Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Новый дом. Леонид Васильевич Соловьев

Леонид Васильевич Соловьев

Новый дом

 

 

Сканирование, вычитка, fb2 Chernov Sergey http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=327462

«Соловьев Л.В. Севастопольский камень»: Издательство ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия»; Москва; 1963

Аннотация

 

«… Наконец Устинья вышла.

Накинув крючок, доктор быстро разделся и лег.

– Черт знает что! – шепотом говорил он и не мог уснуть, томимый грешными мыслями. Он знал, что может пройти через приемную в ее комнату и не встретит отказа. Очень ясно он представил себе, как прыгнет в приемной зыбкая половица и затаенно звякнут склянки с медикаментами. – Черт знает что! – повторил он, ворочаясь на койке.

Зря сболтнула у колодца Устинья. Не жил с ней доктор и даже не лез. Сначала это казалось ей странным, потом обидным. Доктор нравился ей, иногда она ловила его воровские горячие взгляды, но были они такими короткими, что Устинья даже не успевала ответить на них улыбкой. Наступал вечер, доктор запирал дверь и оставался один в комнате. Ни разу не попытался он задержать Устинью, наоборот, выпроваживал ее поскорей. Ночью она плакала, но о своей обиде никому не говорила – из гордости.

А доктор сдерживался по двум причинам. …»

 

Леонид Соловьев

Новый дом

 

 

 

 

О себе Кузьма Андреевич Севастьянов говорил так:

– На это я, мил‑человек, любитель старинное сказывать. Я ее, старину‑то, насквозь помню. Удивительное дело, мил‑человек, годов мне все более, тело грузное, а память светлее. Я через свое умение пятерку заработал. Давно это было – лет десять. Приехал к нам эдак же один из города, заночевал у меня в избе. «Хозяин, – говорит, – ты, наверное, видел много, скажи, – говорит, – мне про старое». Я ему, конечно, всю ночь сказывал, а он – в книжечку. Да все пишет с успехом, а поспеть все одно не может. Прощаемся утром. «Спасибо тебе, Кузьма Андреев. На‑ка, – говорит, – выпей за мое здоровье». Я жду, конечно, полтинник, и тому рад, а он – пятерку! Легкие, видно, были у него деньги…

Рассказывал Кузьма Андреевич хорошо, нараспев, мудрыми и светлыми словами. Забудется, закроет глаза и слушает сам себя как будто издалека.

Нового человека Кузьма Андреевич ни за что, бывало, не пропустит. Два дня будет ходить вокруг да около, выберет все‑таки время и расскажет о старине. Очень уж поговорить любил. Оно и неудивительно, потому что никакой другой утехи в своей жизни Кузьма Андреевич не имел.

Был он широк в кости, здоров и на работу лютый, а прожил весь долгий век в покосившейся избенке; черные прогнившие доски крыльца давно уж покрылись мохом, на крыше выросла травка и даже большой куст лебеды. Стены избенки поддерживались хитроумным переплетом подпорок и кольев – вышиби две подпорки – и готово: завалилась избенка.

Еще в молодые годы мечтал Кузьма Андреевич поставить новый дом, да так и не собрался с деньгами. Всю жизнь он маялся то без лошади, то без коровы. Разве построишься?

Мечта о новом доме горечью осела на его сердце; если теперь приходилось увидеть где‑нибудь проездом белый сруб, синеватый в отесинах, и сизые крылья мужицких топоров вкруг него – на целый день терял Кузьма Андреевич благодушие.

 

 

Однажды весенней ночью Кузьма Андреевич вышел на колхозные огороды, что примыкали к задней, глухой стене его избенки.

Ровный голубой свет заливал деревню, плыли облака; по крышам, по дороге и дальше, на полях, стлались дымные легкие тени и, добежав до оврага, исчезали, точно сваливались в него.

В голубом тумане дрожит тонкая комариная струна, роса блестит на траве, на кленовых лапчатых листьях, где‑то далеко‑далеко, словно за тридевять земель, сипло надрывается обезголосевший пес. Кричат лягушки в пруду – выгоняют месяц, что залез непрошеным гостем и разлегся в глубине на мягких зеленых водорослях.

Кузьма Андреевич осмотрелся. Никого… Подошел к стене, вышиб одну подпорку, другую. Бревна сразу осели; с крыши посыпалась слежавшаяся в землю солома.

Совершив это странное дело, Кузьма Андреевич вернулся в избу.

– Вышиб, – сообщил он старухе. – Завтра к полудню завалится. Дольше не выстоит.

– Ох, Кузьма! А не завалится она, часом, ночью? Придавит!

– Бог милослив, – сказал он, снимая сапоги. – Только, старуха, молчок! Завалилась и завалилась. От старости, мол, нам ровесница.

Когда в избенке потух огонек, совершилось второе странное дело.

Из‑за плетня появился человек – маленький, с бороденкой хвостиком, в облезшем собачьем малахае, поставил на место колья, подумал, сходил куда‑то, вернулся с толстой березовой жердью и подпер стену еще с правого угла.

– Врешь, Кузьма! – злорадно прошептал он. – Не завалится твоя избенка! Уберегу я твою избенку!

Проснулся Кузьма Андреевич рано. Кричал петух на дворе, красная заря светила в окно.

– Ну, вот и не придавило. Пойтить поглядеть. К полудню, чай, обязательно завалится.

В дверях он обернулся.

– Я на работу уйду. И тебе, старуха, уйтить бы. А как завалится, бежи, кричи. Да чтобы слезу видали.

– Ох, Кузьма! Не умею я со слезой.

– Дура! Потри глаза луком. Луковицу‑то положь в карман.

Он вышел – и остолбенел. Пальцы сами сложились для крестного знамения. Особенно поразила его новая жердь, дымящаяся под ветром белыми прозрачными завитками.

– Что же ты спишь как бревно! – угрюмо сказал он старухе. – Ничего не слышишь.

– Ох, Кузьма!..

– Вот тебе и Кузьма! Подкузьмили!

На следующую ночь он решил обмануть врага и отодвинул подпорки так, что с виду они как будто поддерживали стену, а в действительности торчали зря – нижние концы не имели упора.

К утру появился упор – здоровенные осиновые колья.

А когда вышел Кузьма Андреевич на дорогу и оглянулся, то чуть не упал. Рамы были окрашены синим, а наличники – желтым. Избенка выглядела нарядной, хоть куда!

Кузьма Андреевич схватил косырь и мгновенно соскреб всю краску. Она была еще сырая и липла к пальцам. Потом Кузьма Андреевич принес из лужи полную лопату грязи, заляпал стену и окна. Избенка сразу посерела и осунулась.

 

 

Странным ночным событиям предшествовало выселение кулака Хрулина. Недели через две после его отъезда прошел дождь, и тогда обнаружилось, что железная крыша кулацкого дома вся порублена топором.

С этого и началась великая душевная смута Кузьмы Андреевича.

Как‑то вечером он залез на хрулинскую крышу посмотреть прорубины. Они были длинными, глубоко вдавленными с того конца, где топор ударял углом; краска потрескалась и облупилась. «До чего мужик вредный!» – подумал Кузьма Андреевич с искренней обидой на кулака.

Он ходил, внимательно приглядываясь и соображая, можно ли поднять края прорубин и залепить швы замазкой. Он так увлекся планами ремонта крыши, что даже забыл о ноющей, сверлящей зубной боли. Правую щеку разнесло, физиономия походила на кособокий арбуз.

Кузьма Андреевич направился к лестнице. В это время над обрезом крыши появилась голова в собачьем малахае, с ехидной бороденкой хвостиком. Это был Тимофей Пронин, прозванный в деревне за острый, злой язык и поперечный нрав «Скорпионом».

Оба смутились и немного испугались.

Первым опомнился Тимофей.

– Ага…

– Угм, – в тон ему ответил Кузьма Андреевич.

– Та‑ак, – протянул Тимофей, занося на крышу ногу в расхлябанном ржавом сапоге.

– Эдак.

– Оно, конечно…

– Ну что?..

– Да вот порубил, окаянный!

Тимофей пошел исследовать крышу. Кузьма Андреевич ревниво следил за ним, и все ему казалось, что Тимофей шагает слишком тяжело и еще больше разворачивает прорубины.

– Чтой ты, Кузьма, в птичье сословье записался? – сказал Тимофей. – Эк тебе, милый, рожу‑то перекосило. Ай ночью лазил на крышу да загремел отсюдова?

Кузьма Андреевич, неловко оттопыривая зад, спустился с лестницы и ушел, поддерживая ладонью вздутую щеку.

Он шел будто бы к своей избенке, а когда хрулинский дом скрылся за деревьями, свернул и быстро зашагал в правление колхоза.

– Здравствуй, Гаврила Степанов!

Председатель поднял стриженную лестницей голову. На столе перед ним лежала толстая тетрадь в клеенчатой обложке. В последние месяцы он не расставался с ней, что‑то записывал, высчитывал, чертил, но никому не показывал.

– Эх, – вздохнул председатель, жесткие короткие волосы скрипнули под его загрубевшей ладонью. – Эх, темнота наша! Сбежал счетовод, дезертир колхозного фронта, щучий сын! Не хотят жить счетоводы в деревне, театров им здесь нет! Что тебе спонадобилось, Кузьма Андреевич?

– Да вроде бы ничего. Проведать зашел. Как оно, здоровьишко‑то?

– Да ничего.

– А я все зубами мучаюсь.

– Ишь ты, – равнодушно сказал председатель, продолжая писать.

По его небритой щеке, отливающей медью, ползла большая муха. Скривившись, он дул, пытаясь согнать ее.

– Собрание‑то когда? – спросил Кузьма Андреевич, зажмуриваясь от нестерпимой боли.

– А что?

– Надо бы… Всякое там. Вопросы.

Помолчав, Кузьма Андреевич осторожно добавил:

– Крыша опять же…

– Какая еще крыша?

– А на хрулинском доме. Порубил ее Хрулин…

– Так что?

– Чинить, мол, нужно.

– Кого вселим, тот пусть и чинит.

Колени Кузьмы Андреевича дрогнули. Он ответил не сразу, чтобы не выдать волнения:

– То‑то… Пусть уж новый хозяин чинит.

– Безусловно.

– Вот и я эдак же говорю мужикам, что безусловно, – ответил Кузьма Андреевич, с видом величайшего безразличия разглядывая потолок. – Опять же – кого вселять?

– На собрании обсудим.

– Во, во!.. Я эдак же говорю, – на обсуждение, мол, надо. Кто, значит, беднейший.

– Беднейший, в работе наилучший, у кого жилье плохое, – сказал председатель.

Муха слетела с его щеки, пересекла – золотая – солнечный столб, угодила с размаху в паутину и забилась с тонким, звенящим зудением.

В окно, загораживая солнце, всунулся малахай Тимофея.

– Гаврила, – обратился он к председателю, – хрулинску‑то крышу будем чинить?

– Вы что, сбесились с этой крышей! – закричал председатель и сердито швырнул ручку. – Спокою нет мне от вас!

Тимофей заметил Кузьму Андреевича. Ехидная бороденка Тимофея дрогнула.

– Чтой ты, Кузьма, ровно заячьи ноги заимел. Везде вперед поспеваешь.

 

 

– Тимофей цепляется, – сообщил Кузьма Андреевич старухе.

Зуб расходился все злее. Правая сторона лица отнялась целиком.

– Сходи к Кириллу, – сказала старуха. – Отдай ему рубль, хапуге. Третью ночь не спишь.

Но Кузьме Андреевичу было жалко рубля. Старуха прогнала его почти силой. Он спустился по огородам. Внизу, прислонившись к ветлам, стояла хибарка Кирилла, вечерняя тень накрывала ее.

Кузьма Андреевич постучал.

– Войди с богом, – ответил старческий голос.

Кирилл – божий человек, местный молельщик и знахарь, сидел на скамейке под образами. Костным лоском отблескивал его желтый сухой череп, по затылку бежала, точно привязанная к ушам, тонкая седая кайма.

Он улыбнулся, сощурил бледные глаза, и все обличье его стало благостным, как икона.

– А я все молюсь, – радостно сообщил он. – Я все молюсь. Садись, золотой, помолимся вместе.

– Зуб вот, – мрачно ответил Кузьма Андреевич.

Кирилл сочувственно заохал и проворно достал с божницы темный пузырек.

– Из Ерусалима, – шепотом сказал он крестясь, – из самого Ерусалима!

Он отлил несколько капель в другой пузырек, поменьше, и подал Кузьме Андреевичу.

– Монашек принес один. Давай три рубля.

Они торговались долго. Наконец знахарь скинул рублевку.

Кузьма Андреевич тут же вылил содержимое пузырька в рот и, глухо замычав, пошатнулся. От холодной воды зуб рвануло, в глазах, как выстрел, мелькнули красные жала.

…Зуб болел еще четыре дня. Наконец опухоль прошла. Мысли Кузьмы Андреевича прояснились.

Его извечная мечта была теперь доступной и совсем близкой.

Вот он стоит на пригорке, новый хрулинский дом, на кирпичном фундаменте, под железной крышей, с красными разводами на ставнях. Он овеян влажным зеленым дымом весенних берез, над ним в бледном небе кучатся взбитые облака, и так четко виден на их белизне железный петушок – флюгер. Кузьма Андреевич хорошо знал всю историю этого дома – он был сложен из самых лучших сосновых бревен, полы настелены в два ряда, дубовые балки, раскорячившись, держат потолочные перекрытия.

Когда у Хрулина не хватило денег на покупку железа для крыши, он потребовал с Кузьмы Андреевича старый долг. Пришлось отвести на базар корову и тройку овец. Теперь Кузьме Андреевичу казалось, что он, больше всех претерпевший от Хрулина, имеет самые неоспоримые права на этот дом. Но Тимофей Пронин думал, очевидно, иначе и не скрывал своих намерений справить в ближайшие дни новоселье.

«Не поддамся!» – думал Кузьма Андреевич. Для начала он решил перегнать в работе всех колхозникоз. Возили жерди крыть скотный двор и сараи. Кузьма Андреевич трудился до поздней ночи. В три дня Кузьма Андреевич наворотил огромное штабелище жердей. И хотя Скорпион воровал у него жерди целыми десятками, все признали Кузьму Андреевича первым ударником. Он окончательно утвердился в этом звании после ремонта силосной башни. В ней проступила вода, прошлогодний силос испортился, и нельзя было заготовлять новый. Раскинув мозгами, Кузьма Андреевич прокопал переплет канавок и отвел воду.

– Голова! – значительно сказали мужики, а председатель, для которого силосная башня имела, помимо практического значения, еще и символическое – как первый законченный объект его плана, изложенного в клеенчатой тетради, – записал Кузьме Андреевичу за этот подвиг сразу восемь трудодней.

Чтобы выбить из рук Тимофея последний козырь, Кузьма Андреевич решил сделать свою избенку наихудшей в деревне, просто‑напросто завалить ее. Но злоехидный Тимофей проник в его мысли и зорко оберегал избенку, каждую ночь проверял подпорки, забивал колья и даже выкрасил оконные рамы. Он хотел выкрасить весь фасад, но в его запасах, хранившихся еще с тех пор, когда ходил он на заработки по малярному делу, не нашлось охры, почему этот план и не был приведен в исполнение.

Так и не удалось завалить избенку, хотя Кузьма Андреевич прибегал к разным хитростям.

На собрании сидел он красный и гордый. Председатель долго перечислял его заслуги. Стенгазета, составленная комсомольцами, восхваляла Кузьму Андреевича и в прозе и в стихах. Заслуги были так велики и неоспоримы, что мужики заранее поздравляли его с новосельем.

– Предлагаю, – сказал председатель (Кузьма Андреевич замер, скамейка будто качнулась под ним), – предлагаю ввести товарища Севастьянова в правление.

– Давай! – загудели мужики и выбрали Кузьму Андреевича единогласно.

– Следующий вопрос – о хрулинском доме, – начал председатель, роясь в своей засаленной лохматой папке.

Собрание притихло; через головы мужиков тянул сизый махорочный дым.

Мечты Кузьмы Андреевича рухнули. Председатель сказал, что районный исполком, заслушав его доклад и учитывая, с одной стороны, успехи колхоза в посевной кампании, а с другой стороны – отдаленность больницы, постановил открыть в колхозе амбулаторию, использовав для этого хрулинский дом.

Мужики захлопали в ладоши. Собрание окончилось.

Тимофей сказал:

– Вот и зря горб мозолил.

– А тебе спасибо, – язвительно ответил Кузьма Андреевич. – Поклон тебе низкий: поддержал ты мою избенку.

– Для хорошего человека почему не постараться? Подпорку‑то возверни березову.

– Это моя подпорка.

– Как твоя?

– Эдак, – злорадно ответил Кузьма Андреевич. – Раз у моей избы, значит моя!

И ушел.

– Обождь, обождь! – кричал ему вслед Тимофей. – Моя жердь!

Возвращался Кузьма Андреевич окольной дорогой, мимо хрулинского дома. На окнах и на двери белели тесовые перекресты.

Кузьма Андреевич сердито подумал: «Эх, жизня! Верно, так и помрем в хибарке!»

Около избы его поджидала старуха.

– Кузьма, погоди!

Щекоча его бороду своим теплым дыханием, она прошептала:

– Я тут без тебя завалила стенку‑то. Бревном подворотила. Ежели, мол, придут с собрания поглядеть…

Ночью подул ветер, избенку продувало насквозь. Глухо гудели корявые вербы, мешали Кузьме Андреевичу спать.

Утром он принялся за ремонт избенки. Сеялся тонкий дождь. В мягком его тумане расплывались очертания дальних сараев. Лес сразу отступил на полверсты.

Смущенная старуха говорила:

– Все хотела как лучше…

Кузьма Андреевич только покряхтывал, ворочая бревна. Они замшели в пазах и были скользкими.

 

 

Вскоре приехал фельдшер. У него были жиденькие усы, круглые совиные глаза и огромный череп, надвинутый, как малахай, на сплющенное лицо.

О себе фельдшер был чрезвычайно высокого мнения, в разговорах с колхозниками обходился двумя словами: «дяре́вня» и «дикость».

– Вы как жуки в навозе здесь живете, – говорил он. – Дяре́вня! Культурному чтоб человеку с вами никак терпеть невозможно. Дикость!

Мужики виновато покашливали. Фельдшер продолжал^

– Мне к примеру, с вами вовсе нечего делать, как я имею специальность по нервным и психическим. Какея могут быть у него нервы, – ткнул фельдшер пальцем в Кузьму Андреевича. – Дяре́вня у него, а чтоб о нервах, он даже не понимает. Или возьмем слово самое: «пси‑хи‑ат‑рия». Кто здесь эдакое слово может понять? Дикость!

– А какое же в нем понятие, в этом слове? – любопытствовали мужики.

– Да вам что объяснять, – презрительно отвечал фельдшер. – Латинского вы все равно не учили…

Так и не узнали мужики, что значит мудреное слово «психиатрия».

Хотя фельдшер получал в районе жалованье, но даром никого не лечил. Брал он много дороже Кирилла, амбулатория пустовала. Мужики ходили туда исключительно за справками о невыходе на работу по болезни, иначе председатель не верил. Фельдшер выдавал справки охотно, потому что был почитателем собственного почерка и радовался всякому случаю лишний раз подписаться. Он долго раскачивал кисть руки, примерялся справа и слева, наконец, с размаху бросал перо на бумагу и выводил длинный завулон. Развлекаясь, он исчертил своей подписью всю «Книгу учета больных».

По штату в амбулатории полагалась уборщица. Гаврила Степанович предложил эту должность Устинье с условием, что колхозной работы она не бросит.

Устинья была вдова, муж ее утонул три года тому назад, она честно вдовствовала, никого не подпуская к себе. Многие вздыхали по ней. Она и в самом деле была хороша: крупная и по‑тяжелому красивая, на переносице сходились широкие сердитые брови, красная повязка обрезала гладко зачесанные волосы.

– Так, – значительно сказал фельдшер, в его мутных глазах блеснул хищный огонек. – Подойди‑ка поближе, дяре́вня.

Через пять минут мужики, сидевшие на крыльце правления, услышали доносившийся из амбулатории неясный топот и крики. Вдруг с треском, сразу на обе рамы, лопнуло окно.

– Караул! – тонко закричала Устинья и выскочила на улицу.

В ту же секунду в окне показалась потная и красная физиономия фельдшера. Он ловко на лету поймал Устинью за юбку и пытался втащить обратно.

Шея председателя побагровела.

– Пусти! – закричал он так страшно, что Кузьма Андреевич вздрогнул. Председатель встал, подошел к окну.

Кузьма Андреевич подумал, что сейчас он ударит фельдшера.

– Ты, – сказал председатель, – ты моих колхозниц не трожь!

Он медленно закрывал раму, точно отгораживая фельдшера от колхоза стеклом.

Устинья срамила фельдшера последними словами.

– Уйди! – приказал председатель.

Она ушла, поминутно оглядываясь.

После продолжительного молчания Кузьма Андреевич сказал:

– Все говорит фельдшер‑то: «дикость», «дикость». А от его же самого и происходит дикость!

Деревенская улица упиралась в лес; через сквозистые вершины сосен, через их чешуйчатые стволы широкими пыльными полосами дышало солнце и зажигало стекла в хрулинском доме.

– Елемент! – сказал, наконец, председатель. – Его бы за это в газетке предать позору. А тронь его попробуй. Уедет – и останемся без амбулатории.

Голос его звучал так, словно он извинялся перед колхозниками за мягкость своего обращения с фельдшером.

 

 

С германского фронта Тимофей пришел пузом вперед: гордился своей медалью.

В колхоз он вступил последним – было приятно, что Гаврила Степанович на глазах у всей деревни ходит за ним и уговаривает. Значит, он, Тимофей Пронин, для колхоза необходимый человек, и без него дело не пойдет.

Последующая жизнь в колхозе казалась ему цепью сплошных обид. Его не выбрали членом правления, а в хрулинском доме, на который он так надеялся, открыли амбулаторию. А если бы ее не открыли, то дом достался бы все‑таки не ему, а Кузьме Андреевичу.

«Как вы со мной, так и я с вами», – решил Тимофей и бросил работать. Гаврила Степанович писал ему по трети и по четверти трудодня, но Тимофей был неисправим.

Однажды он попал в бригаду Кузьмы Андреевича. Устраивали подземное хранилище для картошки. Лопаты легко входили в плотную глину и до блеска сглаживали разрез. Рубаха Кузьмы Андреевича уже посерела от пота. Он оглянулся и увидел, что Тимофей сидит, свесив ноги в яму, и курит.

– Ты что же? – спросил Кузьма Андреевич. – А работа?

– Работа?.. – сплюнул Тимофей. – Работа, она дураков любит.

Кузьма Андреевич чувствовал на себе глаза всей бригады и понимал, что обязан дать Тимофею достойный ответ.

– Дураков?.. Я вот работаю. Я, значит, по‑твоему, дурак?

– А ты что привязался? – закричал Тимофей. – Знаем таких! Ударник!.. Насчет нового дома! Знаем!

У Кузьмы Андревича перехватило дыхание.

– Язык бы тебе ножницами остричь, – озлобившись, сказал он. – А только я теперь все одно поставлю вопрос на правлении.

– А может, я больной, – сказал Тимофей. – Как ты имеешь право ставить вопрос, ежели я больной?

Весь день Кузьма Андреевич работал без отрыва: боялся, что, если сядет отдохнуть, вся бригада поверит в правильность слов Тимофея. Вечером, когда окончили работу, он сказал, неискренне усмехаясь:

– Выдумает… хрулинский дом…В хрулинском доме ныне амбулатория, а я все одно стараюсь для колхозного дела.

Никто не ответил ему, и он почувствовал, что этих слов не следовало говорить.

 

 

На следующее утро Тимофей выволок из хлева единственного своего гуся и топором отрубил ему голову. Кровь, пузырясь, ударила в сухую землю. Медленные судороги шли по гусиному телу, вытягивались, дрожа, красные лапы.

Баба ощипала и опалила гуся. Завернув его в чистое полотенце, Тимофей отправился к фельдшеру.

Специалист по нервным и психическим еще не вставал. Он встретил Тимофея весьма неприветливо, но, увидев гуся, смягчился.

– Положи на скамейку. Куды прешь в сапожищах! Оставь полотенце‑то!

Тимофей с душевной болью накрыл гуся полотенцем.

В комнате из‑под полотенца торчали красные перепончатые лапы гуся, из‑под лоскутного засаленного одеяла – грязные ноги фельдшера с желтыми, восковыми пятками и слоистыми, как раковина, ногтями.

– Ну что? – сонно спросил фельдшер.

– Да вот. Животом мучаюсь. С ерманской войны. Как работа тяжелая, так мне смертынька.

– Давит?

– Ох, давит!..

– Щемит?

– Ох, щемит!..

– Пухнет?

– Каждый день пухнет.

И вдруг Тимофей вспомнил, что у него в самом деле два раза болел живот – однажды на фронте, а потом в деревне, года четыре назад.

Прислонившись к дверному косяку, он подробно повествовал о своих страданиях.

– Грыжа, явная грыжа, – перебил фельдшер. – Тяжелого поднимать нельзя.

– Так ведь не верят… Справочку бы…

Фельдшер встал и в грязных подштанниках пошел в приемную. Завязки волочились за ним, шевеля обгорелые спички и окурки. Тимофей ликующе ждал. Фельдшер вернулся и вручил ему справку, украшенную завулоном подписи.

Председатель Гаврила Степанович уважал науку и против справки ничего поделать не мог. Тимофея назначили охранять коровник. Он обрел, наконец, тихую пристань. Вечером, застелив угол свежей соломой, он устраивался поудобнее и спал всю ночь в парном запахе коровьего помета.

 

 

Утром по деревне прошел почтарь‑кольцевик, а в полдень фельдшер заявил, что ему необходимо ехать на станцию за медикаментами.

С подводой нарядили Кузьму Андреевича. Он сидел впереди, свесив правую ногу, денек выдался задумчивый, облачный, помахивала жиденьким хвостом лошаденка, кованый обод прыгал с кочки на кочку.

До станции считалось полтора часа, в молчанку играть Кузьма Андреевич не любил, откашлялся, огладил бороду и сказал напевно и проникновенно:

– Да, мил‑человек. Старину я всю вот как помню. Удивительное дело, годов мне все более, тело грузнее, а память светлее. Через это свое уменье про старину сказывать я пятерку заработал. Места наши тогда были глухие да лесистые. Ничего‑то мы не слышали, ничего не видели, а чтоб радиво – этого даже не понимали.

– Что ж с дяре́вни спрашивать? – ответил фельдшер. – Эка невидаль – радио! Мне уж сорок лет, а я его еще мальчонкой слушал.

Сердился Кузьма Андреевич, когда его перебивали, однако стерпел. Очень уж соскучился по своему напевному голосу, закружился с этим колхозом, некогда и про старину вспоминать.

– Ну, а потом – верно, что стали к нам городские люди наезжать. Флегонтов Маркел Авдеич, из московских купцов, имение купил у барина у нашего.

 


<== предыдущая | следующая ==>
Сцена шестая | 

Date: 2015-12-12; view: 304; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию