Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 7. Мертвый художник





 

(Филипп Сосновский)

– Неужели так и не поняли, о ком идет речь? Он все настаивал, что пришел по ошибке, но, в сущности, это не совсем так: он пришел, потому что решил, будто ребенок его. И купил самый маленький букет, который продавался, и самую маленькую игрушку. Трусливый, ничтожный тип. Во всяком случае, его уж точно не жалко. – Женщина рассмеялась.

– Это жестоко! – не выдержал я – от ее смеха меня всего передернуло.

– Жестоко? Конечно! Творчество – вообще жестокая вещь.

– Я не о творчестве.

– Разве? А мне казалось, что вас, кроме ваших фантазий, ничего не интересует. Не вы ли всего только пару часов назад умоляли судьбу исполнить ваше последнее желание – дописать «Вечер»?

– Откуда вы знаете? – Если бы я был способен испугаться, сошел бы с ума от ужаса. Как могла она узнать мои мысли?

– Ну, – женщина пожала плечами, – суть не в этом. Так вот, этот мужчина…

– Станислав, – перебил я, вдруг отчетливо увидев его в коридоре Ингиной квартиры. – Третьим, значит, будет Станислав? Но если вы знаете… если это известно, значит, его можно спасти. Поехать к нему и предупредить.

– Ничего не получится! – отрезала женщина. – Слишком поздно, да ему и до ночи не дожить.

– Это вы… вы виноваты в их смерти?

– Уж только не я! – возмутилась она. – Художник‑то – вы.

Как жаль, что она не сумасшедшая! Как жаль, что нельзя найти такого простого объяснения для этого невозможного разговора. Как жаль, что я сам не сумасшедший и эту женщину вижу не в бреду. Впрочем, никакая она не женщина – может быть, ведьма, а может, нечто еще похуже.

– Кто он такой? – резко перевел я разговор, чтобы проверить, действительно ли она способна читать мои мысли и все знает.

– Обычный человек, – нисколько не смутилась она. – Вы, конечно, о том, кто пришел последним?

– Да, об этом лишнем, седьмом.

– Никакой он не лишний, вы же сами это понимаете.

– Но его нет на картине.

– Нет, – спокойно согласилась она. – Его нет на картине «Шесть мертвецов», но… сейчас вы пишете другую картину.

– Вы хотите сказать?…

– Вот именно. Какой все‑таки прохладный вечер. – Женщина поежилась, отвернулась от меня, опять, как в начале нашей встречи, взгляд ее стал отрешенным, направленным куда‑то вдаль. Наверное, посчитала, что разговор окончен. Но я не мог так просто от нее отступиться.

– Кто он такой? – снова спросил я.

Женщина никак не отреагировала, тогда я дернул ее за рукав, как маленький мальчик, который все же хочет добиться ответа на свой вопрос.

– Кто он такой?

Она повернулась, снисходительно посмотрела на меня – именно как на неразумного ребенка.

– Обычный человек. Светлые волосы, серые глаза, немного близорукие. Рост чуть выше среднего…

– Это я знаю! – перебил я. – Что он за человек?

– Вы же сами придумываете истории своим героям. – Она покачала головой. – Ну хорошо. Он вполне счастливый человек: у него маленький сын, жена, которую он очень любит, много друзей…

– Тогда какого черта ему еще нужно?!

– Сама не понимаю. Впрочем, такое сплошь и рядом случается: вроде все у человека есть, а он не успокаивается, ищет чего‑то.

– Что он собирается сделать?

– Он? – Женщина удивленно на меня посмотрела. – Я думала… Это решать вам, конечно, но…

– Он сидит посреди комнаты в кресле, – в тихом отчаянии проговорил я, – голова его повернута к двери… Что он собирается сделать?

– Мне кажется, ваша главная ошибка заключается в том, что вы неверно понимаете расстановку героев. Не хотелось бы вмешиваться в творческий процесс, но… – Женщина запнулась и замолчала. Посмотрела на меня с каким‑то непонятным состраданием. – Но мне бы хотелось помочь. Просто советом. Просто навести на мысль, а потом уж сами решайте.

– На какую мысль?!

– На… – Она опять запнулась. – Вы давно не были дома?

– Дома? Что вы имеете в виду?

– У себя, в вашей квартире. В той, где вы жили раньше.

– Давно… Не помню. Месяц или больше назад… Возник сюжет «Вечера» и… Нет, не помню. Но какое это имеет отношение?

– Самое прямое. Советую туда сходить. Ну и, – она неопределенно повела рукой, – вам многое станет ясно.

– Что – ясно, что?! – Я вскочил со скамейки. – Кто вы такая? Почему знаете обо мне?… Да, да, прежде всего, кто вы такая?!

– Ну вот, опять начинаете. Кто он такой? Кто я такая? Художник – вы. Вы, а не я. – Она тоже поднялась со скамейки. – Кто я, для вас уж точно не имеет значения – я не вхожу ни в один из сюжетов. А в остальном… Сходите к себе на прежнюю квартиру.

Она повернулась и пошла. Я было бросился за ней, но понял, что все равно не добьюсь более ясного ответа, и вернулся на скамейку. Мне было досадно, грустно и отчего‑то тревожно, словно она напомнила о чем‑то, что я умышленно забыл и не хотел вспоминать.

Почему она так настаивала на том, чтобы я сходил на свою старую квартиру? Не предлагала туда вернуться насовсем, а советовала сходить, как на экскурсию. Может, там что‑то произошло в мое отсутствие? Пожар, например? Или кража со взломом? Но ей‑то что за дело? И как мне в расстановке героев это может помочь?

 

* * *

 

Я просидел на скамейке до самого вечера. Тревога все нарастала. Лица прохожих казались какими‑то призрачными, неживыми, ненастоящими. Солнце успело переместиться и теперь раздражающе пробивалось сквозь листву моего клена. Но главное – тревога… Я никак не мог понять, отчего она происходит. Сердце сильно, неровно билось, и было трудно дышать. Отчего же мне так тревожно?

Третьим, оказывается, был Станислав. Она сказала, что умрет он сегодня, вряд ли доживет до ночи – возможно, вот сейчас, где‑то там, у себя, уже умирает. А я ничего не могу сделать. Написал его и тем самым убил. Но тревога моя не от этого.

Я вдруг ощутил, что ужасно боюсь мертвых. Не знал. Никогда раньше об этом не думал. Или раньше и не боялся? Или раньше не боялся потому, что к тем, прочим прежним покойникам не имел такого отношения? Вернее, они ко мне имели другое отношение? Во всяком случае, я боюсь возвращаться домой. Инга, Анна… Скоро к ним присоединится Станислав. Их души, проклятые мною, не найдут успокоения до тех пор… А может, и никогда. Столпятся вокруг меня и станут требовать отпущения. Ах, какой бред!

Бред. Но возвращаться боюсь. И следовать совету этой ведьмы тоже пока не решаюсь. Надо дождаться настоящего вечера. Сейчас только начало шестого, пойду туда в шесть. Потому что пять – это день, а те минуты, которые уже успели набежать, полноценного вечера еще не сделали. Вот шесть – безусловный вечер.

Почему я так решил, не знаю. Возможно, была какая‑то подсознательная идея, но я ее не понимал. Во всяком случае, со скамейки я поднялся ровно в шесть: держал телефон в руке и ждал. Опять же бред, но так мне было почему‑то спокойней. Поднялся, пошел к остановке, не выпуская из ру ки телефон – он связывал меня с реальной жизнью, служил проводником. Мелькнула мысль: а не позвонить ли кому‑нибудь из своих старых знакомых, не попросить ли съездить туда вместо меня? Но я ее отринул: нет, должен сам, лично проверить и сам, лично узнать… этот страшный секрет, из первых рук, так сказать. Так именно подумал, этими самыми словами, и вдруг совершенно ясно ощутил: там, на старой квартире, ожидает меня нечто ужасное, какая‑то такая правда, о которой я знать не хочу, но которую узнать обязан. Вот отчего моя тревога, вот почему она все нарастает.

В троллейбусе было много народу – понятное дело: час пик. Но может, я потому и ждал вечера, шести часов ждал, что хотел попасть в час пик? Люди, хоть и с такими призрачными, неживыми лицами, все‑таки люди. Я с ними невольно прощался и в то же время изо всех сил притворялся одним из них. И сжимал в руке телефон. И вдруг подумал: как странно, за все время моего затворничества мне никто не позвонил.

Поездка закончилась, пора было выходить. Мне стало совсем не по себе. Протолкнулся к двери, с сожалением покинул троллейбус. Споткнулся и чуть не упал. А ведь могла возникнуть уважительная причина, чтобы не идти, если бы упал: расшибся, увезли в больницу. Но я не упал, пришлось продолжить мой путь.

Дом не сгорел – да разве я пожара боялся? Пожар был просто одним из нестрашных предположений. И вот не сгорел. К несчастью. Значит, что‑то другое. Я и не сомневался, что другое. Окна моей квартиры, занавешенные шторами, выглядели вполне мирно. Да все хорошо, мне вообще бояться нечего! Какая‑то сумасшедшая (ну, или ведьма) наговорила мне бог знает какой ерунды, а я и купился, как последний дурак, как какой‑нибудь истерик и… сам сумасшедший. Все хорошо, вот сейчас просто войду в подъезд, поднимусь на свой этаж…

Вошел, поднялся – и уткнулся в опечатанную дверь своей квартиры.

 

* * *

 

Это был обморок или безумный сон. Во всяком случае, на какой‑то момент я выпал из времени. А когда очнулся, снова увидел себя стоящим у опечатанной двери. Но так просто не сдался, стал придумывать объяснения, такие же безумно обморочные: я все еще стою у опечатанной квартиры Анны, это она умерла, как и было предсказано, сейчас все еще утро, и не было никакого парка, и не было никакого разговора на скамейке, две опечатанных двери в один день невозможны, значит… Зачем я сюда приехал?

Две опечатанных двери – перебор, даже для всего того бреда, в котором я очутился. Две опечатанных двери – попросту уже дурной вкус… И все же это моя дверь, моя, значит, их действительно две. А опечатанная дверь означает… Я не хочу знать, что она означает, я и так уже все узнал! Узнал, теперь можно возвращаться домой.

Повернулся, чтобы уйти, сделал шаг – тело мое напряглось, тело мое приготовилось к быстрому, без оглядки бегу. Я хотел убежать, но вместо этого позвонил в дверь соседской квартиры. Мария Яковлевна, единственная соседка, с которой я поддерживал отношения, должна была мне объяснить… Ведь были же, были простые объяснения. Протекли трубы, дверь взломали, а потом и опечатали, была кража со взломом, да черт возьми, действительно случился пожар (небольшой, даже шторы на окнах не пострадали, но дверь все равно пришлось вскрыть)…

Открыл незнакомый парень в футболке и шортах. Где‑то в глубине квартиры глухо заворчала собака.

– Мария Яковлевна… – начал я и запнулся: этот парень меня пугал, не было раньше здесь никакого такого парня.

– Ее нет, – сказал он равнодушно. – Уехала в санаторий.

– А вы кто?

– Племянник. А вы сами‑то кто?

– Я? – Мне стало отчего‑то совсем уж не по себе. – Я по поводу… – кивком указал на свою опечатанную дверь и сник окончательно.

– А‑а, вот оно что. Вы знакомый Филиппа Сосновского?

Я опять кивнул.

– Давно, наверное, не виделись. – Голос его стал любопытно‑соболезнующим. – Вы приезжий?

Я отчаянно закивал.

– Потому и не в курсе. Тут вот какое дело. – Парень немного помолчал, все так же разглядывая меня с любопытствующим сочувствием. – Умер Филипп.

– Умер? – не поверил я, хоть и был совершенно готов услышать именно это.

– Умер. С год назад пропал без вести, а недавно нашли его. Ну, то есть то, что от него осталось. Похоронили. Месяц уж как.

– Значит, умер? – Я не знал, что сказать, я не мог ничего сказать! Просто повернулся и на заплетающихся ногах пошел к лестнице.

Мой обратный путь, путь в мой новый дом (на съемную квартиру) занял так много времени, что добрался туда я только глубокой ночью. Не помню, шел ли пешком или ехал на каком‑нибудь транспорте – были моменты, когда я совсем выпадал из реальности. Я вдруг осознал, что нахожусь у себя в мастерской, за окном кромешная темень, передо мной две картины, на мольберте и на стуле: одна недописанная, другая – не настоящая, а просто довольно удачная копия. Филипп Сосновский умер. Год назад умер. Кто же тогда их написал?

Я написал. Кто такой я? Я – Филипп Сосновский. Филипп Сосновский умер… Год назад пропал без вести… А теперь похоронен. Год назад… Это было 11 июня. Я сел в такси…

Я сел в такси, потому что после известных событий (не вспоминать!) не мог водить машину. Презентация выставки с последующим фуршетом, как всегда, закончилась обыкновенной пьянкой. Я так долго ждал этой выставки, я был так счастлив, что спокойно принял и ее в качестве неизбежной нагрузки, хоть почти совсем не пью и терпеть не могу всех этих «высокохудожественных» безобразий.

Презентация прошла на удивление удачно. Обычно собратья по цеху довольно болезненно переносят твою удачу, похвалы (если они вообще удостаивают похвал) произносятся сквозь зубы и звучат как ругательства – и это еще в лучшем случае. Но со мной обстояло все совсем по‑другому. Мои такие простые картины не могли вызвать ничьей зависти. Единственными достоинствами были искренность и чистота помыслов – а это темы немодные. В общем, все прошло хорошо. Все с чувством пили за мой успех, желали здоровья и творческой радости, много пили и даже почти не отклонялись от темы, не забывали, кто здесь виновник торжества. Да, торжества… Я в самом деле торжествовал. Торжествовал, как дурак, и был абсолютно счастлив. И в пьяной моей голове забрезжил новый сюжет – впрочем, тоже нисколько не выходящий за рамки обыденности. Отец и дочь (девочка лет одиннадцати) собирают милостыню. Они подходят к машинам, останавливающимся у огромного супермаркета, молча и скорбно протягивают руки… Девочка одета вполне прилично – никаких нищенских лохмотьев, но не это самое странное. Удивляет, нет, поражает ее взгляд: огромные, очень красивые глаза смотрят так, будто не видят, будто она слепая. Отец… Да все дело в нем. Этот мужчина – абсолютно безумен. Вот оно что! Да ведь и дочь его тоже безумна. Она не слепая, она сумасшедшая. Они живут вдвоем, в небольшой квартирке в центре и каждый день выходят на улицу собирать милостыню…

Сюжет меня увлек и нравился все больше и больше, но додумать его я не успел. Резкий толчок в бок вывел из транса. Я, еще не до конца пробудившись, повернулся – и натолкнулся на умирающего от хохота Генку Гамазинского. Мы с ним учились на одном курсе, он был самым талантливым из нас, но почему‑то и самым завистливым.

– Ну ты даешь! – завопил он на весь зал. – Ты с нами или как? – Генка насмешливо пощелкал пальцами у меня перед носом. – Косишь под гения, да? Ничего не выйдет! Гений – это не тот, кто поминутно впадает в прострацию, машет руками, разговаривает сам с собой. Тебя кто‑то обманул. Так выглядит сумасшедший. А ты даже и не сумасшедший, ты самый обыкновенный бездарь. Самодовольная дрянь! И картины твои сущее дерьмо! Этот плюгавенький твой пастушок с расчесанным комариным укусом на плече – просто верх бездарности и пошлости! Да ты сам посмотри! Посмотри и подумай, ну кому в наше время интересны эти совковые темы?!

Я просто взбесился, но все‑таки сумел удержать себя в руках. И тут он плюнул на картину (мы как раз стояли под моим «Пастушком»).

– Ах ты, сволочь! – завопил я, ничего уже не соображая, размахнулся и врезал ему по морде. Получилось ужасно: из разбитого Генкиного носа хлынула кровь, но это меня не только не остановило, но и взбесило еще больше. Словно разъяренный зверь, я набросился на него и стал колотить головой о стену. Меня оттащили, я рвался, что‑то орал… Над Генкой захлопотали две наши художницы, Варвара и Лиза, принялись оттирать его окровавленную рожу… В общем, получился ужасный, безобразный скандал.

Я стоял подавленный, убитый. Гнев мой прошел, осталась только брезгливая жалость к поверженному моему врагу и невыносимая тоска. Мне захотелось умереть, тут же, немедленно. Забраться в какой‑нибудь угол потемней и сдохнуть. Потому что он прав, Генка, сто раз, тысячу раз прав: я самый обыкновенный бездарь. Да разве я когда‑нибудь заблуждался на этот счет? Я же всегда знал… Наверное, не всегда. Если бы знал, не радовался бы этой выставке, не стал бы вообще ничего писать. Если бы я был в этом уверен… не смог бы спастись, когда… они погибли. А я писал, весь этот год писал, яростно, вдохновенно, и тем спасался. Зачем? Для чего? Лучше бы тогда наложил на себя руки. Да ведь я и хотел! Но начал писать.

Генка очухался, вскочил, оттолкнул сердобольных художниц и бросился ко мне. Но тут его, в свою очередь, схватили, удержали, не дали развязаться драке. Он рычал и кусался, пинал удерживающих его и материл весь свет, но главное, конечно, меня и мою выставку.

– Урод! – вопил он. – Я тебя достану, все равно достану! Я тебя изведу! Ты сдохнешь, ты… Бездарный урод! И картины твои уродские и бездарные. Совок долбаный! Ничтожество!

Его оскорбления меня больше не оскорбляли: до того я был и так оскорблен и убит. Я отвернулся от Генки, налил полный фужер водки, залпом выпил и вышел из зала. Художественный музей, где проходила моя выставка, располагался посреди парка. Я отошел довольно далеко, вглубь, сел на скамейку, чтобы никого не видеть и не слышать. Сколько так просидел, не знаю, но довольно долго, пока не замерз: уже давно наступила ночь и июнь выдался дождливым и прохладным. Нужно было возвращаться домой – в свою одинокую, осиротевшую квартиру. Я встал, вышел к дороге. Очень быстро удалось поймать такси…

Да, этот момент мне особо запомнился, этот момент я потом чаще всего проворачивал в голове. Я сел в такси – и провалился в темноту беспамятства. Что это было: хмельной сон, обморок? Не знаю. Но когда я пробудился (или очнулся?), когда осознал себя, темнота не исчезла, темнота оставалась все такой же непроницаемо черной. И тишина была непроницаемо‑черной. А тело сковано неподвижностью. В первый момент я не испугался, подумал, что сон или обморок все еще продолжается. Но слишком уж ясно работало сознание, слишком отчетливо я себя ощущал. Получается, все происходит в реальности? Это тоже вряд ли, потому что в реальности такой темноты не бывает, если ты жив и не слеп. Значит, я вдруг ослеп? Но слепой может двигаться, а я не могу, как ни стараюсь, не получается даже слегка шевельнуть пальцем. Значит, я умер?

Это было год назад, 11 июня, в день моего торжества и самой страшной в жизни обиды. В день торжества и обиды художника Филиппа Сосновского. Соседский племянник сказал, что Филипп пропал без вести год назад. А потом нашли его останки. Выходит, он действительно умер? Тогда кто такой я? Почему я все это время воображал себя Филиппом Сосновским? В том черном кошмаре, помню, мне тоже все время представлялось, что я – это мы и один из нас умер.

Умер Филипп, а художник остался. Художник выжил, чтобы зафиксировать смерть тех, кто вместе с ним оказался в этом черном, слепом кошмаре. И вот тому доказательства. Во‑первых, он единственный из всех не чувствовал ужаса, старался, изо всех сил напрягался – и не мог ощутить страха. Это его даже злило. Во‑вторых, смерть бездарного «простого» художника Филиппа Сосновского – закономерное явление. Он умер, чтобы из его перегноя пророс новый, настоящий художник. В‑третьих, все арифметически сходится: нас там действительно было не шесть, а семь, потому что я – это нас двое, и значит, этот лишний, седьмой приглашенный – вовсе не лишний. Как она и говорила, эта женщина в парке, как я сам себе говорил – художник во мне говорил…

Он не лишний, но кто он такой? Какое место теперь он должен занять? Меня отчего‑то ужасно тревожит этот вопрос, мне кажется, что когда я найду на него ответ, то будет он не в мою пользу.

Итак, Филипп умер, а я – художник, написавший «Шесть мертвецов». Я помню, как начал писать. Кошмар стал подходить к концу, все участники умерли, остались только мы – я и художник… Не сходится! Кто такой я? Я случайно сейчас проговорился, случайно сказал теми самыми словами из кошмара: остались я и художник, – и понял, что опять ничего не сходится. Мы остались вдвоем, и, значит, Филипп не умер.

Надо вспомнить – начать все сначала, пройти шаг за шагом заново этот кошмар – и вспомнить.

Я сел в такси – и провалился в темноту беспамятства, из которой попал в темноту реальности. Нужно просто вернуться назад: уснуть и снова проснуться. Тогда все встанет на свои места. Так я подумал вначале и потому не испугался, не запаниковал, закрыл глаза и стал дожидаться сна… Но сон не вернулся.

Сон не вернулся, тревожная неопределенность моего положения мешала, ясность сознания не давала уснуть. Я вдруг отчетливо понял, что лежу в абсолютной темноте, что такой темноты не бывает, если ты жив и не слеп. По моим глазам словно провели густой черной краской. Напрягаю до боли мышцы – и не могу разорвать этот мрак! Я – художник, и это самое страшное, что могло со мной произойти. Хочу поднять руку, чтобы ощупать ослепшие мои глаза,и не могу. Не могу пошевелиться. Значит, я не просто слепой, я мертвый художник?

Если я умер, то тот человек – не я. Он жив, он боится, он в истерике ужаса. Он просто обезумел, когда осознал, что очутился в абсолютной, непробиваемой темноте и не может даже пошевелиться. Я – не боюсь, значит, для меня все кончено.

Стоп! Вот и добрался, вот и ответ: для меня все кончено. Так думал Филипп Сосновский, то есть так думал я, когда был Филиппом Сосновским. Значит… И соседский племянник сказал: год назад пропал без вести… умер… И квартира моя опечатана: найдены останки квартиросъемщика Филиппа Сосновского, квартиросъемщик Филипп Сосновский умер и похоронен.

В своем черном кошмаре я пытался вспомнить, как умер, но вспомнить не смог. Тогда я даже про такси вспомнить не смог – такси выплыло из памяти позже. Когда… когда опять я в нем оказался. Не вспомнив, как умер, я стал отыскивать спасительную лазейку для своего сознания. Нет, все было не так! Не я, а он стал отыскивать спасительную лазейку. Кома. Он лежит в коме – отсюда все странности. В коме, в стерильной белой палате, где‑то здесь, поблизости, заботливая медсестра. Ему нечего бояться, стоит только позвать – она непременно ему поможет!

Он пытался себя обнадежить, значит, все‑таки боялся? Или это я, для которого было все кончено, все же боялся, и, значит, было не все кончено? Кто из нас пытался себя обнадежить комой?

В любом случае надежда наша не оправдалась. Как только он (или я) позвал на помощь, черный глухонемой кошмар превратился в кошмар кошмара. Он обрел голоса, он обрел новых участников и от этого стал еще ужасней. Но художник и тут не почувствовал ужаса. Почему, черт возьми, он не почувствовал ужаса? Почему я его не почувствовал? Кто из нас не почувствовал? Кто из нас остался в живых? Кто из нас художник?

Черная, черная загустевшая краска, без единого блика. Такой темноты, такой черноты не бывает. Безумный художник на черном холсте черной краской пишет черную смерть. Он по очереди всматривается в лицо каждого слепыми глазами и приказывает: умри!

Да он падальщик, этот художник! Он самый настоящий маньяк! Ему нравится рисовать смерть. Филипп Сосновский писал простые картины, а этот рисует черную смерть. Он потому и не боится. Он не только не боится, он использует момент. Плачет женщина, неприятно тонким голосом кричит мужчина, девушка бормочет жалобно, что мать не переживет ее смерть, – он пьет эти слезы, питается криками, всасывает в себя жалобу – и счастлив: эта новая картина, уж конечно, выйдет не простой, не бездарной, он был слеп, все время слеп – а теперь вдруг, в этой страшной, черной темноте, наконец прозрел. «Шесть мертвецов» станут лучшей его вещью.

Так и вышло, так и оказалось. Когда кошмар закончился, он бросился писать картину. Очень быстро, залпом написал. Картина его прославила, возвела в ранг гения. Не того, который поминутно впадает в прострацию, размахивает руками и разговаривает сам с собой – такой человек просто‑напросто сумасшедший, – а настоящего художественного гения. Он счастлив.

Но я‑то несчастлив, я ненавижу свои «Шесть мертвецов», я хотел от них убежать, вернуться к простым сюжетам. И один такой даже начал складываться. Мой «Вечер» в изначальной задумке…

Но ведь не сложился. Изначальная простая задумка перетекла в… черт знает какую. Простые задумки – сущность Филиппа Сосновского. А моя сущность…

Нет, нужно вспомнить. Найти спасительную лазейку. Филипп – это я. Я жив, я не умер. Я написал «Шесть мертвецов». Я свои «Шесть мертвецов» ненавижу. Я помню…

Нужно дойти до конца, осталось немного.

Забытье. Пробуждение. Даже сны не расцвечены красками. Третья, четвертая, пятая смерть. На черном полотне черной краской искаженные ужасом мертвые лица. Я кричу, но не чувствую ужаса. Я кричу и кричу – я хочу испугаться. Напрягаю все силы, чтобы обезуметь от страха. Может, тогда все встанет на свои места…

Тишина. Больше нет никого. Мы одни – я и художник.

Тишина сгущается, тишина превращается в тишину абсолютную, даже своего дыхания я больше не слышу. Сознание ускользает. Сознание растворяется в непроницаемой темноте. Я больше не пытаюсь пошевелиться, не пытаюсь протянуть руку, чтобы ощупать мертвые мои глаза. Я больше не пытаюсь испугаться, я тихо, безболезненно умираю.

Но вдруг в мою смерть проникает совершенно неуместный здесь голос:

Да проснитесь, наконец! Приехали!

Открываю глаза – водитель такси трясет меня за плечо. Лицо у него сердитое и испуганное.

Ну, слава богу! – говорит он и перестает трясти.Я уж думал, вы умерли.

Я смотрю на него и ничего не могу понять. Как трудно заново учиться видеть! Как трудно заново учиться двигаться. Тело мое все еще не до конца ожило, глаза слезятся от внезапного света (впрочем, его не так и много – глубокая ночь).

Выходите! – уже без всякой примеси испуга сердится водитель. – Приехали!

Я выхожу из машины, медленно, с большим трудом, осматриваюсь – мой двор, мой дом, мой подъезд. Мне хочется спросить у водителя, какое сегодня число, но он уже захлопнул дверцу и тронулся с места.

В эту же ночь я написал эскиз к «Шести мертвецам».

Передо мной две картины. За окном кромешная темень. Я стою посреди мастерской в необитаемом доме. Мертвый художник.

 

* * *

 

Конечно, я не умер, конечно, я – Филипп Сосновский. А кто же еще? У меня и паспорт имеется. И, в конце концов, я не сумасшедший. Отлично помню, как жил этот год: сначала писал «Мертвецов», а потом пытался от них излечиться. И мне удалось, возник новый сюжет. Именно для того чтобы его написать, я и переехал на эту квартиру. Могу позвонить хозяину, он подтвердит, что я – это я. И очень легко. Да я могу кому угодно позвонить, с кем угодно встретиться. А этот племянник не в счет – не было у Марии Яковлевны никакого такого племянника. Все это просто какая‑то неумная шутка. Неумная, но довольно жестокая. Я ведь действительно вчера чуть не сошел с ума, пытаясь ответить на идиотский вопрос: кто такой я? И наверное, сошел бы, но, к счастью, кончились силы. Прилег на кушетку и тут же отрубился. И проспал до утра. А сегодня утром…

А сегодня утром, проснувшись и здраво проанализировав события, понял, что никакой я не мертвый, а самый настоящий дурак. Ну надо же было так повестись на шутку. То есть не на шутку, конечно, а на эту дурацкую мистификацию.

Вопрос в другом. Кто мог все это со мной проделать? И главное, зачем? После недолгих размышлений я пришел к простому выводу: враг, то есть Генка Гамазинский, поскольку он один таковым является. Зачем? Да это же очевидно: чтобы мне отомстить. Почему не отомстил раньше? Да потому, что случай только сейчас представился. Раньше‑то я жил у себя, «Мертвецы» принесли мне славу, я был постоянно в окружении людей – как, скажите на милость, в таких условиях можно было меня так ужасно разыграть? А Генка и стал бы мстить в таком роде. Он прекрасно знает меня, понимает, чем может вывести из себя, чем напугать, да и шуточка в его стиле. Он вообще лю бил всегда народ подкалывать. Да, это он, больше некому. А чтобы окончательно избавиться от неприятных впечатлений, нужно просто ему позвонить, договориться о встрече. В крайнем случае можно еще раз рожу начистить. Но лучше обойтись без крайних мер. Сказать, что вышло смешно, обхохочешься, видно, именно так шутят истинные гении.

Я еще немного подумал, вспомнил Генкину гнусную морду, и встречаться мне расхотелось. Решил просто позвонить. Его домашний номер я помнил наизусть: одно время мы довольно часто созванивались.

Вот уж чего не ожидал, так это что Гамазинский обрадуется моему звонку.

– Филя?! – радостно заорал он в трубку, словно мы были с ним лучшие друзья. – Как хорошо, что ты позвонил! Куда пропал? Я тебя обыскался! Ни один твой телефон не отвечает, из дома куда‑то исчез, никто не знает, где ты.

– Да я не исчез, – пробормотал я, ошарашенный его неожиданной радостью. – Считай, уехал в творческую командировку.

– В командировку? – Генка с чего‑то вдруг озаботился. – С тобой все в порядке?

– А что со мной может быть не в порядке? – Я вдруг понял, что он просто издевается, гад! – Смешно вышло, я оценил.

– Что – смешно? – Генка сделал вид, что не понимает. – Я тебя искал. Нам обязательно нужно встретиться.

– Зачем? Я уже и так понял, что ты черт знает какой остроумный.

– Да при чем здесь мое остроумие? – Он все зачем‑то продолжал делать вид, что не понимает. – Тут очень серьезное дело. Я перед тобой виноват… – смущенно и как‑то интимно проговорил Генка. – Но это не важно, потом объясню. Я виноват, но… Видишь ли, я хотел узнать одну вещь… про тебя и… против тебя использовать. Я не поверил и хотел узнать…

– Что – узнать?

– Ну… – Гамазинский замялся. – В общем, я не поверил, что ты сам написал… Я подумал, что… что «Шесть мертвецов» написал кто‑то другой. Не твой стиль и…

– И не мой уровень, так, что ли? – Я расхохотался: завистник Генка в своем репертуаре.

– Не смейся. Пусть я виноват, но… в конце концов именно из‑за этого я и смог узнать.

– Да что узнать, что?

– Как ты ее написал, – проговорил он каким‑то зловещим и в то же время испуганным тоном. – Но это не телефонный разговор, поэтому нам нужно обязательно встретиться.

На секунду мне стало не по себе: неужели он знает что‑то? И… неужели что‑то действительно есть? Не сон в такси, а реальная история?

– Хорошо, давай встретимся. Где и когда?

– Да когда хочешь! Чем раньше, тем лучше. Давай я к тебе подъеду.

– Нет‑нет, – быстро отказался я: это было во всех отношениях… неудобно. – Я сам приеду к тебе. В шесть устроит?

– Вполне. Мои на даче, я дома один.

– Да, знаю, твои летом в городе не живут. Значит, договорились.

Я нажал на отбой, отложил телефон и почувствовал необыкновенную легкость, как когда принимаешь какое‑то трудное решение. До встречи оставалось полно времени, можно было поработать.

Писалось в этот день мне просто удивительно. Возможно, потому, что не стал терзать себя вопросами: кто есть кто из этих двоих и что собирается сделать мужчина в кресле. Я писал интерьер. Комната стояла перед глазами (на сидящего в кресле я просто не обращал внимания) и была знакома до мелочей, до какой‑нибудь царапинки на шкафу или небольшого пятнышка на ковре.

Ровно в пять вымыл кисти, вымылся сам, оделся и вызвал такси – ну, это уже из лихости перед собой, даже из какой‑то вредности.

 

* * *

 

Я сел в такси – и оказался у Генкиного подъезда. Естественно, как же иначе, ведь реальность вернулась. Всю дорогу подшучивал над собой, над своими смешными страхами, которые наконец изжил. Мне было легко, мне было весело, я думал: как странно, вот иду к Генке в гости, он сам этого захотел. Бежал по лестнице вверх и смеялся, но вдруг почувствовал, что смех мой какой‑то уж слишком безудержный и веселость на грани истерики. Нужно остановиться и успокоиться. Вот и руки дрожат. Неужели я чего‑то еще боюсь? Реальность вернулась… Даже если мой сон – не сон, даже если Генка знает всю его подноготную, бояться мне нечего. А о последних событиях ему вряд ли что‑то известно. Да если и так, я все равно ни в чем не виновен: ни в оживших вдруг мертвецах, ни в повторной их смерти. Реальность качнулась у меня в голове, но вернулась на место. Он просто подлец, обычный подлец. Его подлость окончательно разобьет абсурд – в паскудной Генкиной ухмылке нет ему места.

Я остановился у его двери, немного подождал, восстанавливая дыхание, и только потом позвонил.

– Открыто! Заходи! – хрипло и как‑то задушенно прокричал Гамазинский.

Мог бы и сам открыть. Хотя это вполне в его духе. Сидит, по обыкновению, в кухне в своем любимом кресле. Как‑то он рассказал, что купил его у антиквара за страшные деньги, кресло это якобы принадлежало Кандинскому. Врал, конечно. Или просто прикалывался, его не всегда поймешь.

Я открыл дверь, шагнул в квартиру – и замер, наткнувшись на его взгляд. Генка действительно сидел в кухне в кресле, спиной к окну, лицом к прихожей, то есть в данном случае ко мне. Взгляд был застывший и какой‑то зомбированный. В руке Гамазинский держал пистолет, пистолет этот был направлен прямо на меня. Одна из его очередных шуточек?

– Привет, старик! – попытался я не заметить пистолет. – Что поделываешь?

Он ничего не ответил, только нервно дернул щекой, словно у него зуб болел. Лицо его оставалось все таким же напряженно застывшим. Если и шутка, то не слишком ли далеко он зашел? Вряд ли пистолет заряжен, вряд ли это вообще настоящий пистолет, и все же…

– Ты чего? – прикрикнул я на него и нервно рассмеялся. – Это не смешно!

– Не смешно, – хрипло проговорил Генка. – А я и не смеюсь. – Рука его вздрогнула.

– Опусти пистолет, дурак! Что за хрень ты затеял?

– Не могу, Филь. Извини, не могу. – Голос его задрожал, и рука, сжимающая пистолет, задрожала, прямо‑таки ходуном заходила. – Понимаешь, Филь, я должен тебя убить. – Он чуть не плакал, честное слово! Черт! Неужели здесь что‑то серьезное? Неужели он действительно…

– Убить? – Я все же держался, не давал себе испугаться по‑настоящему. – За что же? – спросил как можно более равнодушно. – Из‑за того инцидента на выставке?

– На выставке? – переспросил Генка, будто не понимая, о чем речь. – Ах, ты это имеешь в виду! Нет, какая там выставка! Видишь ли, Филипп, я смог найти место… то самое место, где ты стал гением. – Он проговорил это совершенно серьезным тоном. – А теперь у меня нет другого выхода, как только тебя убить. – Он всхлипнул. Плачущий Гамазинский – это уже перебор, это так жутко! – Я сам виноват. Зачем я в это полез? Еще утром… я думал. Я не врал тебе, когда мы разговаривали утром, хотел по‑честному. Я не заманивал тебя сюда обманом, очень прошу, поверь и запомни. Я не… Прости, теперь у меня нет другого выхода.

Он опять всхлипнул и на секунду опустил взгляд. Только на секунду, но мне этого хватило. Я рванул на себя дверь и выпрыгнул на площадку. Вместо жидкого хлопка двери я успел услышать оглушительный звук выстрела. А потом опять реальность куда‑то уплыла. Я оказался в абсолютной – той самой – темноте и отчетливо услышал тонкий, надрывный крик мужчины из моего кошмара. Но мысленно дал себе пощечину и вынырнул. Впрочем, не до конца, потому что… Мне представилось, что стою я не у Генкиной, а у своей опечатанной двери, все еще с тех пор стою, да и никаких «с тех пор» не было – продолжается та минута. Нужно позвонить к соседям и узнать… Нет, нужно просто открыть дверь ключом – у меня ведь есть ключ от квартиры. Какой я дурак – как все просто! Почему я не догадался открыть свою дверь? Почему я поверил?…

Эта дверь, эта Генкина дверь, тоже скоро будет опечатана, подумалось мне вдруг – и это была последняя мысль нереальности. Я вынырнул окончательно. Прислушался – за дверью все было тихо. Что он там делает? Сидит в своем кресле, оплакивает неудачный выстрел? Какая мне разница, что он делает? Не прислушиваться нужно, а уходить.

Любой нормальный человек на моем месте так бы и сделал. А я поступил как полный идиот. Послушав еще немного и ничего не услышав, приоткрыл дверь, заглянул в квартиру. Поступок в высшей степени безрассудный, даже необъяснимый. Нового выстрела не последовало. Тогда я открыл дверь пошире и вошел, правда, очень осторожно, не выпуская ручку двери, в любой момент готовый убежать. Генка сидел все на том же месте, в кресле, у окна, голова его была низко опущена, и что‑то вообще в его позе было неправильное.

– Генка! – испуганно окликнул я его, но он никак не прореагировал. – Гамазинский, хватит прикалываться! – Он даже не шевельнулся.

Я сделал шаг по коридору, потом другой – ручку двери пришлось отпустить – дверь хлопнула. Генка и на этот звук не прореагировал. Я двинулся дальше, подошел совсем близко. Рука Гамазинского, безвольно повисшая, все так же сжимала пистолет, а сам он… Я тронул его за плечо. О господи, что я делаю, ведь ясно же, ясно, что мертв. Тело его качнулось, тело его повалилось на меня. Затылок его был пробит и в крови. Чертов прикольщик, почему он выстрелил себе в затылок?! Кто же стреляет в затылок? В лоб, в висок, в конце концов, в рот…

Осторожно переложив его на кухонный диванчик – длинные Генкины ноги не поместились, свисали, – я стал судорожно нащупывать пульс. Не нащупал. Потому что он мертв, это же ясно! Приложил ладонь ко рту, чтобы ощутить тепло дыхания, – конечно, не ощутил. Да мертв он, черт побери, застрелился. Я слышал выстрел, я думал… А он опять спектакль разыграл – вот так обставил свое самоубийство.

Самоубийство! Слово резануло мой мозг, слово меня потрясло, так потрясло, будто я его в первый раз услышал и понял смысл. Самоубийство. Да, да!

Это было самоубийство. Я так долго ломал голову, так долго не мог догадаться…

Я поднял Генку, перенес и снова усадил в кресло. Пистолет не выпал из его руки, в пистолет он вцепился мертвой хваткой. Чуть подправил, придал телу нужную позу. Отошел на пару шагов, посмотрел. Вот так, именно так. Вот что он задумал сделать, как же я не мог догадаться?! Кресло стоит не на том месте, и свет падает не с той стороны, а в остальном все просто превосходно! Интерьер готов, сегодня мне удивительно легко работалось. Зарисовать бы… У Генки одолжить карандаш и… Нет, неудобно у мертвого! Это уже мародерство какое‑то. Лучше запомню так. Да я ведь и пишу чаще всего по памяти, потому что терпеть не могу натурщиков.

Зажмурился, поместил в интерьер квартиры на Болгарской, подошел к окну с улицы, заглянул – приоткрыл глаза, сверяя образ, – закончено. Все, мой «Вечер»…

Что‑то за спиной грохнуло. Я вздрогнул, обернулся – люди, в ужасном количестве, входили в квартиру. Один из вошедших отделился от прочих, выкрикнул тонким голосом моего несчастного мертвеца:

– Стоять! Вы арестованы!

И сразу же, не дав мне опомниться, не дав ничего сказать в свое оправдание, навалился на меня – я опрокинулся на пол, руки, заведенные сзади, свела судорога. Но именно в этот момент в голове моей пронеслась сумасшедшая мысль: алиби на четвертую смерть я себе обеспечил.

 

Date: 2015-12-13; view: 223; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию