Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Запах искусственной свежести 1 page





Алексей Анатольевич Козлачков

Запах искусственной свежести (сборник)

 

 

Алексей Козлачков

Запах искусственной свежести (сборник)

 

 

© Козлачков А., 2014

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

 

 

Любовь из досексуального периода

 

Повесть

1

 

В редакциях пьют портвейн – напиток, приводящий замороченное редакционным гвалтом сознание в состояние кратковременной ясности. Ну, хоть кратковременной! Всякий раз перед сдачей номера (к утру макет в типографию) ты уж к вечеру не в состоянии принять вдумчивое решение: ставить это фото или другое, не слишком ли наездливый заголовок, кто станет возбуждаться от этой статьи и не кинут ли тебе после нее бутылку с зажигательной смесью в окошко, а то и противотанковую гранату – все бывает на демократизированной Руси. И тут – самое время выпить стакан портвейна. И если выпить только один стакан, то звуки мира утишаются в меру и наступает благодатная ясность сознания, переводящая все гамлетовские вопросы в разряд коммунальных; решения находятся сразу, а хаос многочисленных деталей, которые нужно учесть, моментально организуется в космос. Все ясно и просто: ставь, Маруся, именно это фото, и пусть все узрят отвратительную морду нашего губернатора, а вот словосочетание «гад проклятый», а также «помесь жабы с носорогом» из заголовка нужно‑таки убрать хотя бы в подзаголовок, а то ведь они могут и обидеться.

И Маруся ставит.

Счастлива та редакция, где хватает общего разумения остановиться на первом стакане, хотя бы до поры, пока не закончена вся умственная работа по вычитке, сверке, придумыванию заголовков и подписей к фотографиям, но таких редакций на свете не бывает, по крайней мере в России. Вот тут‑то и потребуется железная воля редактора и его профессиональный опыт. Настоящий редактор всей силой своего таланта и творческой интуиции способен угадать с точностью до пяти минут то единственное время, когда уже нужно пить первый стакан портвейна (накануне последнего умственного аккорда), и когда после этого настает время приступать ко второму (когда все умственное уже окончено и осталась лишь более или менее автоматическая работа корректора и верстальщиков), и сколь велика эта пауза, чтобы, с одной стороны, не возникло апатии и в работе, и в питье, с другой же – чтобы уж потом, после второго, сильно мозгами не шевелить. Ведь если второй стакан запустить вслед за первым или просто слишком рано, то возникнет угроза наплевательской эйфории, очень опасной в нашем деле. Оглянуться не успеешь, как работники уж и лыка не вяжут, а конь еще не валялся, что, впрочем, часто бывает во всяком заковыристом русском деле, а не только в журналистике. Признаться, нам не всегда удавалось хорошо рассчитать такт рабочего употребления портвейна…

В тот вечер «время первого стакана» настало часу в десятом, кроме того, конец верстки приходился на канун майских праздников, поэтому портвейн был закуплен в двойном количестве, а закуска – в праздничном объеме. На столе в пластмассовых тарелочках были разложены всевозможные разновидности кашеобразного месива, в России называемого почему‑то «салатом». Главный из них «оливье» – помесь всего, что было в доме, с майонезом, основным соусом великой державы с тех еще времен, когда в употреблении не было кетчупов. Запах нарезаемых для него свежих огурцов в соединении с майонезом (советские огурцы чудесным образом еще пахли огурцами, в отличие от нынешних, демократических огурцов) – навсегда останется запахом советского праздника в памяти поколений. Как большинство запахов детства и юности, он обладает невероятной семантической насыщенностью, и стоит его учуять в случайном месте, на случайной вечеринке, как память прикалывает к глазам картинки из прошлого: суета женщин на кухне по нарезанию этих самых огурцов, их круто завитые бигудями волосы, короткие юбки, скроенные как чехлы для парашютов; непродыхаемый, бронетанковый советский капрон, менявший цвет ног порой до коричневого, как будто женщины оделись в костюмы аквалангистов, а еще вспоминается могучее, не знавшее никаких преград советское либидо, от которого воздух раскалялся и трещал электрическими разрядами, – несмотря на беспросветный капрон.

У нынешних праздников другие цвета и запахи.

Большая часть населения державы к этому времени была уже пьяна, а мы только начинали. Команда к питью была мной уже подана (в редакции никто без команды не пил, это положение мы даже в шутку занесли в устав), но сотрудники, сидя, по обычаю редакционных пьянок, прямо на столах между закуской, ждали меня, перекидываясь остротами. Я же делал последний просмотр выведенной с принтера уже почти готовой полосы и морщился, не в силах выбрать между тремя вариантами подписи под весьма сомнительной фотографией.

Фотография, надо сказать, была просто вульгарная: пухлый женский зад в одних трусах с раскраской в легкомысленный горошек на всю ширину фотографии сидел на стопке книг. Плоть проминалась и по краям обтекала твердые грани словарей и энциклопедий – выглядело очень эротично. Этого обтекания добивались всей молодой частью редакции, моделью же выступила одна из журналисток. Вызывающую вульгарность инсталляции, должную, по нашему замыслу, высмеять политпросветское пристрастие мэра нашего города и его официозного издания к цитатам из всех возможных классиков (по слухам, дело объяснялось тем, что в пресс‑службе завелся сборник афоризмов для политиков, и теперь все выступления мэра даже на темы коммунального хозяйства и канализации пересыпались цитатами из древнегреческих философов), – надо было хоть немного смягчить, нейтрализовать подписью. «Думай головой, а не цитатником», – проговаривал я про себя вариант подписи.

– Илья Викторович, мы вас ждем! – капризно закричала молодая журналистка, чей зад я как раз разглядывал на полосе, выдумывая подпись.

– Сейчас, сейчас, Наташа, не могу оторваться от вашей фотографии. Кстати, а почему все‑таки зад вы сфотографировали не мужской, а женский? Ведь думает‑то им как бы мэр. Какая‑то неувязочка смыслов – мэр думает женским задом…

– Или широкая метафора, – включился еще один молодой сотрудник.

– Просто из мужчин никто не согласился выставить свой зад на обозрение, – сказала Наташа.

«Эх, черт, действительно, пора принять: может быть, после стакана портвейна все само разрешится», – подумал я.

Зубоскальство стало уже непродуктивным. Я подошел к столу, все радостно заторопились, наливая, – чокнулись и выпили. Выпил и я, а закусывая, хрустнул яблоком, откусив от него чуть не половину, – очень хотелось и пить и есть. И вот когда этот замечательный первый портвейновый кайф уже снял мутную пленку с действительности и сделал все предметы мира блестящими и немного скользкими – тут‑то мне и подали трубку.

– Привет, Илья, – сказал мне в трубку пьяный женский голос.

– Пливет, – сказал я, давясь непрожеванным яблоком. – Это кто?

– Что, не узнаешь? – удивился женский голос.

– Не узнаю, – сказал я честно и уж начинал думать, чей бы это женский голос мог мне звонить в редакцию и называть на «ты» без отчества.

Обычно секретарша отсекала случайные голоса, но сейчас ее уже не было. Кроме того, вопрос такого рода – «не узнал?» – универсальный способ повергнуть в трепет любого мужчину с жизненным опытом: мало ли обиженных женщин осталось позади? Вздрогнул и я – от серии моментальных догадок…

– Ну, что же ты? Зазнался, стал известным и не узнаешь старых знакомых, – сказала она нараспев с наигранным кокетством.

– Не узнаю, – вздохнул я. И подумал, что если она продолжит кривляться, то сейчас просто пошлю ее подальше, пусть обижается. И пусть даже это будет плохой пример для сотрудников, им‑то это делать настрого запрещено, уже были разбирательства по этому поводу, – все равно продолжать эти бессмысленные догадайки было ни к чему, тем более портвейн выветривался.

И тут она назвалась…

 

 

Есть особый кайф издавать газету в городе, где родился. Еще лучше, если он небольшой – сто тысяч плюс прилегающие окрестности. Это значит, что можно, и даже очень легко, написать в газете вот про эту симпатичную продавщицу с сумбурной прической (как будто она забыла причесаться поутру) на излишне выбеленных при покраске волосах, как это любят делать русские продавщицы – возможно, оттого, что просто не достать хорошей краски, но вполне может оказаться, что им даже нравится эта трупная желтизна на голове. И от волос ее пахнет губной помадой, дешевыми духами, сливочным маслом и колбасой из отдела, где она работает. И пусть про нее совершенно нечего писать и в голове у нее одна полная пустота, которая, отражаясь в глазах, становится не просто пустотой, а – бери выше – бесконечностью, поскольку пустота – это лишь псевдоним бесконечности, а другие ее имена – смерть и, кажется, иногда любовь, а прочих называть не будем, ибо мы вообще‑то не про то…

Ну, тогда можно просто сфотографировать ее глаза и поместить их крупным планом, потому что они действительно красивые и большие даже без краски, а с краской и вовсе непомерные, такие, что кроме них на лице едва помещается немаленький русский нос, и даже губы, нарисованные тремя сортами помады в семь слоев, кажутся ниточками в сравнении с этими глазами. И пусть в них зияет и свистит эта самая пустота‑бесконечность, что, в сущности, прекрасно – не всем же ходить с полнотой! – мы все равно их напечатаем. Зачем? А ни за чем, потому что хочется. Затем, что глаза красивые, продавщица молодая, день прекрасный и я здесь родился. Да и газета моя, что хочу, то и делаю. Купи себе газету и тоже печатай что хочешь, а мне здесь не указывай, у нас, между прочим, свобода печати и даже слова. И вообще – все учат писать, я ж тебя не учу кирпичи класть или водкой торговать, вот и ты не учи. По морде? Ну, по морде я и сам могу. В этом факультативном мужском занятии еще неизвестно, кто окажется круче. Вполне возможно, что и я. От интеллигента слышу! Черт, вот и поговори тут с вами об искусстве…

Издавать газету в собственном городе – это значит, что однажды к тебе подойдет твоя тихая мать и, пристально посмотрев прямо в твои глаза, скажет: «Сынок, ты вот написал там в своей газете плохо про Егор Михалыча, а ведь он твоего отца однажды от несчастья уберег». А потом расскажет тебе угрюмую и почти фантастическую историю сорокалетней давности, которая будет содержать слова «завком», «партком» и «четырехугольник» вовсе не в геометрическом смысле (кто это теперь помнит?!), после чего ты никогда больше не напишешь худого слова про этого Егор Михалыча, а напишешь одни хорошие, не обращая совершенно никакого внимания на то, что Егор Михалыч, по сути, отъявленная скотина и это не требует никаких доказательств, как вчерашняя погода. А если по твоему недогляду у тебя в газете и проскользнет что‑то против Егор Михалыча, то это, кроме прочего, будет означать, что твой старый отец прожил жизнь немного зря, а уж такой разворот темы про Егор Михалыча тебя никак не устраивает. И это будет слишком очевидно для тебя и твоего отца, но не для всех остальных. И ты обольешься семью потами, и семь морозов по коже превратят их в лед, пока ты объяснишь своим коллегам, которых ты постоянно призываешь к профессиональной последовательности, почему мы можем написать про мэра, что он свинская собака, а про какого‑то там Егора Михалыча, что он скотина, тем более что это всем очевидно, – не можем.

И вообще – хоть на краткий миг почувствовать себя значительным, прихлебнуть это вино (или пусть всего лишь бормотуху!) публичности и нужности людям. А в родном городе это и проще, и трудней: промаха не простят, а успехом будут гордиться даже алкоголики, с кем хоть однажды удалось преломить полтора соленых огурца по случаю запоя от неразделенной любви.

Нет‑нет, ты ведь не такой, чтобы зазнаться и отвернуться от несчастий и страданий человеческих, это другие, бывает, скрываются и отворачиваются от страданий человеческих, а сам‑то ты не такой, ты никогда не отвернешься от несчастий человеческих и страданий, ты только и делаешь, что печешься об этих несчастьях человеческих и об их же страданиях, скорее всего, их становится гораздо меньше от твоей благородной деятельности – страданий человеческих, а также их несчастий. И пусть к тебе придут какие‑нибудь глупые бабки и скажут, что однажды они вместе с троюродным братом твоего дедушки копали большую яму, переходящую в котлован, по разнарядке облисполкома ровно пятьдесят лет назад и выкопали‑таки ее окончательно. И на этом основании ты им должен обязательно помочь. И ты им обязательно поможешь, потому что дело‑то как никогда ясное, поскольку жалуются они сразу на всех и вся, а – чего уж проще‑то! – это как раз и есть абсолютное космическое зло. И здесь уж дело принципа: или ты с добром, или ты со злом, причем навсегда. И ты выберешь, конечно, добро. Ну не зло же выбирать!

И пусть тебя о чем‑нибудь попросят и друзья, и враги. И ты сделаешь что‑нибудь благородное для врагов и откажешь друзьям, потому что они, друзья, таковыми и пребудут: «Да не могу я этого сделать, пойми, ты, братан, не могу!» И они обязательно поймут. И враги тоже все поймут и не перестанут быть врагами.

И – это очень странное чувство, когда тебя знает здесь каждая, в сущности, собака.

А вечерами тебе будут звонить друзья детства, приятели молодости и свидетельствовать почтение, которое, ты знаешь, они никогда бы не засвидетельствовали, если бы не эта газета. И радостными голосами будут спрашивать тебя «как дела?», говорить о футболе, говорить, что кто‑то уже даже и помер от водки или мороза, говорить, что читают, и очень рады, и надо бы как‑нибудь выпить‑встретиться, да так и не встретитесь никогда. А однажды вечером тебе позвонит твоя вдребезги пьяная первая любовь и спросит: «Узнаешь?» И ты ее, конечно, ни за что не узнаешь – и потому что пьяная, и потому что первая, и столько лет прошло… и лучше бы не звонила! Эх, наливай…

– Так кто звонил‑то, Илья Викторович, признавайтесь: новые претендентки на звание городских красавиц? Черненькая с крупным бедром или беленькая с пышной грудью?

– Первая, Наташа, любовь, а в этом случае цвет волос и величина бедра не имеет никакого значения.

 

 

Это была девушка с очень неромантической мечтой – поступить в торговый техникум. Учитывая ее возраст и время, когда протекал сам процесс мечтания, можно сказать, что мечта ее была просто фантастической по своей приземленности и расчетливости – не сразу в институт, а сначала в техникум, поскольку в институт был большой конкурс, а связей у ее семьи не было. Зачем уповать на нереальное? А так – она получит сначала профильное среднее образование, поработает – кем там? – младшим товароведом, а потом уже ей будет существенно проще поступить в институт вне конкурса, хотя бы на вечерний факультет. Девушке было 14, а на дворе стояла густопсовая Советская власть – конец 70‑х. Власть стояла на этом дворе уже лет 60 и за это время сильно надула в уши населению «пролетарские» романтические стереотипы – своего рода пособия для мечтания, которые к тому времени у советских людей передавались уже по линии ДНК. В Советской России уместней было бы мечтать сделаться знатным углекопом, сталеваром, машинистом паровоза, водителем грузовика и даже рабочим у станка на большом производстве, но смешно мечтать поступить в торговый техникум. Нет, были, конечно, и трезвые люди (всякий раз приходится удивляться, встречаясь с этой прагматической ясностью сознания и даром мелкобуржуазного прозрения, неистребимым даже после чуть не века социализма), и очень многие, вероятно, хотели поступить и в торговый техникум, и в училище сельхозкооперации, и на бухгалтерские курсы, но это не увязывалось со словом «мечта» и с юностью в целом. Всегда ведь остаются и более или менее универсальные объекты для мечтания, так сказать – классические образцы, годные и капитализму, и социализму: летчики, космонавты, полярники, исследователи, путешественники, актеры, кинозвезды, наконец, всевозможные певцы или танцоры и тому подобный опиумный дым, из которого в юности состоит и реальность, и твердь.

Один из ее тогдашних ухажеров стал впоследствии часовщиком, но мечтал стать путешественником, причем куда‑то очень далеко – чуть не на Южный полюс, другой сгинул в тюрьме, а перед этим тяжко работал на заводе грузчиком, сильно пил и наконец кого‑то зарезал, но тогда мечтал стать не меньше, чем капитаном дальнего плавания. Я тогда, кажется, мечтал стать летчиком или чем‑то в этом роде – «почти космонавтом», но не стал. Она же просто хотела поступить в торговый техникум. И поступила.

– В ее мечтах не было высокого градуса несбыточности, – сказал мне спустя много лет человек из нашей юношеской компании, – что в юности часто заменяет даже кайф от наркотиков. Суди сам: вот сейчас такая мечта уже не в диковину, ну, точнее, не мечта, а обычное желание, для мечтаний у русских уже нет времени: все просто хотят стать менеджерами, банкирами, разными торгашами и вообще – деловарами с деньгами. Ну, вроде меня… – Он широко улыбнулся. – Ненормальные хотят стать инженерами, врачами или военными, или даже летчиками, но если таковые вообще находятся, то это уж можно даже назвать мечтой, поскольку это явно нетрезвый взгляд на вещи. А вот интересно, сейчас кто‑то из пацанов еще мечтает стать космонавтом? А у меня тогда чуть не весь класс хотел стать космонавтами, даже некоторые девицы…

Время сейчас другое, – продолжил он, помолчав. – Может, поэтому подростки переключились на наркотики, это просто замена мечте. Мне вот все время кажется, что колются в основном люди без фантазии.

– А пьют? – спросил я его.

Но он, скорее всего, относился к тем людям, которые не замечают вопросов, если не хотят на них отвечать.

Мы сидели с ним за пивом в открытом летнем кафе напротив редакции, по странному совпадению – всего за несколько дней до ее неожиданного звонка, и говорили о ней. Был конец русского апреля, ветер еще дул довольно свирепый, солнце проглядывало не часто. Проглянувши перед тем на два полных дня, оно спровоцировало раннее набухание почек и открытие этого кафе, хозяин которого, всю зиму ждавший возможности заработать, явно поспешил: солнце обмануло, и на все следующие дни установилась порывистая ветреная погода. Сидеть в такую погоду в кафе, да еще и пить холодное пиво, было похоже, скорее, на процесс целенаправленного закаливания, но организм, соскучившийся за зиму по теплу, и легкое повышение температуры воспринимал как дар Божий – почти не мерз. Весной вообще мерзнешь меньше, чем осенью, особенно если наградой за неуместно холодное пиво тебе будет одно из самых приятных развлечений этого кафе – возможность ленивого разглядывания проходящих мимо обнажающихся навстречу весне девушек. Пусть даже стоимость просмотра включена в стоимость пива.

Я вышел из редакции с молодым коллегой выпить пива на ветру и поучаствовать в долгожданном просмотре женских тел, здесь‑то к нам и подошел плотный мужчина моих лет, приподнял темные очки и тоже спросил: «Не узнаешь?»

И я его сразу узнал: в те времена, когда мы оба за нею ухаживали, он мечтал стать шпионом (впрочем, шпионами назывались враги, а наши назывались разведчиками, он мечтал стать разведчиком от КГБ), видимо насмотревшись сериала про Штирлица, но, кажется, не стал. Я слышал, что он стал заметным богатеем, в подтверждение чего возле пивной стоял его сверкающий «мерс». Действительно – какое русское богатинство без «Мерседеса»! Иначе бы никто и не поверил. Он похвалил мою газету и сказал, что с удовольствием ее читает, попросил разрешения присесть, заказал пиво. Мы быстро перешли к разговору о ней, поскольку нас связывало только это, и мой молодой сотрудник деликатно удалился назад в редакцию.

– Ну да, она поступила и в техникум, и в институт, все, как было запланировано, – сказал он. – И стала сначала младшим товароведом, потом старшим, а потом директором торга и сейчас тоже занимается торговлей.

– Вы встречаетесь?

– Нет.

– А откуда ты все это знаешь?

– Ну‑у, знаю… – протянул он, а я почувствовал, что наступил на неудобное.

– Так ты ее с тех пор и не видел, как мы расстались?

До той поры рассеянно смотревший в направлении своего «Мерседеса», он поднял на меня серьезный взгляд.

– Мы встречались с ней, когда вы расстались, – сделал он ударение на слове «вы», – когда она училась в своем техникуме и некоторое время после того, как она поступила в институт. Потом она вышла замуж…

Тут он потянулся за сигаретами и, сделав неловкий жест, опрокинул кружку с остатками пива. А если через двадцать лет при воспоминании о любви ваша рука дрожит и попадает вместо пачки сигарет в кружку пива, несмотря на то что видом вы как борец‑тяжеловес, то это ясное указание на то, что любовь была настоящей. Женщины уже может и в живых не оказаться, а руки и губы все дрожат о ней.

Пока ему несли новую кружку, он боролся с сигаретой – не мог найти конца, с которого прикурить. Черт возьми, вполне возможно, что он даже ревновал ее ко мне – сейчас, спустя жизнь.

– И что же муж? – спросил я после паузы и, наверное, совершенно не уместно и не логично.

– Муж у нее был самый реалистический, делал карьеру, обеспечил ей благосостояние. А ты что – хотел, чтобы был, типа, поэт, да? – ухмыльнулся он как будто в мой адрес, впрочем, не очень язвительно. – Вообще – пустые ожидания, как говорят гадалки, были ей совершенно незнакомы, ты же знаешь. Лишь идиоты тешат себя мыслями о несбыточном: вот, мол, свалится куча денег, придут, заметят, оценят, пригласят, возьмут замуж… Это, по существу, естественным образом женская точка зрения на мир, но иной раз она свойственна и мужчинам. В ней всегда содержится этот дурман неизвестности, незаконченности текущего события, вероятности чего‑то большого и загадочного, того, что ты действительно заслуживаешь. И это парализует волю, делает из человека вялого придурка, но в то же время делает жизнь слаще или, по крайней мере, выносимее. Вот, еще немного, и… вывернет из‑за того угла Царевна Несмеяна, рассмеется и с ходу даст. И именно тебе. Просто потому, что ты единственный, кто ей нужен…

Он воодушевился и, кажется, уже справился с волнением:

– Это тот кайф пустых надежд на невероятное, без которых иной раз просто не выжить, человек так устроен. Ими и тешишь себя, пока уж не выпадут все волосы вместе с зубами.

Он помедлил.

– Но сам знаешь, она была устроена не так. Тоже – талант своего рода.

– У тебя какое образование, философское, что ли? – спросил я, пораженный разработанностью вопроса, чего уж никак не ожидаешь от человека, вылезшего из «Мерседеса» посреди занюханного русского городка. А в его разоблачении мечтательности мне послышалось раздражение – то ли на всех «пустых ожидателей» вообще, то ли на себя самого, потерявшего из‑за мечтательности слишком много времени, то ли на подругу нашей юности, не ценившую этого качества в человечестве, – окончательно мне не было ясно.

– Образование? Никакого, – сказал он спокойно, без стеснительных оговорок за свою необразованность – оставалось, мол, только диплом получить, да либо мать умерла, либо жена родила, – но также и без чапаевского плебейского гонора: «мы университетов не кончали». – Это тебе нужно образование, а мне не надо.

Я всегда поражался: как это в России можно быть умным, да еще и с деньгами? Мне всегда казалось это противоречием в основании. Я подозреваю, что между мечтой о шпионстве и приобретением состояния он все же успел где‑то поучиться.

 

 

Зато внешность у нее была совершенно романтическая. Высокий рост, длинные каштановые волосы ниже плеч с челкой, которую в России среди гуманитарно озабоченных людей принято называть «ахматовской» (мы же, рожденные в рабочем предместье, разбирались тогда в этом слабо, так что определения изначально ретроспективные), полные губы, которые в прочитанных позже зарубежных романах принято называть чувственными, и длинные стройные ноги, которым нынче, когда они стали товаром, присвоена торговая марка «растущие от ушей». Ноги, правда, были немного простовато вырезаны, без особенного изящества, которое обычно появляется уже у взрослых женщин, а у нее они еще не избавились от подростковой угловатости, если не сказать – аляповатости, но в четырнадцать‑то лет это обычное дело! Все подростковые ноги напоминают изделия советской (или теперь – китайской) фабрики пластмассовых игрушек, где швы от склеивания двух частей куклы слишком заметны и глазом, и на ощупь, – непонятно, что в них находил Набоков и другие певцы и практиканты педофилии? К сожалению, я так и не увидел, сделались ли они в конце концов изящными, – мы расстались в самом начале этого процесса. Однако в то время их длина и стройность казались мне достоинством абсолютно универсальным, не требующим никакого усовершенствования и дополнения, тем более что это всегда подчеркивалось неизменной короткой юбкой. Эротизм деталей был тогда неведом ни мне в восприятии, ни ей в подчеркивании их одеждой – для такой утонченности мы оба были слишком юны. Ведь юность – это время почти что асексуального эротизма больших оголенных пространств и романтической нечеткости изображения, размывающей детали. Чуть позже, в период физического расцвета и телесного избытка, приходит высоковольтный половой инстинкт, заставляющий с членом наперевес бросаться на любую самку, и в это время тоже не до подробностей, они просвистывают мимо, размазываясь как близкие деревья при езде на скоростном поезде. А чувство детали – эта родина поэтов и художников! – приходит зачастую уже вместе с импотенцией – еще позже.

Словом, это был типичный образец юной женской особи в первом полудетском расцвете, сводившей с ума всех, кто задерживал на ней взгляд: и юношей, и взрослых. И самым сногсшибательным элементом ее облика были огромные, карие, чуть не вполлица глаза, которые и запустили в мои жилы ток, едва я впервые пересверкнулся с ними взглядом, и я уже не смог оторваться от этого романтического генератора почти два года. Кто‑то, возможно, «заряжался» от других частей ее тела, которые тоже были хороши, но я – от глаз, по крайней мере, первое время, когда они были мне доступны для разглядывания. В ее глазах были еще две изуверские детали, которые в соединении давали просто термоядерный эффект: в них было наивное, немного недоумевающее выражение и длинные ресницы, которыми она время от времени не без кокетства взмахивала, то есть взмахивала специально‑отработанно, немного театрально, а не инстинктивно: взгляд, пауза, хлоп‑хлоп – несколько мужских трупов на линии взгляда.

В тогдашних любовных стихах не слишком литературного юноши я сравнивал ее глаза… с чем там? Ну, с чем надо – с бездонными озерами, с бескрайним небом, со светом двух маяков или одного, но очень яркого – уж точно не помню. Помню, что было еще сравнение с факелом Прометея, а также с горящим сердцем Данко, то есть содержались запоминающиеся образы из успешно усвоенной текущей школьной программы по сразу двум дисциплинам – древней истории и отечественной литературе.

Сейчас бы мне ее облик не показался столь уж романтическим, но в ту эпоху это был самый распространенный романтический образец, содержащий наиболее основательные визуальные штампы полового романтизма второй половины двадцатого века, некий его архетип, невозможный никогда раньше и по сути своей асексуальный: женский силуэт, лишенный выпуклостей и округлостей, словно выпотрошенный или высушенный, подставляющий мужским ожиданиям вместо женщины – девочку‑подростка, навязывающий им сексуальные чувства и переживания на грани педофилии или гомосексуальности (наверное, это тоже какая‑то «тонкость», но весьма искаженная, если судить с позиции так называемой «унылой нормы»). Говорят, что в создании и пропаганде этого образа большое влияние имели знаменитые кутюрье‑гомосексуалисты, которые во всех движущихся объектах склонны видеть мальчиков‑подростков, и эта «мальчуковость» была спроецирована на женщин. Причем этот архетип стал интерконтинентальным, перескочил границы политических формаций и поразил сексуальное воображение поляризованного мира вне зависимости от принадлежности к тому или иному полюсу. На западе это произошло после смерти грудастой Монро и намеренно или бессознательно вылепилось в куклу Барби. У нас же этот переход произошел, возможно, не столь резко, без этого американского всесветного свиста и рекламы, но образ тоже стал множиться и стал универсальным: вспомним мультяшный персонаж 70‑х – плоскую девицу из мультфильма «Бременские музыканты», на память также приходят образы поистине всенародного подсознания – рисунки из девичьих и дембельских альбомов, а также однообразные иллюстрации в журнале «Юность» той поры: стремительность, худоба, подвижность, летящий облик, палкообразность, отсутствие выраженных изгибов – чем не аллегория романтики!

Но то, что это была любовь, я знаю точно. Обычное мужское рассредоточенное блуждание в поисках самки, когда из непереносимого разнообразия вариантов не можешь наверняка предпочесть ни один (у одной – грудь, у другой – глаза, у третьей – губы и ноги или ум и зад), здесь моментально улетучилось. Все стало просто и ясно: она – моя. Это была упорная, сверхсильная, в том смысле, что я не мог с ней совладать собственными силами, сверхразумная (собственным разумом) и даже сверхсексуальная (поскольку даже помыслить себе секс с этим воздушным созданием было все равно что использовать икону в качестве порнографической открытки) тяга к одному объекту. Такое бывает всего пару раз в жизни даже у заядлых женолюбов… И уже других женщин для тебя не существует, ты просто их не замечаешь. А если дело происходит в юности, да еще это оказывается первой любовью, то для тебя не существует не только других девиц, но и вообще ничего другого в мире. Моментально отлетают в небытие товарищи, школа, родители, книжки, в которых не написано «про это», отлетают еда и сон. И эта монотонная однозвучная тяга преследует тебя день и ночь, закладывая уши и застилая мутной пеленой глаза, она поднимает тебя с койки задолго до будильника, до той поры, когда еще можно что‑то разумно наврать родителям, и гонит бегом через весь город в русской зимней утренней тьме и холоде – на другой его конец, чтобы посмотреть, как она выходит из своего ободранного подъезда в школу. И потом пойти за ней, провожать ее до двери школы, идя в тридцати метрах сзади, и замерзнуть, ожидая; и опоздать в свою школу, поскольку надо возвращаться через весь город обратно. И делать это каждый день, пока родители уже начнут подозревать тебя в чем‑то непотребном, чуть не измене родине, к счастью, в наркодилерстве тогда еще никого не подозревали, но ежедневные вставания в полшестого меньше, чем на измену родине, не тянули. Что я врал тогда родителям? Припомнить мудрено: что я дежурный в школе, что мы встречаемся с друзьями, чтобы позаниматься спортом, и это могло звучать правдоподобно хотя бы некоторое время, поскольку спортом я действительно занимался, что было почти необходимостью для мальчика из предместья и родителями, в принципе, одобрялось. Потом раскрылось, что это не так, родители устроили разыскания, а я почему‑то боялся или, точнее, стыдился признаться в том, чем занимался на самом деле, врал что‑то другое. Чего уж стыдного – бегал за девчонкой? Вот теперь признаюсь…

Date: 2015-12-13; view: 240; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию