Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава I. Петровка, 26. Несостоявшийся юбилей





 

 

Петровка, 26. Несостоявшийся юбилей. О наследственности. Бирюльки, флаги и забавки. Извозчики. Сам, сам, сам!.. Мое первое предостережение. О моих няньках. Моя мама и «свободное воспитание». 1905 год и дворник Степан. Мама и папа. Церковь. Бог в моем сердце

 

В морозном воздухе раскатисто гремят звуки военного духового оркестра.

Только что залитый пруд – каток на Петровке – отражает на зеркальной поверхности потрескивающего льда фигуры катающихся.

Музыканты, погревшись у хоровень, с особым рвением, под управлением усатого бравого капельмейстера выдувают марш «Прощание гладиаторов». Сегодня на катке музыкальный день, и собралась «избранная публика». Цены здесь высокие, а в дни музыки доступны только состоятельной московской публике.

Родители мои не принадлежали к такой знати. Отец мой, скромный земский и фабричный врач, только что переехал в Москву и взялся за зубоврачевание как специальность, имеющую большой спрос, чтобы прокормить свою маленькую семью.

Мама все‑таки привела меня, трехлетнего клопа, с моей старшей сестрой, десятилетней Олей, сюда, на один из лучших в Москве катков. Оля уже катается, и, наверное, для нее мать устроила этот праздник, прихватив за компанию и меня. Первый ор маме приходится вытерпеть от меня из‑за того, что все вместе с Олей катаются на коньках, а я нет. Меня удается успокоить креслом на полозьях, на котором меня катают. Тогда на катках были такие кресла для начинающих, а также для катания дам кавалерами. Второй ор приходится вытерпеть маме из‑за того, что я не хочу расстаться с креслом. В конце концов меня, замерзшего и орущего, уносят в теплушку.

В теплушке, которая находится в большом добротном бревенчатом павильоне, горят чугунные печки. На скамьях, покрытых красным сукном, отдыхают катающиеся. Тут же коленопреклоненные «матросы» (так назывались служащие катка яхт‑клуба) надевают катающимся ботинки и коньки. Молодежь, состоящая главным образом из гимназистов, реалистов и студентов в фуражках с голубым околышком, флиртует у буфета с молоденькими барышнями и гимназистками. Меня поят чаем с лимоном и дают пятикопеечный, черный, вкуснейший и ароматный пряник. Сколько лет потом, уже гимназистом, я ходил сюда пешком, экономя два конца на трамвае, чтобы иметь возможность на сэкономленный гривенник выпить именно такой чай с лимоном и таким пряником.

Прости, дорогой читатель, что я начинаю мои воспоминания с катка! Но дело в том, что каток занял в моей жизни большущий отрезок времени. Мог ли я думать в то время, трехлетний клоп, в 1904 году, что больше шестидесяти лет я буду скользить по льду катка Петровки, 26.

До революции это был претендующий на фешенебельность каток императорского московского речного яхт‑клуба. После революции – филиал катка «Динамо». На нем несколько лет назад я мог бы справить шестидесятилетний юбилей скольжения по льду и моей верности этому катку. Больше всего времени в своей жизни, как это ни покажется странным, я провел там.

В квартирах жил разных, работать пришлось с юных лет в разных театрах, но вся моя «физкультура» была сосредоточена на Петровке, 26. Зимой, как видите, с трех‑четырехлетнего возраста – коньки, летом – теннисные корты. Вот почему я и начал с этого катка мои воспоминания о детстве.

Мне вообще кажется, что впечатления детства, в том случае, если ты их помнишь во всей своей яркости и прелести, непременно сыграли роль в становлении тебя как художника, твоего вкуса, твоего характера, твоего человеческого образа, твоего творчества. Да простят меня ученые люди, если я поделюсь с читателем своей убежденностью в том, что если не в утробе матери, то уж, во всяком случае, в первые два‑три года жизни в маленьком человечке, прибегая к терминологии Станиславского, уже имеется в наличии «зерно» его будущего образа. Как будут складываться и куда будут развиваться все линии характера и склонности человека, определят и покажут его жизнь, его последующее бытие. Но наследственные качества, основы характера уже есть в младенце. Возможно, это спорно, а возможно, просто неверно с научной современной точки зрения, но я остаюсь при моем заблуждении.

Я буду стараться рассказать о детских впечатлениях и о моем детстве не только потому, что многим оно может показаться забавным, но главным образом потому, чтобы можно было увидеть это «зерно» в самом раннем возрасте и проследить его развитие в жизни актера, проследить, какие яркие бирюльки, флаги, игрушки, какие жизненные события и украшения производили на меня впечатление и как постепенно из этих бирюлек складывалась моя творческая жизнь во всей ее противоречивой сложности.

Вот первые смутные детские впечатления.

Каток, с его елками, музыкой, флагами и чугунными жаркими печками.

Конка, на площадке которой так приятно проехаться от Страстного монастыря по Тверскому бульвару. У Страстного перепрягают и кормят лошадей, и, пока это делается, хорошо забраться на площадку и повертеть тормозную ручку. Кондуктор разрешает это делать, пока конка стоит, а он любезничает с моей нянькой.

Пожарный у Тверской части разрешает той же няньке зайти со мной в таинственную полосатую будку, давно привлекающую мое внимание. Тверская часть находится против генерал‑губернаторского дома, ныне Московского Совета. Здание это увенчано прекрасной каланчой, куда мне очень хочется забраться, но, увы, тут и протекция няньки не помогает.

Чудесный зеленый склон у Кремлевской стены, в Александровском саду, где особенно интересно ранней весной карабкаться со сверстниками и играть в крепость. Все здесь такое всамделишное и настоящее.

Неплох и сад Купеческого клуба (ныне двор Театра имени Станиславского и Немировича‑Данченко). Проходя с той же нянькой мимо импозантного швейцара с галунами по коврам полутемных залов и завешенных, пустующих по утрам бильярдных, мы попадали с ней в этот небольшой, но уютный сад, с извилистыми аллеями, с вековыми, запорошенными снегом деревьями, а главное, ледяной горкой.

А извозчики с голубыми, розовыми, желтыми, синими, зелеными санками и такими же веселыми, яркими номерами!

Их можно было внимательно осмотреть, обойти и налюбоваться ими вдоволь на перекрестках, где они стояли рядом. Или потом наблюдать, как они весело едут по довольно глубокому, размешанному и похожему на халву снегу, лихо съезжая и занося задок к тротуару.

Яркие санки, лошадки, сбруя, вожжи, меховая полость санок, красивые кушаки на синих поддевках, шапки в виде каких‑то маленьких цилиндриков – все это жадно привлекало детское внимание. Трудно было расстаться с этими санками, так же как и с санками на катке, в те редкие и радостные случаи, когда ехал с мамой куда‑нибудь на извозчике. Всегда хотелось выбрать высокие щегольские яркие санки, но мама почему‑то садилась на приземистые старые сани, да и сам извозчик был всегда какой‑то залатанный и невзрачный.

Сесть на облучок или на козлы, держать в руках вожжи и править лошадкой было моей первой страстной мечтой, как первое желание моего трехлетнего Володюшки – сделаться шофером. Очень, очень скоро это осуществилось. Летом в деревне мне дали в руки вожжи и даже посадили на смирную дряхлую кобылу и я мог проехаться на ней верхом один, никем не поддерживаемый, держась за поводья. Сам! Сам! Сам!

Вот что было заложено во мне с детства, со всеми плюсами и минусами «самости» в будущем.

То же самое я вижу в тебе, дорогой Володюшка! В моих ушах сейчас так и звенит твой голос: «Я сам! Сам! Сам…»

Желание испытать все самому, проникнуть и познать все своими ощущениями, чувствами, своим нутром, недоверчивость к чужим советам и мнениям, с одной стороны, ведет к самостоятельности и независимости в будущем. С другой же стороны, увы, к эгоизму и нетерпимости. «Я сам! Сам я везде!» – кричит и Иван Александрович Хлестаков. Вот куда ведет излишняя дозировка «самости». В тончайших дозировках – секреты роста художника, секреты его мастерства. «Талант – это вера в себя». Правильное утверждение! Но дайте только этой вере замкнуться в самой себе, дайте этой вере укрепиться сверх меры, дайте этой вере уничтожить сомнения, неудовлетворенность художника собой, его поиски и критическое отношение к себе – и талант, как известно, обратится в свою противоположность, превратится в самомнение, остановится в своем росте и совершенствовании и застынет в тупом самолюбовании. Немало таких примеров мы видим вокруг. Но при всем отчаянии актера‑художника, при всех его сомнениях в себе, где‑то внутри остается и теплится вера в то, что ты можешь справиться со всеми встретившимися трудностями, со всеми разочарованиями в себе, что ты, окунувшись с головой в работу, преодолеешь и полюбишь в своем творчестве эти трудности, не сразу давшиеся тебе решения и находки, и обретешь снова столь нужную веру в себя.

В моей жизни не было ни одной роли, в процессе работы над которой я бы не отказывался от нее дважды или трижды. Так было во всех ролях, и, пожалуй, чем лучше выходили роли, тем больше было припадков отчаяния и неверия в себя.

Что таить! Мне посчастливилось в жизни в том, что меня любили и лелеяли сначала мои родители и близкие, а в дальнейшем любили и лелеяли первые мои учителя, которые любовно и терпеливо пестовали меня, убеждали и возвращали меня к вере в себя, легонько и нежно подталкивали меня, увлекая новыми возможностями и открывая передо мной, может быть, еще неясные и недоступные мне, но прекрасные и великолепные дали и горизонты в искусстве.

Как необходима такая любовь к актерам со стороны руководства и режиссуры театра и кино не только в юности, но и потом, в зрелом, преклонном и прочем дальнейшем малоприятном возрасте.

Всю жизнь нужна актеру такая любовь. Ведь настоящий актер учится и совершенствуется до самой смерти.

Повторяю, что такую любовь и такую, как говорится, истинно творческую атмосферу я имел всю (или почти всю) мою жизнь.

Словом, у меня были хорошие театральные няньки, а покуда в том возрасте, который я сейчас описываю, в то время, когда я хотел стать извозчиком и мечтал иметь настоящую лошадку, у меня тоже была хорошая нянька, на которой я ездил верхом и взапряжку, в буквальном и переносном смысле. Это была добрая няня, и она первая показала мне, как можно хорошо изображать и перевоплощаться в лошадку. Она показала мне воочию силу фантазии, и она, кстати, как лошадка была и удобнее и покладистее, чем та, настоящая, на которую я сел впервые в деревне.

Насколько мне не изменяет память, моя мать была в какой‑то степени последовательницей так называемого в то время «свободного воспитания». Что это точно значило, я до сих пор хорошо не знаю, но я помню, что позднее кто‑то из знакомых мне об этом говорил.

Рассказывали мне также, что я в детстве так орал, что соседи хотели заявить в полицию о том, что рядом в квартире, по‑видимому, родители истязают ребенка. Само собой разумеется, что при «свободном воспитании» меня пальцем никто не трогал, и покуда это «свободное воспитание» заключалось в том, что я свободно орал во всю мочь.

Врезались мне в память отрывочные воспоминания о 1905 годе. Жили мы тогда в доме Бахрушиных, около булочной Филиппова, рядом с Тверской, в Глинищевском переулке (ныне улица Немировича‑Данченко).

Помню, ужасное впечатление произвел на меня рассказ о том, что нашего дворника Степана застрелили черносотенцы за то, что он был в красной рубашке. Мне так было жалко его и так это казалось непостижимо несправедливым и трагически бессмысленным даже такому маленькому мальчику, каким был я.

Но из окна, от которого меня все же оттаскивали, потому что «свободное воспитание» было относительным, я видел красиво гарцующих казаков, которые улыбались и махали мне рукой. А может быть, это опять относилось только к няньке, которая была около меня.

Мне и не думалось, что эти молодцы, гарцующие на таких красивых лошадях, могли сами убить или служили тем, которые убили бедного нашего Степана.

Вспоминая свое детство, я должен сказать и о том, что мать моя была религиозна, но в церковь ходила довольно редко и была во многом последовательницей учения Л.Н. Толстого. Конечно, влияние этих взглядов не могло пройти для меня бесследно, но должен еще раз заметить, что влияние это было отнюдь не навязчиво, да и в этих взглядах сама мать была не так уж уверена, настоящей последовательницей Толстого ее нельзя было назвать. Отец же вообще не любил говорить ни на политические, ни на религиозные, ни на философские темы.

Трудно мне понять, чем объяснялось его нежелание говорить на эти темы. Во всяком случае, даже в отрочестве и юности все неясные мне политические вопросы оставались дома для меня неразрешенными. Отец упорно уклонялся от разговора на подобные темы, по‑видимому, его вполне устраивало, что сын его растет вне политики.

Взгляды его политические так и остались для меня неизвестными. Но я знал, что в студенческие годы отец участвовал в каких‑то «беспорядках» революционного характера и придерживался демократических взглядов, не принадлежа к какой‑либо партии. Но в своем воспитании я этого никогда не чувствовал, а в раннем детстве и подавно.

Отец был, как мне кажется, человеком неверующим, но и тут не давал ответа, верующий он или неверующий. Во всяком случае, в церковь он не ходил, никогда не крестился, но взглядов своих не навязывал. У нас в доме принимали священников, бывали молебны и меня водили в церковь исповедоваться и причащаться. В комнате моей матери и в детской висели иконы. Моя крестная мать Варвара Андреевна Чернышева была очень религиозна. Когда я гостил у них в доме, я всегда ходил с ее детьми в церковь. Но ходил я в церковь и исповедовался и причащался только в том случае, если я сам этого хотел. Правда, в церкви меня главным образом привлекали разные внешние украшения. Приятно было во время причастия глотнуть особенного, настоящего вкусного вина, таинственно и интересно было исповедоваться батюшке в своих грехах, интересно вставать, совсем как взрослому, и отправляться к заутрене в церковь ночью или пронести зажженную свечку, чтобы она не погасла до дому, от двенадцати евангелий в страстной четверг. Все эти обряды и увлекательные процессы представляли для меня свой интерес.

Первые мои детские вопросы о земле и небе, о боге ставили мою мать в тупик. Ведь она не могла ничего подробно мне объяснить. А я требовал подробного и обстоятельного объяснения. Когда мать мне говорила, что «бог создал землю», я спрашивал: «А что было до этого и кто создал бога? И что было до этого, этого? И что будет?»

Ни Священное Писание, ни ответы матери не вносили для меня ясности в такие вопросы. Все было непонятно и неясно. Но мать продолжала мне в то время упорно внушать, что бог есть и что он в моем сердце.

 

Date: 2015-09-22; view: 304; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию