Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Личная терапия 2 page





В общем, никто, пожалуй, уже не рискнет отрицать, что у Ромлеева – блистательные менеджерские способности. Вероятно, как раз такие, какие должен иметь директор современного института. Правда, именно это ему в последнее время и ставят в упрек – то, что вместо научной работы он занимается чисто организаторской деятельностью. Поднимается, так сказать, на заслугах других. Такие осторожные мнения мне приходилось слышать. Я с этим категорически не согласен. Человек в своей жизни, по‑моему, должен заниматься исключительно тем, что ему близко и что по‑настоящему нравится. Большинство людей в зрелом возрасте впадают в депрессию только лишь потому, что они заняты не своим делом. Умение найти то, к чему ты действительно предназначен, тоже – несомненный талант. Он встречается редко и проявляется, кстати, далеко не у каждого. Зато только он делает жизнь – жизнью. И если человеку нравится именно организаторская работа, если она захватывает его целиком, не оставляя ни одной свободной минуты, если там брезжит смысл, которого ему больше никакая деятельность не дает, то пусть он занимается именно ей, а не просиживает годами в лабораториях, мучая себя и других. Лучше уж блестящий организатор, способный обеспечить внятный научный процесс, чем посредственный исследователь, копающийся в каких‑то второстепенных деталях. Тем более, что посредственным исследователем Ромлеева тоже не назовешь. У него есть ряд работ вполне достойного уровня. Его «картирование доминант» произвело в свое время даже небольшую сенсацию, а его докторская диссертация по социологике до сих пор имеет очень неплохую цитируемость. Другое дело, что цитируемость эта была бы, конечно, ниже, если бы Ромлеев не занимал пост директора. Но это уже – оборотная сторона медали. Вряд ли стоит придавать ей какое‑то решающее значение. Главным, на мой взгляд, все же является то, что Ромлеев пока не слишком ревниво относится к чужим научным успехам. Он еще способен радоваться достижениям собственных подчиненных и, что гораздо важнее, – помогать им в продвижении их идей. Для руководителя – это ценнейшее качество, и, наверное, благодаря этому институт представляет собою такой живой исследовательский коллектив.

Однако и на солнце бывают пятна. И вот одно из таких пятен, по крайней мере с моей точки зрения, представляет собой Мурьян.

Психологически это достаточно любопытный случай. Если бы меня попросили одной фразой определить, чем Мурьян занимается, я бы, не колеблясь, ответил: делает гадости. И это полностью соответствовало бы действительности. Для Мурьяна и в самом деле нет большей радости, чем уколоть человека исподтишка: выставить его на посмешище, продемонстрировать его глупость, безграмотность, корыстные или какие‑нибудь злокозненные намерения. Причем не имеет никакого значения, чем человек руководствовался реально: Мурьян любому, даже самому возвышенному поступку может придать оттенок низменности. Я, например, помню, как на защите у Пеленкова, когда отговорили уже и научный руководитель, и соответствующие оппоненты, зачитаны были положительные отзывы на работу, вообще все шло к благополучному завершению, Мурьян внезапно попросил слова и скорбным голосом (он всегда выступает так, словно скорбит о человеческих недостатках) поведал ошарашенной аудитории, что оказывается схема, положенная в основу одного из диссертационных разделов, принадлежит вовсе не соискателю, а совершенно другому, недавно умершему сотруднику института. Вероятно, это следовало как‑то отметить, Егор Аркадьевич. Вы не считаете? Иначе получается, на мой взгляд, не слишком красиво… Тонкая подлость здесь заключалось в том, что на самом деле схема была на девяносто процентов разработана самим Пеленковым. Просто поскольку приятель, с которым он начинал эту работу, действительно умер, Егор оформил и напечатал ее лишь под одной фамилией. Пусть у человека будет посмертная публикация. Кстати, Мурьян об этом прекрасно знал. Только как это объяснить присутствующим на защите посторонним людям? Зачем вообще надо было поднимать этот вопрос? Да еще намекать, что работа была тайком «позаимствована» у настоящего ее автора? С тех пор Егор Пеленков с Мурьяном не разговаривает.

Или, скажем, история с утверждением главного редактора нашего «Вестника». Когда обсуждалась кандидатура Феликса Эдельштейна (чисто формально, Феликс Григорьевич к тому времени руководил «Вестником» уже месяцев восемь) именно Мурьян тем же тоном – со скорбью о мелких человеческих недостатках – вдался в рассуждения о том, что можно ли назначать главным редактором человека, первым действием которого на данном посту было назначить себе зарплату – в пять раз больше, чем у любого другого сотрудника института. Лично он, Мурьян, конечно, относится к Феликсу Григорьевичу с искренним уважением, у него, Мурьяна, даже и мысли нее возникает, что здесь может быть что‑то не так, но согласитесь, Феликс Григорьевич, как‑то это не слишком красиво… И опять расчетливая подлость Мурьяна заключалась в том, что на самом деле Феликс Эдельштейн ни копейки из этих денег не получал. Он выписывал их, разумеется, на себя, но раздавал в качестве предварительных гонораров авторам будущего журнала. А как иначе привлечь их к сотрудничеству? Как иначе собрать материал в издание, которого еще нет? Но ведь не будешь же объяснять это на открытом собрании. Да еще в присутствии председателя Комитета по науке и образованию администрации города. К чести Эдельштейна, следует отметить, что в отличие от Егора Пеленкова он с Мурьяном после данного случая общаться не перестал, да это и невозможно, поскольку они работают в одной редколлегии, но зато теперь разговаривает с Мурьяном таким бесцветно‑вежливым голосом, будто обращается не к человеку, а к ядовитому пресмыкающемуся.

Были еще и некоторые другие истории. За двадцать лет пребывания Мурьяна в стенах института их накопилось немало. Самое же, на мой взгляд, отвратительное во всем этом – то, что Мурьян, делая очередную пакость, каждый раз принимает вид человека, который исполняет тяжелый нравственный долг. Чуть ссутуленная спина, стиснутые крест‑накрест ладони, опущенные глаза, полный сожаления голос свидетельствуют о том, как ему самому неприятно все время взывать к порядочности присутствующих, он, Мурьян, естественно, предпочел бы заниматься своими собственными делами, но поскольку больше никто не осмеливается сказать правду, то приходится как порядочному человеку брать эту нелегкую обязанность на себя.

И вместе с тем Мурьяна нельзя назвать только законченным подлецом, обыкновенным завистником, захлебывающимся слюной при виде чужих успехов. Тут дело обстоит не так просто. Мурьян бесспорно умен – тем быстрым умом, котором я, например, всегда восхищался. У него прекрасная эрудиция (объясняемая, правда, тем, работая в «Вестнике», он читает практически все поданные туда материалы), и из массы сведений, которыми Мурьян обладает, он умеет извлечь какие‑то вкусные фактики и скомпоновать их в неожиданную смысловую конструкцию. Причем делает это он буквально на ваших глазах – будто проращивая ее и пересыпая блестками остроумия. Первое время я просто был очарован этим умением. Мне тогда представлялось, что таким и должен быть настоящий исследователь: быстрый ум и способность легко оперировать громадными массивами знаний. В социопсихологии, кстати, – фактор достаточно важный. Странным только казалось, что при таких вроде бы замечательных данных Мурьян до сих пор не имеет ни докторской, ни даже кандидатской степени. И работает почему‑то не в одном из исследовательских отделов, где есть простор для ума, а в редколлегии «Вестника» – погруженный в рутинную редактуру. Однако разные бывают у людей обстоятельства. Авенир, например, тоже до сих пор не доктор наук, хотя, по общему мнению, уже наработал материала на две, а то и на три диссертации. Правда, Авениру некогда заниматься защитой. Оформительской, чисто канцелярской работе он предпочитает процесс непрерывного думанья. Он так и говорит: Я лучше придумаю еще что‑нибудь. И, что самое интересное, действительно ведь придумывает. А вот почему нет степени у Мурьяна для меня было загадкой. Сам он объяснял это тем, что – и бог с ним, главное ведь не звания, должности, степени, не так уж и важно; главное – что человек собой представляет. Объяснение, конечно, возвышенное, но лично у меня вызывающее некоторые сомнения. В конце концов ведь не так уж трудно защитить хотя бы кандидатскую диссертацию. Сколько соискателей проходит этот этап без особых хлопот. В конце концов такая защита – дело чисто формальное. Она лишь подтверждает то, что человеком уже давно наработано. И только по прошествии времени я начал понимать в чем тут дело. Блистательные рассуждения Мурьяна обладают одним странным свойством: уже минут через тридцать невозможно сказать, что именно он говорил. Кстати и сам Мурьян этого уже обычно не помнит. И еще более странное следствие имеет попытка запечатлеть сказанное на бумаге. Выясняется вдруг, что все мысли, которые Мурьян так увлекательно излагал, принадлежат не ему, а совсем другим людям – в основном, авторам того же «Вестника»; собственного же вклада Мурьяна обнаружить не удается.

Помню, как я был поражен, впервые столкнувшись с этим любопытным открытием. Я тогда просматривал подшивку за год и вдруг стал узнавать в монологах Мурьяна прочитанный материал. Правда, следует отдать должное, излагал его Мурьян, как правило, с большим блеском, чувством и выразительностью, но ведь от этого сама авторская принадлежность материала не изменялась.

Многое, кстати, объяснила книга Мурьяна. О том, что у Мурьяна есть книга, я был проинформирован сразу, как только пришел в институт. Странным, правда, казалось, что при всем своем несомненном желании произвести впечатление на окружающих, при всем безмерном тщеславии, при стремлении не «быть», а «казаться», Мурьян не подарил мне ее прямо в момент знакомства. Как я потом догадался, здесь были своя продуманная стратегия. Мурьян то и дело как бы случайно ссылался на свою книгу, также, как бы случайно, упоминал ее в наших с ним разговорах, иногда что‑то цитировал оттуда по памяти, впрочем тут же спохватываясь: это не надо, это уже написано. Интерес к книге сознательно подогревался. И наконец в ответ на мою уже третью или четвертую просьбу дать почитать, он принес довольно тоненький сборничек в зеленоватой обложке. Причем, подарен он был со множеством оговорок и замечаний, со множеством пояснений, которых, на мой взгляд, делать было не нужно, с какими‑то предисловиями и отступлениями, с какими‑то комментариями, предваряющими написанное. Складывалось ощущение, что это – самый значительный день моей жизни. Книгу я прочел в тот же вечер, и она оставила у меня двойственное впечатление. Прежде всего это был не научный труд. Это были популярные очерки об ученых, сделавших открытие в той или иной области знаний. Причем, надо признать, написано это было не без мастерства, читать интересно, некоторые мысли казались мне сформулированными очень точно. С другой стороны, все‑таки что‑то – для «среднего и старшего школьного возраста», что‑то популярное, что‑то претендующее на «список дополнительной литературы для чтения». Ни о каком научном значении книги не могло быть и речи. Главное же, что чем дальше я эту книгу читал, тем сильнее складывалось у меня ощущение какой‑то нечистоплотности. Как будто я попал в галерею уродов. Один из персонажей книги украл деньги, другой – бросил беременную жену, третий и четвертый были хроническими алкоголиками, пятый страдал дурной болезнью, от которой в конце концов и скончался, шестой ненавидел детей, седьмой обладал нестандартной сексуальной ориентацией. И так далее, и тому подобное. А все вместе – склочные, тщеславные, гадкие, мелочные людишки, думающие лишь о карьере и об удовлетворении ничтожных страстей. Даже непонятно, как они совершали свои открытия.

В общем, оставался от этого какой‑то пакостный привкус. Словно ничего, кроме мерзостей, в мире нет; более того – не может быть даже в принципе. И словно сам я – такой же мелкий и тщеславный уродец, у которого все нутро проедено завистью и унынием. Мне потом несколько дней было не по себе. Зато понимать Мурьяна я стал, разумеется, гораздо лучше. Михаил Гаспаров как‑то написал в одной из работ, что статья характеризует не столько предмет, сколько самого автора. По‑моему, это очень точное замечание. В данном случае книга характеризовала именно самого Мурьяна. Автор, как живой вставал с ее подслеповатых страниц: мелкое, завистливое, патологически тщеславное существо, ненавидящее всех, кто сумел хоть что‑нибудь сделать в жизни. Даже язык был такой, каким Мурьян разговаривает: те же многочисленные оговорочки, извинения, пояснения, обращения, комментарии. Чувствовалась в этом какая‑то не мужская жеманность. Чувствовалось, что автор просто обожает себя и буквально благоговеет перед своим умом и способностями. И еще почему‑то казалось, что по утрам он тщательно рассматривает себя в зеркало, сокрушается прыщикам, родинке, которая вдруг начала образовываться на видном месте, долго подкрашивает остатки волос, чтобы не видна была седина, а потом аккуратно укладывает их, скрывая плешь на затылке.

Иногда Мурьяна становится жалко. В каком аду он живет: каждый день «языком зависти лижет раскаленную сковородку тщеславия». Ведь когда‑то, наверное, в самом деле были неплохие способности. И вот – все растрачено, распылено, переплавлено в мучительное, непрекращающееся бесплодие. Какой, наверное, ужас существовать во всем этом.

И вместе с тем я стараюсь держаться от Мурьяна как можно дальше. Зависть заразна; если уж подцепил эту гадость, избавиться от нее потом очень трудно. Злословие разрушительно; оно порождает эхо, обращенное внутрь самого человека. Лично мне Мурьян ничего плохого не сделал, но и общаться с ним, тем более, быть в приятелях мне не хочется. В результате отношения у нас чисто официальные: сталкиваясь в коридорах института или на мероприятиях, мы просто здороваемся. Никаких общих дел у нашей группы с Мурьяном нет.

Такова ситуация в настоящий момент. В отличие от Ромлеева, я, честное слово, не вижу в ней ничего угрожающего. С какой стати Мурьяну выступать против нас? Мы с ним не ссорились, никаких взаимных претензий вроде бы не имеется. Зачем искать неприятностей на свою голову? И потом, что Мурьян может сделать реально? Задаст вопрос? Ну, я на этот вопрос отвечу. Выступит с резкой критикой моего доклада? Это вряд ли. Для обоснованной критики необходимо знакомство с материалом. А Мурьян этого материала не знает. Нет‑нет‑нет, критика тоже скорее всего отпадает.

Некоторое время я размышляю, какие тут могут быть еще варианты, а потом успокаиваюсь и просто выбрасываю это из головы. Мне сразу же становится легче. Бог с ним, с Мурьяном. Ничего особенного он не сделает.

 

На встречу с Гелей я опаздываю минут на пятнадцать. Геля уже ждет меня в небольшом уютном кафе на улочке неподалеку от Невского. На ней – черные джинсы и темный свитер с мелким красным рисунком, а вокруг горла небрежно обмотан шарф – тоже красного цвета. Это тревожный сигнал. Красное и черное. Для Гели – цвета поражения.

– Здравствуй, – осторожно говорю я.

Геля вскакивает из‑за столика и неуверенно улыбается:

– Здравствуй.

При этом она немного подается вперед. Она, как всегда, надеется, что я ее поцелую. Однако я ее, как всегда, не целую. Я ставлю на пол портфель и отхожу к стойке, чтобы заказать себе кофе. Потом снимаю куртку, чуть встряхиваю ее и вешаю на бронзовые разлапистые крючочки в углу помещения. Я намеренно не тороплюсь. Мне нужна пауза, чтобы погасить Гелин порыв. Только после этого я сажусь за столик и, положив на него руки, интересуюсь, как Геля себя чувствует.

– Плохо, – сразу же отвечает Геля.

– Что плохо?

– Не знаю… Как‑то – все, все, все… Как‑то все – плохо…

Она смотрит на меня умоляющими глазами. Голос у нее немного дрожит, а пальцы теребят свисающий с шеи на грудь кончик шарфа.

Я понимаю, что это значит. Геля в меня влюблена. Она сообщила мне об этом примерно месяц назад и с тех пор повторяет практически при каждой встрече. Кстати, в этом нет ничего странного. Пациентки часто влюбляются во врачей, а молоденькие ученицы – в учителей, ведущих занятия. Мой старинный приятель, который преподает в институте, где почти одни девушки, как‑то жаловался, что такие признания он выслушивает обычно два‑три раза в году. Он уже привык и не обращает на них внимания: мягко и вежливо советует обождать, чтобы проверить свои чувства. Обычно к следующему семестру это проходит. Он считает, что здесь имеет место чистая биология. Просто девушки вообще созревают несколько быстрее ребят, и бывает период, когда сверстники кажутся им безнадежно унылыми, с ними не о чем говорить; привлекают же и завораживают мужчины старшего возраста.

У нас с Гелей, по‑моему, именно такой случай. Тем более, что я объединяю для нее в одном лице и врача, и учителя. Я объяснял это ей уже несколько раз и всякий раз встречал в ответ лишь обиду и яростное сопротивление. Геля со мной решительно не согласна. Внутренне она никак не хочет признать, что здесь происходит уже неоднократно описанное в литературе «психологическое переключение». Задачей терапевта, по крайней мере на раннем этапе работы, является, как образно выразился кто‑то из аналитиков, «прочистка дымохода любви». То есть, восстановление в человеке такого чувственного состояния, при котором он как бы заново начинает воспринимать окружающий мир. Это вынуждает терапевта выступать в роли некоего «соблазнителя» – современного Дон Жуана, современного Казановы, даже если он этого и не хочет. В результате на него переносится роль утраченного объекта любви. Это один из тех психологических тупиков, с которыми очень трудно работать. Ведь у Гели, если говорить откровенно, типичный «кризис подросткового возраста». Это когда человек, перерастающий детство и вступающий во взрослую жизнь, вдруг обнаруживает, что мир вовсе не такой, как он его себе представлял, что окружающий мир мелочен, жесток, уродлив, эгоистичен, главное же, что он не обращает на человека никакого внимания. Только что ты был центром упорядоченного мироздания, которое в данном случае представляла семья, и вдруг ты уже где‑то на далекой и враждебной периферии. Эмоционально это довольно тяжелый период, потому что в отличие от действительно взрослого человека, у которого уже есть опыт преодоления подобных жизненных ситуаций, подросток никакими защитными механизмами не обладает и поэтому склонен воспринимать происходящее с ним излишне трагически. Здесь всегда есть опасность необратимых поступков; например, суицида (самоубийства) или немотивированной агрессии. Человек в ранней юности просто не понимает, какую ценность представляет собой собственно жизнь и отказывается от нее с легкостью разочарованного дурачка. Он даже представить себе не может, что все в жизни проходит, все рассеивается и что лет через пять он будет с иронией вспоминать о своих нынешних переживаниях. Они будут казаться ему мелкими и смешными, издержками молодости, каковыми они в действительности и являлись. Правда, это будет только лет через пять. А сейчас это – подлинная трагедия, сильнее которой в истории человечества не было. И потому следует быть очень внимательным при обращении с нею. Любая неосторожность тут может привести к непоправимым последствиям.

К тому же Геля и в самом деле еще ребенок. Она просто‑напросто не привыкла к тому, что не все ее желания исполнимы. Она все еще относится к миру как к набору игрушек, и если уж что‑то ей приглянулось, она должна это «что‑то» немедленно получить.

Вот и сейчас Геля глядит на меня так, что я испытываю неловкость перед окружающими. Мне кажется – все в кафе понимают, чего она хочет.

– Ангелина! – говорю я скрипучим голосом. – Ты эти штучки брось! Не надо этого…

– Чего не надо? – теперь в глазах у Гели – наивность.

– Сама знаешь – чего. Я тебя, Ангелина, серьезно прошу!..

Затем я отхлебываю немного кофе, который уже принесли, и расспрашиваю Гелю, чем она эти дни занималась. Мне, разумеется, хотелось бы выяснить причину ее сегодняшнего настроения, но по опыту прежних встреч я знаю, что торопиться не следует. Не надо на пациента давить. Геля в конце концов сама обо всем расскажет. В конце концов для этого она меня и выцарапала. И действительно, Геля, пожав плечами и ответив, что ничем особенным она, в общем, не занималась, ну – валялась на тахте с книжкой, читала что попадет под руку, затем как бы невзначай добавляет, что вот ехала вчера в троллейбусе, возвращалась из магазина и увидела человека, похожего… ну… ну… ты понимаешь… Сердце у нее так и подпрыгнуло. Дальше ехать уже не могла – выкарабкалась из троллейбуса, пошла пешком.

– А на самом деле это не он?

– Конечно, не он, – с досадой говорит Геля.

Развивать дальше эту тему опасно. Геля только и ждет, чтобы вновь погрузиться в пучину переживаний. Это состояние в психотерапии тоже уже известно. Мы с Никитой и Авениром называем его «перемалыванием негатива». Если коротко, суть тут заключается в том, что человек, испытавший большое личное потрясение, несчастную любовь, например, или крупную жизненную неудачу, не старается поскорее выдавить это неприятное воспоминание в прошлое, что с любой точки зрения было бы только естественно, а вопреки всякой логике возвращается к нему снова и снова: восстанавливает подробности, припоминает ранее незамеченные детали, пытается проигрывать варианты, где события развиваются совершенно иначе. То есть, все время сдирает корочку с подживающей раны, не дает ей зарубцеваться, перестать беспокоить. Это довольно парадоксальная черта психики. Авенир полагает, что здесь работают какие‑то чрезвычайно древние механизмы, они связаны с состоянием вечной тревоги, необходимой для выживания в первобытном мире, и потому, раз включившись, они с таким трудом возвращаются к обычному состоянию. Я же считаю, что дело здесь совершенно в другом. Просто когда человек мучается, он чувствует, что живет. Боль возвращает ему ощущение подлинности бытия, и цена, которую приходится за это платить, не так уж и велика. Другое дело, что долго пребывать в таком состоянии невозможно. Психика начинает сдавать, у человека, как сейчас выражаются, «едет крыша». Какие‑то невидимые структурки внутри срастаются, и он цепенеет в состоянии вялой депрессии. Часто она растягивается на всю остальную жизнь. Это как раз то, чего следует избегать.

Поэтому я мягко меняю тему беседы и спрашиваю у Гели, что именно она в последнее время читала.

– Мураками, – говорит Геля, снова пожав плечами. И добавляет, видимо, не особенно надеясь на мою просвещенность. – Японский писатель, его сейчас все читают.

Как ни странно, я этого автора тоже знаю. Мураками и в самом деле сейчас довольно популярен в России. У него вышло в переводе на русский язык сразу три или четыре романа, и, насколько можно судить, они пользуются определенным успехом. В основном, конечно, среди молодежи. Однако я замечал эти книги и у людей более зрелого возраста. Лично мне Мураками тоже нравится. Ведь большинство современных авторов совершенно не думает о читателе. Им главное – самовыражение, которое позволяют средства литературы, и они, неосознанно может быть, превращают его в конечную цель. Наматывают причастный оборот на деепричастный; накручивают детали в таких количествах, что за деревьями не заметно уже и самого леса. Считается почему‑то, что чем сложнее и мучительнее для восприятия текст, тем он более представляет собой «высокую литературу». Такое, по крайней мере, у меня складывается ощущение. В противовес литературе коммерческой, которая пользуется исключительно примитивными средствами.

По‑моему, это глубокое заблуждение. Сложность формы не обязательно связана со сложностью содержания. Гораздо чаще – это просто попытка замаскировать отсутствие оного, упаковать в пеструю оберточную бумагу – то, чего нет. И когда наконец продерешься сквозь чащу сумасшедших грамматических оборотов, когда наконец найдешь подлежащее, затерянное во многочисленных отступлениях, когда с колоссальным трудом по отдельным словам все‑таки реконструируешь смысл, испытываешь потом, как правило, ощущение пустоты. Иногда просто хочется спросить автора: Ты это собирался сказать? Ну так бы и говорил! А не морочил бы голову ни в чем не повинным людям!.. Мураками же отличается тем, что читать его необыкновенно легко. Фраза у него простая, лексических наворотов, которые приходится расплетать, почти не встречается, метафорами и прочим инструментарием автор пользуется очень скупо. Нет ничего такого, что бы затормозило чтение. Также прост и сюжет, который представляет собой чередование быстрых сценок. Книгу не столько читаешь, сколько просматриваешь, перелистывая страницы, и вместе с тем возникает ясное чувство, что здесь что‑то сказано. Что‑то такое, что касается тебя лично, и потому ощущения тягостной бессодержательности не возникает. Это, видимо, и обеспечивает автору популярность.

С другой стороны, я не могу одобрить такого выбора Гели. Мураками, при всех его очевидных достоинствах, автор – явно депрессивного направления. Впрочем, как и большинство современных писателей, будто завороженных отчаянием. Конечно, у Мураками нет такого смакования патологий, которое почему‑то присуще нынешней российской литературе, утверждающей, по‑моему, только одно, что человек по своей природе мерзок, лжив, подл и гадостен – мне вообще непонятно, как это направление стало у нас ведущим – но и особой надеждой читателя он тоже не одаряет. Человек у Мураками не мерзок, не гадостен и не лжив, зато он – слаб, беспомощен и потерян в огромном и неуютном мире. Причем, мир этот представляет собой что‑то вроде бетонного кладбища, и в его мертвых пустотах не сквозит никакого смысла. Жизнь персонажей у Мураками – это жизнь после смерти: все уже завершилось, но какое‑то бессмысленное копошение тем не менее происходит. А когда закончится и оно, не будет уже совсем ничего.

В общем, я против того, чтобы Геля читала сейчас подобные книги. Они только усугубят ее теперешнее состояние. Оно как бы получит оправдание средствами литературы, и станет в ее глазах законным и даже необходимым. Раз мир таков, значит, и я могу быть такой.

Всего этого я, конечно, Геле не говорю. Самая большая ошибка в психотерапевтической практике – это принуждать пациента к чему‑либо, что ему не нравится. Принуждения ни один уважающий себя человек не потерпит. Возникнет внутреннее отторжение, и результат окажется полностью противоположным. Я это правило знаю, в том числе и по личному опыту, и потому свое мнение о Мураками держу при себе. Я лишь говорю Геле, что тоже принес ей две книги и что было бы хорошо, если бы она их при случае прочитала.

Геля смотрит на мои книги с некоторым отвращением.

– Ты бы еще «Войну и мир» мне притащил, – отвечает она.

Как ни странно, я с ней в этом согласен. Наша школа, особенно старшие классы, прививает какую‑то стойкую неприязнь к литературе. Все эти «Записки охотника», уже давно интересные только специалистам, все эти «Детство, отрочество и юность», не имеющие никакого отношения к нашим реалиям. «Преступление и наказание», та же «Война и мир». Я не знаю, кто утверждает сейчас школьные программы по литературе, но, по‑моему, заставлять семнадцатилетних подростков осваивать этот громадный, на тысячу с лишним страниц, «дворянский» роман, да еще написанный (на мой взгляд, разумеется) достаточно плохим языком, значит абсолютно не разбираться в интенциях подросткового чтения. Юности не нужны потрясающие психологические глубины, ей скучны размышления, вызванные к тому же чисто схоластическим поводом (раскаяться, например, после убийства или не раскаяться), ей требуется только романтика, придающая жизни статус яркой игры. Приключения тела, а не души. Ничего другого она воспринимать не будет.

Правда, об этом я Геле тоже не говорю. Я поспешно допиваю кофе и беру себе еще одну чашечку. Кофе мне сейчас просто необходим. А Геле мягко советую все же прочесть эти книги.

– Попробуй хотя бы страниц пятьдесят‑семьдесят. Если уж совсем не пойдет, тогда – бросай.

Затем я рассказываю ей о начинающейся конференции. О том, почему она для нас так важна и чего мы, собственно, от этого мероприятия ждем. Во всех подробностях излагаю ей нынешнюю ситуацию в институте, говорю об особенностях Мурьяна и предупреждении, которое сегодня сделал Ромлеев. Я намеренно загружаю Гелю своими проблемами. В западной психоаналитике существует такое понятие как «врач, ориентированный на пациента». Это врач, который не дает никаких советов или рецептов, а лишь терпеливо слушает, что говорит обратившийся к нему человек. Иногда ведь достаточно просто дать человеку высказаться. Полностью отрефлектированная проблема как бы выдавливается из его сегодняшнего бытия. Коготки прошлого перестают впиваться в сознание, боль уходит, и пациент чувствует себя исцеленным. Правда, освобождение здесь наступает лишь в том случае, если у человека есть мир, куда он может сразу же переключиться. Мир, который способен заполнить собой пустое место в сознании и окончательно вытеснить из него все неприятные переживания. У Гели, к сожалению, совсем другой случай. Ей эту пустоту заполнить нечем. Лакуна в сознании мучит ее, тревожит, не дает ей покоя, и начинается то самое «перемалывание негатива», которого следует избегать любым способом. Здесь требуется уже совершенно иной метод. Если пациент не интересуется собственными делами, надо его незаметно включать в чужие. Его следует «прикрепить» к какому‑нибудь внятному конструкту реальности и не позволить тем самым опять соскользнуть в мир прошлого.

Это достаточно эффективный прием. Геля уже в курсе того, что мы собираемся представить на конференции результаты двухлетней работы. Она неплохо разбирается в расстановке сил внутри нашего института и буквально с полунамека схватывает суть дела.

Date: 2015-07-02; view: 230; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию