Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Искусство и свобода 4 page





— Элберт, ты пьян, — смеясь, сказала она.

— По‑твоему, так я всегда пьян, верно?

Он положил ладонь на ее крутое бедро, но она мягко отвела его руку. И словно в утешение, дала ему отпить из своего стакана — виски у нее там было или еще что понамешано. Джеймс налил себе вина, но не тронул стакан и набил трубку. Эмили, как мать, поила Элберта из своих рук.

— Ты имеешь полное право вышвырнуть ее к чертовой матери! — решительно сказал Билл Партридж.

— Не факт, — ответил Джеймс. Что‑то творилось с его зрением. Он прищурил один глаз и посмотрел на Генри Стампчерча, чтобы узнать его мнение, но Генри спал. Мертон пососал из горлышка, потом поставил бутылку. Элберт положил голову на плечо Эмили. Она мягко, со смехом, оттолкнула его, усадила прямо, словно игрушечного, и пошла опустить монету в музыкальный автомат. Заиграла музыка, и оказалось, что это скрипки. Эмили вернулась, допила из своего стакана и ушла за стойку налить себе еще. А вернувшись и снова усевшись с ними, улыбнулась, подвинула стул поближе к Элберту и, взяв его голову в обе ладони, положила к себе на плечо.

Мертон сказал, задумчиво вертя перед глазами бутылку:

— Мало кто стал бы с этим мириться. — И кивнул в подтверждение собственных слов.

— Она свою работу делает, — возразил Джеймс. — Делала, покуда до телевизора не дошло.

Билл Партридж сказал, свирепея:

— Да что ты! Ничего подобного.

— То есть как это? — не понял Джеймс.

— Надувает она тебя, Джеймс, — осторожно сказал Сэм Фрост, пряча глаза. — Сам знаешь. Уже давно.

Джеймс поднял стакан. Он ждал. Ему казалось, что он действительно сам уже давно знал.

— Женщине нельзя доверять, — сказал Билл Партридж. — Вон когда Джуда Шербрук застал жену в теплице...

— То есть как это — надувает? — спросил Джеймс. За спиной у него неприятным звуковым фоном шелестели слова толстухи‑студентки: «Но ведь это чувство вполне определенное».

— Скажи ему, — вздохнул Мертон.

— Понимаешь, какое дело, — извиняясь, сказал Сэм Фрост, — моя хозяюшка взяла за моду подслушивать по телефону.

Джеймс отпил вина. Он ждал. Чтобы не расплывалось в глазах, он разглядывал свои пальцы.

Сэм говорил, уставясь в стол:

— Помнишь, ты объявление сдал в «Эконом» насчет помощника по хозяйству?.. Так знаешь, почему к тебе ни одна живая душа не обратилась?

Джеймс все ждал, но тело его наливалось тяжестью, разогревалось злостью.

— Всякий раз, как у тебя звонит телефон, у нас тоже звонок, понимаешь? — объяснял Сэм. — Ну и, само собой, моя хозяйка снимает трубку да слушает. Знаешь какие они, женщины. Так эта язва, твоя сестрица, объявила, что ты обязан соблюдать «рабочее законодательство» и нанимать «по справедливости». И ежели кто не негр или не женщина, так она и слышать об том не желала. — Он покачал головой.

— Быть того не может, — сказал Джеймс. — Салли — женщина справедливая. Сроду была. — Зубы у него лязгнули. Очень даже может быть. На нее похоже. Воспоминание детства так и вспыхнуло у него перед глазами. Старшая сестра Салли вперед него бежит к почтовому ящику, чтобы вытащить письма и прочесть, если там что для него. А эгоистка какая она была! Достанется ей шоколадка, так не поделится, убежит потихоньку в свою комнату, ты и знать ничего не будешь. Он сам никогда в жизни ничего подобного бы не сделал. Человек она или животное? Тошно вспомнить. А врала как! В жизни он не встречал таких вруний. Он прямо сам не верил. И родители не верили. Как она ночью вылезала через окошко к Ральфу Бимену, а позже — к Горасу, а своему братишке Джеймсу Пейджу предлагала монетку, чтобы не проболтался. Он отказывался, возмущенный, и тогда она грозилась сломать ему руку. И он верил этой угрозе — и теперь верит, — но все равно он бы сказал, если бы его прямо спросили, только никто не спрашивал, и он, хоть и стыдно ему было, так и не выдал никому ее секрета. А как она хвостом вертела! Она была красавица тогда, и молодые мужчины толпились вокруг, как псы вокруг суки, которая в поре. И как она пела неприличные песенки в кухне, когда мылась; родители не догадывались, что они неприличные, но он‑то знал, она ему растолковала, она дразнила его, как и всех остальных:

 

У меня есть кошечка,

Пушистенькая крошечка...

 

Намыливая под мышкой, она поднимала руку и открывала грудь, он глазел, а она косилась и подмигивала. Мать догадывалась, что происходит, и говорила сердито, будто это он виноват — ему было лет пять тогда, может, шесть: «Джеймс, ну‑ка вон из кухни, да принеси растопку, чего ждешь!» У старого Джеймса Пейджа горело лицо, и не так из‑за предательства сестры, как из‑за собственной потрясающей доверчивости. Хорошо еще, он не знал ничего этого, когда загонял ее головней в спальню. А то бы съездил по башке, ей‑богу, не иначе.

— Это еще что, — сказал Мертон и выдохнул в бутылку из‑под пива.

Сердце у Джеймса больно колотилось.

Стампчерч все спал, навалясь на стол.

Сэм Фрост глубоко вздохнул и сокрушенно воззрился в потолок.

— Моя хозяюшка, — продолжал он, — деньги собирала в фонд республиканской партии. — Он снова вздохнул. — Позвонила тебе, а подошла Салли.

— И что? — У Джеймса задрожали колени.

— Сказала, что дома тебя нет, — упавшим голосом произнес Сэм. — А неправда. Моя слышала, как ты издалека кричал.

— Не могло этого быть, — повторил Джеймс, выпучив глаза.

— Не знаю, может, и не могло. — Сэм опустил голову. — Может, моя ослышалась.

Джеймс Пейдж отвернулся. Его била дрожь, будто электрический ток. Парнишка Грэхем сидел, обняв высокую студентку, ладонь его была у нее под грудью.

— Знаешь, мне по‑настоящему чего сейчас хочется? — говорил он.

— Чего? — спросила она.

— По‑настоящему‑то мне сейчас бы хотелось, — он подвинул вверх ладонь, — хотелось бы...

— Мы принадлежим к разным мирам, мой друг, — сказала она и закрыла глаза.

Билл Партридж раскурил трубку.

— Моя бы сестра учинила надо мной такую штуку, да я бы ее застрелил, — сказал он.

 

 

Пускаясь в гору домой, Джеймс Пейдж был еще далек от мысли застрелить сестру, хотя и собирался выломать дверь и поучить ее ремнем. Зубы у него клацали, руки‑ноги дрожали. Вести пикап было нелегко: он вихлял по дороге из стороны в сторону, освещая фарами бурьян, деревья, заборы то справа, то слева, ветер швырял ему в стекло листья и обломки веток — дождь пока что перестал — и время от времени могучими наскоками толкал машину к обрыву. Джеймс впивался обеими руками в баранку, левая нога на сцеплении, правая, подрагивая, выжимает газ, а один глаз крепко зажмурен, потому что из‑за выпитого вина у него не только сделалась изжога и головная боль, но еще и в глазах двоилось. Но как ни трудно ему было править, несся он вверх по дороге так, что самому страшно было. Бетонка уминалась под колесами со скоростью, наверно, девяносто миль в час, и один раз на крутом вираже Джеймс даже вскрикнул от ужаса, но сбрасывать газ не захотел, гонимый злостью, только сплюнул через левое плечо и еще крепче сдавил пальцами руль. Чуть выше Крофордов навстречу невесть откуда с воем вынесся мотоцикл — у старого Джеймса волосы дыбом встали. Он рванул руль, выехал на правую обочину, взметнув колесами листья, точно снежные вихри, едва не врезался в дерево, перенесся через дорогу на левую сторону — мотоцикл, вихляясь, скользя и воя, пронесся мимо, — и старик успел в последнюю минуту вырулить обратно на дорогу, живой и почти невредимый, только своротил фару и помял крыло о столб заграждения. «Сукин сын, сволочь!» — крикнул он, весь дрожа с головы до ног, однако поехал дальше еще быстрее прежнего, будто совсем рехнулся.

А надо ему было внять этому предостережению. В полумиле от дома, на серпантине, он резко крутанул руль, машина не послушалась — бетонка после дождя стала слишком скользкой, — и, будто в рапидной съемке, он увидел приближающиеся столбы ограждения, белые, как старая кость, и, плюя налево, с воплем: «Дерьмо, дерьмо!» — вылетел из кабины, и столбы ограждения раздвинулись, будто занавес. Выбросило ли его силой инерции или взрывом, он так никогда и не узнает, но только очнулся он каким‑то образом в развилке дикой яблони; внизу, футах в пятидесяти по склону горы, шумно догорал его пикап, а сам он отделался несколькими ссадинами да ушибами, да кровоточащим носом. Так он и сидел в развилке яблони, чертыхаясь и скуля — снова шел дождь, холодный, как в декабре, — когда приехали Саллин пастор с чернявым мексиканцем и нашли его.

— Господь милосерд, — проговорил пастор, не божась, а выражая твердое убеждение, и посветил ему в глаза фонариком, будто он сова в амбаре. — Чудо.

— Чудо, как бы не так, — отозвался он, плача. — Прошто повежло. — Он пощупал рукой рот и убедился, что потерял зубы.

Патер стоял рядом, свесив руки и поблескивая в свете фонарика черными глазами, и хохотал — хохотал над ним. «Повезло, вы считаете?» — переспросил он. Потом уже, задним числом, Джеймс Пейдж понял, что мексиканец не имел в виду худого. Картина, должно быть, была редкостная: сидит человек под дождем на дереве без ботинок — бог его знает, куда они подевались, — вставные челюсти вылетели, от углов рта тянутся царапины, словно мрачные полосы клоунского грима. Не переставая смеяться, мексиканец протянул к нему руки, как когда‑то, больше чем две трети столетия назад, его отец, предлагая помощь. «Я шам», — сердито буркнул Джеймс, но убедился, что сам он слезть не может, и вынужден был воспользоваться предложенной помощью.

Потом, на земле, стоя в носках в ледяной сырости и не утирая слез, так и струившихся по лицу, он посмотрел вниз на догорающую машину, и ему представилось, что вот она, вся его жизнь, прогорает в чадном пламени.

— Чертов пикап, жа него еще даже не выплачено! — провыл он, и колени под ним едва не подогнулись.

— Да что вы, Джеймс, — сказал Саллин пастор. — Этот грузовичок старше меня.

— А я говорю, не выплачено! — чуть не набросился он на пастора.

— Ну и ладно. Зато вы живы, а остальное неважно.

— Неважно? — вопил он. — Ах, неважно? Это мы еще пошмотрим!

Что он при этом подразумевал, эти два слепых глупца даже не догадывались. Поняли только, что от несчастного случая у него произошло временное затмение рассудка, в чем он и сам впоследствии убедился. А он подразумевал, что на душе у него сейчас черно, как в могиле, и на то есть причина: пикап был незастрахован. Всю жизнь он вкалывал как последний раб — и все‑таки остался беднее церковной мыши, не мог даже внести страховку за какой‑то подержанный пикап; и к тому же он стар, и хвор, и все у него болит; и что раньше придавало его жизни смысл, все теперь утрачено, пропало, будто и не было: своего несчастного первенца он убил и застрелился бы тогда же, если бы не надо было еще заботиться о других; а эти богатые, самодовольные проповедники стоят и смотрят свысока, как прогорает вся его жизнь. Стоят вон в начищенных штиблетиках, в городских пиджаках, оба небось иммигранты — один‑то точно, — они живут за счет бога своего выдуманного и едят тук земли и смеются, глядя, как его жизнь прогорает к чертовой матери, а позади них на дороге толпятся зеваки; у него вот жизнь порушена, а им будто балаган: машины с включенными фарами, и синяя мигалка на крыше полицейского автомобиля бросает отсветы вверх по склону, где среди деревьев — кладбище, и могильные камни такие же белесые, как столбы ограждения, которые он своротил, и под каждым камнем останки какого‑то бедного страдальца — подумать только! только представить себе! — тысячи, тысячи кладбищ, и в каждой могиле — бедный горемыка, проживший жизнь, полную потерь, предательства, лжи и обманутых надежд...

Подразумевал он при этом, что сестру свою он застрелит.

Мексиканец сказал:

— Дайте‑ка я вас перенесу, мистер Пейдж. Здесь круто, а вы босиком.

С дороги крикнул Эд Томас:

— Он не пострадал?

Пастор помахал рукой:

— Все в порядке! Несколько царапин — вот и все!

Мексиканец раскорячился, как огромная лягушка, чтобы Джеймс Пейдж мог взобраться к нему на спину.

— Вше в порядке! — как безумный кричал старик, размахивая дрожащими, бескостными руками, и ненависть синим огнем полыхала у него в глазах. — У меня вше в порядке!

 

 

Они расступились и жались по стенам кухни, выпучив глаза и разинув рты от страха. Эстелл за столом не смогла подняться, она вскрикнула, и палки ее со стуком упали на пол.

Мексиканец сощурил индейские глаза, только ночная темь проглядывала в узких щелках.

— Мистер Пейдж, — сказал он, — дайте мне ружье.

— Отец, ради бога! — просительно произнесла Джинни.

Он стоял твердо — если не считать дрожи, которая била его, как молотилка, била так сильно, что как бы не спустить курок случайно, не своей волей. Стоял и водил дулом дробовика из стороны в сторону, чтобы не вздумали соваться, а вся кухня была красная, словно глаза ему залило кровью. Дышал он с трудом, через разбитый рот, и крик его звучал, срываясь, как чужой даже на его собственное ухо:

— Вон! Вше убирайтешь! Вон иж моего дома!

— Мистер Пейдж, — проговорил мексиканец и сделал один шаг.

Он вскинул дробовик к плечу и нацелился прямо в мексиканца.

— Жделай еще только шаг, шволочь, я тебе голову ражможжу!

Мексиканец подумал и решил ему поверить.

— Отец, бога ради! — кричала Джинни. — Ты с ума сошел!

Она стояла, обеими руками обхватив Дикки, а мальчик смотрел во все глаза, не мигая.

— Не с ума сошел, — сказала Рут Томас, — а просто напился.

— Не наседайте на него, — распорядился Саллин пастор, раскинув руки, словно хотел его защитить. — Он пережил страшное потрясение. Вот он успокоится, и тогда...

Эд Томас держался рукой за сердце, глотал воздух и стонал.

— Милосердный отец небесный, — сильно дрожа, прошептала Эстелл. — Все я виновата.

— Что здесь такое? — спросила Марджори Фелпс, приоткрывая дверь и подпрыгивая, чтобы лучше видеть.

— Не входи, — бросил ей кто‑то.

Льюис Хикс сказал:

— Надо выставить из дому детей. Дикки, выйди на улицу.

— Я без пальто, — заметил Дикки.

— А ну немедленно марш на улицу! — зашипела Джинни и подтолкнула его к порогу. Потом опять обратилась к отцу: — Папа, опомнись, что с тобой?

— Ничего шо мной, понятно? — крикнул он и, забывшись, посмотрел на нее, но тут же снова перевел взгляд на мексиканца — единственного, кого он здесь опасался.

— Надо, чтобы все вышли на улицу, — сказал мексиканец. Он говорил, глядя прямо в глаза Джеймсу, словно хотел увидеть, что у него все‑таки на уме. — Уходите все. Поскорее. Мы с Лейном останемся и с ним потолкуем.

— Ни одна шволочь не оштанетшя! Гошти, по домам! — вопил Джеймс.

Льюис Хикс шагнул к нему, и Джеймс сразу направил дробовик в его сторону.

— Я только помогу Эстелл, — сказал Льюис. Он постоял, убедился, что Джеймс его понял, и пошел к столу поднимать Эстелл. Мексиканец пошевелил рукой, и Джеймс рывком перевел на него дуло дробовика. Одновременно левой рукой он, не глядя, сбросил со стола тарелки и тыквы, на всякий случай, чтобы Льюис чего не вздумал.

— Ну, а если мы уйдем, ты положишь ружье? — спросила Рут. Она стояла, выпрямившись во весь рост, и выпученные ее глаза метали молнии.

— Я уже шкажал, что жделаю! — проорал Джеймс — Убью Шалли. — Он повернул голову к лестнице и крикнул наверх: — Шлышала, Шалли? Я тебя убью! — И захохотал, прикидываясь сумасшедшим, так ему, во всяком случае, казалось; кроме него самого, никто не сомневался, что он и вправду обезумел.

— Тогда мы остаемся, — сказала Рут.

На минуту воцарилась тишина. Потом доктор Фелпс проговорил:

— Едва ли это правильно, Рут. Посмотрите на своего мужа.

Она оглянулась и увидела, что Эд держится за сердце и никак не может вздохнуть.

— Боже мой, — прошептала она и снова повернулась к Джеймсу. Лицо ее побелело. — Ты дрянь, — произнесла она с ледяной яростью. — Дрянь! — Никакой дробовик ее бы не остановил, вздумай она сейчас броситься на него. Он мог бы разрядить в нее оба ствола, и все равно она успела бы вырвать ему глотку. Но Рут двинулась не в его сторону, а к Эду. — Девитт! — пронзительно позвала она. — Иди сюда, помоги!

Кухонная дверь распахнулась, потеснив тех, кто жался у порога, и появился Девитт, бледный, как все, и опасливо поглядывающий на Джеймса. Вместе с Рут и доктором Фелпсом он повел Эда из кухни. Остальные тоже потянулись к двери. Джеймс подгонял их, помахивая дробовиком. Скоро на кухне никого не осталось, кроме Лейна Уокера и мексиканца.

— И вы давайте, — распорядился Джеймс. — Вон!

Они стояли в шести футах друг от друга, проповедник у двери, патер возле раковины.

Мексиканец спокойно, рассудительно сказал:

— Как же вы нас застрелите, если мы бросимся на вас одновременно?

— Не брошитешь, — ответил он и улыбнулся. — Потому что я тогда первым жаштрелю тебя, мекшиканеч, и получитшя, что это он, — Джеймс ткнул большим пальцем левой руки в сторону Лейна Уокера, — вше равно что шам тебя подштрелил!

— Ишь старый хитрюга, — пробормотал Лейн Уокер.

Со двора уехала одна машина — повезли Эда Томаса в больницу, а может, торопятся за полицейским. С одним дробовиком против револьверов и винтовок он ничего не сможет. Ему снова представилось, как в телепередаче полицейская пуля размозжила голову водителю грузовика, и ярость, уже было улегшаяся немного, вспыхнула в нем с новой силой.

— Убирайтешь, — приказал он. — Мне некогда.

Лейн Уокер задрал голову и позвал:

— Салли!

Ответа сначала не было, тогда он позвал еще раз, и Салли крикнула:

— Я вас слышу!

— Салли, вы сможете придвинуть к двери кровать, покуда этот маньяк не уймется? Сможете загородить дверь?

Ответа не было.

— Вы меня слышите, Салли?

Она ответила, с небольшим опозданием:

— Да, я вас слышу.

— Сделаете, что я сказал? У него ружье.

Опять никакого ответа.

— Хватит! — рявкнул Джеймс. — Вон отшюда. Шчитаю до пяти. Раз!

Они нерешительно переглянулись.

— Два!

— По‑моему, он не шутит, — сказал мексиканец. — А если б и шутил, то, пока досчитает до пяти, заведется всерьез. — Он озирался, словно искал, чем бы швырнуть, но губа у него дрожала, и Джеймс Пейдж в первый раз убедился, что его боятся до смерти.

— Три! — произнес он.

— Что проку? — сказал Лейн Уокер. Он вспотел, как кузнец, и голос его звучал тонко.

— Четыре!

— Ладно! Ладно! — выкрикнул, почти взвизгнул мексиканец. И бросился к двери. Лейн Уокер повернулся на пятке, как баскетболист, ухватил ручку двери, рванул и вылетел впереди мексиканца.

— Пять! — во всю глотку заорал Джеймс Пейдж и со злорадным восторгом безумца выстрелил в верхнюю филенку захлопнувшейся двери.

Наверху, у себя в спальне, Салли пронзительно завизжала.

 

 

— Так и вышло, Горас, — сказала Салли. — Ты всегда говорил, что так будет. И вот он помешался.

Когда раздался выстрел, она завизжала от страха, но теперь пришла в себя. Кого он там застрелил, она не знала, надеялась, что не Джинни, не Дикки, не Эстелл и не Рут, а вот если этого, как его? — опять, когда старуха попыталась вспомнить, как зовут мужа Джинни, на ум ей пришел только персонаж из книжки, мистер Нуль, — она особенно не возражает. После того как она завизжала при звуке выстрела и тем открыто признала, что полностью сознает убийственные намерения брата, на нее снизошел странный покой, и, если бы кто‑нибудь ее видел, когда она приступила к своим приготовлениям — потому что у нее созрел план, — он бы изумился, как она безмятежна, как логично рассуждает, как движется и жестикулирует величаво, будто королева.

Салли Эббот могла с полным основанием утверждать, что никогда не боялась смерти, она только не хотела испытывать боль и теперь радовалась сознанию, что смерть ее — в случае неудачи — будет мгновенной. И если уж ей придется умереть насильственной смертью, то, бесспорно, очень даже хорошо, что свидетелями этому будут ее друзья и родные, которые сидят сейчас под дождем в машинах и, волнуясь, смотрят на ее окно. У нее всегда была в характере — и Горас об этом говорил — отчаянная театральная жилка. Родись она в другое время и в другом месте, из нее вполне могла бы получиться бродвейская актриса. В молодости она была красива и может подтвердить это фотографиями, хотя теперь такая красота и не в моде. Она носила мелкую завивку и платья до полу со стоячим воротом и принуждена была по большей части изображать из себя тихоню, но знала разные фокусы, уж будьте уверены, и умела сделать что надо ручкой, глазами, поворотом головы, голосом. Да она могла бы стать настоящей блудницей, как выражался ее отец, если б только угадала, когда родиться! Теперь она об этом жалела. Когда‑то, давным‑давно, семнадцати лет, когда соки так и бродили в молодом теле, чуть не до обморока... ну, да что там. Она получила от жизни свое, ничего не скажешь, хотя не столько, сколько могла бы. Ей бы вот сейчас расти, когда девчонка может пойти, куда хочет, и делать, что вздумается! Ведь то, что написано в этой ее книжонке, трудно себе представить, но ведь это все, в общем‑то, правда! Сотни людей чуть не каждый божий день курят марихуану, а ей вот не довелось — спасибо еще, что могла иногда выпить хересу! — и сотни принимают участие в оргиях. Она читала в журналах, видела кинофильмы и телепередачи. Есть даже специальные журналы «Для взрослых любителей изыска», — журналы, которые держат под замком в суровом старом Вермонте. И все это прошло от Салли Эббот стороной — такова оказалась жестокая механика вселенной, как написано в этом романчике. Ее тело, когда‑то такое прекрасное, что, стоя перед зеркалом у себя в спальне, она испытывала трагическое сожаление, что вынуждена закрывать его одеждой, прятать от мужских глаз, — это некогда прелестное тело теперь усохло и сморщилось до чистого безобразия, никому не нужное, бесполезное. Не то чтобы она осталась недовольна своей жизнью с Горасом, видит бог, не так! Но подумать только, что она ни разу не переспала ни с одним другим мужчиной, кроме единственного случая с молодым Бименом, да и тот — она не удержалась от улыбки — едва ли идет в счет. Она слишком долго тянула — дело было в риге позади коровника, — и он не успел расстегнуться, как тут же весь истек, бедный дурень, и сам страшно смутился и так и не прикоснулся к ней даже, а она лежала вся в поту и едва что не задыхаясь. Ужасное это было время — «золотые прошлые денечки», когда она росла. Возвращаешься из школы с другими девочками и ребятами, и, бывало, увидишь, бык корову покрыл, а то еще корова на корову взгромоздилась, и смотришь в землю, дура дурой, да помалкиваешь — даже если кто из мальчиков отважится отпустить замечание, — зарываешь таланты в землю, держишь свечу свою под сосудом. Можно было бы, конечно, потом наверстать. Ей бы завести любовника ничего не стоило, только захоти. И привлекательные молодые мужчины были: ассистенты Гораса, всякие поставщики, соседи, знакомые, даже красавец Феррис — муж Эстелл. Он не раз на нее поглядывал, можете не сомневаться, и она ему, бывало, улыбнется и закинет голову: не то чтобы прямо «да», но, уж конечно, и не «пошел вон, дурак», — сама прикидывает, примеряется, выжидает, что дальше будет; и в конце концов ради Эстелл — это она себе раньше так объясняла, а вернее, думает она сейчас, поддавшись тиранству тупого мужского шовинизма и отсталых ревнивых женских понятий, — так и не осуществила эту реявшую в воздухе возможность. Теперь такими соображениями никто не смущается — из молодежи, во всяком случае. Ей вспомнилась вечеринка в Сан‑Франциско, из книжки. Трудно поверить, а ведь они и вправду бывают, такие вечеринки, то и дело слышишь, по крайней мере в журналах пишут. А может, и всегда они бывали, если уж на то пошло. Взять Древний Рим, Францию, Англию... Она читала что‑то такое про одного английского премьер‑министра, будто он когда‑то давно даже устраивал оргии с мальчиками. И даже президенты Соединенных Штатов, кого ни возьми, может быть кроме Вильсона. Само собой, Гровер Кливленд, и Джон Ф. Кеннеди, и, возможно, Тедди Рузвельт — что‑то она в таком духе, помнится, слышала, — а Томас Джефферсон? Ведь у него была любовница‑негритянка по имени Салли. Благослови тебя бог, Салли, подумала она, посылая свое благословение через века. И улыбнулась. Ей всегда нравился Джефферсон; они с Горасом один раз были в Монтичелло, и Горас, как обычно, сделал замечательные слайды. Будем надеяться, что Салли Томаса Джефферсона была черная‑пречерная, и добрая, и красивая. «Тебе бы это было очень неприятно, Горас? — шепнула она ночным теням и грустно ответила: — Да, очень». Ну и пусть. Жизни, которые она не прожила, любовники и дети, которых она не имела (Горас прошел через первую мировую войну и боялся заводить детей: мир, он считал, для этого слишком мрачное место), успех, которого она не стяжала в качестве актрисы на подмостках или в качестве проститутки в Новом Орлеане (а почему, почему нет? Молодежь права!), — все это упущено ею окончательно и бесповоротно, и нечего теперь сокрушаться. У Гораса были десятки женщин, он ей сам говорил. Проститутки во Франции. Как ей тогда, дурочке, было это больно! А теперь она рада — за него. Может быть, она и тогда уже чувствовала, что это просто несправедливо: у него их было столько, а у нее, кроме Гораса, никого.

Удивительно, вдруг заметила она, столько времени она совершенно не думала о сексе, и вот теперь у нее один секс на уме, совсем как в юности. Будь благодарна этой паршивой книжонке, подумала она. И видит бог, она ей и впрямь благодарна. Что хорошего быть старой перечницей? Она не только умом помолодела — у нее все тело стало моложе, как‑то горячее, в высохшей старухе проснулась молодая, цветущая девушка.

Времени у нее было очень мало, но она действовала размеренно, без спешки: поднялась на чердак, долго шарила по стене, нащупывая шнурок выключателя, наконец, ниже, чем предполагала, нашла. Когда зажегся свет, она, все так же не спеша, прошла к ящикам с яблоками. Подняла было тот, в котором оставалось чуть больше половины, но потом передумала и потащила его по полу волоком, доволокла с легким скрипом потихоньку до лестницы и, не суетясь, словно время находилось в руках у некоего невидимого стража, который не позволит Джеймсу сдвинуться с места, покуда она не будет готова, спустила ящик со ступеньки на ступеньку и оттащила к изножью кровати.

Дальше было труднее. Она постояла у двери, прислушиваясь. Он все еще сидел в уборной. Ей слышно было, как он кряхтит, иногда даже стонет — горемыка! Она заметила в зеркале, что улыбается. Возвращаясь к кровати, выглянула в окно. Машины все еще стояли во дворе. «Прекрасно», — сказала она вслух. В некоторых были включены моторы — ее друзья боятся замерзнуть, не иначе. Сеял мелкий, ровный дождь, лишь иногда перемежаемый порывами ветра. Теперь с минуты на минуту может прибыть полиция. Конечно, пусть приедут, думала она, но на самом деле в этом состоянии мистического покоя ей было совершенно все равно, даже наоборот, где‑то в глубине души, может быть, хотелось, чтобы они опоздали.

Кровать, по счастью, была на колесиках, хотя и тяжелая, и пол покатый, а половицы на стыках сходились неровно, но все‑таки она сумела подкатить ее поближе к порогу, чтобы можно было на нее встать. Подняла на кровать ящик с яблоками, опять прислушалась, потом отперла дверь, приоткрыла до самой кровати и подсунула пару туфель, чтобы не закрывалась. Отошла, поглядела: в самый раз.

Неторопливо, по‑прежнему ощущая мистическое спокойствие, она взобралась на кровать. Так и есть, поднять ящик с яблоками с кровати на дверь оказалось очень трудно, почти невозможно — то‑то будет дело, если она свалится и сломает шею, мелькнула у нее мысль, — однако каким‑то чудом ей это все‑таки удалось. Осторожно‑осторожно, будто строя высокую башню из кубиков, она установила ящик на дверь и отняла руки. Он встал прочно, придерживаемый верхней закраиной косяка; стоит толкнуть дверь хоть самую малость, и сразу упадет. Она слезла на пол — ящик стоял на месте. Тихонько откатив кровать обратно к стене, она выпрямилась и улыбнулась. В зеркале над конторкой она показалась самой себе определенно молодой.

— Теперь лампу, — сказала она вслух. В окно ей было видно, что машины все еще здесь; полицейские пока не прибыли.

Она придвинула и поставила за дверь плетеный белый столик — Джеймсу он будет не виден, а яблоки, если не обрушатся на него, посыплются сюда, да Джеймс и сам толкнет его со всей силой, когда распахнет дверь. Потом взяла с умывальника керосиновую лампу. Керосину в ней было почти что доверху, фитиль, новенький, белый, торчал из медной горелки, а другим концом опускался в стеклянную чашу. Но, еще не переставив лампу на столик, она вдруг похолодела: сообразила, что ведь спичек‑то у нее нету. И сразу от всей ее безмятежности не осталось и следа. Ей представилось с отчетливостью кошмара, как Джеймс целится в нее из дробовика и взгляд у него нечеловеческий. Раздастся громовой удар, вся комната вздрогнет... «О боже милосердный!» — прошептала она. Сердце, как горячая картофелина, трепыхалось у нее в горле. Она поставила лампу, подбежала к комоду. Выдвинула верхний ящик, еще один и еще один. Нет спичек. Огляделась, где бы поискать, вспомнила про конторку. Ну конечно, Джинни здесь иногда ночевала, а у нее наверняка есть спички, минуты не может прожить без своих сигарет.

Date: 2015-11-13; view: 292; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию