Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 6 page





Сон развеялся, ушел из памяти и толстый, с колючими усами Зигфрид Монат, но жар внутри тела не иссякал. Хотелось пить. В ночных сумерках Маргарита разглядела циферблат настенных часов – всего лишь пятый час. Рано.

Она хотела потихоньку, не побудив Костика, который спал с ней рядом, встать и пройти на кухню, остудить нутряной огонь холодной водой. Встать не смогла. Только она повернулась на бок, что‑то внутри ее будто бы стронулось, шевельнулось, и всю ее пронзила непомерная, игольчатая боль. Некоторое время Маргарита лежала без памяти, разрушенная этой болью.

Сознание вернулось вместе с воспоминаниями о смоленской оккупации и немецком майоре. Зигфрид Монат спас ее от унизительной и безжалостной смерти. Покидая город перед наступлением Красной Армии, дружки Зигфрида Моната собрали своих славянских любовниц, устроили с ними прощальную вакханалию. После кутежа заперли их в доме, а дом подожгли со всех углов из огнеметов. Безвинные немецкие утешницы кричали, выли, ошалело бились в огненном заточении, горели заживо. «Вам же лучше! Коммунисты вас все равно б расстреляли за то, что жили с настоящими арийцами… Попадете в рай! Нечего мучиться!» – в пьяном кураже, сжигая теми же огнеметами всякую жалость к своим бывшим подругам, смеялись уходящие со смоленской земли оккупанты. Зигфрид Монат сделал для Маргариты жест великодушия: простился с ней с грустью, оставил сухой офицерский паек и даже не воспользовался напоследок ее подневольным телом.

«Что же это такое? Напасть‑то какая? – безголосо прошептала Маргарита. – Не вовремя…» Перебарывая боль, она улыбнулась, глядя на Костика, сын спал с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, спал крепко; Маргарита кое‑как сползла с постели и на коленках, скорчившись и обхватив одной рукой живот, тронулась искать подмоги у соседей.

Она постучала в дверь к Ворончихиным, а выскочившей на стук Валентине Семеновне прошептала с горькой усмешкой:

– Видно, осколок с войны стронулся… Ничего, Валя, я живучая… За Костиком пригляди.

Маргариту увезли на «скорой» уже без сознания. Лицо ее покрывали капли пота. Предупредить Валентину Семеновну о покупке гладиолусов ей не удалось.

 

XVI

 

Солнце заглянуло в окно. Защекотало бестелесными желтыми перьями Пашкин нос… Валентина Семеновна давно на ногах, увидала, что пробудился старший из сынов, заговорила с серьезностью:

– Отец на смену ушел. Мне сегодня позарез на работу… Паша, ты уже большой, отведешь Лешку и Костика в первый класс.

– Чего меня отводить? – пробухтел, жмурясь, проснувшийся Лешка. – Сам пойду. Учительница тощая такая, с копной на башке. Ольгой зовут.

– Не с копной на башке! – возмутилась Валентина Семеновна. – Прическа у нее такая. И не Ольга она тебе. Ольга Михайловна!.. Цветы ей не забудь отдать. – Она кивнула на подоконник: в банке с водой кучно жались светло‑алые астры.

Лешка надулся, глядя на краснеющую тучку из бутонов и лепестков, протестующе буркнул:

– С цветами не пойду! Пускай девки в школу цветочки носят.

– Пойдешь! – выкрикнула Валентина Семеновна. – Пойдешь, как миленький! Токо восемь лет, вон поди‑ка ты, ерепеня выискался! Паша, проследи!

Лешка насупился, язык прижал к нёбу. На рожон не полез.

– Почему Костика надо вести? – спросил у матери Пашка.

– Маргариту в больницу свезли.

– Он опять бил ее? – негромко спросил Пашка; местоименный «он» в его устах значился Федором Федоровичем.

– Нет, он в командировке. Осколок у нее с войны, неудаленный. Операцию, наверно, будут делать.

– А за что он ее бьет? – взглянул в глаза матери Пашка, не оценивая известие про осколок.

– Дурной потому что… Да и чужая душа – потемки, – расхожей отговоркой отделалась Валентина Семеновна от непосильного вопроса сына, от его въедливого взгляда.

В разговор втиснулся Лешка:

– А вот Череп, то есть дядь Коля, по‑другому говорит. Чужие штаны – потемки.

– Укоротить бы тебе язык‑то, вместе с твоим дядь Колей! – взбунтилась Валентина Семеновна. – Ты хоть в школе‑то не суйся, куда не просят! – Обернулась на Пашку, ответила с тихим вздохом: – Ревнует он Маргариту. Ревность, Паша, такая зараза, что не приведи бог. С ревностью вся жизнь насмарку… Рано тебе этим голову забивать. Вырастешь – тогда поймешь.

Пашка не спросил более ни о чем, но Валентина Семеновна с настороженностью заметила в его глазах, в его лице какую‑то страдальческую темь, упадок. Она внутренне содрогнулась, забегая куда‑то далеко вперед: неужель братья войну затеют из‑за соседской Таньки? Слава богу, Востриковы съезжают из барака.

Валентина Семеновна подгадала момент – в отсутствие Пашки, – предупредила младшего сына:

– От Таньки Востриковой подальше держись! Слышишь? Больше без трусов с ней по дровяникам не лазь, Дон Жуан белобрысый.

– Кто такой Дон Жуан? – сердито спросил Лешка.

– Такой же, говорят, в детстве востряк был! – рассмеялась Валентина Семеновна, обняла Лешку. – С первого дня на одни «пятерки» учись. Ты вон какой вёрткий. Любого обставишь.

Только мать за порог, Лешка брату – прежнее заявление:

– Я сам в школу дойду! Чего меня вести? Не девка!

– Букет не выкинешь? – строго спросил Пашка.

– Не выкину!

– Обещаешь?

– Клянусь!

Лешка чин чинарем обернул букет приготовленной матерью слюдой, тряхнул новеньким ранцем за плечами и был таков.

Над школьным двором и школьным стадионом, где будет праздничная линейка, гремели мажорные марши. Эхо неслось по окрестным улицам, по которым нарядными вереницами плыли на зов маршей счастливые и возбужденные школяры.

Школа – типовое, четырехэтажное, желто выбеленное здание, с пилястрами и барельефами писателей‑классиков по фасаду, с трехступенчатым широким крыльцом, на котором две статуи: мальчик с глобусом и девочка с книжкой; и глобус, и книжку мелкие шкодники все время пытались исколупать или оторвать. Воздушные шары, кумачовые растяжки с призывами, пылкие пионерские галстуки, и цветы всех сортов и оттенков…

Лешка Ворончихин влился в людской школьный нарядный поток, сам украшенный букетом. Но после оврага, не доходя до перекрестка, резко увильнул в сторону от школы. И двинулся вперед уже не шагом, а почти бегом. Все дальше отдалялся грохот духовых труб из школьного колокола, все больше полонил уши звук летящего встречь ветра.

Лешка не вошел, а ворвался в библиотеку. Посреди библиотеки стояла невзрачная незнакомая тетка в черном халате со шваброй, уборщица, дверь в кабинет заведующей, к счастью, была открыта.

– Людмила Вилорьевна! – выкрикнул Лешка. А увидев ее в дверях кабинета, кинулся к ней.

Она охнула, всплеснула руками.

Он стоял перед ней – растрепанный и нарядный, повзрослевший из‑за школьной формы и праздничной белой рубашки, с пунцовым от разгоряченности в беге лицом и искрящимися от волнения серо‑голубыми глазами, словно весь пронизанный изнутри трепетом радости и загадочного света.

– Это вам! – выпалил Лешка и протянул библиотекарше цветы.

– О! Шалунишка! – вырвалось у нее. – Почему мне? Первого сентября цветы дарят учительнице.

Но Лешка не хотел этого слышать:

– Это вам! – твердо повторил он и, видимо, если бы Людмила Вилорьевна отказалась от букета, бросил бы его на пол. Ни за что не подарил бы тощей, ужимистой, змеевидной учительнице Ольге, Ольге Михайловне, с копной на башке, которая не понравилась ему с первого взгляда. – Вы красивая, – добавил Лешка, зарделся, опустил голову.

Людмила Вилорьевна подхватила букет, прижала Лешку к себе, смачно, по‑взрослому поцеловала его в щеку, но при этом коснулась губами его губ, так что сейчас он познал первый поцелуй женщины.

Она была в белой кофте, от нее вкусно пахло ландышевыми духами, Лешка взглянул ей в глаза, потом опустил взгляд на ее грудь, потом опять посмотрел в глаза, словно бы втихомолку, под строжайшим секретом выпытывал: а что, под кофтой сейчас тоже ничего нет?.. Правда, теперь для таких разузнаваний был не тот случай, не тот день и час. Лешка подправил ранец на плечах и побежал из читального зала. Людмила Вилорьевна, прижимая цветы к груди, чувствуя аромат алых астр, воскликнула:

– Господи! Какой мальчик! Кому‑то же достанется такое чудо!

Уборщица стояла напряженно‑зла и завистлива.

Пашка вел, как наказывала мать, Костика в школу. Костик не Лешка, не брыкался, не бухтел. Но дойдя до небольшого пустыря, который лепился к склону оврага, Костик заартачился и упрямо предъявил сопровождающему:

– Мама говорила, в школу надо прийти с букетом цветов! – И тут послушный Костик непослушно рванул от Пашки на пустырь.

Пашка огрызнулся, но насильничать не стал, за Костиком по росистой траве не бросился: «Пусть собирает свои цветочки… Как девка!»

Костю Сенникова он оставит одного уже на школьном дворе, где была тьма разновозрастного народу, но где потерять подопечного было не страшно – не пропадет. Пашка потеряет Костика из виду, потому что будет искать глазами Таньку. С утра он ее не видел, а ведь сегодня, в первый учебный день, она должна быть какой‑то необыкновенной, разряженной и красивой, с бантами, наверное.

 

XVII

 

В учительской источался запах цветов, которые на каждом преподавательском столе, и запах – румяных пышных пирогов с капустой. Пироги принесла из столовой школьная повариха с мягким, округлым лицом и такой же мягкой округлой фигурой, Римма Тихоновна.

Сейчас шел урок – в учительской из педсостава только завуч Кира Леонидовна.

– Сколь детишек повидала, а всё дивлюсь! – рассказывала Римма Тихоновна. – Нынче соколика встретила, первыша… Все детки с матерями, с цветами. У кого – гладиолусы, у кого – георгины, даже – розы. А этот – один‑одинешенек. Ни отца с ним, ни матери. А букетик у него – полевые лютики. И главное – в газетку обернуты. – Она вдруг замолчала. Кира Леонидовна поняла, что речь поварихе перебили слезы в горле. Слезы выступили у нее и на глазах. – Народу полным‑полно, потерялся соколик. Не знает, куда идти, кому подарить свои лютики в газете… А в лице‑то все равно радость. В школу пришел…

– Что дальше? – сдержанно спросила Кира Леонидовна.

– Оказалось в 1‑й «б». К Ольге Михайловне, – доложила Римма Тихоновна.

Через несколько минут завуч навестила 1‑й «б» класс.

Ольга Михайловна предлагала новичкам рассказать стишки: кто что знает. На разные голоса звучали Маршак, Чуковский, басенник Крылов. Кира Леонидовна пыталась отыскать взглядом мальчика‑одиночку, про которого рассказала мягкосердная повариха.

– Вон того спросите, – кивком головы указала она Ольге Михайловне.

– Костя Сенников, встань, пожалуйста. У тебя есть любимый стишок?

– Да. Стихи про маму.

Вероятно, Костя Сенников очень разволновался, – сбился, перепутал строчки, но стихи закончил как заклинание…

 

Мама самая добрая,

Лучше ее нет никого на свете.

 

В это время, когда Костик в искреннем пылу читал строчки, которые присочинил к стихам самостоятельно, его мать Маргарита лежала под наркозом на операционном столе; хирург удалял ей неизвлеченный осколок немецкой мины, который в сорок пятом при ранении застрял рядом с легким и не чинил большой боли, но нынче, возможно, после побоев мужа, стронулся в теле и стал искать себе новое место…

Тем временем Федор Федорович, отец Костика, возвращался в Вятск из Днепропетровска. Он сидел в купе поезда и курил (в те годы курить в купе не возбранялось, ежели не противились попутчики), курил и, предчувствуя какую‑то удрученную встречу с женой, дурно думал обо всех женщинах сразу… И чего он когда‑то позарился на Маргариту, отбил ее у генерала Енисейского? «Довольно! Даже отбивать не пришлось! Как сгинул Сталин, этот выскочка Енисейский угодил в опалу. Все, кто вертелись возле генерала, поняли: пора менять покровителя… И она, его любовница, поняла, что больше ей ничего не светит… Все они слабые жалкие твари!» – думал Федор Федорович, кусал мундштук папиросы, надменно глядя на проводницу, сдобную хохлушку, чернобровую, с крупной родинкой на щеке; она принесла ему чай; а поезд нес его домой, к сыну, к Маргарите, в какой‑то беспросветный тупик.

 

… – Это Костя Сенников один пришел в школу? – тихо спросила Кира Леонидовна.

– Почти что так, – шепнула Ольга Михайловна. – Его до школы соседский мальчик сопровождал. Мать заболела.

– Хм, – самодовольно хмыкнула Кира Леонидовна: она не ошиблась, выбирая героя сегодняшнего дня.

Однако вскоре ее заинтересовал совсем другой мальчик. Сидит, что‑то чертит карандашом в чистой тетради, выглядит старше всех, ворон ловит… приподнимается и выглядывает в окно.

– Леша Ворончихин, ты знаешь стихи? – обратилась учительница, опять же по безмолвной указке Киры Леонидовны.

– Очень много! Разные!

– Прочти!

 

Осень наступила!

Нет уже листов!

И глядят уныло

Страни из кустов…

 

Слово «странь» на европейском русском Севере имело несколько смыслов: бродяга, странник, неряха, беспутник, но для женского рода главное – блудница, или попросту б…

Ольга Михайловна побледнела, хотя со своей худобой лица и так была бледна, машинально стала оправлять высокую прическу. Кира Леонидовна невозмутимо спросила:

– Кто это сочинил?

– Пушкин! – незамедлительно ответил Леша Ворончихин. – Я еще Маяковского знаю.

– Читай!

– Может, не надо, Кира Леонидовна? – струхнула учительница.

– Надо! Надо сразу узнать материал, с которым придется работать.

 

XVIII

 

Пародийно‑веселые рифмы Лешка Ворончихин почерпнул у своего дяди. Череп знал их превеликое множество и даже наизусть читал нецензурного Баркова. Сии рифмы, как веселящий бальзам, берегли Черепа от уныния. Судьба корежила планы, жгла мечты, больно прищучивала на изломах, – но душа не чахла, потешаемая балаганным или скабрезным, самонасмешливым или зубастым стишком и присказкой.

В этот сентябрьский день Череп, вывернув пустые карманы клешеных мореманских штанов, по привычке обратился к поэзии:

 

Нет ни водки, ни микстурки,

Не махнуть ли политурки?

 

Он мог рассчитывать только на самые непритязательные напитки, ибо все деньги промотал вдрызг. Казалось, в начале отпуска наличности было «как блох на нищем»: зелененькие трешки, синенькие пятерки, красные, с лобастым Ильичом червончики, даже фиолетовый хрусткий четвертак, но теперь в карманах «даже медь не бренчит, елочки пушистые!»

Черепу вспомнилось, что вчера в ресторане его «интеллигентно» вытрясла шайка: две лахудры, Дина и Света, и с ними Эдуард, с бородкой клинышком, якобы музыкант‑трубач.

– Сидели в «Конюшне», кабак так называется, «Русская тройка», гульванили, – рассказывал Череп семейству Ворончихиных. – Шикарно выпивали, музон лабухам заказывали. Потом я отчалил в гальюн… Вернулся, а курвешек и филина этого, Эдуарда, с кем я прикорешился, нету… Я к Борьке Кактусу… Это мужик такой, вышибалой работает. Башку бреет под ноль, до блеска, потому и кликуха такая – Кактус. «Не видал ли, говорю, ты моего дружбана и парочку шлюшчонок, которые к нам пришвартовались?»

– Ты язык‑то прикусывай! – встряла Валентина Семеновна в братовы россказни. – Сыны вон уши навострили. Ты для них образец.

– Пускай слушают. Каленее в жизни будут. Правда жизни еще никому не навредила! – нашелся с ответом Череп. – Вышибала Кактус зубы скалит… «Ищи ветра в поле…» Они, курвочки эти и филин этот, с кухней шуры‑муры. Через кухню, черным ходом – и тю‑тю… Метрдотель харю танком: ничего не видел, счет оплатите за весь столик… Обезжирили меня по самый копчик! – Череп закурил сигарету, присмурел на минутку; вспомнил милую, чернокудрую, усастенькую Дину, на которую вчера сильно воспалился, волоокую, блондинистую, квелую Свету, в которой нет темперамента, но есть покорность и податливость, и гаденыша Эдуарда, трубача; как признался после Кактус, Трубачом его прозвали не за умение играть на духовом инструменте, а за то, что выпендривался и курил трубку, напуская на себя аристократический вид: «легче ушастых раскошелить»… Ладно! – махнул рукой Череп. – Не жалей, что было. Не живи уныло. Береги, что есть… Складываться пора. Во Владик покантую. В бухту Золотой Рог. Там поищу счастья, елочки пушистые.

– В чем для тебя оно, счастье‑то? – спросила Валентина Семеновна.

– Счастье‑то? Счастье человечье из трех частей состоит. Хорошо выпить… Не надраться, как свинья. А хо‑ро‑шо… Вина или немного крепкого напитка. Второе: отлично закусить. Можно просто закусить. А тут – отлично! И третье… В радость… Заметьте – в радость! В радость отлюбить женщину…

Валентина Семеновна не откликнулась, вздохнула.

– С деньгами‑то как? Подсобить тебе, Николай? – предложил Василий Филиппович.

– Вывернусь. К батьке загляну. Он на фартовую должность сел. Башлей у него – как у дурака махорки.

Семен Кузьмич и впрямь, подергав за невидимые нити связей, которые нащупал на зоне, устроился начальником «конторы очистки», попросту говоря – начальником местной свалки; должность мазёвая, приблатненная; на таких должностях с пустой мошной не живут.

– К Серафиме зайди, попрощайся! – настрого заявила Валентина Семеновна, наблюдая, как брат раскрыл для сборов черный дерматиновый чемодан с металлическими уголками. Изнутри чемодан сплошь был исклеен журнальными полунагими девками зарубежного виду.

– Долгие проводы – лишние сопли, – ответил Череп, раскладывая по местам свое дорожное хозяйство: умывальные и бритвенные принадлежности, свежую тельняшку, сатиновые трусы, щетки для чистки обуви и одежды, с полсотни амулетиков из перламутровых ракушек на злаченых гасничках, стянутых черной резинкой от велосипедной камеры. – Я жениться на ней все равно не собираюсь. Она не целка, потасканная уже…

– Сволочь ты, Николай! – не стерпела Валентина Семеновна. – Какая ж она потасканная!

Сестрино оскорбление Череп принял по‑родственному снисходительно, без обиды, буркнул для разрядки:

– Передай, что вызвали меня срочно. На боевое дежурство… – Тут Череп оживился, выхватил из чемодана листок бумаги с трафаретом морского якоря, химический карандаш и что‑то набросал на листке: – Адрес мой. У нас там база. Пускай Сима письмами валит, елочки пушистые!

Он обнялся с сестрой и зятем Василием Филипповичем, напоследок прижал к бокам племяшей:

– Тельняшки вам вышлю. Ждите! – И вышел, не рассусоливая, за порог.

Валентина Семеновна приклонилась к окну, чтобы посмотреть на уходящего бесприютного брата. Когда он миновал палисад, она заглянула в листок, оставленный для Серафимы. «Остров Madagaskar. Box 489. Смолянинову Ник. Сем.» Она снова взглянула в окошко, чтобы увидать путаника Николая, но теперь его скрывал пожелтевший, обсыпающийся вишенник у соседского дома.

На Вятск налегал сентябрь.

Солнце еще храбрилось, обильно лило желтый свет на здешние широты, но огромные кучевые облака плыли над землей низко, и тень от них была холодна. Вода в реке Вятке померкла и спала. Прибрежные ветлы еще оставались зелены и густы, но тихи, раздумчивы и печальны. Раздумчива и печальна была в эту рыжеющую пору Серафима Рогова.

– Беременна я, мама… Чего делать‑то? На аборт идти? – созналась Серафима, требуя совета.

Анна Ильинична не паниковала, неколебимо рассудила:

– Рожай! Пока здоровье есть во мне, дитё выхожу… Тут и мой грех. Сама тебя на свиданку толкнула.

Серафима кинулась со слезами в объятия матери.

В ночь, узнав накануне, что Николай укатил из Вятска куда‑то на восток, Серафима долго‑долго не спала: вспоминала роковое свидание на берегу под ивами, так и сяк обдумывала свое поведение и уступку; близость не приносила ей радости, и мужчину она попробовала опять из любопытства, по женскому наитию, так, мол, надо, потом приучится, и будет приятно… Поплакала горько; затем радостно помечтала о том, что Николай на будущий год приедет опять отпускником и, увидев своего кровинушку первенца, поведет ее под венец; безмолвно шептала обращенные к кому‑то мольбы: чтоб родился сынок, это и для Николая ближе, да и если даже сыночек уродится рябым, рыжим, так для парня – наружность не главное. Успокоенная этой надёжей, Серафима уснула.

 

Темная ясная ночь, с прозрачным, по‑осеннему стылым воздухом, с мириадами звезд, которые магнетическим светом чаровали бессонные глаза влюбленных и сторожей, покрывала прибрежные холмы у реки Вятки, окутывала старый русский город Вятск.

Основанный и построенный как крепость, имевший когда‑то деревянный кремль и пространный трудовой посад, город пережил варварские набеги разношерстых племен, родственное княжье предательство и гражданские бойни и казни; пережил время славы и расцвета в периоды романовского царствования, почти бескровный революционный переворот 17‑го, истребительный голод тридцатых советских годов, тяготу немецкого нашествия, хоть и не мучился под пятой оккупанта, и светлую честь Победы. Таких городов по России множество; считано, что каждый второй русский человек на земле оттуда выходец.

 

Часть вторая

 

 

I

 

Школа, что находилась на улице Мопра, отличалась редкостными оболтусами и шпаной. Здесь блистал хамством Мишка Ус (Усов), долговязый вихлявый второгодник, который вставал посреди любого урока и уходил прочь из класса. На вопрос учителя «Куда?» он невозмутимо отвечал: «В уборную покурить». Необъяснимую жестокость выказывал Валера Филин (Филинов), который однажды забрался на школьный чердак и передушил там десятка три голубей, хладнокровно сворачивая им головы одним крутящим движением руки. «Зачем?!» – пытали его учителя. «Так», – вяло пожимал он плечами. На тот же вопрос местного участкового Мишкина юный душитель ответил: «Голубь – блядская птица…» – «С чего ты взял, что блядская?» – изумился Мишкин. «По полету видать», – безапелляционно срезал Филин. Изводил учительскую кровь мелкорослый, задиристый Юрка Апрель (Апрелев); однажды поздним вечером он забрался в форточку в школьную столовую, съел там шесть коржиков, выпил полчайника киселя, а после оставил на электрической плите две кучи своего дерьма. Повариха Римма Тихоновна была поражена количеством: «Один человек столько накакать не сможет!» Юрка Апрель смог… Педагоги клеймили позором и запугивали детской колонией Толю Томила (Томилова) – нет, не за успеваемость, таковая у него просто отсутствовала, – клеймили и запугивали за то, что шмонал всю мелкоту школы, обирал, вытряхивал последние жалкие копеечки и двушки, береженые мальчишками на пирожок с повидлом ценою в пятачок. Несколько раз ловили на кражах Олега Плюсаря (Плюсарева); он не только шарил по карманам пальто в ученической раздевалке, но и утащил из учительской, из гардероба, норковую шапку завуча.

Время от времени, в проучку, прямо со школьной линейки отъявленных сорвиголов отправляли в колонию. Под присмотром все того же участкового Мишкина из школьных дверей до автозака прошагали Петька Хомяк и Васька Культя (Культяпин) за разбойное ограбление – напали на поддатого мужика, темной пузастой бутылкой из‑под румынского вина ударили по шапке, свалили с ног, вытащили кошелек с тремя рублями; чуть спустя вырвали из женских рук сумочку, в которой нашлось: тюбик помады, пудреница, вязанные из ангорки перчатки и сорок копеек мелочью.

– Я бы всех их водила под конвоем. Всех до единого! – холодно и серьезно признавалась Кира Леонидовна коллегам. – Все они, начиная с пятого класса и вплоть до десятого, хитры, подлы и корыстны! Я насквозь вижу мозги наших шалопаев. В них только расчет и непредсказуемая жестокость. Не ручаюсь за другие школы города, но в нашей – это стайки сволочат.

Никто из коллег не оспаривал ее прокурорских слов. Завуч сама воспитывала отрока‑охламона Герку, который беспрестанно играл в чику и выше тройки в табеле не поднимался.

Каждый день перед Кирой Леонидовной представали для нравоучительной беседы бездельники и негодяи, которые выбивали где‑то стекла, чистили кому‑то мордасы в кровь, крали спиртовки из кабинета химии, норовили сбросить с третьего этажа на голову учителя пения Андрея Ивановича Боброва карнизную льдину, отбирали деньги у малышей, грабили подвыпивших мужичков и беззащитных теток, иногда пуская в ход кастеты и ножики.

Сейчас перед ней стоял субчик особой закваски. Не мелкий обалдуй. Не какой‑нибудь пакостник или двоечник‑тупица, – изощренный, циничный умник, которого голыми руками не возьмешь. Семиклассник Лешка Ворончихин, который выиграл городскую олимпиаду по истории. Начитанный, обладающий блестящей памятью.

– Значит, в магазине вы с Машкиным встретились случайно? Купили две бутылки… – подсказывала Кира Леонидовна, чтобы поймать подопечного, разрыть правду.

– Напитку… Только что в магазин завезли. Грузчик Магарыч разгружал.

– У меня другие сведения, Ворончихин. Вы подали продавщице винного отдела какую‑то записку, и она отпустила вам две бутылки портвейна.

– Ситра! Ситра «Саяны»! – уточнял Лешка.

– Что было дальше?

– Зашли за угол, выпили. Окончание третьей четверти отметили. Самой длинной… Пустую тару отдали Качай Ноге и разошлись.

– Качай Нога – это нищий на протезе?

– Он может подтвердить, что мы ситра вмазали.

– Почему же тогда Машкин после ситра, как ты выразился, попал в вытрезвитель? А теперь с отравлением желудка валяется в постели?

– Кто его знает? Он, может, после ситра бомбу красного залудил и потек навозом…

Кира Леонидовна глядела в серо‑голубые, честные глаза Лешки и припоминала его прошлые заслуги.

Остроязыкий. С начальных классов всем учителям надавал кличек, и клички эти почти все прикипели. Первую учительницу Ольгу Михайловну четыре года звал исключительно Гвоздь, теперешнюю классную, Галину Игоревну, зовет Угорь. Школьная повариха, добрейшая Римма Тихоновна обрела прозвище Огузок. Учитель пения Андрей Иванович Бобров получил кличку Гнилой Клык. Биологичка Дарья Анисимовна, которая всегда ходила в парике за неимением своих волос, заслужила кличку от американских апачей «Длинная Коса».

За каждой кличкой стояла не просто злоязыкая веселость Лешки Ворончихина, но и яркая черта либо поступок носителя или носительницы прозвища. На директрисе школы Ариадне Павловне залипла кличка Шестерка. Откуда взялась Шестерка? Кира Леонидовна даже провела служебное расследование. Оказалось, Лешку Ворончихина за выигранную олимпиаду решила поблагодарить сама директриса. Вызвала в кабинет, по‑взрослому потрясла ему благодарственно руку и даже крепко обняла его – как «гордость» школы. Выйдя из главного кабинета, Лешка высказал друзьям: «Ну и буфера у нее. Шестого размера, не меньше…» Так и прилепилось «Шестерка». Теперь всякий клоп, ничтожный сопляк, которого требовали к директору, говорил: «Да вот, Шестерка вызывает…» Большегрудая Ариадна Павловна, поправляя увесистый золотой перстень на жирноватом пальце, однажды, стыдясь, сказала Кире Леонидовне: «Надо бы провести работу… Вот и преподавателя физкультуры все в школе зовут Водяной… Неприлично». (О том, что Киру Леонидовну еще давно, до Ворончихина, учащиеся нарекли Кирюхой, она уточнять не стала.)

Физкультурника Геннадия Устиновича окрестил Водяным тоже Ворончихин‑младший. Случилось это в пионерском лагере, где Геннадий Устинович всегдашне работал физруком. Да и что ему не ездить в пионерские лагеря за приработком и казенным харчом – он одинок, бобыль под сорок годов! Там он сошелся с музработницей, крашенной блондераном и ядовитой красной помадой баянисткой Веркой. Както, в теплый вечерок, после распития красного вина, Геннадий Устинович сговорил Верку пойти искупаться. Лешка Ворончихин, который давно их выслеживал, тут как тут, пытливым взглядом засек желание уединенности физрука и Верки. Чтоб не скучно было, сманил Саньку Шпагата проследить маршрут парочки.

Вечер. Сумерки густеют. Луна встает. Звезды мерцают. Лесное озеро. Комарья – тучи. Для любви берег не пригоден. Но вода – спасение! Геннадий Устинович и Верка скоренько побросали одежды – и в тепло‑прохладную насладительную воду.

Лешка с Санькой в засаде, наблюдателями. Зудливых комаров на своих шеях давят, терпят.

– Не‑е, она не даст, – рассуждал Санька Шпагат. – Закобенится. Она всегда рисуется, как муха на стекле.

– Вот увидишь, он ее отжучит, – Лешка, вопреки, не сомневался в мужском обаянии физрука. – Ей хочется пококаться. Чего бы она на нем висла?

– Может, пока они там шоркаются, карманы у него проверить? – запустил идею Санька Шпагат.

– Нет! Мы не за этим пришли… Глянь‑ка! Началось. Видишь, как он буровит. Как водяной!

– И вправду, волны расходятся. Лындит ее по‑черному…

На другой день весь пионерский лагерь знал о водных процедурах физрука и музработницы. В сентябре та же информация вихрем разнеслась в школе. Теперь все учащиеся, от мелкоты до долговязых дуболомов, по чьим ушам прошелся этот вихрь, взирали на Геннадия Устиновича с некоторым почтением, как на человека‑амфибию (в ту пору популярен был одноименный фильм), оценивали его фигуру, его ухватки с пристальным вниманием, представляя, как он трудился над баянисткой в водной стихии.

Date: 2015-09-05; view: 312; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию