Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 9 page. Посуду крушили простые трудяги: курчавый, симпатичный слесарь из депо Андрей Колыванов и молчаливый угреватый сварщик со стройки Игорь Большаков





Посуду крушили простые трудяги: курчавый, симпатичный слесарь из депо Андрей Колыванов и молчаливый угреватый сварщик со стройки Игорь Большаков, лысоватый с умным высоким лбом электрик с химфабрики Михаил Ильин и термист с металлургического завода, в полузатемненных очках Дмитрий Кузовкин; лупил посуду прощелыга и бездельник Митька Рассохин и запойный тунеядец Гришка Косых; грохнул банку с мутным пивом Толя Каравай, оказавшийеся в этот вечерний час в заведении, он хотел поначалу запустить банкой в витрину, но вовремя дошурупил: дело в хулиганский кураж обращать нельзя, не тот случай.

– Жрать нечего при коммунизме сраном!

– Гады! Людей за скот держат!

– Сволота партейная!

Шипели в ярости мужики, радостно и злобно смотрели на груду сырых осколков. Гневные, стеклянные и пивные, брызги окропили пивную. Даже Аким Кирьянович, коммунист с фронтовых окопов, грохнул банкой в солидарности, видать, не памятуя о своей партийной причастности к власти.

Вскоре пивная отгудела бунтарским ором и, расхлестав позорные склянки, стала потихоньку пустеть. Мужики растекались. Выплеснули с пивом крамолу – чего боле? До кремлевских партийных заправил разве достучишься!

Тетка Зина схватила веник, стала заметать сырой бой, заговорщицки приговаривала, кивая Серафиме:

– Ну и чего? Мало ли чего не бывает? Какая это посуда… Дрянь!

В это время, к радости Серафимы, в пивную зашел Федор Федорович.

– Что делать‑то, Федор? Политика тут… Может, милицию вызывать? А как я вызову. Против Василия Филипповича? Да я против него – никогда. Он и родственник мне теперь, дальний. И Валентина мне – подруга и родня…

– Чего ты засуматошилась? – вступила в разговор тетка Зина с совком осколков. – Да ничего тут не было! Поднос с посудой обронили. Нечаянно… У нас тут каждый день этакие перезвоны.

– Война нужна, – тихо, основательно сказал Федор Федорович. – Война сменит курс. К власти придут новые люди. Война очистит всех. Будет порядок.

Серафима с теткой Зиной переглянулись.

– Табличку повесь: «закрыто», – подсказала тетка Зина своей начальнице.

 

На другой день Серафима свое заведение не открыла, налепила на дверь листок «Учет» и подалась в торг. Молва о стеклянном бунте в «Мутном глазе» все же разнеслась. Еще поутру Серафиму старался ухватить за рукав участковый Мишкин.

– Да отвяжись ты! – взбрыкивалась она. – Если надо, в участок зови. По повестке! Из‑за двух склянок шум подняли…

В торге на Серафиму навалился сам управляющий, гэкающий, хохляцких кровей, бровастый и мордастый Михал Михалыч Муштренко. Он в свое время доверил молодому специалисту Серафиме Роговой закусочную «Прибой», место блатное, хлебное, – и мзды с нее не требовал. Весть о беспорядках к нему прикатила скорее, чем Серафима.

– Шо за дэбош такой? Пошто милицию не позвала? Чуешь, чем это пахнет? Про Колыму забыли?

– Чую! Вы у меня тоже скоро почуете! – не закуксилась, а как с цепи сорвалась Серафима. – Я в Цэка письмо напишу. Самому Брежневу все отпишу! Как и чем мы торгуем… В майонезных банках… Вы у меня сами на Колыму пойдете… Всем торгом, пешком… Про всю вашу шайку‑лейку напишу! Как пиво водой разводите… А кружек людям нет!

– Но‑но! Шо расшумелась‑то? В Цэка она напишет… Да хоть в зацэка пиши!

– И напишу! – Серафима уже давно не была молодым специалистом, в должности наторела и, если по делу, луженость глотки умела начальству демонстрировать.

Уже после обеда в закусочную «Прибой» привезли пивные кружки в достаточных количествах, и стаканов несколько коробок; подбросили также пищевого ассортименту: несколько палок колбасного сыру, пол‑ляжки окорока, вареных колбас двух сортов.

Беспорядки «Мутного глаза» спустили в торге на тормозах. Но по всему Вятску в закусочных позаменяли унизительную стеклотару.

 

VIII

 

Верховная партийная власть, крепко поседевшая и немало оплешелая, время от времени раздергивала кремлевские кулисы. На сцену Дворца съездов в длинные ряды президиума под ленинский барельеф выбирались напыщенные вожди. В быту, по жизни обыкновенной, они слыли вполне здравомысленными отцами, дедами, братьями, не отличались алчностью, прихотями, куртуазными плотскими запросами; в жизни административной за ними числилась организаторская сметка, воля, некоторые из них рьяно участвовали в нечистоплотных партийных чистках; но, окажись на сцене Дворца съездов под барельефом пролетарского бога, они становились плакатно плоскими, лицемерными, оболваненно способными говорить только с бумажки, и дуть в одну, марксистско‑ленинскую дуду, которую продули уже до прорех.

Надеть человеку на руки сапоги, перевернуть головой вниз и пустить шагать по улице. Дико, несуразно, все вверх тормашками!

Люди на сцене, державшие речи, выглядели тоже и дико, и несуразно, и зараженные каким‑то вирусом идеологии, говорили обо всем – будто бы вверх тормашками. То ли в порыве партийного празднества, предугадывая взрывы аплодисментов и оваций, они отрывались от реального бытия и до сверкающего блеска начищивали мутное мифическое слово «коммунизм», то ли глаголили исключительно об успехах страны Советов, потому что имели право так глаголить, ибо закрома были полны ядерных бомб, а смертоносное оружие – сила неимоверная в мире; эту силу никто не отменит и не обхитрит. Правда, эти самые ядерные бомбы уже сломали ход всей истории, – истории мировых войн, но деятели из Политбюро, может, и чуяли смену исторических эпох, но признать не хотели: ревизионизм, оппортунизм, партийные уклоны – вот уж дудки! – учёны уже…

Главные отчетные доклады, причмокивая и немного их причавкивая, как перележалую воблу, зачитывал с верховной трибуны Леонид Ильич Брежнев.

«…Наша цель – сделать жизнь советских людей еще лучше, еще краше, еще счастливее. Мы идем навстречу новым годам самоотверженного и вдохновенного труда, труда с полной отдачей всех творческих сил. Для нас это – единственный путь к благосостоянию и счастью, к светлому коммунистическому будущему».

…Давно уже умер Сталин; дух кровавого узурпатора, циничного интригана и вместе с тем человека, достигшего мирового политического верха, беспримерного признания и даже обожания, уже выветрился из Кремля, – странно быстро выветрился из царских покоев, правда, еще широко бродил по стране. Отошел к праотцам чудаковатый, метивший заменить собой хитрого Кобу‑Джугашвили‑Сталина, отправленный в пенсионное заточение на дачу Хрущев; он‑то и подпустил предательского, либерально‑космополитического запашку, который пришлось выгонять ортодоксальными идеологическими сквозняками. Теперь Брежнев держал вожжи; возницей он был без жгучего хлесткого кнута; чуть что, оборачивал голову в сторону Суслова, едущего в телеге Политбюро, и спрашивал: «Туда ли едем, Михаил?» «Туда, не беспокойся, дорогой Леонид Ильич!» – и подхалимно, и твердо отвечал серый кардинал и главный кремлевский доктринер. Брежнев между тем ввел пятидневку, подбавил простолюдинам пенсии, сократил срок армейской службы – где‑то даже рубаха‑парень, великолепный охотник, ценитель красивых баб и роскошных авто.

В трибунных выступлениях Брежнев говорил лозунгово: борзописцы, что сочиняли ему речи, уходили от фактов, имен, реальной статистики, – все обтекаемо вертелось вокруг мумифицированной стратегии Ленина, и еще больше запутывались понятия «социализм», «коммунизм», «развитой социализм» и – «реальный». В головах простых людей после речей генсека невольно крепчала формула: «Лишь бы войны не было. Проживем и без колбасы».

– Мы знаем, – хрипуче вещал Леонид Ильич съезду, – что добьемся всего, к чему стремимся, успешно решим задачи, которые перед собой ставим. Залогом этого были, есть и будут творческий гений советского народа, его самоотверженность, его сплоченность вокруг своей Коммунистической партии, неуклонно идущей ленинским курсом. (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза – партия Ленина, боевой авангард всего нашего народа! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Да здравствует и крепнет Союз Советских Социалистических Республик – оплот мира и дружбы народов! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Пусть крепнет и идет от победы к победе могучий союз революционных сил – мировой системы социализма, международного рабочего движения, борцов за национальное и социальное освобождение народов! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Выше знамя вечно живого, непобедимого учения Маркса – Энгельса – Ленина. Да здравствует коммунизм! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Великому советскому народу, строителю коммунизма, – слава! (Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают. В зале вспыхивает горячая овация. Раздаются возгласы: «Слава КПСС!», «Слава советскому народу!», «Ура!», «Ленинскому ЦК – слава!»)

– Пашка, скажи, – кинулся с вопросом к старшему брату Лешка, глядя на экран, где рядком местились партийные вожаки. – Ты коммунизм как представляешь? По правде!

Пашку речи партийцев из телевизора не интересовали, он попеременно качал на руках пудовку. Но оставить без ответа младшего брата не мог:

– Американцы на Луне высадились. А мы дальше пойдем. На Марс полетим, на Юпитер… От звезды к звезде. Так, наверное, и коммунизм. От малого к большему. От звезды к звезде. Бесконечная дорога…

– Это в теории. Об этом люди с древности мечтают. Я про нашу жизнь спрашиваю. Ты бы вот, лично, как хотел жить при коммунизме?

Пашка усмехнулся:

– Коммунизм – это когда каждому человеку с утра, обязательно, бесплатно, – свежую булку с гребешком. Она в магазине «городская» называется. Со сливочным маслом, несоленым. И полную кружку какао. – Пашка сдобрил свои суждения тихим смешком. – А ты чего про коммунизм думаешь?

– Я думаю, – деловито отвечал Лешка, – при коммунизме в магазинах будет полно и жратвы, и тряпок. Можно любую пластинку купить, любую книгу… Машины – у каждого. Кино показывают с голыми девками. Кругом рестораны, бары…

– Ты чего, свихнулся? Это же капитализм! Как в Америке! – перебил Пашка, когда брат подсунул ему кино с голыми девками. – Ты такое в школе не скажи. Смотри, завуч в комсомол не пустит.

– Пустит, если захочу, – парировал Лешка. – А вообще моя мечта – жить у теплого моря, иметь яхту. Вечером сидеть на палубе, и чтоб красивая мулатка подавала бокал вина бордо.

– И всё? – кисло спросил Пашка.

– Нет. На звезды еще буду глядеть. Как ты полетишь от Марса к Меркурию.

– Я бы полетел. Но меня в летное училище не примут. По оценкам не вытяну. Там конкурс большой. – Пашка поставил гирю за шкаф, пошел умываться. В «самбо» он не записался, но дома калил свое тело на турнике, наращивал мышцы гирями.

В телевизоре – новый шквал здравиц, оваций, из огромного зала – хор славословий.

– Чего орут? – философски спросил Лешка.

Казалось, в России всяк понимал, что нет никакого ходу хваленому коммунизму. Что стал «коммунизм» чем‑то вроде религии: не увидеть, не проверить, только на веру воспринять… Но кремлевские пенсионеры жили как в панцире.

Смерти Брежнева стали ждать рано … Мечта о простой, земной лучшей жизни изводит душу, а тут, казалось, на пути к мечте стоит дряхлеющий генсек и его приспешная свора. Убери его – и откроется шлагбаум… Прост русский человек, мечтателен и доверчив!

Брежнев сам был повинен в том, чего от него хотели. Стал заигрываться в цацки, изводить народ юбилеями – с панегириками, с лобызаньями; развешивать награды на чахлые переда друзей, сподвижников, подлипал. Ну и сам принимал золотые звезды, маршальские звания, посты с разлагающей нескромностью.

 

IX

 

– Васенька, так ведь не ради себя прошу. Ради парней! Я сама дочкой врага народа росла. Измажут их смолоду, поди потом отмойся… Народ у нас труслив да зол… На меня пальцем тыкали, в комсомол не брали. А чем я виноватая? Чем других хуже? В нашем захолустном Вятске в «сером доме» сотни бездельников сидят. Разве поймают они какого настоящего врага? Или шпиона? Никогда не поймают. Вот к мужику из пивной за слово прицепятся! Токо скажи…

– Сорвался я, Валя. В канун‑то я в завком ходил. Сидит там фифа, накрашенная, как профура. Говорила со мной, губы выпятив… Дом опять не заложили. Каких‑то капитальных средств Москва не выделила. Так что и в следующем годе на квартиру рассчитывать нечего.

– Так потому и прошу тебя, Вася, не кипятись. Снимут с очереди. Почти пятнадцать лет ждем. Сыновья уж вымахали.

– Может, и верно, народ мы такой, с ущербом… Всё у нас как‑то навыворот. За себя, за свой интерес постоять боимся. Сидит какая‑нибудь стерва в исполкоме, работяга для нее хуже тли. А на всех углах плакаты – «власть народу»… Устал я, Валя. Будто надышался железной пылью, и она осела в каждой клетке. На сердце и на душу давит… Бояться устал. Всю жизнь чего‑то боялся. А жизнь‑то, глянь, уж проходит. Банку поганую в пивной разбил – опять бойся… Правду мне тогда цыганка нагадала.

– Какая цыганка, Вася?

– Попадалась одна. Еще в сорок первом годе. Старая история. Я войну ворошить не люблю.

 

В первые дни войны на фронт отбыл по мобилизации отец Василия Ворончихина – Филипп Васильевич. Василий провожал отца на вокзале небольшого родного городка Нелидовки, из‑под Москвы.

На пустеющем перроне, после горестных проводин, в атмосферу, напитанную слезными причитаниями, пьяненькими взрёвами гармони, любовными обещаниями «ждать», вдруг резко ворвалась музыка шарманки. Диковинный короб ревел долгими фальцетными нотами, щемил душу.

Их появилось тут трое: она – цыганка, старая, смуглолицая, но пестрая и раскрашенная, как на карнавал; он – бородатый, сивый, но, казалось, еще не старый слепой музыкант в синих очках; и еще один – сахарно‑белый, с глянцевой фиолетовой метиной на голове – попугай на жердочке на шарманке. Никогда в родном городе Василий не встречал скоморохов, но с приходом войны жизнь разнообразилась: эвакуация, беженцы, перетасовка везде и во всем, и возможно, слепой шарманщик и цыганка – откуда‑то причалили из Польши, где, говорят, немцы люто обходились с цыганским племенем. Василий подошел поближе, поглазеть на попугая, послушать заунывный строй инструмента.

Слепец, обросший седой бородой почти сплошь до синих очков, крутил и крутил ручку, под стать моменту выжимал слезу у слушателя; попугай, ухватясь когтистыми лапками за горизонтальную планочку, надменно косил глаза, такие же фиолетовые, как метина на голове, на немногочисленную публику. Разряженная в пестрые юбки цыганка с красными губами и темными усишками ненавязчиво, но искусно скликала зевак. Тут развертывалась не просто музыка – целый аттракцион. Попугай, оказалось, не сидел приманчивым олухом, а нагадывал судьбу, дергал из деревянной коробочки картонные карточки, на которых был писан роковой пароль.

– Сюда, красавец! – окликнула цыганка Василия, щедро улыбнулась красным ртом, поманила пальцем. – Всю судьбу тебе чудо‑птица скажет. Дай ей денежку!

– Нету у меня денег, – ответил Василий.

Цыганка снисходительно рассмеялась.

– Ну, бери коробочку! Подавай ее чудо‑птице. Ай, волшебник, ай, волшебник, – защебетала цыганка попугаю. Слепой музыкант добавил звуку шарманке, приналег на рукоятку.

Василий приподнял коробочку, в которой торцом стояли с полсотни гадательных карточек, поднес ближе к пернатому волшебнику. Попугай слегка окострыжился, потом крякнул, быстро сунул крючковатый черный клюв в коробочку, выудил карточку. Василий хотел было взять карточку из клюва птицы, но цыганка опередила:

– Сперва денежку, красавец!

И откуда она прознала, что есть у него деньги? Узнать судьбу хочется…

– Нет у меня денег, сказал же, – неискренно повторил Василий.

– Неправду говоришь, красавец. По глазам вижу.

Василий глаза отвел, сунул руку в карман, достал купюру.

– Еще одну давай, этой мало, – улыбнулась цыганка. – Тут судьба твоя писана. – Для приманки заглянула в карточку: – Ой‑ой‑ой, красавец!

Василий достал еще одну денежную бумажку. В ответ получил свою судьбу. Три коротких предложения, записанных столбиком.

– Чего это такое? Как понимать? – с недоумением спросил Василий у цыганки. Она в ответ широко улыбнулась:

– Э‑э, красавец, попугай правду нагадал. А ты поступай, как знаешь… Голова на плечах. – Цыганка отвернулась от Василия, стало быть, всё: сеанс кончился. Слепой музыкант тоже приотворотился от обслуженного клиента, адресовал наигрыш для других зевак.

Дареную за деньги карточку Василий выбросил. Но слова в карточке в память вобрал сразу. Шел домой, думал о них, а приставить к своей судьбе покуда не мог. Ни родным, ни товарищам про гаданье не рассказал, чтоб не обсмеяли: зазря, мол, деньги отдал, цыганка на то и цыганка: людям головы морочит, а попугай да шарманщик для пущей притравы.

 

На Нелидовку начались немецкие авианалеты: бомбили узлы связи, железнодорожную станцию, мосты. В руинах оказался военкомат.

«Надо добровольцами идти! Ну и что ж, если в военкомате призывные списки уничтожены. Не будем же мы отсиживаться за отцовыми спинами! Собирайся с нами, Василий!» – клич товарищей был серьезен.

«Как же я не пойду? Все идут, а я не пойду?» – оправдывался и мысленно спорил с цыганкой и нагаданной судьбой Василий.

По личному почину он бы добровольцем не записался. Нет, не трус! Отлынивать от службы не думал. Но грудь колесом и проситься на войну, – нет в нем такого комсомольского ухарства.

Скоро Василий попал на войсковое формирование. Осенью сорок первого – на фронт. В гущу, на калининское направление. Бои шли скоротечные, покуда пораженческие. Полк, где служил красноармеец Василий Ворончихин, немец измочалил уже при артподготовке. Танковый нахлёст подушил огневые точки, разогнал бойцов по проселкам и лесным тропам, которые вели в тыл, на восток.

В одном из сел, у сгоревшего сельсовета, Василия Ворончихина заприметил человек в чинах, увесистые кубики в петлицах. Рядом с ним стоял оседланный белый конь. Может, оттого и заприметил, что Василий загляделся на белого коня – необъяснимо напомнил белогривый скакун цыганского вещуна попугая.

– Эй, боец, ко мне! Фамилия… Я заместитель командира полка по тылу, майор Осокин… Поручаю тебе охранять этот сейф… Здесь важные документы. Через час придет машина, погрузите его и в штадив. Ясно?

– Так точно, товарищ майор!

Василий не знал, что такое штадив, толком не ведал, чем занимается заместитель командира полка по тылу.

– Жди! Не смей уходить! Уйдешь – под трибунал! Через час будет… – майор запрыгнул в седло, и ускакал наметом по подстылой ходкой дороге. Даже не дослушал слова Василия:

– Товарищ майор, у меня только винтовка, патронов‑то нету!

Час прошел, два минуло. Василий ходил возле большого металлического ящика, озирался по сторонам. Никаких машин, всадников, только пара подвод с ранеными проехали по селу. Где этот майор? Что там за документы? Надо было ему не свою – другую фамилию назвать. А вдруг бы майор проверил? Есть хочется. Он стерег от кого‑то и для кого‑то стальной гроб, пинал его, мучился ситуацией, в которую вляпался. Наконец пристроился на чурбане, уткнул нос в поднятый ворот шинели.

Проснулся Василий от неведомых голосов. Над ним стояли четверо немцев с автоматами, лопотали по‑своему и давились от смеха. Где его винтовка? – об этом Василий подумал на секунду и забыл про нее навсегда. Один из немцев шмякнул его рукояткой автомата по шее – выбил из головы все наивные мысли.

В колонне бедолаг окруженцев Василий Ворончихин прошагал трое суток без еды и был сдан в лагерь для военнопленных. Здесь он часто будет мечтать о смерти. В лютую зиму с сорок первого на сорок второй годы в лагере участились случаи каннибализма.

– Так ты что ж, Васенька, тоже человечину ел? – спрашивала Василия родная тетка Алёна, когда горемыка племянник вырвался из вражеского плена и добрался, по счастью, до родственницы в недалеком от лагеря селе.

– Там, теть Алён, – не пряча глаза, отвечал Василий, – в человеке человечьего ничего нет. Ни жалости какой. Ни брезгливости. Голод выше всяких мозгов.

Зиму с сорок второго на сорок третий Василий провел на оккупированной территории, хоронился в подполе у тетки Алены, свет божий видел только в глухую ночь.

– К партизанам мне надо подаваться. Чего я тут, будто крот, впотьмах сижу? – изводил себя и тетку Алену Василий.

– Где ты их найдешь, партизанов‑то? Патрули кругом немецкие. В каждого стреляют, в подозрительного. Пересиди. По весне, по лету наши, глядишь, придут. Полстраны под немцем. Успеешь еще навоеваться.

Освобождение пришло неожиданно, разом, словно гром среди ясного неба. По селу прокатили «тридцатьчетверки». Василий выбрался из своего схрона – сдался в ближнюю комендатуру.

Особист‑дознаватель, худой, остроносый капитан, с узкими тонкими ладонями, на нескольких допросах пытал одно и то же:

– Где вы находились с такого‑то по такое время? А с такого‑то по такое? Как фамилия коменданта лагеря? А его заместителя? Не помните? Странно… Придется вспоминать… Кто был еще в той группе, которой удалось вырваться из лагеря?.. Почему именно он был старшим? Где вы с ним расстались? Как его фамилия?.. Опять не помните? Идите вспоминайте!.. Эй, охрана! Уведите в камеру!

Лежа на нарах изолятора особого отдела, Василий Ворончихин вспоминал цыганские чары, музыку шарманки и белого попугая, который вытащил судьбоносную карточку. Карточка наказывала так делать – он не делал. Вот и получай! А ведь цыганка прибавила: голова на плечах. И то верно. Почему кто‑то другой за него должен думать. Сам за себя думай! Но думал, не думал Василий – выходило, что теперь судьба будет ему писана судом, трибуналом, остроносым дознавателем капитаном.

Алёна не бросила племянника на произвол судьбы. Стала ходить к следователю, уверяла: «Он ко мне худее хворостины приполз, есть не мог, желудок ссохся…» Алена даже обворожила следователя, устроила свидание, рассудив по‑простецки: «Меня не убудет, а Васеньку вытащу». Дознаватель дело прекратил, «списал» Василия Ворончихина в штрафной батальон.

Беспогонный Василий Ворончихин понуро прослужил в штрафниках полтора месяца. В бою счастливо провоевал два часа. Рота ринулись на штурм высоты – Василия тут же срезало пулеметной очередью. Не на смерть! Стало быть, «смыл позор плена».

Месяцы лежанья на госпитальной койке в эвакогоспитале в Вятске. Затем военно‑врачебная комиссия – и на год, до полного выздоровления, тыловая работа. Сперва Василий определился в литейный цех учетчиком, потом взял в руки формовочный ковш. На вредных производствах мужикам присваивали «бронь», да и война шла к развязке. В Нелидовку Василий Ворончихин не вернулся. Отец погиб на фронте, мать умерла, родной коммунальный дом сгорел.

 

… – Всё я, Валя, как будто виноват перед кем‑то. Всё кого‑то боюсь… Ишь вон, на день Победы, некоторые мужики вырядятся, медалей полна грудь. Вояки… А на фронт попали в году сорок четвертом, али пятом… Да кто сорок первого, сорок второго года не спробовал, тот и настоящей войны не застал… Перед сынами совестно. Никакой медальки не выслужил… Да еще сколь раз меня военкомовы особисты дергали!

– Что ты себя казнишь, Вася! Разве дети тебя судят? Ты что! А на остальных плюнь!

– Плюнул бы, да, видать, поздно. Жил согнутый и помирать так же придется.

– О какой ты смерти говоришь? Тебе токо пятьдесять в будущем году!

– Все равно нажился, Валя. Даже на гармошке играть не могу. Не пальцы скрючились, чего‑то другое…

 

X

 

Литейщика Ворончихина Василия Филипповича сбил на железнодорожном полотне, прямо в цеху, маневровый тепловозишко. Тягач тянул за собой на открытой платформе горку металлолома к сталеплавильной печи. Машинист Степка Ушаков, мелкий моложавый мужичок, белобрысый, с морщинистым ртом и часто моргающими голубыми глазами, клялся и божился, что, завидев на путях человека, подавал сигнал. «Я гудю ему, гудю… а он, как нарочно, не слышит ни черта… Не уходит и все тут. Не обернется даже… Я по тормозам… да уж поздно…» Сигнала между тем, долгого, призывного, никто не слышал. Мявкнуло пару раз – слышали. А потом шип пара, скрежет стоп‑крана. «Поматывало его. Пьяный, может, был», – прибавлял Степка Ушаков, окруженный мужиками из литейного цеха. «Водкой с одиннадцати торгуют. А тут – утро, смена только началась. Какой он пьяный?» – «Не знаю. С похмелья, может. Говорю вам, глухой будто…» – «А ты с какой скоростью внутри цеха ездить должен? А? Тише пешего! Где твой отцепщик был? А? Кто технику безопасности нарушил? А? Угробил мужика, сукин сын!» – «Вы чего, ребята? Разве я нарочно? Говорю вам, гудю ему, гудю. А он не подчиняется… А пьяный или нет – экспертиза покажет…»

Другой участник трагедии разъяснений дать не мог: Василий Филиппович лежал в заводской больнице с перебитым позвоночником, в бессознанье. Хирургам оставался малый шанс вытащить его с края гибели. Перед операцией врачи разрешили жене и детям подольше побыть у кровати больного. Главное, что больной после накачки уколами ненадолго пришел в себя, признал близких.

– Ничего гарантировать не могу, – с холодной честностью сказал хирург в строго‑белом халате с ледяным отблеском на толстых очках.

Глаза Василия Филипповича открыты и отрешенны. Не понять – насколько он видит и осознает окружающий мир. В юности Василий Филиппович видел сотни смертей – на фронте, в концлагере. Повальное страдание уж если не закаливает, то выстуживает душу. Он смерти как состояния не боялся…

Сыновья Пашка и Лешка жили при мире и пока не догадывались, в чем суть смерти. Юный рассудок не приемлет тлена! Они стояли у кровати отца в неловкости, переминались, переговаривались меж собой о пустяках и глядели на отца не просто как на родного, а как на человека, с которым врачи затевают какой‑то жуткий эксперимент, будто сыграют в игру «орел‑решка»: выживет или не выживет. Никто результата не знает. Никто ни за что не ответит. Подспудно Пашка и Лешка искали в своем сознании подтверждения своей любви к отцу, думали о сострадании, которое не могли выразить словесно; мысли путались, оттого неуютно было от взглядов санитарок и больных с соседских коек.

Валентина Семеновна смотрела на мужа и жалостливо, и сурово: словно в душе день и ночь скоро меняли друг друга.

– Через пять минут в операционную! – в палату заглянула медсестра.

Валентина Семеновна поднялась со стула. Братья ближе подошли к матери, а, стало быть, ближе к отцу.

Этот момент, вероятно, насторожил Василия Филипповича и вытолкнул из болезненного отчуждения в реальность, в жизнь. На лице у него выразилась тревога. Губы дрогнули. На щетинистых щеках проявились шамкающие движения. Взгляд его, водянисто‑рассеянный, собранно устремился на Пашку, который был к нему ближе всех. На губах означилась робкая улыбка. Василий Филиппович, видно, опознал сына. Было не ясно: видит ли он Лешку и Валентину Семеновну, но Пашку он различил точно. Они все втроем порадовались – значит, отец в силе еще, в разуме. Они стояли не шелохнувшись. Валентина Семеновна много раз слышала, что в минуту предсмертия на человека нисходит последний просвет.

– Ничего не бойтесь, ребята, – прошептал Василий Филиппович очень тихо, все так же глядя на Пашку, и улыбнулся еще шире, понятнее. Он хотел даже как будто протянуть Пашке руку, но это усилие и надорвало его. Улыбка потухла, взгляд потух.

Пашка с Лешкой переглянулись. О чем напутствовал отец? С одной стороны, известно: смелым надо быть! С другой – ничего не понятно. Чего он этим хотел сказать? Чего, кого не бояться? Кто главный враг в жизни? Незнакомое зерно отец сеял в душу.

Тут дверь палаты отворилась на всю ширь. Две крепкие, низкорослые медсестры в масках вошли, деловито, хватко толкнули перед собой кровать на колесиках: «В операционную! Осторожно! Посторонитесь!»

 

Серафима увидела из окна закусочной Валентину Семеновну с сыновьями – возвращаются домой от автобусной остановки, – бросила свое разливочное дело, выбежала на крыльцо. Несколько посетителей потянулись за ней.

– Валя! Как Василь Филипыч‑то? – окликнула Серафима.

– Помер… Не залежался. Не стал себя и нас мучить… Куда бы он с перебитым‑то хребтом! – сурово ответила Валентина Семеновна.

Серафима замерла. Только сейчас разглядела в руках Пашки куль, а в руках Лешки сетку с ботинками: видать, одежа и обувка покойного.

Мужики в пивной обсуждали скорбную весть, рядили:

– Чего‑то здеся‑ка не то… Степка Ушаков напраслину на Филипыча вешает.

– А может, Филипыч нарочно с путей не сошел?

– Пошто так?

– А не сошел, и всё! Пускай Степка тормозит… Я или не я! Не уступлю – пускай тягач железный, а мне подчинится.

– Износился Вася. По «горячей сетке» ему пенсия на будущий год. А он уж сдал совсем.

– Да сколь мужиков так по России износилось да померло!

– Сколь еще помрет… Вот попомни. Хужее будет.

– Только война поднимет дух народа, – твердо сказал Федор Федорович, вклиниваясь в разговор.

– Ладно тебе, Полковник… Филипыч от войны своего хлебанул. Он помалкивал, но мы‑то знали. В плену он был.

– Плен и госпиталь для солдата – тоже война…

– Квартиру он ждал. Теперь – шиш, не квартира. В крови у него, говорят, алкоголь нашли. Хоть и маленько, с небольшого похмела. Но никуды не денешься. Это раз. А два – сам помер. Мертвым ордера не выписывают.

Date: 2015-09-05; view: 293; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию