. Поэтке было 82 года. Стихи стала писать на пенсии и в основном на такие вот коммунально‑бытовые темы: кран потек, мэрия окопалась, управдом – скотина, зажрался, кошка родила пятерых котят, соседка – стерва, мужиков водит каждый день, по ночам гудят. Своего рода народное радио в стихах. Выступала перед пенсионерами на лавочках, в основном – перед собственным подъездом, поскольку ноги уже плохо носили старушку. Иногда собиралась аудитория с трех‑четырех лавочек, ведь, как я понял из ее же рассказов, компании пенсионеров тоже как‑то делятся и соперничают, как и подростки. И если подростки делятся по районам и улицам, то пенсионеры «по лавочкам». Словом, к ней на слушания приходили даже посидельцы с уж совершенно враждебной лавочки по ул. Осипенко. Это ж хрен знает где – идти почти полкилометра! Это был реальный успех, почти слава.

Об этом я и написал в своей заметке, которая, вместе со стихами, представляла, скорее, репортаж с места события, а не литературную публикацию. И это был, со всеми этими оговорками, все же единственный случай публикации, да и про него я совершенно забыл именно потому, что у меня в голове эта публикация изначально проходила по графе «репортаж», а не «наши таланты». Репортаж как репортаж, только с цитатами.

Я понял, что не смогу ей сейчас объяснить всего этого. Она подумает, что я приплетаю ей какую‑то невероятную «отмазку», обидится смертельно и проклянет меня навеки.

Черт, все же мне не хотелось, чтобы первая любовь прокляла меня навеки. Надо как‑то выкарабкиваться. Ну, что там, какие варианты? Ну, допустим, он пишет хорошие стихи про любовь, например, или про что иное, про что пишутся хорошие стихи… Кто он по профессии? Курсант Высшей школы милиции… «Если кто‑то кое‑где у нас порой…» Про романтику милиционерской службы. Может, ко Дню милиции приурочить публикацию? Но до него еще долго – в ноябре, а сейчас май, и она, видимо, хочет немедленно, до ноября она меня размелет в мелкую муку. Я представлял, как будут выглядеть тягомотные стихи о пользе милицейской службы на полосах моей газеты, где все материалы, кроме новостей, подавались с известной долей издевки над городскими и губернскими властями и вообще в ироническом ключе. Если они даже окажутся хорошими, то все равно это будет совершенно неуместно, а если плохими – тем более. Да и в любом случае нас изнасилуют местные графоманы, которые только и жаждут прецедента. И так‑то вся редакция завалена «народным творчеством» и анонимными доносами, а теперь еще к стихам старушки будут добавлять в качестве аргумента и стихи милиционера. Черт, черт! Надо все‑таки что‑то придумать, хотя бы оттянуть решение.

– Ну, хорошо, Ириша, ты меня застрелила, убила наповал. Но поверь, я вовсе не собирался тебя надувать, это действительно единственная публикация, больше не было. Я и забыл про нее. И это, как сказать… ну, это не вполне стихи что ли, это э‑э‑э…

Тут я не нашелся, как это определить для нее, а она понимающе перебила:

– Я понимаю, мой сын пишет гораздо лучше.

– Ну хорошо, хорошо… Давай я возьму домой и посмотрю. А потом что‑нибудь придумаю. Позвонишь мне, например, в конце следующей недели.

– У меня нет двух недель, – сказала она, – я зайду к тебе через три дня, в пятницу.

Она почувствовала мою слабину и навалилась всем своим былинным бюстом, работая им как лебедкой, – бессмысленно было даже попытаться увильнуть от встречи…

– И еще, – продолжала она серьезным тоном, – я хочу тебе сказать одну вещь, наверное, это надо было сказать сразу. Я обратилась к тебе не только потому, что я тебя знаю. Тут много причин. Я не могу тебе даже всех рассказать. Просто мой сын очень любит твою газету, всегда ее читает и удивляется, как это ты никого не боишься. Я тебе не льщу, а просто говорю правду.

То, что она не льстит, было почему‑то сразу понятно. Я молчал.

– Так вот, когда я ему сказала, что знаю тебя с детства, он очень удивился, сначала даже не поверил, а потом очень обрадовался. А когда еще рассказала, что ты был в Афганистане, мой мальчик теперь думает и говорит только о тебе. Дело в том, что он был в командировке в Чечне и там всякого навидался и приехал другим человеком. Он там даже был ранен, правда, легко, уже все зажило. Это стихи о войне и о его товарищах. Ты же знаешь, как это важно для него и для его товарищей, чтобы про них было написано стихами. Он говорит, что только ты можешь это понять, ты единственный в этом городе. Поэтому он очень хотел бы напечатать стихи именно у тебя.

В руки мои и ноги натек жидкий цемент, а теперь еще, вместе с тоскою, наливалось понимание того, что им действительно был нужен только я. Больнее струны она не могла найти во мне, чтобы побренчать на ней… Я действительно понимал, как это важно для ее сына, а особенно для его товарищей, как они от этого станут сильнее и увереннее в себе, как у них от этого может даже повыситься, например, меткость при выцеливании врага или стойкость в условиях, когда стоять и терпеть уж не будет никаких сил, или, по крайней мере, будет чувство, что о них кто‑то знает и помнит, а их летописец, миннезингер, вот он, мать твою, рядом ползет… он ничего не забудет. Кроме того, еще я знал, а она пока нет, да я ей, наверное, и не скажу, что этот случай со стихами ее сына напоминает мне одну неприятную историю: однажды я уже отказал при сходных обстоятельствах в публикации одному своему очень близкому другу, бывшему однополчанину, подполковнику в запасе, ни с того ни с сего вдруг расписавшемуся какой‑то придурковато‑патриотической ахинеей и тоже пожелавшему напечатать ее непременно у меня в газете, после чего он мне перестал звонить. И мне даже думать об этом больно, поскольку, поскольку… эх, да что там говорить! – он был мне даже больше, чем родной. Если бы я был, например, охранником какого‑нибудь банка или его директором, то я легко пошел бы для него на преступление, если бы он только сказал, что это его спасет. Скажем, я открыл бы там какие‑нибудь банковские закрома и отсыпал бы ему этих самых денег, сколько надо для окончательного счастья или спасения, и не испытывал бы при этом угрызений совести. А здесь я, как ни вертелся, так и не смог решиться напечатать его патетическую злобу на всех и вся, едва утрамбованную русским синтаксисом, – и даже не только из‑за того, что эти высокопарные патриотические сопли бросили бы тень умственной отсталости на меня самого, издание и моих коллег, а потому еще, что я не хотел выставлять идиотом своего близкого друга, пусть даже он этого и не понимал, а, напротив, считал свои сочинения необыкновенной удачей.

Тогда, в подобных же обстоятельствах, я не нашел ничего лучшего, как также попытаться ему разъяснить, что, мол, тексты не вполне соответствуют характеру издания, употребил даже это слово «формат». Но такие ситуации безвыходны в основании: автору, если он не профессиональный журналист, никогда ничего не объяснишь про «формат» и что поэтому его текст не подходит. В разговоре мой товарищ легко разбивал все мои аргументы заявлениями типа: «Но ты же знаешь, что это правда? Знаешь, да, ведь знаешь? Ну скажи?» – «Ну, правда» – отвечал я, припертый к стенке. «Но если это правда, почему тогда ее не напечатать в твоей газете? И тебе честь, и людям польза». И он так и не понял, почему я ему отказываю после стольких лет нашей дружбы, начавшейся на войне, – ведь он‑то тоже был готов для меня на все. Короткая размолвка переросла с его стороны, думаю, даже в презрение ко мне, после того как его где‑то все же напечатали, и вскоре он стал довольно известным маргинально‑патриотическим писателем и уже издал все, что хотел напечатать у меня, отдельной книгой, и даже внушительным тиражом. И это, конечно, лишь утвердило его в мысли, что я просто «скурвился окончательно».

С тех пор мы с ним ни разу не встречались и даже по телефону не разговаривали.

– А почему он сам не пришел? – спросил я ее.

– Он хотел, но я сказала, что лучше пойду я.

 

 

Вечером, лежа в кровати, я достал аккуратно сброшюрованную в пластик при помощи каких‑то дорогих канцелярских приспособлений рукопись. Уже от красочного оформления титульной страницы на меня повеяло воинственными ветрами моей собственной юности – до сведения скул: бравый мент в краповом берете мужественно смотрел вдаль, закатанные рукава обнажали бицепсы «как у Шварценеггера», автомат небрежно болтался под мышкой. Это был рисунок тушью, берет же был раскрашен карандашом и фломастером в «краповый» цвет. И каким‑то финтифлюшечным шрифтом был написан заголовок в пол‑листа – ой‑ё! – «Верность долгу». Я даже зажмурился от приступа ностальгии. С вариациями, в зависимости от рода войск, сочинение могло быть озаглавлено «Верность небу (морю, полету, самолету, парашюту, танку)», а во времена моей армейской молодости героического парня любили рисовать в тельняшке, в одной руке автомат, а другой он обычно обнимал за плечи светловолосую красавицу в очень короткой юбке (приблизительный образ моей возлюбленной того же периода – матушки этого парня – «советской Барби»); волосы романтически развевались, на заднем плане с неба спускалась на парашютах грозная боевая техника, да и сам воин, видать, только что спустился с неба, и тут же к нему подбежала для обнимания девица в короткой юбке (или спустилась с ним же на соседнем парашюте…). Почему‑то эта простодушная эстетика очень сильно действует на юношей призывного возраста. Наверное, потому, что простодушная, да и мотивы вечные: любовь, пулемет, парашют, разлука ты разлука… Прощание славянки, одним словом. Впрочем, действует не только на юношей, и на меня вот тоже – спустя много лет – действует до патриотических мурашек по коже. Глаза мои увлажнились, и мне примстился запах ваксы от солдатских сапог…

Я подумал о том, что прошедший социализм был, скорее всего, не эпохой пресловутого «соцреализма», а вот этого героико‑романтического стиля солдатской записной книжки и дембельского альбома. По крайней мере, именно он был самым массовым и, как оказалось, совершенно нетленным: солдатские песни, юмор (его называют еще казарменным, а мне и сейчас смешно), анекдоты, эстетика глаженых сапог, выгнутой бляхи, фуражки на два размера меньше, ушитого козырька и аксельбанта во всех возможных местах – все это будит в душе нечто древнее, рудиментарно‑патриотическое. Тысячелетний запах русской казармы.

Раскрыв рукопись, я сразу наткнулся на великую русскую рифму из разряда лейтенант – старший лейтенант и полковник – подполковник. Здесь она была представлена тоже необыкновенно удачно: общественный порядок – беспорядок. Вообще я не без интереса стал читать дальше, и глаза мои увлажнялись все больше.

 

Строчит пулемет бэтээра,

А мы по‑пластунски ползем.

Заглохни, стальная холера!

Сейчас доползем и взорвем…

 

Подборка была сопровождена еще и очень яркой фотографией автора. Такие фотографии дарят девушкам: вполоборота, в форме милицейского спецназа, на груди значки и боевая медаль, взгляд мужественный и задумчивый, плечи широкие, лицо тоже. Я даже инстинктивно перевернул ее, словно желая обнаружить надпись: «На долгую, добрую память». Надписи не было, зато глаза у парня были ее, материнские, только двадцатилетней давности. Вполне себе «распахнутые»…

 

 

В пятницу я сидел за своим столом в редакции и нисколько не сомневался, что она придет, причем вовремя. И она вошла, дыша духами и… бриллиантами – в ушах, на пальцах, на груди.

Как вождю краснокожего племени, вигвамы которого окружила армия бледнолицых, мне предстояло выбрать лишь между различными разновидностями смерти – славной и мучительной или бесславной, но не мучительной. В любом варианте приходится чем‑нибудь жертвовать. Ночью я решил заранее вчувствоваться в самый бесславный и мучительный конец, тогда все остальные покажутся более легкими. Напечатай я эти стихи, хорошо себя почувствует только она и ее сын, возможно – его товарищи. Учитывая качество стихов, думаю даже – не все товарищи. Плохо – я и мои сотрудники (большинство из них мои же ученики, взятые в редакцию еще студентами или даже школьниками), поскольку заподозрят что‑то неприличное, когда после посещения дамы с бриллиантовыми кольцами в газете появятся стихи с несвойственным не только нашему изданию, но и обычному мирному человеку пафосом в духе «умираю, но не сдаюсь» или – «враг никогда не пройдет». Кроме того, и библейская забота о «малых сих» ложилась на сердце ответственностью: всех идиотов не перекуешь, возможно, они вообще не куюмые, но родных и близких нам идиотов мы по возможности должны удерживать от поступков, за которые человеку разумному стало бы стыдно.

– Тебе чай, кофей или, может, коньяку? – Я улыбался как можно шире и дружелюбнее.

Она посмотрела на меня как на человека маловменяемого от рождения: какой там чай, когда такие дела решать будем! Но попросила кофе. Пока секретарша готовила и несла кофе, мы попытались болтать о несущественном. Выходило плохо. За свою журналистскую и редакторскую карьеру я отказывал тысячам людей, в том числе и знакомым… Боже, почему же мне сейчас так тяжело! Когда кофе принесли и я, собираясь с силами, отхлебнул глоток, она, не трогая свою чашку и не желая больше ждать, начала:

– Ну как – ты читал стихи?

– Стихи… стихи я прочитал…

– Ну, и?

– Ты знаешь, Ириша, мне понравились стихи твоего сына, я вспомнил молодость, бои, там, походы и все такое…

– Значит, ты напечатаешь? – Она почти что перебила меня, вклинившись в незначительную дыхательную паузу, видимо, это был ее излюбленный профессиональный прием – опережать поставщиков ботинок в паузах.

– Видишь ли, Ириша, стихи хоть и хороши своей непосредственностью, искренностью и близостью к правде жизни…

 

Я озвучивал заранее заготовленный текст из каких‑то старинных, советских еще времен, литературоведческих штампов, которые, как я всегда замечал, очень понятны бывают именно людям, не особенно искушенным в искусствах, а то и вообще в грамоте. Ничего глубже убедительной бессмыслицы этих штампов донести, как правило, не удается.

 

– Однако они еще не слишком совершенны технически, – продолжал я, – требуют гораздо больших усилий в обработке. Твой мальчик должен больше читать других поэтов, литературу по стихосложению, поработать над рифмой, ритмом и в целом – стихом…

– А ты не мог бы показать, над каким именно стихом он должен поработать и на что его заменить?

– Ну, Ириша, это выражение такое: «поработать над стихом», не над каким‑то конкретно стихотворением, а над стихами в целом. Имеется в виду практика стихосложения – рифма, ритм, образы и так далее.

– Хорошо, а ты не мог бы вместе с ним над всем этим поработать, ну, дать ему уроки литературы, что ли, ну, как английского… Не бесплатно, разумеется, я заплачу, сколько необходимо.

Не хватало мне только ввязаться в литературное наставничество ее героического сына – смешная ситуация. Последний раз роль литературного наставника я выполнял лет десять назад, давая уроки в тишине одной творчески озабоченной секретарше с грудью почти столь же трепетной, как и у моей первой любви в ту же примерно эпоху (уж не встречей ли в электричке была навеяна страсть к полногрудой секретарше в качестве компенсации?). Секретарша тоже сочиняла стихи про различные переживания. Мы упражнялись с нею в стихосложении и в других дисциплинах, постепенно все более увлекаясь этими другими дисциплинами в ущерб версификации (но отнюдь не поэзии), пока не забросили стихосложение окончательно. В данном же случае сил для наставничества я в себе не чувствовал, да и смысла не видел.

– Ириша, я не поэт, я вижу некоторые несовершенства, но сам не могу ничему научить. Есть литературные объединения, есть, в конце концов, литературные журналы.

– Но ты же больше в этом понимаешь, ты же учился на что‑то там литературное, и, я помню, в юности ты очень увлекался стихами. Я думаю, ты мог бы очень помочь моему сыну. Тем более, что он тебе очень доверяет. Пойми, он мало кому так доверяет, как тебе. И кстати, ты говоришь, что там много всякого брака в некоторых стихах, но есть же и такие, где брака либо вообще нет, либо минимум. Так, может быть, эти, без брака, – можно было бы уже напечатать? А остальные – после переделки. Ты знаешь, на некоторые из этих стихов он поет песни под гитару.

Черт возьми, никакие испробованные веками способы коммуникации с графоманами здесь не действовали! Лучше бы парень сам пришел. Вероятно, она всерьез рассчитывала, что я должен буду напечатать не только пару стихотворений из подборки, но всю тетрадь. Она была в этом даже уверена. Волшебный облик моей первой любви совершенно угас, заслоняемый маской сорокалетней женщины с упрямым напряжением в губах и вертикальной складкой между бровей. Даже в глазах уже не было ничего от прежней возлюбленной, а тот чудесный огонек юности обернулся вдруг адским полымем в глазах маньяка.

Ух! Я вспомнил тяжелые бои под Кандагаром, остался последний патрон и последняя капля воды во фляге, кольцо врагов сужается, Первый, Первый, я Второй, вызываю огонь на себя, умрем, но не посрамим… гвардия не сдается…

Я понял, что она тоже будет стоять насмерть.

– Ты все время спешишь, Ириша, а между тем я придумал одну хорошую вещь. Дело в том, что у меня есть один старинный приятель, мы вместе учились в университете. Он литератор, пишет на военно‑патриотическую тему, бывал на войнах, в частности, на чеченской, но самое главное – он работает редактором одного военного журнала, кажется, даже ментовского журнала – то ли «Щит и меч», то ли меч и еще что‑то такое. Им такие авторы, побывавшие на войне и пишущие о ней, позарез нужны. Он даже обрадуется. И думаю, после небольшой редактуры все будет опубликовано. Он же человек опытный и в литературном отношении, даст всяческие профессиональные советы.

– Журнал называется «Щит и меч», фамилия твоего товарища Журавченко, он типичный бюрократ. Он нам отказал и еще нахамил сыну. Он сказал, что почти каждый, кто умеет писать, может научиться и стрелять, а наоборот, мол, это правило не действует.

Я растерялся, это был мой главный козырь, заготовленный с ночи, – отправить ее к приятелю, который – и это был просто подарок судьбы, что я о нем вспомнил вовремя, – работал именно в этом, единственно необходимом в такой ситуации журнале. Я и подумать не мог, что этот счастливый вариант отпадет, но она правильно назвала его фамилию – ошибки быть не могло. Удивительным было лишь то, что он им сказал: обычно в редакциях так с авторами не обращаются, даже если журналы военные. Но вот ведь… даже для его «окопной правды» стихи, видимо, показались не слишком подходящими. Мог бы и напечатать, черт бы его побрал! Чай, не «Новый мир»…

– Я тебе заплачу, – сказала она тихо, – столько, сколько потребуется. Сколько это стоит?.. этого достаточно?

Она назвала сумму, равную моему трехмесячному доходу. Я нервно постукивал карандашом по столу и смотрел в дальний угол комнаты, собираясь с мыслями.

Опять не переждав паузы, она удвоила сумму до шести месяцев моего существования, чтоб мне легче думалось. Боже, какой доход приносят эти обувные магазины!

– Ира, перестань, я не могу это напечатать.

– Почему?

Ее голос стал плавным и тихим, из него разом исчез напор. Мне стало ее ужасно жаль. Да хрен с ней, тиснуть, что ли, полстишка про пулеметы‑бэтээры‑броники‑хэбэшки‑подствольники и дульные тормоза ко Дню милиции с фотографией дяди Степы, пусть успокоится. Вот влип‑то на негаданном месте…

– Это слишком неумелые стихи, и когда он подрастет‑поумнеет, побольше прочитает, ему самому будет стыдно за них. А сейчас ему печататься еще рано. Пусть продолжает сочинять, если ему так хочется, а главное – пусть побольше читает, особенно стихов. Пусть, в конце концов, придет, мы с ним поговорим, – решился я на наставничество неожиданно для себя, – и вообще, пойми, я тебе хочу добра, я не хочу, чтобы над ним смеялись, а заодно и надо мной!

Вот этого она, кажется, совсем не ожидала и потеряла контроль над мимикой: глаза быстро выросли, рот раскрылся:

– Но это мне очень удивительно слышать, ведь его товарищам нравятся его стихи, они их под гитару знаешь как поют! – Голос ее звучал почти жалобно.

– Это ничего не значит.

– Но почему же не значит?! Ведь если это кому‑то нравится, значит, есть и другие, кому это может тоже понравиться, тебе даже эта публикация может прибавить читателей.

Я понял, что у меня нет больше аргументов. Все мои литературные резоны звучат как ехидные, злокозненные отговорки, поскольку и товарищей во вкусах нет, и я не литературный мэтр, и вообще – она права: если что‑то кому‑то нравится, значит, может, а то и должно быть напечатано. Вполне возможно, что она действительно думает, что я ее как‑то изощренно надуваю, что есть какая‑то тайна, кроме качества стихов, которая одним открывает дорогу к публикации, а другим, более невезучим – без связей и без денег, – нет. А тут, вроде, и дружеская нога есть, и деньги предлагаются, и все равно ничего не выходит. Я видел, что она лишь злобилась, не в силах этого понять. Ожесточался и я. Я, горячась, заходил по кабинету и нес уж вообще что попало без всякого смысла.

– Видишь ли, есть определенный уровень литературы, выработанный с течением времени, ниже которого это уже будет не литература, не журналистика, а обычная художественная самодеятельность, которая не для Большого театра.

– У тебя что – Большой театр?

– Нет, но и не сельский клуб.

– А бабка как же? Они же еще хуже, ну хуже ведь, да?

– Бабка – это обычная самодеятельность, фольклор, в качестве такового он и напечатан. У нормального читателя это вызовет улыбку. Но она ни на что большее и не претендует, а твой сын претендует на некое серьезное творчество, на последнее слово правды о войне, а сочиняет пока еще в духе самодеятельности. Там столько неотстраненной простодушной патетики, что это тоже вызывает улыбку. И это невозможно напечатать всерьез. Ну, с серьезным видом, что ли… Над ним будут смеяться.

– Тебе это смешно? – спросила она с вызовом и почти с гневом. – Ну хорошо, это самодеятельность. Но напечатай его тогда в виде самодеятельности, как бабку, нам все равно.

– Не могу.

– Почему?

– Потому что это… потому что это неприлично. Это будет нечестно с моей стороны.

Она задумалась. А потом сказала еще тише, не справившись с голосом в середине фразы и подняв на меня свои чудесные глаза, в которых опять на секунду промелькнула наша прошедшая юность… или просто зародилась слеза:

– Я не смогу объяснить всего этого сыну. Он этого не поймет.

Меня позвали по делу в другую комнату. Я извинился и сказал, что через пару минут вернусь, но когда вернулся, ее уже не было в кабинете. Я понял, что вряд ли мы еще увидимся.

 

 

– Нужно было напечатать эти стихи, – сказал он ровным тоном, которым выговаривают окончательные истины, глядя мимо меня на стоящий невдалеке свой «мерс». – Эй, пацаны, а ну‑ка, кыш от агрегата!

Date: 2015-12-13; view: 246; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию