Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Дневник сельского священника

Бернанос Жорж

 

ЖОРЖ БЕРНАНОС

Дневник сельского священника

Перевод Л. ЗОНИНОЙ

I

У меня приход как приход, ничего особенного. Все приходы на одно лицо. Теперешние, естественно, приходы. Я сказал вчера об этом норанфонтскому кюре: добро и зло здесь в равновесии, но только центр их тяжести лежит низко, очень низко. Или, если предпочитаете, добро и зло наслаиваются одно на другое, не перемешиваясь, как жидкости разной плотности. Г-н кюре расхохотался мне в лицо. Это хороший священник, очень добрый, отечески благорасположенный, в архиепископстве он слывет даже вольнодумцем, немного опасным. Его шуточки веселят всю епархию, и он сопровождает их настойчивым взглядом, как он считает - живым, но, по-моему, таким, в сущности, усталым, измученным, что хочется плакать.

Мой приход снедает уныние, точнее не скажешь. Как и множество других приходов! Уныние снедает их у нас на глазах, и мы тут бессильны. Возможно, не далек день, когда эта зараза коснется и нас, мы обнаружим в себе раковую опухоль. С нею можно жить очень долго.

Эта мысль пришла мне в голову вчера на дороге. Моросил мелкий дождичек, из тех, что впитываешь легкими и влага заполняет тебя, проникая до самого нутра. С сенваастского откоса деревня вдруг увиделась мне такой придавленной, такой жалкой под мерзким ноябрьским небом. Вода курилась над ней со всех сторон, и деревня точно прикорнула там, в струящейся траве, как несчастное обессилевшее животное. Какая же это малость, деревня! И эта деревня была моим приходом. Она была моим приходом, а я был бессилен ей помочь и печально смотрел, как она погружается во тьму, исчезает... Еще несколько минут, и я уже не буду ее видеть. Никогда прежде я не ощущал с такой пронзительной болью ее одиночество и мое собственное. Я думал о скотине, сопение которой слышалось в тумане, о пастушонке, который, возвращаясь из школы с ранцем под мышкой, скоро погонит коров по вымокшему пастбищу к теплому, душистому стойлу... И она, деревня, казалось, также ждала - без большой надежды, - что после стольких ночей, проведенных в грязи, придет хозяин и поведет ее к какому-то несбыточному, непостижимому приюту.

Я отлично понимаю, что все это бредни, я и сам не принимаю их вполне всерьез, так, грезы... Деревни не подымаются на зов мальчишки-школьника, как коровы. Ну и пусть! Вчера вечером, мне кажется, найдись какой-нибудь святой - она бы пошла за ним.

Итак, я говорил себе, что мир снедаем унынием. Естественно, нужно немного призадуматься, чтобы отдать себе в этом отчет, так сразу не увидишь. Это вроде как пыль. Ходишь, бродишь, занятый своим делом, и не замечаешь ее, дышишь ею, пьешь ее, ешь, но она так тонка, так въедлива, что даже на зубах не скрипит. Стоит, однако, остановиться хоть на мгновение, она покрывает твое лицо, руки. Нужно суетиться без устали, чтобы этот дождь пепла не осел на тебе. Вот мир все и суетится.

Мне скажут, пожалуй, что мир давным-давно свыкся с унынием, что уныние подлинно удел человеческий. Возможно, семена его и были разбросаны повсюду и взошли местами, на благоприятной почве. Но я спрашиваю себя, знавали ли люди и прежде такое всеобщее поветрие уныния? Недоносок отчаяния, постыдная форма отчаяния, эта проказа, нет сомнения, - своего рода продукт брожения разлагающегося христианства.

Ясное дело, такие мысли я держу про себя. Но не стыжусь их, однако. Я даже думаю, что меня хорошо бы поняли, слишком хорошо, пожалуй, для моего спокойствия - я хочу сказать, для спокойствия моей совести. Оптимизм наших владык давно омертвел. Те, кто все еще проповедуют его, поучают по привычке, сами в него не веря. На малейшее возражение они отвечают понимающей улыбкой, словно извиняясь. Старых священников не проведешь. Пусть внешние формы и неприкосновенны, пусть соблюдается верность исконному словарю, сами темы официального красноречия уже не те. Люди постарше нас замечают перемены. Прежде, к примеру, в соответствии с вековой традицией, епископское послание непременно завершалось осторожным намеком - убежденным, конечно, но осторожным - на грядущие преследования и кровь мучеников. Теперь предсказания такого рода делаются реже. Уж не потому ли, что их осуществление представляется довольно вероятным?

Увы! В священнических домах все чаще слышишь словечко из так называемых "окопных" - этот отталкивающий жаргон, не знаю как и почему, казался забавным старшему поколению, но моих сверстников от него коробит, так он уродлив и скучен. (Поистине удивительно, впрочем, с какой точностью мрачные образы этого жаргона выражают мерзкие мысли, но только ли в окопном жаргоне дело?..) Все кругом только и твердят, что главное - "не вникать". Господи! Но мы ведь созданы для этого! Я понимаю, на это есть высшие духовные лица. Ну а кто их, наших владык, информирует? Мы. Так что, когда превозносят послушание и монашескую простоту, мне, как я ни стараюсь, это не кажется убедительным...

Все мы, если велит наставник, способны чистить картошку или ухаживать за свиньями. Но приход не монастырь, тут одной добродетели мало! Тем более что они ее даже не замечают, да, впрочем, им и не понять, что это такое.

Байельский протоиерей, уйдя на покой, стал частым гостем в Вершоке у достопочтенных отцов картезианцев. Одна из его лекций, на которой господин декан предложил нам присутствовать почти в обязательном порядке, так и называлась: "Что я видел в Вершоке". Мы услышали немало интересного, даже увлекательного, вплоть до самой манеры изложения, поскольку этот очаровательный старец сохранил невинные причуды бывшего преподавателя словесности и холил свой стиль не меньше, чем руки. Казалось, он надеется, впрочем не без опаски, на весьма маловероятное присутствие среди своих слушателей в сутанах г-на Анатоля Франса и словно бы испрашивает у того снисхождения к Господу Богу во имя гуманизма, расточая многозначительные взгляды, двусмысленные улыбки и изящно отставляя мизинчик. Церковное кокетство такого рода было, наверно, модным в девятисотые годы, и мы постарались отдать дань его "меткости", хотя он ровным счетом ни во что не метил. (Я, возможно, слишком груб по природе, слишком неотесан, но, признаюсь, образованные священники мне всегда были противны. Общение с высокими умами - это, в сущности, тот же званый обед, а лакомиться на званом обеде под носом у людей, умирающих с голоду, недостойно.)

Короче, г-н протоиерей поведал нам уйму всевозможных историй, как принято выражаться, "анекдотов". Думаю, смысл их я понял. К сожалению, все это тронуло меня меньше, чем мне бы хотелось. Не спорю, никто так не управляет своей внутренней жизнью, как монахи, но все эти пресловутые "анекдоты" вроде здешнего вина - его нужно пить на месте, перевозки оно не терпит.

Возможно также... должен ли я об этом говорить?.. возможно также, что когда такая небольшая группа людей живет день и ночь бок о бок друг с другом, она невольно создает благоприятную атмосферу... Мне и самому доводилось бывать в монастырях. Я видел, как монахи, распростершись ниц, смиренно выслушивали, не пытаясь даже возражать, несправедливые поучения какого-нибудь настоятеля, который старался сломить их гордыню. Но в этих обителях, куда не долетает эхо внешнего мира, сама тишина приобретает такое особое качество, такое поистине поразительное совершенство, что слух, обострившийся до чрезвычайности, мгновенно улавливает малейший трепет... Иная тишина в зале капитула дороже аплодисментов.

(В то время как епископское увещевание...)

Я перечитываю первые страницы своего дневника без всякого удовольствия. Разумеется, я немало передумал, прежде чем решился завести его. Но это меня отнюдь не успокаивает. Для человека, привыкшего к молитве, размышления слишком часто не более чем алиби, скрытый способ утвердить себя в определенном намерении. Рассудок легко оставляет в тени то, что мы желаем там спрятать. Мирянин, раздумывая, взвешивает твои возможности, это понятно! Но о каких возможностях может идти речь для нас, коль скоро мы раз и навсегда прияли грозное присутствие божественного в каждом мгновении нашей ничтожной жизни? Пока священник не утратил веры, - а что от него останется, если он ее утратит, ведь тем самым он отречется от себя? - он не может даже составить ясного представления о своих собственных интересах, представления столь же прямого - хотелось бы даже сказать: наивного, непосредственного, как человек, живущий в миру. Взвешивать свои возможности да зачем? Против бога не играют.

Получил ответ от своей тетки Филомены, в конверт вложены две стофранковые купюры, - этого как раз хватит на самые неотложные расходы. Деньги утекают у меня между пальцами, как песок, просто ужасно.

Надо признать, что я делаю непоправимые глупости! Так, например, эшенский бакалейщик г-н Памир, человек порядочный (двое из его сыновей священники), сразу же принял меня очень дружелюбно. Он, впрочем, постоянный поставщик моих собратьев. Когда бы я ни зашел к нему, он непременно потчевал меня в задней комнате своей лавки хинной водкой и печеньем. Мы подолгу с ним беседовали. Времена для него сейчас трудные, одна из дочерей все еще не устроена, а оба младших мальчика, студенты католического института, немало ему стоят. Короче, как-то, принимая мой заказ, он сказал с милой улыбкой: "Я добавлю три бутылки хинной, у вас хоть краска появится в лице". Я, по глупости, решил, что это - подарок.

Бедняк, который двенадцати лет прямо из нищего дома попал в семинарию, так никогда и не узнает цену деньгам. Я полагаю даже, что нам трудно сохранить честность в деловых вопросах. Лучше уж вовсе не рисковать и не играть, пусть даже и невинно, с тем, что большинство мирян считают не средством, но целью.

Вершинский священник, не всегда отличающийся тактом, счел нужным шутливо намекнуть г-ну Памиру на это небольшое недоразумение. Тот искренне огорчился. "Я всегда рад господину кюре, - сказал он, - пусть заходит ко мне почаще, мы не откажем себе в удовольствии выпить вместе. Я, слава богу, от одной бутылки не обеднею. Но дела есть дела, я не могу раздавать свой товар даром". А г-жа Памир, кажется, добавила: "Нас, коммерсантов, ведь тоже положение обязывает".

Сегодня утром принял решение, что буду вести дневник не дольше года. Ровно через двенадцать месяцев, 25 ноября, я сожгу эти листки и постараюсь о них забыть. Но это решение, принятое после обедни, успокоило меня ненадолго.

Я не испытываю угрызений совести в прямом смысле слова. Мне не кажется, что я делаю что-то дурное, отмечая здесь день за днем с полной откровенностью скромнейшие, ничтожнейшие секреты жизни, в которой, впрочем, нет ничего тайного. Из того, что я закрепляю на бумаге, мой единственный друг, которому мне еще случается открывать душу, не узнал бы обо мне ничего существенно нового, к тому же я никогда бы не осмелился, я это ясно чувствую, написать все то, что поверяю каждое почти утро Богу без всякого стыда. Нет, на угрызения совести это не похоже, тут скорее какой-то безотчетный страх, инстинктивная настороженность. Когда я впервые положил перед собой эту школьную тетрадку, я попытался сосредоточиться, заглянуть в себя, как делаешь, проверяя свою совесть, перед исповедью. Но этим внутренним взором, обычно таким спокойным, проницательным, пренебрегающим мелочами и устремленным к главному, я увидел не свою совесть. Казалось, он скользил по поверхности какой-то другой совести, мне до той поры неведомой, по какому-то замутненному зеркалу, и мне вдруг стало страшно, что я увижу в нем лицо, - чье? не мое ли? - лицо вновь обретенное, забытое.

О себе должно говорить с неколебимой суровостью. Откуда же у меня, при первой попытке понять себя, эта жалость, эта нежность, эта душевная размягченность и эти слезы, подступающие к горлу?

Вчера был у торсийского кюре. Это хороший священник, очень добросовестный, пожалуй несколько чересчур практичный, сын богатых крестьян, он знает цену деньгам и поражает меня своим мирским опытом. В наших кругах ему прочат пост эшенского благочинного. Держится он со мной как-то непонятно - не терпит душевных излияний и умеет отбить к ним всякую охоту громким добродушным смехом, впрочем, в этом смехе куда больше понимания, чем кажется. Господи, как бы мне хотелось быть таким здоровым, мужественным, уравновешенным! Но, полагаю, он относится снисходительно к моей, как он называет, чрезмерной чувствительности, поскольку знает, что я вовсе не чванюсь ею, о нет! Я давно уже знаю разницу между истинной жалостью святых сильной и мягкой - и тем детским страхом, который испытываю сам перед чужими страданиями.

- Не очень-то хорошо вы выглядите, мой милый!

Надо сказать, что я все еще не пришел в себя после сцены, которую мне закатил в ризнице несколько часов назад старик Дюмоншель. Господь ведает, что я охотно давал бы даром, вместе со своим временем и трудами, бумажные ковры, побитые молью драпировки и сальные свечи, за которые сам плачу втридорога поставщику его преосвященства, хотя они истаивают, не успеешь их зажечь, шипя, как жир на сковородке. Но тариф есть тариф: что я могу тут поделать?

- Вы должны были вышвырнуть этого субъекта за дверь, - сказал он мне.

И на мои возражения:

- Вышвырнуть, и точка! Знаю я вашего Дюмоншеля: у старика водятся денежки... Его покойная жена была вдвое богаче, чем он сам, - справедливо поэтому, чтобы он похоронил ее прилично! Все вы, молодые священники...

Он побагровел и глянул на меня сверху вниз.

- Не знаю, что течет в жилах у вас, молодых! В мое время из священника воспитывали деятеля церкви - не хмурьте брови, мне хочется вас отшлепать, да, деятеля церкви, понимайте это, как хотите, главу прихода, хозяина, человека, призванного руководить. И эти люди держали край в своих руках, им достаточно было кивка головы. Да, знаю, знаю, что вы мне скажете: они хорошо ели, не хуже пили и не брезговали картишками. Не спорю! Когда разумно подходишь к своему делу, оно спорится, и свободного времени остается больше - ничего тут нет плохого. Теперь к нам из семинарии являются простаки, голодранцы. Эти юнцы воображают, что трудятся больше всех, потому только, что у них ничего не выходит. Они хнычут, вместо того чтобы приказывать. Они прочли уйму книг, но до них так и не дошел - не дошел, слышите! - истинный смысл слов о Муже и Жене. Что такое жена, мой мальчик, та истинная супруга, какую только может пожелать себе мужчина, если ему не хватает ума последовать совету апостола Павла? Не отвечайте, все равно ничего, кроме глупостей, от вас не дождешься! Так вот, это - крепкая женщина, которая не боится работы и знает, почем фунт лиха, знает, что до конца жизни ей придется всякий раз начинать все заново. Святой церкви, как она ни старайся, не превратить этот бедный мир в престол праздника тела господня. У меня когда-то, в моем прежнем приходе, была привратницей удивительная женщина, монахиня из Брюгге, обмирщенная в 1908 году, золотое сердце. Всю первую неделю она знай себе скребла да терла, так что храм божий засиял не хуже монастырской приемной, я его сам не узнавал, право слово! Дело было, надо сказать, в разгар страды, в церкви - ни живой души, от меня проклятая старушенция требовала, чтобы я переобувался - это я-то, который терпеть не может шлепанцы. Она, кажется, даже заплатила за них из своего кармана. Каждое утро она, разумеется, находила новый слой пыли на скамьях, свежую плесень на ковре у хоров и паутину - да, уж в паутине, мой мальчик, недостатка не было, хватило бы, чтобы соткать приданое невесте.

Я думал про себя: "Начищай, начищай, дочь моя, поглядим, что ты запоешь в воскресенье". Настало воскресенье. Воскресенье как воскресенье, не какой-нибудь там престольный праздник, и народу как обычно, ничего особенного. Ну и беда! В общем, далеко за полночь она все еще скребла и наващивала при свечах. А несколько недель спустя, ко дню всех святых, явились к нам с громовой проповедью отцы редемптористы, молодцы что надо. Бедняжка ночи напролет ползала на четвереньках между своим ведром и ветошью - мыть так уж мыть, - так что даже колонны покрылись мхом, а в щелях между плитами стала прорастать трава. Никакими силами нельзя было ее урезонить, святую сестру. Послушать ее, так следовало бы выставить за дверь всю мою паству, чтобы господь бог не замарал ног, представляете? Я ей говорил: "Вы меня разорите на микстурах" - потому что несчастная старуха вдобавок отчаянно кашляла! В конце концов она слегла - приступ суставного ревматизма, сердце не выдержало, и - хоп! - вот моя монашка предстала перед святым Петром, В известном смысле она, конечно, мученица. И ошибка ее не в том, ясное дело, что она боролась с грязью, но в том, что она хотела с нею покончить раз и навсегда, как будто такое возможно. Приход - грязен, ничего не попишешь. Христианский мир - еще грязнее. Вот погодите, настанет Судный день, увидите, сколько нечистот придется вычерпать ангелам из самых святых обителей - лопатами, как из выгребной ямы! Так вот, дитя мое, отсюда явствует, что церковь должна быть хорошей хозяйкой, хорошей и разумной. Моя монашка не была настоящей хозяйкой: настоящая хозяйка знает, что дом - не дарохранительница. Все это поэтические бредни.

Только этого я и ждал. Пока он набивал свою трубку, я попытался, довольно косноязычно, объяснить ему, что пример, выбранный им, не слишком удачен, что эта монахиня, умершая от трудов праведных, не имеет ничего общего с "простаками", "голодранцами", юнцами, которые "хнычут, вместо того, чтобы приказывать".

- Ошибаешься, - сказал он мне сурово. - Иллюзии те же. Только у этих голодранцев нет упорства моей монашки, вот и вся разница. После первой же попытки, под предлогом, что практика священнослужения превосходит их бедное понимание, они опускают руки. Им подавай варенье! А христианский мир, как и взрослый мужчина, питается не вареньем. Господь бог сказал в Писании, что мы соль земли, мой мальчик, а вовсе не мед. Так вот, наш бедный мир подобен старому Иову на его навозной куче, покрытому ранами и язвами. Соль, когда ею посыпают раздраженную кожу, обжигает. Но и спасает от гниения. У нас одно в голове - попрать Дьявола, да еще снискать любовь - любовь к себе самим, я имею в виду. Настоящего священника никогда не любят, запомни это. И хочешь, я скажу тебе еще одну вещь? Церкви наплевать на то, любят вас или нет, мой милый. Пусть вас уважают, слушаются. Церкви нужен порядок. Добейтесь, чтобы весь день не нарушался порядок. Установите порядок, помня, что назавтра снова возобладает беспорядок, потому что это в порядке вещей - ночь сводит насмарку все, чего вы добились накануне - ночь принадлежит Дьяволу.

- Не ночью ли, - сказал я (зная, что рассержу его), - отправляют литургию иноки?..

- Да, - ответил он холодно, - они музицируют.

Я сделал оскорбленное лицо.

- Я ничего не имею против ваших созерцателей, каждому свое. Кроме музыки, они занимаются еще цветами.

- Цветами?

- Именно. После того, как мы приберемся, вымоем посуду, почистим картошку, накроем стол скатертью, они ставят в вазу свежие цветы, это нормально. Заметь, только дурак оскорбится моим сравнением, тут ведь есть, разумеется, свой оттенок... Мистическая лилия отнюдь не то же самое, что лилия полевая. Впрочем, если человек предпочтет говяжью вырезку букету подснежников, то потому лишь, что он сам - скот, брюхо. Короче, твои созерцатели созданы, чтобы снабжать нас прекрасными цветами, подлинными цветами. К сожалению, и в монастырях, как и повсюду, бывают случаи саботажа, и нам подсовывают цветы бумажные.

Не показывая вида, он искоса наблюдал за мной, и мне казалось, я ловил мгновениями в глубине его глаз безмерную нежность и - осмелюсь ли сказать? своего рода тревогу, озабоченность. У меня свои испытания, у него - свои. Но мне о своих трудно умолчать. И если я о них не говорю, то не столько, увы, из героизма, сколько из стыдливости, знакомой также, как я слышал, на свой манер, врачам, по роду их деятельности. Он же о своих трудностях никогда не скажет, что бы там ни случилось, прикрываясь этой ворчливой прямотой, в своем роде еще более непроницаемой, чем белые, как свечи, отцы картезианцы, с которыми я сталкивался в коридорах З...

Внезапно он стиснул мою руку в своей, припухшей от диабета, но пожатие ее было твердым, решительным, властным.

- Ты, может, скажешь, что я ничего не смыслю в мистиках. Смотри не окажись в дураках, сказав это! Так вот, мой милый, был в мои времена в семинарии один преподаватель канонического права, который считал себя поэтом. Он, бедняжка, был мастак на поразительные штуки, тут тебе и стопы, как положено, и рифмы, и цезуры, все, что хочешь! Дай ему волю, он уложил бы в стихи даже свое каноническое право. Ему не хватало только одного, назови это как хочешь - вдохновением, гением - ingenium, так, что ли? Я не гений. Но, предположим, Святой Дух подаст мне в один прекрасный день знак, я без промедления брошу свою метлу и тряпки - не сомневайся! - и вознесусь прогуляться в облацех, чтобы обучиться ангельской музыке, пусть я поначалу и буду подвирать. Но позволь уж мне смеяться в лицо людям, которые запевают хором, прежде чем Господь Бог поднимет дирижерскую палочку!

Он на миг задумался, и его лицо, хотя и обращенное к свету, показалось мне вдруг подернутым тенью. Даже черты его стали жестче, словно он ждал от меня - а может, от себя, от своей совести - возражения, опровержения, сам не знаю чего... Он, впрочем, почти тотчас просветлел.

- Что ты хочешь, мой милый, у меня свои соображения насчет арфы юного Давида. Он был талантливый мальчик, спору нет, но вся эта музыка не уберегла его от греха. Я прекрасно знаю - бедные благонамеренные писатели, которые фабрикуют Жития святых на экспорт, воображают, что вдохновение - верное убежище, что человеку в нем тепло и надежно, как в лоне Авраамовом. Надежно!.. Ну, разумеется, иногда ничего нет легче, как туда вскарабкаться: сам бог тебя возносит. Да только сумей там удержаться, а уж коли не удается, знай, как спуститься. Не секрет, что святые, истинные святые не раз оказывались в весьма затруднительном положении на обратном пути. И когда их потуги удержать равновесие обнаруживались, молили об одном - чтобы это держали в секрете: "Не говорите никому о том, что видели..." Им было немного стыдно, понимаешь? Стыдно, что они баловни у Отца нашего, что им дано было испить из чаши блаженства прежде всех других! А за что? Да ни за что. Из милости. Такого рода благодатные дары... Первое движение души - от них уклониться. Можно по-разному толковать слова Библии: "Страшно попасть в руки бога живого!" Да что я говорю! В его объятия, ему на грудь, в сердце Иисуса! Ты ведешь свою скромную партию в оркестре - играешь, предположим, на треугольнике или на цимбалах, и вдруг тебе предлагают подняться на сцену, дают тебе Страдивария и говорят: "Пожалуйста, мой милый, я вас слушаю". Бр-р!.. Пойдем, поглядишь на мою молельню, только раньше вытри хорошенько ноги, чтобы не испачкать ковер.

Я не очень-то разбираюсь в мебели, но его спальня показалась мне роскошной: массивная кровать красного дерева, трехстворчатый шкаф, весь резной, кресла, покрытые плюшем, а на камине огромная бронзовая Жанна д'Арк. Но г-н кюре хотел показать мне не спальню. Он провел меня в другую комнату, почти пустую, в ней были только стол и аналой. На стене висела довольно дурная олеография, вроде тех, что встречаются в больничных палатах, на ней был изображен толстощекий и розовый младенец Иисус между ослом и быком.

- Видишь эту картинку, - сказал он, - ее подарила мне крестная. У меня достаточно средств, чтобы купить себе что-нибудь получше, более художественное, тем не менее я отдаю предпочтение этой. Она уродлива и даже несколько глуповата, это меня успокаивает. Мы ведем свой род из Фландрии, мой милый, из края выпивох и обжор - богатого края... Вы, чернявые мозгляки из-под Булони, даже представить себе не можете в ваших глинобитных лачугах, что такое богатство Фландрии, ее чернозем! Не надо требовать от нас красивых речей, от которых падают в обморок набожные дамы, однако и мы тоже можем выставить немало мистиков, мой мальчик! И мистиков не чахоточных, нет. Мы жизни не боимся: в наших жилах течет добрая грубая кровь, красная и густая, она пульсирует у нашего виска, даже когда мы полны до краев можжевеловой водкой, даже когда не помним себя от гнева - фламандского гнева, который быка может свалить с ног, - добрая кровь, куда добавлен чуток голубой испанской, как раз в меру, чтобы сделать эту смесь огненной. Ну, словом, у тебя свои печали, у меня свои - вполне вероятно, не те же самые. С тобой может случиться, что ты не потянешь упряжку, а я в упряжке взбрыкивал, и не раз, уж поверь. Если бы я тебе рассказал... Но это не сегодня, сейчас ты слишком не в себе, еще упадешь в обморок от слабости. Вернемся к моему младенцу Иисусу. Вообрази, что поперингский кюре, там, у нас, с согласия генерального викария, надумал, умная голова, направить меня в Сен-Сюльпис. Сен-Сюльпис в их представлении был чем-то вроде Сен-Сира или Сомюрского высшего кавалерийского училища - одним словом, военной академией для начинающих церковнослужителей. К тому же у господина моего батюшки (в скобках: я сначала подумал, что он шутит, но похоже, что г-н торсийский кюре никогда иначе и не именует своего отца: может, так было принято прежде?), у господина моего батюшки кое-что водилось в мошне, и он считал долгом угодить епархии. Только вот загвоздка!.. Как увидел я эту старую запаршивевшую казарму, провонявшую жирным бульоном, брр!.. И всех этих парней, до того отощавших, бедняги, что даже в фас они выглядели как бы в профиль... Короче, мы, вместе с тремя-четырьмя добрыми товарищами, не больше, попортили немало крови преподавателям своими выходками, ничего особенного, так, слегка буянили. Первые в работе и в трапезной, ничего не скажешь, но в остальном... сущие чертенята. Например, как-то вечером, когда все улеглись, взобрались на крышу и ну мяукать... впору весь квартал разбудить. Наш наставник вскочил с кровати и давай креститься, несчастный, решил, что все окрестные коты назначили свиданье в святой обители, что бы поведать тут друг другу всяческие мерзости - шутка дурацкая, не спорю! В конце триместра эти господа отправили меня восвояси с соответствующей характеристикой! Не глуп, хороший мальчик, добрый по природе, и пошло-поехало. Короче, я годен только коров пасти. А я ни о чем другом не мечтал, как быть священником. Быть священником или умереть! Сердце мое так кровоточило, что Господь Бог попустил меня даже испытать соблазн покончить с собой - право слово! Господин мой батюшка был человек справедливый. Он отвез меня на своей одноколке к его преосвященству, вооружившись записочкой от моей двоюродной бабки, настоятельницы намюрского монастыря Целования Мариина. Монсеньер тоже был человек справедливый. Он тотчас допустил меня к себе в кабинет. Я кинулся ему в ноги, рассказал об искушении, которое испытал, и неделю спустя он отправил меня в свою семинарию, заведение не слишком модное, но солидное. Не в том суть! Я могу сказать, что видел смерть в глаза, и какую смерть! Так что с этого момента я решил принять свои меры предосторожности, не умничать. Не осложнять себе жизнь, не высовываться, как выражаются военные. Мой младенец Иисус слишком мал, чтобы чересчур уж интересоваться музыкой или литературой. И он, пожалуй, даже скривился бы, увидя, что люди, вместо того чтобы задать свежей соломы его быку или вычистить скребницей осла, только закатывают глаза.

Он подтолкнул меня в спину, выставляя из комнаты, и от дружеского шлепка его широких ладоней я едва не упал на колени. Потом мы выпили вместе по стаканчику можжевеловой. Внезапно он поглядел мне прямо в глаза твердо и властно. Это был совершенно другой человек - человек, который никому не обязан отчетом, сюзерен.

- Монахи есть монахи, - сказал он, - я не монах. Я не монастырский настоятель. У меня своя паства, свое стадо, я не могу плясать перед ковчегом со своим стадом - со своим скотом; на что это будет похоже, скажи, пожалуйста? У меня скотина как скотина, ни слишком хорошая, ни слишком дурная - быки, ослы, молочный и рабочий скот. Есть и козлы. Что прикажешь мне делать с козлами? Их не зарежешь, не продашь. Игумену легче легкого дать распоряжение отцу привратнику. Попадется ненароком козел - игумену ничего не стоит от него избавиться. А я - не могу, мы должны со всем уметь управиться, даже с козлами. Козлы или овцы, это дела не меняет, Господь желает, чтобы мы вернули ему каждое животное в хорошем состоянии. И не забивай себе голову заботой, чтобы от козла не несло козлом, попусту потратишь время, да еще рискуешь впасть в отчаяние. Старые священники принимают меня за оптимиста, этакого неунывайку, молодые, вроде тебя, считают букой, находят, что я слишком суров, крут с прихожанами, командую ими, как солдатами. Те и другие на меня в претензии за то, что я не лелею своего собственного плана реформ, как все прочие, или держу его про себя. "Традиции!" - ворчат старики. "Эволюция!" - поют молодые. А я считаю, что человек всегда остается человеком, он и сейчас не многим большего стоит, чем в языческие времена. И вообще вопрос не в том, чтобы знать, чего он стоит, а в том, кто им повелевает. Ах, если бы дали волю деятелям церкви! Заметь, я вовсе не пытаюсь подсахарить средневековье: в тринадцатом веке люди отнюдь не отличались святостью, а монахи, если и не были так глупы, как нынешние, пили зато куда больше, спору нет. Но мы закладывали основу империи, мой мальчик, империи, в сравнении с которой империя Цезарей была бы дерьмом, мы строили мир, Римский мир, истинный. Христианское общество - вот каков был бы плод наших совместных усилий. Это вовсе не значит, что все христиане стали бы непорочными. У церкви крепкие нервы, она греха не боится, напротив. Она смотрит ему в лицо спокойно и даже по примеру господа нашего Иисуса Христа берет грех на себя, отвечает за него. Если хороший работник на совесть потрудился шесть дней в неделю, ему можно простить попойку в субботний вечер. Послушай, я дам тебе определение христианского народа через его противоположность. Противоположность христианского народа - это народ безрадостный, одряхлевший. Ты скажешь, что мое определение не слишком укладывается в теологические каноны. Не спорю. Но тут есть над чем призадуматься господам, которые зевают на воскресной обедне. Да и как им не зевать! Разве может церковь за какие-то несчастные полчаса в неделю научить их радости! Даже если они затвердили бы наизусть все постановления Тридентского собора, это вряд ли прибавило бы им веселья!

Почему наше раннее детство представляется нам таким сладостным, таким светозарным? У ребенка ведь есть свои горести, как и у всех прочих, и он, в общем, так беззащитен против боли, болезни! Детство и глубокая старость должны бы были быть самым тяжким испытанием для человека. Но как раз из чувства своей полной беспомощности дитя смиренно извлекает самый принцип радости. Оно полностью полагается на мать, понимаешь? Настоящее, прошлое, будущее, вся жизнь заключены для него в одном взгляде, и этот взгляд улыбка. Так вот, милый мой, если бы нам не мешали делать свое дело, церковь одарила бы людей такого рода высшей беззаботностью. Заметь, что при этом на долю каждого пришлось бы ничуть не меньше неприятностей. Голод, жажда, нужда, ревность, нам никогда недостало бы сил окончательно прищучить Дьявола, куда там! Но человек чувствовал бы себя сыном божьим, вот в чем чудо! Он жил бы и умирал с этой мыслью в башке - и не с мыслью, которой он просто набрался из книг, нет. Потому что этой мыслью, благодаря нам, было бы проникнуто все - нравы, обычаи, развлечения, праздники, все, вплоть до самых ничтожных надобностей. Это не помешало бы крестьянину возделывать землю, ученому корпеть над своей таблицей логарифмов и даже инженеру конструировать свои игрушки для взрослых. Но мы покончили бы с чувством одиночества, вырвали бы его с корнем из сердца Адама. Язычники со своим хороводом богов были не так уж глупы: им все же удалось дать бедному миру иллюзию примитивной гармонии с незримым. Но сейчас такая штука гроша ломаного не стоила бы. Вне церкви народ всегда будет народом ублюдков, народом подкидышей. Конечно, он может еще рассчитывать, что его признает своим сыном Сатана. Долгонько им придется ждать черного рождества! Сколько бы они ни подставляли к очагу башмаки, Дьяволу уже обрыдло класть туда свои механические игрушки, которые устаревают, не успеют их изобрести, теперь он бросает людям только крохотный пакетик героина, морфия или еще какую-нибудь ничего ему не стоящую дрянь. Бедные люди! Они опустошили все, вплоть до греха. Не всяк развлекается, кто хочет. Ребенку для забавы достаточно грошовой куклы, тогда как старику сводит рот зевотой перед пятисотфранковой игрушкой. Почему? Потому, что он утратил дух детства. Так вот, Господь Бог возложил на церковь обязанность поддерживать в мире этот дух детства, эту непосредственность, эту свежесть. Язычество не было врагом природы, но только христианство ее возвеличивает, одушевляет, подымает до уровня человека, до уровня его мечты. Хотел бы я, чтобы мне попался в руки какой-нибудь ученый книжный червь, из тех, что обзывают меня обскурантом, я сказал бы ему: "Не моя вина, что на мне похоронные одежды. И в конце концов, носит же папа белое, а кардиналы - красное. Я вправе нарядиться не хуже самой царицы Савской, потому что я несу радость. И я дал бы ее вам, ничего не требуя взамен, только попросите. Церковь владеет радостью - всей той частью радости, которая отведена нашей юдоли скорби. И все, что вы сделали в ущерб церкви, вы сделали в ущерб радости. Разве я мешаю вам высчитывать прецессию равноденствия или разлагать атомы? Научись вы даже создавать жизнь, какой толк, если смысл жизни вами утрачен? Вам остается только пустить себе пулю в лоб среди всех ваших колб. Да создавайте себе жизнь, сколько хотите! Тот образ смерти, который вы предлагаете, мало-помалу отравляет сознание сирых мира сего, постепенно затемняет, обесцвечивает их последние радости. Как-то вы еще просуществуете, пока ваша промышленность и ваши капиталы позволяют вам превращать мир в ярмарку при помощи машин, которые вертятся с головокружительной скоростью под рев труб и вспышки потешных огней. Но подождите, подождите - наступит первая четверть часа тишины. И тут люди услышат Слово - нет, не то, которое они отвергли, не то, что спокойно возвещало: "Я - Путь, Истина, Жизнь", но Слово из бездны: "Я дверь, замкнутая навек, тупик, ложь и гибель".

Он произнес эти последние слова так мрачно, что я, наверно, побледнел или, точнее, пожелтел, ибо такова, увы, последние несколько месяцев моя манера бледнеть, - потому что он налил мне еще стаканчик можжевеловой, и мы заговорили о другом. Его веселость не показалась мне ни фальшивой, ни даже наигранной, думаю, она ему свойственна по природе, у него веселая душа. Но его взгляду не сразу удалось достичь с ней согласия. Когда я, уходя, склонился перед ним, он перекрестил мой лоб большим пальцем и сунул мне в карман сто франков:

- Бьюсь об заклад, ты без гроша, первое время всегда приходится туго, вернешь мне деньги, когда сможешь. Ну, проваливай и никогда не рассказывай дуракам о наших разговорах.

"Задать свежую солому быку, вычистить скребницей осла", - мне припомнились эти слова сегодня утром, пока я чистил картошку на суп. Помощник мэра вошел в кухню за моей спиной, я резко поднялся со стула, не успев даже стряхнуть очистки; я чувствовал себя смешным. Он, впрочем, принес добрые вести: муниципалитет дал согласие вырыть мне колодец. Я смогу, таким образом, сберечь двадцать су в неделю, которые плачу мальчику-певчему за то, что он носит воду. Мне хотелось бы поговорить с помощником мэра относительно принадлежащего ему кабаре - он намеревается устраивать танцы по четвергам и воскресеньям, четверговые он именует "семейными балами" и зазывает на них даже девочек с фабрики, а парни развлекаются тем, что их спаивают.

Я не осмелился. Он взял себе манеру смотреть на меня с улыбкой, в общем даже благожелательной и вызывающей меня на разговор, но такой, словно, что бы я там ни сказал, это не может иметь решительно никакого значения. К тому же подобный разговор приличней будет завести у него дома. Предлог для посещения у меня есть, поскольку его супруга тяжело больна и уже несколько недель не выходит. Она, кажется, неплохая женщина и прежде, как мне говорили, довольно аккуратно посещала службы.

..."Задать свежей соломы быку, вычистить скребницей осла..." Пусть так. Самые простые из моих обязанностей отнюдь не самые легкие, напротив. У скотины потребности малые, неизменно одни и те же, не то что у людей! Я сыт по горло разглагольствованиями о простоте сельских жителей. Я сам крестьянский сын и склонен скорее думать, что они чудовищно сложны. В Бетюне, когда я начинал как викарий, молодые рабочие, бывшие на нашем попечении, едва был сломан первый лед, пустились откровенничать со мной, им ужасно хотелось понять себя, чувствовалось, что их просто переполняет симпатия к себе. Крестьянин любит себя редко, и если он проявляет такое жестокое равнодушие к тем, кто любит его, дело вовсе не в том, что он не верит в это чувство - он, скорее, пренебрегает им. Он, конечно, не слишком старается побороть собственные недостатки или пороки. Но вместе с тем и не питает никаких иллюзий на этот счет - он сжился с ними, притерпелся к ним, считая заведомо неисправимыми, и на протяжении всей жизни стремится только удержать в узде этих бесполезных и дорогостоящих зверей, тратя по возможности меньше на их прокорм. И поскольку нередко аппетит этих чудовищ, таимых от окружающих в немоте крестьянских жизней, с годами растет все больше, постаревшему человеку становится так трудно вынести себя самого, что ему нестерпимо всякое выражение симпатии со стороны, он подозревает тут своего рода сообщничество с внутренним врагом, мало-помалу пожирающим его силы, труд и достаток. Что сказать этим несчастным? Случается видеть на смертном одре старика-развратника, чья скупость была всего лишь горькой отместкой, добровольным самоистязанием, наказанием, которое человек сам налагал на себя долгие годы с неукоснительной строгостью. И уже на пороге агонии какое-нибудь слово, исторгнутое томительным страхом, вдруг выдает эту неугасимую ненависть к себе, которой, быть может, нет прощенья.

Полагаю, мое решение обойтись без услуг домоправительницы, принятое две недели назад, истолковано неправильно. Осложняет дело еще то, что ее мужа, г-на Пегрио, недавно наняли в замок охранять охотничьи угодья. Вчера он даже дал присягу в Сен-Ваасте. А я-то еще счел себя очень ловким, купив у него бочоночек вина! Я напрасно потратил на это двести франков, присланных тетей Филоменой, поскольку г-н Пегрио теперь отказался от обязанностей коммивояжера бордоской фирмы, хотя и передал ей мой заказ. Всю выгоду от этого скромного проявления моей щедрости, наверно, извлечет его преемник. Какая глупость!

Да, какая глупость! Я рассчитывал, что этот дневник поможет мне удержать разбегающиеся мысли в тех редких случаях, когда мне выпадает минута сосредоточиться. Я представлял себе, что он будет своего рода беседой между Господом Богом и мною, продолжением молитвы, неким способом обойти ее трудности, порой все еще кажущиеся мне непреодолимыми, возможно, из-за мучительных колик в животе. Но оказалось, что дневник приоткрыл мне, какое огромное, какое чрезмерное место занимают в моей жалкой жизни тысячи мелких бытовых забот, от которых я, как мне иногда казалось, избавился. Я понимаю, что Господь не отвергает наших тревог, даже самых ничтожных, что он ничем не брезгует. Но зачем закреплять на бумаге то, о чем мне, напротив, следовало бы постараться тут же забыть? Хуже всего, что, поверяя все это дневнику, я испытываю неизъяснимое, сладостное чувство, и уже одно это должно было бы насторожить меня. Заполняя каракулями при свете лампы эти страницы, которых никто никогда не прочтет, я ощущаю незримое присутствие рядом с собой кого-то, безусловно не Бога, скорее уж некоего друга, созданного по моему собственному образу и подобию, хотя и отличного от меня, иного по своей сути... Вчера вечером я вдруг с необыкновенной остротой ощутил это присутствие и даже поймал себя на том, что склоняю голову к какому-то воображаемому слушателю, охваченный внезапным желанием заплакать, которого тут же устыдился.

Впрочем, лучше уж довести этот опыт до конца - я хочу сказать, продолжать его, по крайней мере, еще несколько недель. Я даже попытаюсь записывать все, что придет в голову, без всякого отбора (мне случается еще иногда колебаться, примеривая тот или иной эпитет, править себя), а потом засуну эти бумажки поглубже в ящик и перечитаю их некоторое время спустя на свежую голову.

II

Сегодня, после обедни, у меня был долгий разговор с мадемуазель Луизой. До сих пор я редко виделся с ней в церкви по будним дням, поскольку ее положение гувернантки в замке обязывает нас обоих к предельной сдержанности. Г-жа графиня ее очень ценит. М-ль Луиза, кажется, намеревалась принять постриг, уйти в монахини, в орден св. Клары, но посвятила себя заботам о престарелой больной матери, умершей только в прошлом году. Оба мальчика ее обожают. К сожалению, старшая дочь, м-ль Шанталь, не проявляет к ней никакой симпатии и как будто даже находит удовольствие в том, чтобы унижать ее, обращаясь как с прислугой. Это, возможно, всего лишь детские выходки, но они жестоко испытывают терпение м-ль Луизы, которая, как мне известно от г-жи графини, происходит из очень хорошей семьи и получила превосходное воспитание.

Мне дано было понять, что в замке одобряют мое решение обойтись без домоправительницы. Там считают, однако, предпочтительней, чтобы моим хозяйством все же раз или два в неделю занималась приходящая прислуга, хотя бы из принципа. Конечно, это - вопрос принципа. Дом священника, в котором я живу, весьма комфортабелен; если не считать замка, он самый красивый в округе, - и при этом стану сам стирать белье! Тут могут увидеть вызов.

Вероятно, я также не вправе жить иначе, чем мои собратья, которые ничуть не состоятельней меня, но более умело распоряжаются своими скромными ресурсами. Я искренне убежден, что мне совершенно безразлично, как жить бедно или богато, но пусть бы уж наши верхи решили этот вопрос раз и навсегда. От нас требуют обстановки буржуазного благополучия, которая нам не по карману. Сохранить достоинство можно и в нужде. К чему поддерживать видимость? И к чему делать из нас нищих?

Я утешал себя мыслью, что буду преподавать начала закона божьего, давать частные уроки, готовя детей к первому причастию, в соответствии с пожеланием святого папы Пия X. Еще и сейчас сердце мое разрывается от нежности, едва я заслышу с кладбища жужжание их голосов и постукивание этих маленьких сабо, подбитых железом, на пороге церкви. Sinite parvulos... 1 Я мечтал, как стану говорить им теми детскими словами, которые так легко приходят мне на язык, обо всем, что вынужден таить в себе, о чем нельзя сказать с кафедры, где мне усиленно рекомендовали быть сдержанным. О! Я не преступил бы границ, разумеется! Но я был так горд в общем, что мне предстоит объяснять не дроби или гражданское право, заниматься не этим ужасным наглядным обучением, которое и в самом деле всего лишь наглядно, не более того. Человеку обучаться у вещей! К тому же я давно избавился от мучительного страха, присущего, думаю, любому молодому священнику, вынужденному оперировать некоторыми словами, некоторыми образами, - страха вызвать смешки. Страха двусмысленности, который пресекает всякий порыв и невольно заставляет держаться в пределах суровых доктринальных поучений, формулируемых на языке, совершенно истертом, но зато проверенном, так что он никого не задевает и обладает хотя бы достоинством, благодаря самой своей неопределенности и скуке, отбивать всякую охоту к ироническим комментариям. Слушая нас, слишком часто можно подумать, что мы проповедуем какого-то бога спиритуалистов, верховное существо, не знаю что там еще, во всяком случае, нечто вовсе не похожее на Господа нашего, познанного нами, как нашего чудесного живого друга, который сострадает нашим горестям, сопереживает нашим радостям, разделит нашу агонию и примет нас в свои объятия, на грудь свою.

1 Пустите детей (лат.)

Я сразу ощутил сопротивление мальчиков и умолк. В конце концов не их вина, если слишком раннее - неизбежное - знакомство с животными дополняется теперь еженедельными киносеансами.

Когда их уста впервые сумели выговорить слово "любовь", оно уже было смешным, грязным словом, за которым они с удовольствием погнались бы, хохоча и забрасывая его камнями, как за жабой. Но девочки оставили мне некоторую надежду, в особенности Серафита Дюмушель. Это лучшая моя ученица на уроках катехизиса, веселая, аккуратненькая, и взгляд у нее хотя и чуть дерзкий, но чистый. У меня мало-помалу сложилась привычка выделять ее среди менее внимательных подружек, я часто ее спрашивал, получалось, что я и говорю как бы для нее. На прошлой неделе, выдавая в ризнице еженедельную награду за успехи - благочестивую картинку, - я безотчетно положил ей руки на плечи и спросил:

- Тебе, наверно, не терпится принять святое причастие? Кажется, что время тянется слишком долго?

- Нет, - ответила она мне, - почему? Куда мне спешить.

Я опешил, хотя не так уж, впрочем, и возмутился - я ведь знаю, как лукавы дети. Поэтому я спросил:

- Но ты ведь все понимаешь? Ты так хорошо меня слушаешь!

Тут в ее личике проступила какая-то жесткость, и она ответила, пристально глядя на меня:

- Это потому, что у вас очень красивые глаза.

Я, естественно, сделал вид, что не слышал ее слов, мы вышли из ризницы вместе, и остальные девочки, шушукавшиеся между собой, внезапно умолкли, а потом расхохотались. Ясно было, что они сговорились заранее.

После этой истории я пытался вести занятия так же, как и прежде, не поддаваясь затеянной ими игре. Но бедняжка, без сомнения подстрекаемая другими, преследует меня, корча исподтишка гримасы, кокетничает, строит из себя взрослую женщину и вызывающе задирает юбку, чтобы затянуть потуже шнурок, который служит ей подвязкой. Господи, дети всегда дети, но откуда такая враждебность в этих малютках? Что я им сделал?

Монахи приемлют муки ради душ. А мы приемлем муки от душ. Эта мысль, посетившая меня вчера вечером, всю ночь бодрствовала у моей постели, как ангел.

Сегодня три месяца, как я получил назначение в Амбрикур. Уже три месяца! Усердно молился утром за мой приход, за мой бедный приход - за мой первый и, не исключено, последний приход, ибо я хотел бы здесь и умереть. Мой приход! Слово, которое невозможно произнести без волнения, - что я говорю! - без порыва любви. А между тем пока за ним стоит для меня только нечто смутное. Я знаю, что мой приход действительно существует, что мы связаны навечно, ибо он живая частица нетленной церкви, а не какая-нибудь административная фикция. Но я хотел бы, чтобы Господь отверз мне глаза и уши, дал увидеть лицо моего прихода, услышать его голос. Не слишком ли многого я прошу? Его лицо! Его взгляд! Это, должно быть, мягкий, печальный, терпеливый взгляд, я представляю себе, что он немного похож на мой собственный, когда я перестаю сопротивляться и отдаюсь течению той великой незримой реки, которая несет нас всех вперемешку, живых и мертвых, в глубины Вечности. И не взгляд ли это всего христианского мира, всех приходов или даже... возможно, всего рода человеческого? Тот, что узрел Господь с высоты креста. Да простится им, ибо не ведают, что творят...

(Мне пришло в голову использовать этот пассаж, несколько его обработав, в воскресной проповеди. "Взгляд прихода" вызвал улыбку, и я на мгновение осекся посреди фразы с ощущением, увы, слишком отчетливым, что разыгрываю комедию. Бог ведает, однако, что я был совершенно искренен! Но в образах, чересчур тронувших наше сердце, всегда есть нечто нечистое. Убежден, что торсийский протоиерей осудил бы меня. Выходя после обедни, г-н граф сказал мне своим странным голосом, чуть в нос: "Вас посетило вдохновенье!" Я готов был сквозь землю провалиться.)

Мадемуазель Луиза передала мне приглашение отобедать в замке в следующий вторник. Хотя меня несколько стесняло присутствие м-ль Шанталь, я тем не менее собирался ответить отказом, но м-ль Луиза незаметно сделала мне знак, чтобы я принял приглашение.

Во вторник ко мне опять придет прислуга. Г-жа графиня столь добра, что платит ей за один рабочий день в неделю. Мне было до такой степени стыдно за свое белье, что я побежал с утра в Сен-Вааст и купил три сорочки, кальсоны, носовые платки, короче, мне едва хватило ста франков г-на торсийского кюре, чтобы покрыть этот крупный расход. Кроме того, мне придется кормить ее обедом, а женщина, которая работает, нуждается в приличной пище. К счастью, тут пригодится мое бордо. Вчера я разлил его в бутылки. Оно показалось мне несколько мутным, но тем не менее ароматным.

Дни проходят, проходят... До чего же они пусты! С повседневными обязанностями я еще как-то справляюсь, но выполнение той скромной программы, которую наметил для себя, всякий раз откладываю на завтра. Отсутствие навыка очевидно. А сколько времени отнимает у меня хождение! Одна из деревень, приписанных к приходу, в трех километрах от церкви, другая - в пяти. От велосипеда толку мало, так как, если я подымаюсь на нем в гору, особенно натощак, у меня начинаются чудовищные боли в желудке. Мой приход, такой крохотный на карте!.. Но ведь если взять какой-нибудь школьный класс, где всего двадцать или тридцать учеников примерно одного возраста и одного социального положения, послушных одной дисциплине и обучающихся одним и тем же предметам, то и там учитель начинает разбираться в своих воспитанниках только во второй четверти... Мне чудится, что моя жизнь, что все мои силы уйдут в песок.

Мадемуазель Луиза приходит теперь ежедневно к святой обедне. Но она появляется и исчезает так быстро, что я иногда даже не успеваю заметить ее присутствия. Не будь ее, церковь оставалась бы пуста.

Вчера встретил Серафиту в сопровождении г-на Дюмушеля. Лицо этой девочки меняется день ото дня: прежде оно было таким подвижным, переменчивым, теперь я нахожу в нем что-то очерствевшее, не по возрасту жесткое. Пока я разговаривал с нею, она глядела на меня с таким стесняюще пристальным вниманием, что я не мог не покраснеть. Быть может, мне следовало бы предупредить ее родителей. Но о чем?

На листке, оставленном, без сомнения, умышленно в одном из катехизисов и найденном мною сегодня утром, чья-то неумелая рука нарисовала женскую фигурку и надписала: "Зазноба г-на кюре". Поскольку книги я раздаю без всякого порядка, как попало, автора этой шутки искать бесполезно.

Напрасно я твержу себе, что без такого рода неприятностей не обходятся даже самые лучшие учебные заведения, это успокаивает меня лишь отчасти. Учитель всегда может довериться начальству, выждать. Тогда как здесь...

"Приять муки от душ", - всю ночь я твердил про себя эту утешительную фразу. Но ангел не вернулся.

Вчера пришла г-жа Пегрио. Она так явно выражала недовольство платой, положенной г-жой графиней, что я счел должным прибавить пять франков из собственного кармана. Вино я, очевидно, разлил в бутылки преждевременно и без необходимых предосторожностей, так что оно испорчено. Я нашел в кухне бутылку почти непочатой.

Конечно, характер у этой женщины тяжелый и манеры неприятные. Но нужно быть справедливым: даю я неуклюже, с какой-то нелепой принужденностью, которая вводит в заблуждение. Я почти никогда не ощущаю поэтому, что сделал человеку приятное, может, как раз из-за того, что мне этого очень хочется. Людям кажется - я дал скрепя сердце.

Во вторник мы собрались у эбютернского кюре на ежемесячную лекцию. Тема, рассмотренная г-ном аббатом Тома, лиценциатом исторических наук: "Реформа, ее истоки, ее причины". Поистине, состояние церкви в XVI веке заставляет содрогнуться. Пока лектор излагал свой предмет, поневоле несколько однообразный, я наблюдал за лицами слушателей и не находил в них ничего, кроме вежливого любопытства, в точности как если бы мы собрались на чтение каких-нибудь глав из истории фараонов. Это внешнее безразличие некогда выводило меня из себя. Теперь я вижу в нем свидетельство великой веры, возможно, также - великой безотчетной гордости. Ни одному из этих людей не пришло бы на ум, что церковь в опасности, какие бы к тому ни были основания. Моя собственная убежденность, разумеется, ничуть не меньше, но, возможно, она другого рода. Их спокойная уверенность приводит меня в ужас.

(Я сожалею, что написал слово "гордость", однако не могу отказаться от него, не находя другого, более точного, чтобы передать это чувство, такое человеческое, такое конкретное. В конце концов церковь не некий идеал, который предстоит воплотить, она существует, и они внутри нее.)

После лекции я позволил себе робко намекнуть на программу, намеченную мною для себя. О половине пунктов я еще умолчал. Им нетрудно было мне доказать, что ее выполнение, даже частичное, потребовало бы сорока восьми часов в сутки и такого личного влияния, которого у меня нет, да, возможно, никогда и не будет. К счастью, общее внимание отвлек от меня лэнбрский кюре, он, будучи крупным специалистом в этой области, великолепно осветил проблему деревенских касс взаимопомощи и сельскохозяйственных кооперативов.

Возвращение домой было довольно унылым, моросило. Как ни мало я выпил, от вина у меня ужасно разболелся живот. Нет сомнения, с осени я сильно исхудал и выгляжу, должно быть, все хуже и хуже, с некоторых пор меня уже и не спрашивают о моем здоровье. Неужели у меня не хватит сил! Как я ни стараюсь, мне трудно поверить, что Господь возьмет у меня все - до конца, воспользуется мною, как всеми остальными. С каждым днем меня все больше поражает собственное неведение самых элементарных деталей практической жизни, которые, кажется, известны каждому без всякого обучения, как бы интуитивно Конечно, я не глупее других, и когда придерживаюсь общепринятых формул, запоминающихся без труда, может создаться впечатление, что я все понимаю. Но эти слова, имеющие для всех точный смысл, мне, напротив, кажутся почти неотличимыми друг от друга до такой степени, что я, случается, употребляю их невпопад, как плохой игрок, который ходит не с той карты. Во время дискуссии о деревенских кассах взаимопомощи у меня было ощущение, что я ребенок, по недоразумению присутствующий при беседе взрослых.

Вполне вероятно, что мои собратья разбирались во всем этом ничуть не лучше меня, несмотря на брошюры, которыми нас засыпают. Но меня поразило, как быстро они все это схватывают. По преимуществу они бедны и мужественно мирятся со своим положением. Тем не менее все, касающееся денег, оказывает на них какое-то магическое воздействие. Их лица тотчас приобретают серьезность, самоуверенность, перед которой я теряюсь, умолкаю, начинаю испытывать что-то похожее на почтение.

Боюсь, я никогда не стану практичным, жизненный опыт тут не поможет. На взгляд поверхностного наблюдателя я ничем не отличаюсь от своих собратьев, я такой же крестьянин, как все они. Но я потомок людей крайне бедных издольщиков, поденщиков, батрачек, - у нас нет чувства собственности, мы его явно растеряли на протяжении столетий. В этом мой отец походил на деда, а тот на своего отца, умершего от голода в чудовищную зиму 1854 года. Монетка в двадцать су жгла им карман, и они спешили найти приятеля, чтобы тут же ее пропить. Мои однокашники по семинарской школе не обманывались на этот счет: мама могла надеть свою лучшую юбку, свой самый красивый чепец, она все равно сохраняла тот приниженный, уклончивый вид, ту жалкую улыбку неимущих, по которым чужие дети сразу все понимают. И если бы мне недоставало только чувства собственности! Боюсь, что повелевать я умею не больше, чем обладать. А это куда серьезнее.

с Ну и пусть! Случается, что посредственные, мало одаренные ученики выбиваются в первые ряды. Они там никогда не блистают, ясное дело. Я не собираюсь себя переделать, я просто подавлю в себе отвращение. Если я должен посвятить себя прежде всего душам, я не могу не разобраться в тех заботах, в сущности вполне законных, которые занимают такое большое место в жизни моих прихожан. Читает же у нас учитель - хотя он и парижанин - лекции о севообороте и удобрениях. Я немедленно впрягусь во все эти дела.

Необходимо также, чтобы мне удалось создать спортивное общество, по примеру большинства моих собратьев. Молодые прихожане интересуются футболом, боксом и велосипедными гонками. Неужели я откажу им в удовольствии поспорить обо всем этом на том основании, что развлечения такого рода - тоже вполне, конечно, законные! - не по вкусу мне самому? Состояние здоровья не позволило мне выполнить свой воинский долг, и было бы смешно, если бы я попытался принять участие в их играх. Но я могу держаться в курсе происходящего, читать хотя бы спортивную страничку "Эко де Пари", газеты, которую мне довольно регулярно ссужает г-н граф.

Вчера вечером, написав эти строки, я преклонил колени подле кровати и помолился Господу Богу, чтобы он благословил решение, только что принятое мною. И внезапно мною овладело ощущение, что все мечты, упования, честолюбивые замыслы моей юности рухнули; дрожа от озноба, я лег в постель, но уснул только на заре.

Мадемуазель Луиза просидела сегодня утром всю святую обедню, закрыв лицо руками. Читая последнее Евангелие, я хорошо видел, что она плакала. Тяжко быть одному, еще тягостней делить свое одиночество с равнодушными и неблагодарными.

С тех пор как мне взбрела в голову несчастная мысль рекомендовать управляющему г-на графа моего старого товарища по церковной школе, который представляет в наших краях крупную фирму химических удобрений, учитель перестал со мной здороваться. Он, кажется, сам представляет другую фирму, бетюнскую.

В следующую субботу мне предстоит отужинать в замке. Поскольку главная, если не единственная, цель этого дневника приучить себя к полной откровенности с самим собой, я должен признаться, что ничуть не раздосадован, скорее даже польщен... И я этого не стыжусь. Хозяева замка пользовались, как говорится, неважной репутацией у нас в семинарии, и молодой священник, безусловно, должен держаться независимо по отношению к людям светским. Но и в этом вопросе, как и во множестве других, я потомок бедняков, никогда не знавших ни зависти, ни озлобления крестьянина-собственника, который до седьмого пота бьется с неплодородной почвой, а рядом с ним какой-нибудь бездельник получает с той же самой земли ренту, не пошевелив пальцем. Мы - мой род - так давно уже не имели никакого дела с сеньорами! Нами на протяжении веков помыкал как раз этот крестьянин-собственник, а нет на свете хозяина жестче, хозяина, на которого было бы так трудно угодить.

Получил письмо от аббата Дюпрети, весьма странное. Аббат Дюпрети был моим одноклассником в духовном училище, потом учился еще где-то и, по последним слухам, получил назначение младшим священником в небольшой приход амьенской епархии - тамошний кюре, будучи больным, добился, чтобы ему дали кого-то в помощь. Я сохранил о Луи Дюпрети очень живое, почти нежное воспоминание. Нам тогда ставили в пример его набожность, хотя я лично находил, что он слишком уж нервен, чересчур чувствителен. В третьем классе наши места в часовне были рядом. Мне нередко доводилось слышать, как он всхлипывает, закрыв лицо очень бледными руками, неизменно перепачканными в чернилах.

Письмо отправлено из Лилля (где, как мне помнится, у одного из его дядей, отставного сельского полицейского, действительно была бакалейная лавочка). Меня удивляет, что в письме нет и намека на его службу, с которой он, возможно, вынужден был расстаться - по состоянию здоровья, должно быть; поговаривали, что ему грозит туберкулез. Отец и мать его умерли от этой болезни.

С тех пор как у меня нет домоправительницы, почтальон взял привычку подсовывать письма под дверь. Я нашел запечатанный конверт случайно, перед тем как лечь в постель. Это для меня минута очень неприятная, и я всегда ее оттягиваю, насколько возможно. Боль в животе, как правило, вполне терпима, но ужасно надоедлива, неотступна. Мало-помалу сосредотачиваешься на ней, мысли вязнут, собираешь все свое мужество, чтобы не встать. Я редко поддаюсь, впрочем, этому искушению, так как в доме холодно.

Я распечатал конверт, в предчувствии какой-то дурной новости, даже хуже - сцепления дурных новостей. Склонность, конечно, досадная, что поделаешь. Тон письма мне не нравится. Я нахожу в нем какую-то деланную веселость, почти непристойную, если предположить, что мой бедный друг, очевидно, не может, во всяком случае в данный момент, выполнять свои обязанности. "Ты один способен меня понять", - говорит он. Почему? Мне вспоминается, что будучи куда более блестящим учеником, чем я, он мною даже несколько пренебрегал. Я, естественно, от этого любил его еще сильней.

Поскольку он просит, чтобы я срочно приехал повидаться с ним, скоро все разъяснится.

Я очень озабочен предстоящим визитом в замок. От первого разговора зависит, возможно, успех больших планов, которыми я так дорожу и которые могли бы быть осуществлены с помощью денег и влияния г-на графа. Как водится, моя неопытность, глупость и дурацкое невезенье усложняют, точно назло, самые простые вещи. Так, например, моя красивая теплая сутана, которую я берег для торжественных случаев, стала мне теперь широка. К тому же г-жа Пегрио, по моей, впрочем, собственной просьбе, вывела на ней пятна, но так неумело, что от бензина остались отвратительные следы. Точно радужные круги, расплывшиеся на слишком жирном бульоне. Идти в замок в своей будничной сутане, много раз чиненной, в особенности на локтях, мне как-то неприятно. Еще подумают, будто я выставляю напоказ свою бедность. Всякое ведь может в голову прийти.

Мне хотелось бы также, чтобы я был в состоянии есть - хотя бы настолько, чтобы не привлекать к себе внимания. Но тут ничего нельзя предвидеть заранее, мой желудок так капризен! Едва что-нибудь не так, справа появляется знакомая боль, ощущение какой-то рези, колики. Пересыхает во рту - я не в силах проглотить ни куска.

Все это досадные пустяки, не более. Я переношу их довольно стойко, я не неженка, тут я в мать. "Твоя мать была кремень", - любит повторять мой дядя Эрнест. Бедняки понимают под этим, как мне кажется, неутомимую хозяйку, которая никогда не болеет и умирает сразу, так что не заставляет за собой ходить.

Господин граф похож скорее на крестьянина, вроде меня самого, чем на одного из тех богатых промышленников, с которыми мне доводилось встречаться прежде, в бытность мою викарием. Он в два счета преодолел мое смущение. Какой властью обладают эти люди высшего света, казалось бы ничем почти не отличающиеся от других, но делающие все на свой особый лад! Обычно мне становится не по себе от малейших проявлений предупредительности, здесь же со мной обращались даже почтительно, давая, однако, понять, что этим уважением я обязан только своему сану. Г-жа графиня безупречна. Она была в домашнем платье, очень простом, на седеющих волосах что-то вроде мантильи, напомнившей мне ту, которую накидывала по воскресеньям моя бедная мама. Я не мог устоять и сказал ей об этом, но выразился так неловко, что сомневаюсь, поняла ли она меня.

Мы посмеялись вместе над моей сутаной. Во всяком другом месте, думаю, сделали бы вид, будто ничего не замечают, и это было бы для меня пыткой. С какой свободой эти дворяне говорят о деньгах и обо всем, что с ними связано, какая сдержанность, какое изящество! Кажется даже, что откровенная, неприкрытая бедность внушает им полное к тебе доверие, создает между ними и тобой своего рода сообщническую близость. Я особенно это почувствовал, когда к кофе пожаловали с визитом г-н и г-жа Верженн (в прошлом очень богатые мукомолы, купившие год назад замок Рувруа). В ироническом взгляде г-на графа после их ухода недвусмысленно читалось: "Скатертью дорога, наконец-то мы опять в своем кругу!" А между тем усиленно поговаривают о свадьбе (мадемуазель Шанталь и Верженна-сына... Не в том суть! Я полагаю, что впечатление, которое я сейчас так неумело анализирую, не объясняется одной только учтивостью, пусть даже искренней. Одним хорошим воспитанием здесь всего не объяснишь.

Конечно, мне хотелось бы, чтобы г-н граф отнесся с большим энтузиазмом к моим планам занять молодежь, создать спортивное общество. Пусть он даже не хочет сам приложить к этому усилий, но почему отказать мне в предоставлении небольшого участка в Латрилер и старой риги, которая сейчас пустует и в которой легко было бы устроить зал для игры, лекций, кинозал, наконец? Я хорошо знаю, что просить умею не лучше, чем давать, людям нужно время на раздумье, а я вечно надеюсь на какой-то немедленный душевный отклик, ответный порыв.

Я поки


<== предыдущая | следующая ==>
 | 

Date: 2015-10-18; view: 247; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию