Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Послушайте, как поют птицы!





 

— Эдит? Здравствуйте. Это Кен Уилбер.

— Кен?! Как поживаете? Очень рада слышать ваш голос!

— Эдит, мне грустно говорить об этом, но у нас плохие новости. У Трейи очень скверный рецидив, на этот раз — в легких и мозге.

— Какой ужас! Господи! Как я вам сочувствую.

— Эдит, вы ни за что не угадаете, откуда я звоню. И еще, Эдит: нам нужна помощь.

 

 

Не могу поверить, что я лежу в больнице уже десять дней и еще не начали делать химиотерапию. Мы прилетели в Бонн в понедельник, вечером поужинали в ресторане, во вторник утром я почувствовала себя странно, а во второй половине дня легла в Янкер-Клиник. Я жутко простудилась, у меня была температура 39,8°. Еще не поправилась, и из-за этого они не могут начать химиотерапию — боятся, что разовьется пневмония, а это означает задержку почти на две недели.

Первую ночь я провела в палате, где лежали еще две женщины, обе немки. Они славные, и ни одна не говорила по-английски. Но одна из них храпела всю ночь, а вторая, по-видимому, решила, что если будет говорить по-немецки, но очень много, то я, может, что-нибудь и пойму, поэтому завалила меня немецким и болтала без умолку, даже ночью время от времени разговаривала сама с собой.

Каким-то образом доктор Шейеф, директор Янкер-Клиник, сумел найти для меня отдельную палату (там их всего две или три), и с той поры я чувствую себя на седьмом небе. Комната небольшая, по правде говоря, крохотная (2,5 на 4 метра), но она прекрасна.

Я была удивлена, как мало медсестер хоть немного говорят по-английски. Никто не владеет английским свободно, а большинство вообще не знает ни слова. Мне немного стыдно, что я не говорю по-немецки; объясняю всем, что я знаю французский и испанский, извиняясь за свое полное незнание немецкого.

В первый вечер разговорчивая немецкая леди повела нас с Кеном в кафетерий; ужин там с 16.45 до 17.30. Еда чудовищная. Как правило, на завтрак и на ужин — холодные закуски: кусочек сыра, кусочек ветчины, кусочек мяса плюс всевозможные изделия из пшеничной муки, которые мне нельзя из-за диабета. Время от времени на обед дают горячее мясо и картошку. Этим ограничивается местный ассортимент. Но мне с моей диетой нельзя ничего из этого. Ну что же это творится во всем мире с больничной едой? Кен стал вслух размышлять, на чьей совести больше трупов — больничных врачей или больничных поваров.

В тот первый вечер в кафетерии была приятная молодая женщина в очень красивом парике и симпатичной шапочке. Она немного говорила по-английски, и я стала расспрашивать ее о парике, зная, что скоро он понадобится мне самой. Еще я спросила, как будет «рак» по-немецки, ведь даже на таком уровне я не знаю языка. Она ответила: «мютце». Тогда я спросила ее, у всех ли, кто сидит здесь, есть мютце. Она ответила: да, и обвела рукой остальных людей в столовой. А какой мютце у вас, спросила я ее. Она ответила: один белый и один голубой. Я сидела ошарашенная, ничего не сказала и не могла взять в толк, как все это понимать. Только на следующий день я I узнала, что «мютце» — это шляпа или шапочка. Рак по-немецки «кребс».

 

 

Прочитав какую-то статью, мы с Трейей думали, что Бонн окажется городом индустриальным, грязным и мрачным. Но угрюмой была только погода. Во всем остальном Бонн оказался приятным и довольно красивым городом: это дипломатический центр Германии, там есть впечатляющий Домский кафедральный собор, построенный в 1728 году; величественное и эффектное здание университета, гигантский Центрум — торговый район в центре города, растянувшийся кварталов на тридцать (туда запрещено въезжать на машине), а всего в нескольких минутах пешком — царственный Рейн.

Железнодорожный вокзал, или Hauptbahnhof, был всего в одном квартале от клиники, а та — в одном квартале от отеля «Курфюрстенхоф», где я и остановился. Сразу за отелем начинался Центрум. Сквозь весь город тянулся огромный роскошный парк. В самой середине Центрума была Маркет-платц, куда местные фермеры каждый день завозили огромное количество свежих фруктов и овощей и выставляли их для продажи на огромной открытой площади, мощенной кирпичом и протянувшейся во все стороны квартала на четыре. На одном конце Центрума стоит дом 1720 года постройки, в котором родился Бетховен. На другом конце — вокзал, клиника и Курфюрстенхоф. Между ними — всевозможные торговые точки, которые только можно вообразить: рестораны, бары, магазины здоровой пищи, универмаги длиной в квартал и высотой в четыре этажа, магазины спортивных товаров, музеи, магазины одежды, художественные галереи, аптеки и секс-шопы (немецкая порнография — предмет зависти всей Европы). Проще говоря, все это — по дороге от Рейна до отеля, на расстоянии пешей прогулки или, по крайней мере, туристического марш-броска.

Следующие четыре месяца мне предстояло блуждать по мощеным улицам и переулкам Центрума и знакомиться со всеми таксистами, официантами и торговцами, которые хоть как-то говорили по-английски. Все они стали следить за развитием событий, при каждой нашей встрече спрашивали: «Ундт как там наша милая Трейа-а-а?» — а многие даже заходили с цветами и конфетами в клинику навестить ее. Трейя говорила: у меня такое ощущение, что пол-Бонна следит за моими успехами.

Именно в Бонне у меня случился последний кризис, связанный с принятием ситуации с Трейей и своей роли человека, который ее поддерживает. Я долго работал над собой, используя все, от Сеймура до тонглен, чтобы переварить, проработать, принять переживаемые нами трудные времена. Но все же оставалось несколько неразрешенных проблем, связанных и с моим собственным выбором, и с недостатком веры, и с вероятностью (этого уже нельзя было отрицать) того, что Трейи, может быть, скоро не станет. Все эти мысли навалились на меня разом и не отпускали в течение трех дней, так что в результате я, казалось, окончательно расклеился. Мое сердце было просто разбито — и из-за Трейи, и из-за меня самого.

Тем временем мы начали то, за чем приехали. Проблемой номер один стала простуда Трейи, чрезвычайно усложнившая ситуацию. Специфика лечения в Янкер-Клиник в том, что они проводят одновременно облучение и химиотерапию в расчете на сокрушительный двойной удар. А из-за простуды нельзя было делать химиотерапию — возникла бы угроза пневмонии. В Штатах Трейе сказали, что опухоль мозга, если ее не вылечить, убьет ее через шесть месяцев. Клиника должна была что-то предпринять, причем очень срочно, поэтому они начали облучение, ожидая, пока у Трейи упадет температура и начнет повышаться уровень лейкоцитов.

 

 

Следующие три дня из-за высокой температуры я плохо соображала что к чему. Мне стали давать сульфамид, но он действовал медленно. Кен поддерживал меня, когда я ходила по коридорам, готовил мне еду в моей палате — взял все в свои руки. Каждое утро он покупал на Маркет-платц свежие овощи. Он добыл электроплитку, кофеварку (чтобы варить суп) и — самое ценное — велотренажер (необходимый при моем диабете). Он приносил небольшие растения, цветы, крестики для моего маленького алтаря. Еда, цветы, алтарь, велотренажер — и моя комната заполнилась! Короче говоря, я чувствовала слабость, у меня кружилась голова, но в целом я была довольна.

По обрывкам реплик доктора Шейефа мы поняли, что мне будут продолжать делать гипертермию и облучение мозга: это безболезненно и занимает полчаса в день. Когда начнется интенсивная химиотерапия, о которой было так много разговоров (разговоры, как и сама химия, были не слишком приятными), процедуры продлятся еще пять дней. На восьмой или девятый день мое тело будет истощено до предела. Если уровень лейкоцитов упадет ниже тысячи, мне нельзя будет выходить из больницы; если он упадет ниже ста, мне сделают инъекцию костного мозга. На пятнадцатый день они проверят опухоли в мозге и легких с помощью компьютерной томографии или магнитно-резонансной томографии и посмотрят, какими будут результаты. Всего предполагается три курса лечения, в промежутках между которыми у меня будет по две-три свободных недели.

 

 

Из-за стресса от высокой температуры и инфекции поджелудочная железа у Трейи вообще перестала вырабатывать инсулин.

 

 

Мы с Кеном бредем по коридору очень медленно — ведь я чувствую себя прескверно, мне совершенно не по себе. У меня высокая температура, и уровень сахара в крови взлетел. Примерно пять дней под придирчивым наблюдением Кена я пыталась справиться с проблемой сахара в крови, занимаясь на велотренажере. Но даже это не помогло. Я потеряла три с половиной килограмма, которые едва ли могла себе позволить потерять. Мне стало больно лежать на боку: давила тазобедренная кость. Это меня взбесило. Часто здесь все делают страшно медленно. Кен несколько раз пытался ускорить события, и мне наконец-то стали колоть инсулин. Я начала есть; стараюсь вернуть потерянный вес.

Когда я пыталась определить необходимую мне дозу инсулина, у меня впервые произошла реакция на него. Сердце стало бешено колотиться, все тело затряслось, я проверила уровень сахара — оказалось пятьдесят. Судороги или обморок от инсулина способны понизить его до двадцати пяти. Слава богу, Кен был рядом, а поскольку мы не могли толком общаться с медсестрами, он помчался в кафетерий и принес несколько кусочков сахара. Я снова проверила кровь — было 33. Но всего через двадцать минут уровень поднялся до пятидесяти, потом — до девяноста семи. Вот они, взлеты и падения в палате № 228…

 

 

Дни тянулись один за другим, а мы ждали, когда ослабнет инфекция. Мы все время помнили об «убойной химиотерапии», которая нам предстояла, а будущее выглядело еще более зловещим от того, что мы могли прожить его только в воображении, и это создавало странноватую атмосферу в духе Лавкрафта[106], когда все говорят о чудовище, но никто его не видел. Кэти приехала как раз в нужный момент, чтобы чуть-чуть снять напряжение, и ее приезд оказался настоящим даром небес. С помощью Кэти и мне, и Трейе удалось в какой-то степени вернуть себе хладнокровие и даже оптимизм. Нам это было крайне необходимо!

А потом появилась Эдит. Я встретил ее на ступеньках клиники и отвел в палату № 228. Между ними, как я понимаю, возникла любовь с первого взгляда — даже я почувствовал себя лишним. Они моментально замкнулись друг на друге, словно крепко дружили уже давным-давно. Впрочем, подобное случалось и раньше. Не раз я обнаруживал, что почти моментально отодвигаюсь на задний план, когда мои близкие друзья влюблялись в Трейю. «Хм, вообще-то я ее муж, и мы с ней тоже дружим, честно-честно. Если хочешь, могу устроить вам ужин вдвоем».

Нам предстояло еще не раз с удовольствием проводить время в обществе Эдит и ее мужа Рольфа, довольно известного политолога, к которому я сразу же почувствовал симпатию. В Рольфе было то, чем я всегда восхищался в лучших представителях «европейского» типа: это был человек культурный, остроумный, талантливый, начитанный в самых разных областях, очень знающий и с мягкими манерами. Однако в основном именно присутствие Эдит сделало нашу жизнь намного лучше: все наши родные и друзья, познакомившись с ней, моментально успокаивались и переставали волноваться за нас — двух детишек, заброшенных в Германию, — ведь у них есть Эдит!

 

Пока меня мягко ведут по коридору к четвертой комнате, я пытаюсь понять, как Фигуре удается тянуть меня за руку, ведь по всему остальному выходит, что она — ничто, пустота. Как пустота может кого-нибудь тянуть? Разве что… Я ошарашен этой мыслью…

— Что вы видите?

— Что-что? Я? Что я вижу? — я медленно всматриваюсь в комнату. Я уже знаю, что увижу что-то необычное и жуткое. Но то, что я вижу, оказывается не столько жутким, сколько ошеломляющим, абсолютно ошеломляющим. На несколько минут я замираю в детском удивлении.

— А теперь мы зайдем туда, хорошо?

 

 

Химиотерапию еще не начали, но жизнь идет какая-то странная. Казалось бы, я f лежу в больнице и жду, но у меня ни на что не хватает времени! Я пишу письма, читаю романы, читаю свои духовные книги — сейчас это «Исцеление в жизни и смерти» Стивена Левина, — принимаю таблетки, занимаюсь на велотренажере, отвечаю на почту, пишу дневник. Ко мне приходят Кен, Кэти, Эдит, другие люди, я рисую. Это просто смешно. Лишнее доказательство, что времени не хватает никогда. Когда я думаю об этом, мне становится забавно от того, что в этой жизни мне, скорее всего, явно не хватит времени. Иногда я чувствую себя вполне оптимистично, а иногда мне становится страшно — ведь это все правда, я могу умереть в течение года.

Только что я выходила из палаты и наткнулась на группу людей; у них у всех были заплаканные, красные глаза. Кто знает, какие новости о своих родных или друзьях они узнали? Но зрелище очень печальное. Молодой человек обнимает женщину — наверное, жену или возлюбленную, и у обоих распухшие красные глаза. Другая женщина, перегнувшись через стол, обнимает женщину в зеленом больничном халате, и обе плачут. Еще три человека сидят за столом, и у всех троих распухшие красные глаза. Вот первая благородная истина: в мире существует страдание.

Я прочитала статью в «Ньюсуик» о праве на смерть. Эта тема интересовала меня давно, еще до того, как я заболела раком. Столько времени, материальных затрат и страданий — настоящих страданий — расходуется на то, чтобы героическими усилиями поддерживать в человеке жизнь, но при этом сама такая жизнь не стоит того, чтобы ее проживать. Я надеюсь, что, когда пробьет мой час, я умру в хосписе без каких-то невероятных мер по поддержанию жизни, и физическая боль будет вполне терпимой. На следующий день я сказала Кену, что хотела бы попросить у доктора Шейефа кое-каких таблеток, — просто чтобы знать, что они при мне.

Я хочу, чтобы моя воля к жизни была сильной, я хочу как можно больше времени прожить без этого кошмара, поэтому мне надо работать с предельной сосредоточенностью, самоотдачей, ясным пониманием и концентрацией, прилагать усилия в нужном направлении и одновременно оставаться безучастной к результату, каким бы он ни был. Боль — не наказание, смерть — не поражение, а жизнь — не награда.

Получила очень милое письмо от Лидии. То, что она написала, искренне тронуло меня: «Если Господь призовет тебя, если это тебе суждено, я знаю, что уйти из жизни ты тоже сумеешь достойно». Если я не выкарабкаюсь, то умру достойно. Я тоже на это надеюсь. И все же иногда мне кажется, что окружающие будут судить, победила я или проиграла, на основе того, сколько я проживу, а не того, как я проживу. Разумеется, я хочу жить долго, но если мне отпущен короткий срок, я не хочу, чтобы меня считали побежденной. Поэтому так прекрасно то, что было написано в письме.

Я начала медитировать как минимум дважды в день: випассана утром и тонглен/Ченрезик вечером. Я стараюсь заниматься визуализацией три раза в день. Сейчас я делаю это все, чтобы доказать себе, что я не настолько ленива, чтобы не делать то, что может мне помочь. Усилилось мое убеждение: все это в моей жизни надолго, но опять-таки надеюсь, что я безучастна к результату. Я просто хочу укрепить свою веру в себя, прославить свой дух, совершить жертвоприношение.

 

 

Несмотря на тяжелейшие обстоятельства, не прошло и недели с нашего пр езда, как к Трейе вернулось спокойное и даже весело настроение, — и об этом часто говорили врачи, медсестры и многочисленные посетители. Люди начал подолгу задерживаться в ее палате только ради топ чтобы приобщиться к радости, которую она буквально излучала. Порой было нелегко улучить время, чтобы побыть с ней наедине!

 

 

Меня саму удивляет, как быстро я оправилась после дурных известий, насколько я готова жить с тем, что у меня происходит. Без сомнений, дело в медитации. В первую неделю после страшного известия я была просто вне себя. Я позволила излиться всему, что готово было излиться, — ярости, страху, гневу, тоске. Все вышло наружу, очистив меня, и тогда я снова стала жить с тем, что есть. Если дела обстоят именно так — пусть это случится. Мне кажется, что это не отрицание неизбежного, а готовность принять — хотя кто знает? Может быть, я обманываю себя? Все тот же тихий голос говорит: Трейя, тебе надо больше волноваться. Но это тусклый голос. Он звучит, но сейчас ему трудно привлечь внимание публики.

А правда состоит в том, что я невероятно счастлива: из-за того что у меня такая семья, такой муж, такие удивительные друзья. Просто не верится, как прекрасна моя жизнь! За исключением этого проклятого рака.

Сказала Кену, что сама этого не понимаю, но мой дух бодр, настроение отличное, я наслаждаюсь жизнью, мне нравится, как за окном поют птицы, мне нравится, когда в клинику приходят люди. У меня не хватает времени на все мои дела. Я наслаждаюсь каждым днем, мне не хочется, чтобы он заканчивался. Я этого не понимаю! Может быть, мне осталось жить меньше года! Но зато послушайте, как поют птицы!

 

 

Наконец, нам сказали, что химиотерапия начнется в понедельник. В день первой процедуры я неловко сидел на велотренажере, а Кэти — в углу. Трейя была абсолютно расслабленной. Желтая жидкость стала медленно капать в ее руку. Прошло десять минут. Ничего. Двадцать минут. Ничего. Полчаса. Ничего. Не знаю, чего мы ждали, — может быть, что она взорвется или чего-нибудь вроде этого, слишком уж мы были напуганы рассказами, которыми нас кормили в Штатах. Всю прошлую неделю люди звонили с пожеланиями, в которых чувствовались прощальные нотки: все были уверены, что химиотерапия убьет ее. И это действительно было крайне сильное и агрессивное лечение, во время которого уровень лейкоцитов порой падает до нуля! Но в клинике были разработаны такой же силы препараты-«спасатели», снимающие большую часть негативных последствий. Об этом наши американские врачи, естественно, не упоминали. В общем, Трейя решила, что все это пара пустяков, и преспокойно начала обедать.

 

 

Что ж, после первой процедуры прошло уже несколько часов, а я чувствую себя великолепно! Есть легкая сонливость из-за антирвотного, но я даже передать не могу, насколько это легче, чем адриамицин. Я даже поела, пока в меня вливали химиотерапевтические препараты…

Сегодня была вторая процедура, и я снова чувствую себя превосходно. Начала пятидесятиминутную тренировку на велосипеде. Думаю, они вовремя ввели свои препараты-«спасатели». Браво им! Браво! Браво! Браво! Но как же я дико зла на всех американских врачей, которые, толком ничего не зная об этом лечении, забивают нам головы садистскими картинками. Впрочем, ладно: все хорошо, что хорошо кончается. А я чувствую себя отлично, совершенно здоровой. Вот так, запросто!

 

Янкер-Клиник, 26 марта 1988 года

Дорогие друзья!

Не знаю, как отблагодарить каждого из вас за ваши прекрасные и неожиданные открытки, письма и телефонные звонки… Это прекрасно — чувствовать такую сильную поддержку, словно плаваешь в удивительно теплых, мягких, ласкающих океанских волнах. Каждая открытка, каждый звонок вливаются в этот теплый, восхитительный океан.

В этом океане любви у меня есть много очень важных источников поддержки. Один из них — Кен, который был идеальным мужчиной-сиделкой, — а эта работа всегда нелегкая и редко оцениваемая по достоинству. Он выполняет мои поручения, держит меня за руку, развлекает меня, мы с ним ведем важные беседы — попросту влюблены друг в друга, как и все это время. Другой источник — мои родные, любовь и поддержку которых трудно сравнить с чем-либо еще. Мои мама и папа встретили нас в Сан-Франциско, куда я приезжала за запасом костного мозга перед отъездом в Германию (на тот случай, если он мне понадобится для дальнейшего лечения); моя сестра Кэти пробыла здесь десять дней и помогла нам обустроиться. Родители сейчас в Германии и планируют общее путешествие, когда у меня восстановится уровень лейкоцитов; другая моя сестра, Трейси, и ее муж Майкл встретят нас в Париже и поедут с нами в Бонн к началу второго цикла лечения. Не могу не упомянуть замечательных родителей Кена — Кена и Люси, которые окружили меня поддержкой и любовью. А еще прекрасные люди из ОПРБ, и особенно Вики, которая достала для меня запас костного мозга и собрала информацию по всем фронтам. Еще — мои замечательные друзья в Аспене и Боулдере, мои любимые друзья по Финдхорну, которые рассыпаны по всему миру… Мне очень-очень повезло…

Сразу после приезда нам пришлось нелегко. Я подхватила простуду и, к сожалению, проболела три недели. Все это время я пробыла в больнице, мне каждый день делали облучение, и я боялась выписываться из своей палаты, потому что к началу лечения свободного места могло и не оказаться. Прилетела моя сестра, которая помогла нам пережить этот трудный период. Теперь процесс пошел; я абсолютно уверена в герре профессоре докторе Шейефе, заведующем Янкер-Клиник. Это человек энергичный, полный жизни и веселый; по-моему, он похож на помолодевшего Санта-Клауса (у него борода с проседью), у которого в руках красный мешок, набитый подарками, помогающими против рака. Он не такой, как большинство докторов в США, у которых этот мешок поменьше из-за FDA[107]и недостатка интереса ко всем возможным вариантам лечения, — эта ограниченность порой кажется профессиональным требованием. Вот пример: основной препарат, которым меня лечит доктор Шейеф, называется ифосфамид; это дальний родственник цитоскана, или циклофосфамида, одного из главных препаратов, которые в США используются при химиотерапии, — препарата, который первоначально разработал сам Шейеф. Он уже десять лет пользуется ифосфамидом, но только в прошлом году получил одобрение FDA для использования в США и только при саркоме (хотя он эффективен и при других злокачественных опухолях), и только в более низких дозах, чем те, которые доктор Шейеф считает необходимыми. Получается, что в США меня не могли лечить этим препаратом.

Во время консультаций с многочисленными врачами в январе и феврале все они предложили мне препарат, которым меня лечили раньше, — адриамицин; я должна была принимать его, пока не умру от рака (или пока меня не убьют побочные последствия от его применения, как это недавно произошло с моей подругой). Средний отрезок времени до лечебной неудачи при использовании этого препарата составляет четырнадцать месяцев — и это с момента первой процедуры. Мне было понятно, что он не позволит мне выиграть время, зато жалкое, тоскливое существование гарантировано. Когда сестра спросила меня, каково это — быть на адриамицине, а я стала перечислять симптомы, то поняла, что выглядит все не так уж страшно. Но потом я вспомнила, что говорила Кену, когда меня им лечили: «Понимаешь, я не так уж плохо себя чувствую: я могу ходить и заниматься делами, — плохо в этом лекарстве только то, что оно отравляет душу: я ясно чувствую, как оно отравляет мою душу». Как вы можете понять, я была совсем не восторге от перспективы снова пройти такую химиотерапию и совсем не в восторге от статистики, которую мне сообщали врачи. Когда я спрашивала их прямо, сколько времени выиграю, они говорили, что, если у меня будет частичная реакция (большего нельзя было ожидать, потому что предыдущая попытка уже окончилась неудачей), есть вероятность в 25–30 %, что я проживу от шести до двенадцати лишних месяцев. Я несколько презрительно говорила «дудки» — и отправлялась искать дальше!

Я уже довольно давно знала (хотя иногда память услужливо выкидывала эту информацию), что из-за разновидности моих раковых клеток (они относятся к самому опасному уровню) и двух рецидивов, которые случились у меня после первой операции, вероятность метастатического рецидива была для меня очень и очень велика. После информации о моем состоянии, полученной 19 января, я прошла несколько этапов: сначала была ярость из-за того, что это случилось со мной, и из-за того, что такие вещи вообще происходят с кем бы то ни было. Во мне явно воспрянул боевой дух — и вообще мой настрой все это время был хорошим. Он даже улучшился, когда я нашла Янкер-Клиник… Самым сложным было, конечно же, выбрать способ лечения.

Я была в ярости, и вдобавок мною овладевало сильнейшее беспокойство, хотя я была слишком занята и раздражена, чтобы впадать в депрессию (наверное, я установила рекорд но количеству телефонных звонков, когда пыталась определиться, что мне делать). Первые несколько дней я была жутко взвинченной, много плакала, волновалась, была близка к тому, чтобы потерять голову, не могла отделаться от страха перед болью и мыслей о смерти… А потом стали приходить мысли обо всех тех, кто страдает на этой планете в этот момент, обо всех, кто страдал раньше, — и я тут же почувствовала, что меня пронизывает волна спокойствия и мира. Я больше не чувствовала себя одинокой, я больше не чувствовала себя не такой, как все, — наоборот, я ощутила чрезвычайно прочную связь со всеми этими людьми, словно мы были членами одной большой семьи. Я подумала обо всех детях, которые больны раком, подумала о людях, которые неожиданно гибнут молодыми в автомобильных катастрофах, подумала о тех, кто страдает психическими расстройствами, о голодающих в странах третьего мира, о детях, которые всю жизнь будут страдать от недоедания, даже если выживут. Я подумала о родителях, которым приходится пережить смерть ребенка, обо всех тех, кто погиб во Вьетнаме, когда им было вдвое меньше лет, чем мне, обо всех жертвах пыток. Мое сердце устремилось к ним, словно к членам моей семьи, и я почувствовала спокойствие от того, что вспомнила первую благородную истину — истину страдания. Страдание живет в этом мире, его нельзя избежать, оно было всегда.

Я поняла, как благодарна буддийским практикам, особенно випассане и тонглену. Одновременно я почувствовала влечение к христианству, но не к богословию, а к музыке, обрядам, величественным храмам. Они трогают мою душу в отличие от буддийских ритуалов. Кажется, две эти религии слились в моем сознании: христианство с его вертикальным измерением Божественного и буддизм с его спокойным принятием того, что есть, и прямой дорогой, ведущей к избавлению от страдания.

Вскоре после моего приезда ко мне в палату зашли несколько медсестер и спросили немного смущенно и неуверенно: «А какого вы вероисповедания?» Нельзя винить их за то, что они запутались! На одном из столов в моей палате устроен небольшой алтарь. Там есть красивая статуэтка Будды медицины и еще одна — Девы Марии, которую дал мне Кен; изумительный круглый кварцевый кристалл, которые мне подарила подруга из долины Саншайн[108], прелестная фигурка Мадонны с младенцем от моей невестки; фигурка святой Анны от Вики (когда-то она помогла ей вылечиться); изящная картинка, изображающая Гуань Инь[109], от Эндж; маленькая танка[110]Зеленой Тары[111]от Кена; изречение в старинной рамке, которое выписала моя сестра Трейей; щепотка той соли, в которую было помещено тело Трунгпа Ринпоче[112](и другие частички мощей, которые я с особым благоговением храню у себя); фотографии Калу Ринпоче, моего учителя, и Трунгпа Ринпоче с его преемником; другие изображения, присланные разными людьми, — Раманы Махарши, Саи-Бабы, Папы Римского; старинная мексиканская картина на металле, изображающая целителя; прекрасный крест от одного из родственников; старый молитвенник от моей тети; молитвенник от Эйлин Кэдди, одной из основательниц Финдхорна; трогательные подарки от друзей по ОПРБ; мала[113]с ретрита Мудрости с Калу Ринпоче… нет, неудивительно, что они запутались! Но мне кажется, что все это правильно. Я всегда была экуменисткой в душе; теперь этот экуменизм[114]обрел конкретное воплощение в моем алтаре!

И хотя у меня есть философские разногласия и с христианством, и с буддизмом, но в такие периоды, как сейчас, они кажутся несущественными. Когда я пытаюсь распутать какую-нибудь сложную проблему, то вспоминаю предостережения Будды против философствований по поводу вопросов, на которые невозможно найти ответа. Поэтому я даже не пытаюсь примирить две эти религии — это вообще невыполнимая задача! — но понимаю, что в таких ситуациях, как моя, христианство предлагает подходы и ставит вопросы, не приносящие пользы: почему это случилось со мной? почему то же случается с другими людьми? неужели «Бог» меня наказывает? может быть, я что-то сделала не так? что мне надо сделать, чтобы все исправить? как несправедливо, что этой ужасной болезнью болеют дети! почему с хорошими людьми случается плохое? почему Бог это допускает? Но тишина соборов, звуки песнопений, возносящиеся над музыкой органа, милая радостная безыскусность рождественских гимнов глубоко трогают мою душу.

С другой стороны, буддизм для меня — источник истинного спокойствия, когда случается что-то скверное. Буддизм не заставляет ворчать и злиться на несовершенство мира или устраивать крестовый поход, чтобы исправить его; буддизм помогает принять вещи такими, как есть. Такой подход не предполагает пассивности, потому что упор всегда делается на то, чтобы направлять усилия в нужное русло, но одновременно ты свободен от нетерпеливого ожидания результата. Как это ни парадоксально, предпринимать усилия для меня становится легче, потому что внимание не так сильно приковано к результату: мне интереснее узнать, что произойдет потом, чем ставить задачи, надрываться, чтобы их выполнить, а потом впасть в разочарование, если ничего не получится.

К примеру, у меня по-прежнему плохо видит левый глаз — это симптом, по которому у меня обнаружили опухоль мозга (в правой затылочной доле), а потом опухоль в легких. Я прошла курс облучения мозга и надеялась на какой-то результат, поэтому каждый раз, когда замечаю дефект зрения, я как-то реагирую — раздражением, страхом, разочарованием, всем сразу. И вдруг все неожиданно меняется. Дефект зрения становится чем-то таким, что надо наблюдать, фиксировать, свидетельствовать. Он есть, и никакая реакция на свете не изменит истинного положения вещей в данный момент. Благодаря такой установке степень моего страха резко понижается, но даже если страх и начинает шевелиться, то я могу просто засвидетельствовать его, вместо того чтобы громоздить одни страхи на другие. Это очень полезно в тех ситуациях, когда во мне просыпается страх, — например, если уровень лейкоцитов оказывается низким или температура повышается на несколько десятых градуса. Что происходит — то и происходит, а я могу наблюдать за происходящим, наблюдать за своей реакцией и своим страхом, а когда они уходят, ко мне плавно возвращается прежнее спокойствие.

Впрочем, вернусь к лечению. Меня лечат двумя препаратами — ифосфамидом и кармустином. Каждый цикл лечения занимает пять дней, во время которых ифосфамид вводят внутривенно каждый день, а кармустин — на первый, третий и пятый дни. Врачи разработали много лекарств-«спасателей» и поддерживающих препаратов, которые сводят до минимума побочные эффекты, и кратковременные, и долгосрочные. Один препарат, месну, дают по четыре раза каждый день лечения — он защищает почки. Есть другой препарат под названием «антифунгал»; его дают и во время лечения, и после него, а если уровень лейкоцитов опускается ниже 1000, то двойную дозу. Антирвотное, которое добавляют в состав для химиотерапии и дают в виде суппозитория, действует прекрасно, без всяких побочных эффектов, за исключением легкой сонливости. А если потребуется, у них в запасе есть другое средство, посильнее. Когда я вспоминаю, как меня одурманили (в прямом смысле слова: одно из средств, которое мне давали, было тетрагидроканнабинолом в капсуле) только для того, чтобы выдержать действие адриамицина, и как, несмотря на это, ужасно я чувствовала себя первые восемь часов… Да уж, воспоминание не из приятных. А это я переношу настолько легче, что мне даже не верится! Когда я сказала доктору Шейефу, насколько легче переносятся эти препараты, он ответил: «А ведь они намного, намного сильнее!»

И, кроме того, даже речи нет о том, чтобы годами сидеть на химиотерапии. Это краткосрочный и интенсивный курс, состоящий всего из трех циклов и занимающий около месяца. Общий план таков (разумеется, все зависит от уровня лейкоцитов): после пяти дней химиотерапии ты проводишь в больнице от десяти до четырнадцати дней, пока уровень лейкоцитов будет понижаться (у одного лежащего здесь американца он упал до двухсот) и снова повысится. Все это время тебе дают поддерживающие препараты, следят за температурой, напоминают чистить зубы и полоскать рот каким-то антибиотиком с жутким вкусом каждый раз после еды. Если уровень лейкоцитов поднимется до 1500, ты сможешь выходить из больницы, если до 1800, то в промежутке между циклами лечения ты можешь куда-нибудь съездить. Обычно интервал между циклами лечения составляет две недели, но если ты попросишь о трех неделях, то и это возможно. К началу следующего цикла они хотят, чтобы твой уровень лейкоцитов был между 2500 и 3000.

Единственное, чего мне здесь не хватает, — это полезной информации, которую обычно можно получить от других пациентов. Я не говорю по-немецки, а в больнице, кроме меня, всего один пациент-американец. Это молодой человек по имени Боб Доути; они с Кеном быстро подружились. Он проходит лечение второго типа (у него довольно редкий вид саркомы, и ему назначено от восьми до десяти дней химиотерапии); от него я много узнала. Медсестры очень плохо говорят по-английски, поэтому я составляю письмо-рекомендацию для будущих англоязычных пациентов больницы — о процедурах, о том, чего здесь ожидать, о меню, о том, как пересчитывать

Цельсия в Фаренгейта (при измерении температуры) и килограммы в фунты; о международных и американских названиях препаратов; о том, что можно делать в перерывах между циклами, и так далее.

Двое из тех людей, быть с которыми рядом мне радостнее всего на свете, — мои мама и папа; к счастью, Кен, испытывает к ним те же чувства! Мы собираемся провести вместе двухнедельный отпуск — проехать по Германии, Швейцарии и Франции, доехать до Парижа и пробыть там пять дней. Свои лучшие дни в обществе родителей я провела во время наших двух предыдущих поездок в Европу, так что я с радостью предвкушаю предстоящее путешествие. А самое замечательное — что Кен приехал в Европу в первый раз! Все, что он видел до этого, — это Бонн и его пригороды… и как же мне не терпится показать ему Париж! Кен — городской мальчик, а я больше всего мечтаю о самой дороге, когда передо мной будут медленно разворачиваться пейзажи — открытые холмы, узкие лощины и высокие взгорья, озера, поля, маленькие деревушки, реки, как будут сменять друг друга разные ландшафты, разные виды флоры. В самой земле есть что-то, что доставляет мне глубокое наслаждение. В воскресенье, перед началом процедур, мы с Кэти и Кеном совершили маленькую поездку, и я вспомнила, как все это греет мою душу и насколько мои духовные корни связаны с глубокой любовью к земле.

Я очень надеюсь, что не привяжусь слишком сильно к побочным плюсам жизни больного! Для человека моего типа, человека, привыкшего все делать самому, ситуация, когда за тебя все делают другие, — это что-то новенькое. Вот что такое по-настоящему «принять мир»… позволить себе почувствовать, что я этого достойна, не хватаясь за подспудное: «Я потом возмещу это чем-нибудь». Это примерно как принимать комплимент, а не шарахаться от него. Я сижу здесь, на своей больничной кровати, а в это время Кен или кто-нибудь другой покупает мне продукты, бегает по делам, приносит мне журналы и иногда готовит еду.

Да, и о погоде. Единственное, что в ней постоянного, — это то, что она все время скверная, влажная, пасмурная, унылая. По приезде она поприветствовала нас мокрым снегом, который потом перешел в дождь. Иногда выглядывает солнце, но всего минут на десять. Дождь же льет намного дольше. Из-за дождей Рейн поднялся до рекордной за последние восемь лет отметки. Впрочем, меня, королеву палаты № 228, это мало беспокоит; я не выходила из больницы с начала лечения, то есть уже тринадцать дней. И вообще, в такую погоду прекрасно дремлется!

Здесь есть симпатичная молоденькая девушка, которая дважды в неделю ведет художественные курсы. Она убедила меня заняться живописью, и это для меня новое дело, после моих занятий графикой и мозаикой. В общем, я просто валяю дурака; главным образом учусь смешивать разные краски и выстраивать картину, начиная с фона и заканчивая передним планом (в карандашных рисунках я делаю наоборот — начинаю с переднего плана). Трудно поверить, что я могу быть счастлива, сидя так долго в одном и том же помещении, но это так.

Что касается доктора Шейефа, то боюсь, что я уже присоединилась к армии тех, кто считает, что он ходит по воде. Кен считает, что Шейеф — обладатель одного из самых «острых и быстрых» умов на свете. По вторникам он делает обходы, но слишком торопливо и быстро, поэтому я научилась почаще записываться к нему на прием. Каждый раз приходится невероятно долго, от двух до четырех часов, ждать, пока тебя проведут в его кабинет.

Но если уж попадаешь туда, то Шейеф в твоем полном распоряжении. Я начала записывать наши разговоры на диктофон, потому что, записывая от руки, не успевала за всеми фактами, историями, суждениями и остротами! Оказалось, что он прочитал по-немецки две книги Кена. Он говорит, что ему очень приятно «лечить таких знаменитых людей». На полках у него мы видели книги по терапии Иссельса, Бурзински, Герсона и Келли; интересно, а в кабинете американского врача можно найти такие книги? Моя уверенность в том, что доктор Шейеф заботится о том, чтобы быть полностью осведомленным о самом широком спектре возможностей, многие из которых он испробовал сам, резко возросла. Это человек невероятно энергичный и полный сил, и моя вера в него огромна. Он в курсе всех новейших исследований; у него есть доступ ко всем новейшим методикам — от интерферона до энзимов. И я не только доверяю его выбору, я еще и уверена, что если он решит, что в моем случае конкретная методика поможет лучше, он порекомендует именно ее. Для меня довольно непривычно говорить такое про врача и невероятно приятно, что именно этот врач меня сейчас лечит.

Я допишу это письмо после нашего разговора с доктором Шейефом в понедельник, когда будут готовы результаты компьютерной томографии и мы узнаем, что там с моей опухолью в мозге. На выходных придется потренироваться в хладнокровии, чтобы подготовиться к новостям понедельника…

 

 

— Вы любите лакрицу? — таковы были первые его слова.

— Лакрицу? Это мое любимое лакомство.

После этого все наши встречи с Шейефом начинались с того, что он угощал меня самой лучшей лакрицей, какую мне приходилось пробовать.

Впрочем, была не только лакрица. Было еще и пиво. Шейеф установил автомат по продаже пива — два пива «Кёлыы» за пять марок — прямо в клинике. В тот день, когда мы уехали с Тахо, я перестал пить водку, но позволял себе пиво. Сам Шейеф раньше пил по десять-пятнадцать баночек в день (немцы — мировые лидеры в потреблении пива на душу населения), но сейчас у него диабет, и ему приходится довольствоваться жалкой заменой — лакрицей. А с автоматом мы быстро подружились. «Пиво, — поощрял меня Шейеф, — единственный алкогольный напиток, который дает организму больше, чем отбирает», — и автомат стоял в открытом доступе для всех пациентов.

В какой-то момент я спросил у него о том же, о чем часто спрашивал других врачей, — порекомендовал бы он этот конкретный курс лечения своей жене. «Никогда не спрашивайте врача, что он порекомендует жене. Вы ведь не знаете, хорошие ли у них отношения. Спрашивайте, что он порекомендует своей дочери!» — ответил он, рассмеявшись.

— Хорошо, а дочери? — спросила Трейя. Она имела в виду метод подавления выработки гормонов надпочечниками при раке груди.

— Мы его не используем: он сильно снижает качество жизни. Никогда нельзя забывать, — добавил он, — что вокруг опухоли живет человеческое существо.

Вот тогда-то я просто влюбился в Шейефа.

Мы спросили у него про еще один метод лечения, популярный в Штатах. «Нет, мы этим не занимаемся». — «Почему?» — «Потому, — прямо ответил он, — что он отравляет душу». Этот человек знаменит тем, что применяет самую агрессивную химиотерапию в мире, однако есть средства, которые он просто не станет применять, потому что они отравляют душу.

— А как насчет распространенного представления, что рак вызван только психологическими факторами, что это психогенетическая болезнь?

— Некоторые говорят, что рак груди — это психологическая проблема: проблемы с мужем, проблемы с детьми, проблемы с собакой. Но в эпоху войны и концентрационных лагерей, когда было очень много проблем и огромный стресс, статистика рака груди были самой низкой. А все дело в том, что тогда в рационе у людей не было жиров. В период с 1940 по 1951 год в Германии была самая низкая статистика заболеваний раком, хотя напряженность была самой высокой. Ну и где же рак, вызванный психологическими проблемами?

— А как насчет витаминов? — спросил я. — Я по образованию биохимик, и, судя по работам, которые я читал, мегавитамины не только могут помочь при раке — многие из них настолько сильны, что способны дезактивировать действие химиотерапевтических агентов. А наши американские врачи не согласны ни с тем, ни с другим.

— Конечно, вы правы. К примеру, витамин С обладает сильным противоопухолевым воздействием, но если принимать его во время химиотерапии, он дезактивирует ифосфамид и большинство других химиотерапевтических агентов. У нас в Германии был врач, который утверждал, что он может проводить химиотерапию так, что у пациента не будут выпадать волосы. Он просто давал им одновременно большую дозу витамина С, и волосы, разумеется, оставались на месте. Как и рак. Чтобы это доказать…

Тут надо понять европейский стиль герра профессора: в первую очередь пробовать все на себе самом.

— …чтобы это доказать, я ввел себе смертельную дозу ифосфамида — естественно, в присутствии докторов, а потом — двадцать граммов витамина С. Как видите, сейчас я сижу перед вами. Так что этот доктор прописывал ифосфамид не «вв» — внутривенно, он прописывал его «вво» — выкидывал в окошко.

Трейя разговаривала с одной немкой, у которой сын жил в Лос-Анджелесе. Недавно у нее обнаружили серьезный рак матки, и она, опасаясь, что скоро умрет, хотела повидаться с сыном. Но у нее не было денег, и она не могла получить визу. Шейеф купил ей билет на самолет, достал визу и сказал:

— Сначала мы займемся вашим раком, а потом вы повидаетесь с сыном.

Если бы выпускников медицинских факультетов учили быть похожими на Шейефа, я ни за что не ушел бы из Дьюка. Но, увы, в большинстве медицинских учебных заведений в Америке учат просто ставить на стол перед пациентом табличку, где написано: «Смерть не является основанием для неуплаты».

Как-то раз я встретил Шейефа на дорожке у больницы.

— Ради бога, скажите, где тут поблизости приличный ресторан?

Он засмеялся.

— Примерно в трехстах километрах в эту сторону, сразу за французской границей.

 

 

1 апреля

Мы встретились с доктором Шейефом во вторник, после того как в понедельник были готовы результаты компьютерной томографии. Он сказал, что результаты «превосходные, невероятные»… Огромная опухоль в мозге исчезла почти целиком, осталась только очень маленькая, в форме молодого месяца — в наружной части. Облучение продолжает делать свое дело, предстоят еще два цикла химиотерапии, а значит, у меня остаются шансы на полную ремиссию. Ур-р-ра! (Легкие мне не будут проверять до начала следующего цикла.) Это очень обнадеживает; мама и папа, которые были с нами, тоже полны оптимизма.

Единственное разочарование: уровень лейкоцитов еще не повысился, хотя это и временное явление. Чтобы я смогла отправиться в путешествие с мамой, папой и Кеном, он должен дойти до 1500. Пока уровень уже неделю колеблется между 400 и 600, и гемоглобин по-прежнему пониженный. Впрочем, это не стало сюрпризом, ведь я основательно запаслась костным мозгом, перед тем как приехать сюда, — половина моего собственного костного мозга уже разрушена. Дело в том, сказал доктор Шейеф, что у меня в костном мозге не очень много стволовых клеток, — и соответственно новых клеток рождается меньше. Впрочем, как только они созреют, уровень лейкоцитов начнет расти «по экспоненте». У Боба Доути он опустился до двухсот, потом поднялся до четырехсот, потом снова опустился до двухсот, но как только добрался до восьмисот, то на следующий день был уже 1300, а через день — 2000.

Примерно такого же прогресса жду и я… ведь чем дольше я привязана к больнице, тем меньшим становится количество дней, которые мы проведем в Париже. Но в Париже нас встретят моя сестра со своим мужем, и обратно мы поедем вместе — это будет просто прекрасно.

Сегодня мне не собирались делать анализ лейкоцитов, потому что сегодня праздник (Страстная пятница). Если мне не сделают анализ, то я никуда не поеду. Кен пошел ставить всех на уши; а когда вернулся, сказал, что теперь его все ненавидят, но анализ крови мне скоро сделают. Я рада, что читала научные статьи, утверждающие, что «проблемные», то есть требовательные, онкологические пациенты имеют больше шансов. Мои родители сказали, что врачи, с которыми они говорили в клинике Андерсона, с этим согласны: они не любят пассивных пациентов, потому что у активных больше шансов. Как я надеюсь, что здешние медсестры тоже читали эти исследования! Хоть я и чувствую некоторые угрызения совести, что все время чего-то требую, хоть я и боюсь вызвать раздражение своим упрямством, эти исследования меня оправдывают. Забавно, какой эффект производят научные статьи: в данном случае они дают мне разрешение на то, чтобы не быть ни «хорошей», ни «приятной», а требовать, если мне чего-то хочется. А какая-нибудь другая статья, может быть, заставила бы меня вести себя по-другому. К примеру, когда я возобновила свои буддийские занятия, сосредоточилась на том, чтобы направлять усилия в нужное русло, на том, чтобы все принять и просто жить с тем, что есть, я почувствовала, что моя воинственность и желание «дать этому раку сдачи» испаряются. Хотя мне казалось, что это нужные перемены, но каким-то уголком сознания я вспоминала об исследованиях, утверждающих, что воинственные пациенты с боевым настроем имеют больше шансов, и начинала сомневаться. Не теряю ли я «боевой настрой»? Не плохо ли это? Все то же старое противоречие между «бытованием» и «деланием».

Только накануне вечером я прочитала в «Нью-Йорк тайме» (номер от 17 сентября 1987 года) статью Даниэля Гоулмана. Доктор Сандра Леви, наблюдая группу из тридцати шести женщин с раком груди на поздних стадиях, изучала различия между воинственными, полными боевого духа онкологическими больными и теми, кто был пассивным и «покладистым». Результаты получились следующие.

В течение семи лет 24 из 36 женщин умерли. К своему удивлению, доктор Леви обнаружила, что в течение первого года уровень активности никак не сказался на выживании. Единственным значимым психологическим фактором оказалась способность радоваться жизни.

Она выяснила, что главный фактор, влияющий на статистику выживания, давно известен в онкологии: это продолжительность периода после первого лечения, в течение которого пациент остается свободным от рецидива… Но оказалось, что второй по значимости фактор — это высокий показатель «жизнерадостности» в стандартном, заполняемом на листке бумаги тесте, призванном замерять психологическое состояние. Параметр «жизнерадостность» оказался более значимым фактором, чем обширность метастазирования. То, что умение радоваться жизни, оказывает такое мощное влияние на состояние больного, оказалось полной неожиданностью.

Это было приятно узнать, особенно потому, что в последнее время я чувствую себя счастливой, несмотря на то что заперта в больнице. Спасибо! Я с удовольствием обменяю гнев на радость! Теперь я думаю о том, как на мне скажется это исследование, если я впаду в депрессию и уныние… Именно из-за возможности таких вот бесконечных реакций на новые статьи, на новые исследования, на результаты новых тестов, новые прогнозы и так далее — именно из-за этого мне так полезно культивировать в себе бесстрастность, умение жить с тем, что есть, и наблюдать, не стараясь что-то изменить или «сделать лучше».

Сегодня — Страстная пятница. В больнице спокойствие, затишье. За окном поют птицы. Одна распевает какую-то чарующую песню, которая служит фоном для другой песни, настойчивой, на одной ноте: раз-два-три-четыре — тишина; раз-два-три-четыре — тишина. Нектар богов.

В пение птиц, от которого я просыпаюсь, вплетается колокольный звон боннского кафедрального собора, который находится всего в шести кварталах от меня. Они звонят и звонят целый день, и это прекрасный аккомпанемент для птичьего пения. Кен ходит туда каждый день, чтобы зажечь свечку и иногда, по его словам, «немного поплакать». Один раз он сводил туда маму и папу, и все они поставили за меня свечки.

Мое окно выходит на приятное открытое место, окруженное другими домами. Деревья еще не начали покрываться листвой, но я уверена, что они зазеленеют, когда я еще буду здесь. Это будет дивное зрелище.

И вот завтра уже Пасха. Сегодня утром я проснулась от яркого солнца. Это самый солнечный день за все то время, что мы здесь. И когда позже утром я сидела завтракала и опять думала, как же я люблю птичье пение, ко мне на подоконник вдруг прилетела прелестная птичка с красной головкой. Все дело в ржаных крекерах, которые пролежали там несколько дней. Я видела, как их мочит дождь и как они, высыхая, восстанавливали форму, а потом промокали снова. Ни одна птица не подлетала к ним близко, пока я была в комнате, то есть почти все время. И вдруг сегодня утром появляется эта прелестная красноголовая птичка, которая глядит на меня, а я стараюсь сидеть тихо, чтобы не вспугнуть ее. Потом садится другая, с пятнистой головкой; они несколько минут разглядывают меня и клюют крекер, а потом улетают, прихватив его. Мне показалось, что они причастились. Они приняли мое невольное подношение.

Я очень, очень сильно люблю вас всех. Я буквально физически ощущаю вашу любовь и поддержку, и от этого все становится совершенно другим. Как вода и удобрения, которые я даю растениям, выставленным вдоль карниза; ваши любовь и поддержка питают мой дух и помогают не утрачивать радость жизни и жизненные силы. Я чувствую себя невероятно счастливой, что у меня такая семья, такой муж и такие друзья — очень крепкий круг любви!

С любовью, Трейя

P.S. Уровень лейкоцитов поднялся до тысячи, а значит нам, кажется, все-таки удастся съездить в Париж!

 

 

Date: 2015-09-24; view: 267; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию