Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Война. Впечатления деревенского подростка

Я родом не из детства — из войны.
Прости меня: в том нет моей вины.

Ю. Друнина

Учительская семья. Мама, Александра Филипповна, учительница младших классов. Сестра Зоя — преподаватель географии и ботаники. И я — ученик 5-го класса Гнилевской НСШ Трубчевского района Орловской (ныне Брянской) области. Деревня Гнилево в 25 километрах от Трубчевска, на высоком берегу Десны. С крутизны виден широкий луг, по которому петляет река. А дальше лес, синяя полоса горизонта.

Собственно, здесь три деревни: Гнилево, Нижние Новоселки и Арельск — слились в одну длинную улицу с ответвлениями — переулками. У церкви в трех домах — школа. Мы квартируем у Макаровых, рядом. Дружу я с одноклассником Колькой Чекрыгиным, сыном учителя из Арельска. [468]

Уже надвигались на нас грозовые тучи войны, а жизнь наша тем не менее продолжала улучшаться. Мне купили новые ботинки, шапку, маме валенки. Зое справили зимнее пальто. В магазине, кроме лопат, керосина, мыла, ниток и брошек, все чаще стали появляться селедка, подсолнечное масло, крупа, макароны, пряники, конфеты-подушечки, черный хлеб и даже белые булки.

Завмаг, он же продавец, Лука Егорович, крупный, рыхлый дядька, стал живее двигаться за прилавком и даже уставать на работе. И дома у нас меню стало более разнообразным. На зиму мама засолила огурцов, капусты с клюквой, «рыжих» помидоров, замочила кадушку антоновки. Так что Макаровым пришлось здорово потесниться в своем погребе.

* * *

Самыми интересными местами в деревне, кроме реки и оврагов, были церковь, кузница и ветряная мельница. В пустой гулкой церкви под темными сводами прятались летучие мыши, а по узкой лестнице, осторожно ступая на полусгнившие ступеньки, можно было влезть на колокольню, откуда кругом видно на много километров.

В маленькой кузнице за деревней было сумрачно, пахло железом и огнем, там творились настоящие чудеса. Стою, наблюдаю, как подковывают лошадь. Кузнец острым кривым ножом срезает с копыта заусенцы, потом помощник его клещами берет раскаленную подкову, прижимает к копыту. Дым, вонь! А бедная лошадь стоит спокойно, только прядет ушами. Наверное, ей не больно. Подкову прибивают специальными плоскими гвоздями, концы которых, вышедшие сбоку, заворачивают и откусывают...

* * *

Для тех, кто вырос в деревне, наверное, всю жизнь помнятся петушиные крики, возвещающие о приходе нового дня, и росистые тропинки, которыми ходили в лес ранним утром по грибы-ягоды. Грибов в том году было немного, но [469] зато ягод — навалом, особенно черники. Придем из лесу усталые, мы с Зоей заваливаемся кто куда, а мама переберет ягоды, раскатает тесто и начинает лепить вареники.

* * *

Да, деревенская жизнь тоже имеет свои радости — и маленькие и большие. Радость — когда окажешься в лугах за Десной. Трава по пояс, запахи головокружительные. Упадешь в траву, лежишь лицом вверх — облака плывут над тобой в неведомые дали, а небо синее-синее, без конца и краю...

Ближе к лесу — старицы, кривые озерки, заросшие с берегов тальником и камышом. Дно илистое, но купаться приятно. Вода теплая-теплая. Завязываем штанины и, как бреднем, ловим вьюнов, увертливых рыбок, похожих на змей. Принесешь домой на жаренку — мама довольна. А вечером, глядишь, говорит: «Давайте-ка спать пораньше: завтра в город пойдем...» Вот это действительно радость! О, сколько перехожено этой знакомой дорогой! И с мамой, и в одиночку...

* * *

Дорога на Трубчевск. Бесконечной серой полосой тянется она до самого горизонта среди желтых, зеленых, сиреневых полей. Кое-где к дороге прислоняется, как сирота, одинокая корявая ракита или выплывут вдруг из-за поворота несколько зеленых кустиков. Монотонной шеренгой стоят, гудя проводами, столбы телефонной связи.

Припудрена пылью трава у дороги, сбоку вьется узкая тропинка, жестко хлопает меня по босым пяткам. На дороге в пыли купаются воробьи, в небе беспечно кувыркается жаворонок. Хорошо! Топаешь себе и топаешь. Вроде и уморился уже, но садиться отдыхать лучше не надо. А то потом вставать — это сущая мука, надо самого себя за воротник тащить...

Наконец на горизонте появляется темная, кудрявая полоса деревьев, как оазис в пустыне, все ближе, ближе. Вот уже просматриваются отдельные крыши, дома. Еще километр — Городцы, еще полчаса — и ты уже в тени деревьев [470] двигаешься по щелястому дощатому тротуару. Ноги гудят, зад щиплет, каждая мышца звенит и ноет — но это ничто в сравнении с удовлетворением и радостью встречи с ребятами, с родными, с городом...

* * *

В те годы в деревне не было ни электричества, ни радио. По вечерам зажигали керосиновые лампы и при их тусклом свете развлекались кто как мог. Мужчины — плетением лаптей или резкой табака, женщины — чисткой картошки или за прялками. А молодежь собиралась на посиделки у какой-либо избы, и под гармошку или балалайку пели и танцевали. Танцевали краковяк, падеспань, «светит месяц», что-то еще (я тогда в этом не соображал). Во всяком случае, танцы осмысленные, с «фигурами» — не то, что сейчас... [471]

А частушки — тут целый ритуал. Начинает одна девушка, потом вступает другая, как бы переговариваются друг с другом...

Мой миленочек лукав,
Меня дернул за рукав.
А я лукавее его —
Не взглянула на него!

Мой миленок так хитер,
Ну, а я хитрей его:
Он подругу мою любит,
Я — товарища его!

Иногда девчата, обычно, когда нет ребят, просто поют песни. «Калина красная, калина вызрела...», «Не прячь лицо свое, Татьяна...», «Во кузнице молодые кузнецы...»

* * *

Начался учебный год. В пятом классе интересно. Потому что тут не один учитель, а разные. Один по математике, другой по истории и т. д. Историю преподает Чекрыгин, отец моего приятеля Кольки. Мы с ним сидим вместе. Вроде слушаем, а вроде и нет. Ну их, фараонов этих! Тут вон паутина в углу свешивается с потолка, качается от любого шевеления. А если на нее подуть? Толкая Кольку локтем, старательно дую в угол. Расстояние большое, но через какое-то время воздух доходит до паутины, и она начинает лихорадочно трепыхаться, стараясь отцепиться от потолка и улететь... Потом дует Колька. В классе возникает оживление. Учитель недоуменно смотрит на учеников, на паутину. Нас выдают наши глаза, тут же следует громовое: «Чекрыгин! Беликов! Вон из класса!»

* * *

Рисование — скучный предмет. Старичок-учитель приносит деревянные фигуры — куб, конус, шар, ставит на подставку: пожалте вам, рисуйте. И чтоб получилось выпукло, надо уловить не только видимые, но и едва заметные тени. Очень трудно дается сплющенный круг — эллипс. Учитель [472] ходит в проходе между партами, заглядывает в тетради, изредка роняет: «Так, так...»

Скучно, но зато тут мы получили понятия о «горизонте», «перспективе», объемности». Нравилось рисовать на «свободную тему», кто что хочет. Один рисует петуха, другой лошадь с телегой, третий — танк со звездой. А я, поглядывая за окно, изображаю гнилевскую церковь с красным флагом на колокольне...

* * *

А самый хороший урок — пение. И разгрузка, и отдых. Учителя по пению специально не было, давали кому-либо в нагрузку. Приходит тот же учитель рисования:»Ну, что сегодня петь будем?»

— «Три танкиста!» «Катюшу»! «По морям, по волнам»! «Здравствуй, милая Маруся!»

Я предлагаю Зоину: «Когда в море горит бирюза...»

— Ну, ладно, давайте-ка: «По военной дороге...»

И вот — стараемся, орем так, что стекла дребезжат. Из соседнего класса приходит Чекрыгин, просит потише, а то его не слышно. Кончен урок — ставят оценки. «Ты, Петя, сегодня громче всех пел, «отлично». А ты, Настя, что, голос бережешь? Нет, нет! Тебя сегодня даже не слышно было — «пос.» от силы...»

* * *

Процесс познания часто идет неведомыми путями. «Круговорот в природе» — и вот уже приспособили сюда анекдот про деда, который пустил лужу на печке, а на бабкину ругань философски отвечает:»Э, старуха, брось! Все одно в море будет!..»

С удовольствием учу немецкий. «Анна унд Марта баден... Вир фарен нах Анапа. Вир баден да...» (Вот ведь закорючки — купаться им надо ехать куда-то в Анапу!) Прихожу домой. «Мам, а вот ты немецкого не знаешь!» — «Ну, где уж мне...» — «Нет, нет — вот, например, что такое: их зингепионирелиед?» Мама усмехается: «Фу, ерунда какая, подумаешь!» — «Ну, что это, мам, что?» — «Эх, Зинка, пионерка [473] лихая!» Оба смеемся. Потом, посерьезнев, мама говорит: «Нас в гимназии чем только не пичкали. Особенно мертвыми языками — древнегреческим и латинским, которые приходилось просто зубрить. Но еще учили и французский; только я сейчас, пожалуй, кроме «мерси»,»бонжур» и «оревуар», ничего не помню».

* * *

Все-таки, видимо, дух войны уже витал где-то в воздухе, поблизости потому что нас, школьников, стали усердно учить военному делу. На урок учитель приносил настоящую винтовку, только с дырочкой, высверленной в патроннике. Разбирали и собирали затвор (стебель — гребень — рукоятка), передвигали прицельную рамку. Был и противогаз, и учебная граната с кольцом на ручке. Если занятия на улице — маршируем с деревянными самодельными ружьями, ползаем по-пластунски, бегаем «короткими перебежками». А после уроков — кружки ПВХО и [474] ГСО; отравляющие вещества (хлор, фосген, иприт, люизит), контуры самолетов, виды ранений, ожогов, способы перевязки, эвакуация раненых...

* * *

Грандиозное событие: на деревню к одной тетке приехал сын-летчик. Всем хотелось посмотреть на него. Напротив их дома кучками собирались люди, ждали, когда он выйдет. И он выходил за калитку, смущенно улыбаясь, здоровался со всеми. В блестящих хромовых сапогах, в темно-синей коверкотовой форме с голубым кантом. В петлицах алые эмалевые кубики, на рукавах золотистые угольники. Загляденье!

Наверное, в те дни посвятить свою жизнь авиации решили все гнилевские пацаны. Из палок и дощечек срочно строились самолеты, с пропеллерами и колесами; то в одной, то в другой стороне слышались команды: «Вылет разрешаю!», «От винта!» или «Даешь посадку!». А Колька Чекрыгин всерьез рисовал и рассчитывал конструкцию парашюта, чтоб прыгнуть с ним с церковной колокольни...

* * *

Окончился учебный год, пришло лето, жаркое, пыльное. Я целыми днями пропадал на речке, купаясь и загорая. Иногда с удочкой, хотя на рыбную ловлю терпения у меня просто не хватало.

Как-то мама собралась в город на базар, взяла меня с собой. Притопали мы в Трубчевск, переночевали у Беликовых, дяди Шуры и тети Мани. Утром женщины ушли на базар, я остался играть с ребятами. Только уж как-то очень быстро вернулись наши матери, растерянные, встревоженные: что-то случилось — говорят, война. В 11 часов, мол, по радио будет выступать сам Молотов...

Да, война... Она уже полыхала несколько часов по всей западной границе. А в Трубчевске люди тревожными группами собирались у уличного репродуктора и слушали, слушали... Пришел дядя Шура, коротко бросил тете: «Собери мне самое необходимое. Пойду в военкомат».

Какой уж тут базар! Какие покупки! Торопливо попрощавшись, [475] мы чуть ли не бегом кинулись домой, в Гнилево. Зачем мы так спешили? Может, по какому-то непонятному инстинкту — в трудный час быть каждому на своем месте?..

А в последующие дни посыпались повестки из райвоенкомата, полились слезы женщин по уходящим на войну. Никогда не забыть эти проводы, с их судорожными объятиями, истеричными криками; женщин со сбитыми платками, безумными глазами и мокрыми от слез лицами, бегущих за телегами с призывниками. Доярка Фрося, красивая молодуха, ударница, недавно только вышедшая замуж, упала на дорогу, забилась в истерике, и ее никак не могли поднять и успокоить.

Кто говорит сейчас, что провожали весело и уходили спокойно, с сознанием своего долга, — не верьте, неправда это.

* * *

«Сороковые — роковые...» В те годы у нас была популярна песня «Если завтра война», где были такие красивые слова: «Мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом!..» Конечно, перед растущей военной угрозой надо было не поддаваться панике, вселить в людей боевой дух и т. д. И 22 июня 1941 года никто еще не представлял себе масштабов этого громадного бедствия, свалившегося на наш народ. Сколько лет прошло, а до сих пор еще ноют раны, нанесенные войной, еще не выплаканы все слезы, не перекипела горечь покалеченных душ.

Ворвавшись стремительно и бесповоротно, война перекроила на свой лад каждую человеческую судьбу, заставив людей раскрываться, часто с неожиданной стороны; обострила мысли и чувства. За четыре года она спрессовала столько событий и эмоций, что иному человеку хватило бы на всю жизнь...

* * *

Ну, а мы улучшили свои жилищные условия: переселились в избу Зюковых, ближе к оврагу. Сам Зюков ушел в армию, жена его с ребенком уехала к матери куда-то в другое [476] село. Изба старая, приземистая, зато мы тут сами себе хозяева.

В деревне организуют истребительный отряд из ребят, которых еще не взяли в армию, и поменьше. Задача ястребков: ловить диверсантов, шпионов, сигнальщиков. Потому что действительно по ночам из-за реки иногда взлетает ракета, указывая на наш мост пролетающим немецким самолетам.

Говорили, что у Острой Луки задержали деда, на деревянной ноге, слепого, с девочкой-поводырем. «Тряхнули» деда, а у него в котомке чуть ли не миллион денег, яд в порошках, а в деревянной ноге — рация. И не слепой он вовсе, и не дед...

* * *

В деревне остановилась какая-то воинская часть. Красноармейцы с удовольствием помогают по хозяйству, ухаживают за местными девчатами. А к нам по вечерам стали заходить трое командиров: капитан Книга, старший лейтенант Захаров и лейтенант Бондаренко. Мама ставила на стол самовар, чашки, сахар. Кто-либо из гостей высыпал на стол печенье или конфеты... Сейчас это может показаться странным, но водки на столе не было.

Булькал кипяток из крана, звякали чашки, хрустел сахар, шел неторопливый разговор. Капитан рассказывал про свою «Донеччину», про семью, которая там осталась, а если приходили с гитарой — негромко и душевно пел «Спят курганы темные», «Плыви, моя гондола» или «Василечки, василечки, голубые васильки»...

Захаров больше молчал, а Ваня Бондаренко все смущался и как-то умильно поглядывал на мою сестру. Зоя незаметно выходила в темные сени, а через некоторое время туда же нырял и лейтенант. И если прислушаться, то можно было услышать за дверью вдруг разговорившегося парня и приглушенный Зоин смех.

Ах, Ваня-Ванюша! Знал ли ты, что Зоя потом и во сне произносила твое имя и что самой дорогой на свете бумажкой для нее была маленькая твоя фотокарточка? А где сейчас вы, капитан Книга? Если вы живы — знайте, что мы потом [477] долго с большой теплотой вспоминали вас; а песня про курганы темные всю жизнь возвращает меня в 1941 год, за наш гнилевский стол, к тем трем командирам.

Кстати, в те времена наша армия называлась Красной Армией. «Солдат» и «офицеров» у нас не было, так как эти названия вызывали неприятные ассоциации и отдавали царской муштрой и белогвардейщиной. Были «красноармейцы», «бойцы» Красной Армии. Все обращения и приказы начинались словами: «Товарищи бойцы, командиры и политработники!»

* * *

Между тем Зою услали куда-то за Трубчевск рыть окопы, почти месяц ее не было дома. А в нашем небе все чаще стали появляться немецкие самолеты — и поодиночке, и по три, по девять, а то и целыми стаями, так что ребятня сбивалась со счета. И где-то на горизонте поднимались потом тучи пыли и дыма, а в них, как мошкара вечером, беззвучно ходили то вверх, то вниз безобидные черные точки. И разговоры: «Это на Брянском шляху кого-то прихватили» или «Опять Навлю бомбят...». По ночам на горизонте долго стояло кровавое зарево. Бедная Навля!..

Как-то днем пролетел одиночный самолет, и вдруг из него сыпанулась белая струя, на поле стали падать, кружась, как снег, аккуратные бумажные листки. Что это? Рванулись бегом смотреть. Примерно на половине тетрадного листа — крупным черным шрифтом (по-русски!): «Бойцы — домой, комиссаров — долой!» И еще «содержательнее»: «Бей жидов, спасай Россию!» Ничего себе — призывы! Какое-то омерзительное чувство вызывали эти аккуратные бумажки. Кто-то из дедов, глянув на листки, на текст, буркнул: «Даже на цигарку не годится. Нешто на подтирку. Бросьте, робяты, энту дрянь...» Потом мы часто находили немецкие листовки, и не только черно-белые, но даже и цветные. Все уговаривали наших бойцов и командиров сдаваться, расхваливали жизнь в плену. «Штык — в землю!», «Прочти и передай товарищу!», «Эта листовка послужит тебе пропуском при сдаче в плен»... [478]

У нашей деревни было два наплавных моста через реку. Немцы, наконец, ими заинтересовались, и наступило наше время. Стали налетать на мосты, попадало и по деревне. Чужие серо-голубые самолеты с черными крестами на крыльях нахально утюжили воздух, со страшным ревом проносясь прямо над крышами домов.

Однажды на лугу мы, несколько мальчишек, играли в лапту. Это очень удобно: мягкая трава для босых ног, как ковер; мячик — лети, куда захочется. Ни канав, ни чужих огородов, тем более окон. Заигрались и не заметили, как налетели самолеты. Один уже завалился на бок, пикирует. Из реки вдруг встал огромный столб воды, на мгновение оголив дно. Грохот расколол небо, ударил по ушам, разметал, как мусор, стайку ребятишек. Все попадали, прижавшись к земле, закрыв головы руками. И только самый маленький мальчик встал с земли и, придерживая рукой спадающие штаны, заревел с такой громкостью, что иногда перекрывал грохот бомб. Я вскочил, схватил его за руку и потащил в сторону, в свежую воронку, в которой еще стоял синеватый дымок с кислым запахом взрывчатки. (Где-то я слышал, что, мол, в одно и то же место бомбы не попадают.)

Вскоре к нам попрыгали и другие ребята, и еще долго мы лежали, уткнувшись носами в мягкую, ласковую, добрую нашу землю. А она вздрагивала, сыпалась за воротники, шлепалась сверху тяжелыми комьями.

Долго лежали, как нам показалось. А потом в деревне узнали, что вся эта процедура заняла не более пяти минут... Когда все кончилось, оглохшие, бледные и грязные, мы выбрались из воронки, по исковерканному лугу помчались к деревне. И как будто ничего не случилось, и солнце светило по-прежнему, только по реке плыли бревна от разбитого моста.

* * *

Постепенно мы привыкли и к бомбежкам, так как знали, что бомбят вообще-то мосты, а не деревню. Хотя отдельные бомбы попадали и по сельской окраине, убивая неповинных людей. А мосты быстро восстанавливали; военные на повозках, реже на грузовиках, а чаще пешком редкими [479] цепочками тянулись к лесу. Если замечали, что пролетающие мимо самолеты вдруг разворачиваются в нашу сторону, военные бежали кто куда, а мы исправно ссыпались в погреб и сидели там, слушая и считая взрывы...

Однажды в погреб скатилась мама, задыхающаяся, успевшая убежать с реки, где полоскала белье. Говорит, чуть не померла по дороге, бегом с тяжелой корзиной поднимаясь в гору. А когда мы вылезли из погреба и подобрали корзину с бельем, которую мама оставила на улице, оказалось, что у нее пробит бок, и в мокром белье застрял еще теплый осколок, величиной со спичечный коробок. Да, вот если б не было корзины и белья, сидел бы он в мамином теле!

* * *

В окошко я увидел, что к нашей хате идет какой-то военный с вещмешком за спиной. Что-то знакомое в усталой походке, в лице... Ах, да ведь это дядя Шура, папин брат, бывший трубчевский прокурор! Выбегаем навстречу. Небритый, грязный, усталый родной человек. Оказывается, их часть стоит где-то в лесу, километрах в двенадцати от Гнилева, и товарищи-командиры отпустили его за провиантом, собрав деньги, у кого сколько было. Мама спросила:

— Может, голову помоешь, побреешься, отдохнешь?

— Что ты, Шура, у меня мало времени. И уморился сильно. Три ночи без сна, неделю не разуваясь. Мне б часок вздремнуть... — ответил он, сидя на скамье и стаскивая [480] сапоги. И такой запах от портянок шибанул в нос — жуть! Зоя налила в таз воды, он опустил туда ноги, уже засыпая. Мы перевели его на кровать, и в одну минуту он уже спал мертвым сном.

Зоя постирала портянки, повесила сушиться. А мама рысью понеслась по деревне закупать продукты, велев мне затопить печь. В одном чугуне поставили варить десятка три яиц, в другом — кое-как ощипанных кур. Мама набила жестяный бидончик сливочным маслом, остудила яйца, завернула в чистую тряпочку сало.

Дядя проснулся, как будто не спал. Торопливо собрался. Уже в сенях остановился поговорить с мамой. Из обрывков разговора я узнал, что тетя Маня с ребятами эвакуировалась, что вообще дела плохи, так как жмет неимоверная сила, что война затянется не на один год, что их часть отступает, и он боится, вернувшись, не найти ее.

* * *

За деревней километрах в двух на ячменном поле сели два наших тупоносых истребителя. Один сел на брюхо, не выпустив почему-то шасси, погнул винт; второй садился за ним, но зацепился за телефонные провода и, опрокинувшись, переломился. Когда мы прибежали, там уже были военные. Обоих летчиков, раненых, куда-то увезли...

Поразило то, что истребитель на изломе оказался фанерным, обмазанным гипсом и сверху покрашенным зеленой краской. Это ж его любая пуля пробьет! Значит, летчик ничем не защищенный летает?..

* * *

Директор школы пошел в город за зарплатой. Получил деньги, купил себе новый костюм. И так он ему понравился, что, примерив, не стал снимать, а пошел, несмотря на жаркую погоду, покрасоваться в нем по городу, а потом пешим порядком двинулся на Гнилево.

На беду, костюм оказался хорошего синего цвета, и где-то за Белиловом его заметил пролетавший мимо «мессер». Развернулся и стал нашего директора гонять, как зайца [481] меченого. Видимо, принял его за летчика или за механика. «Игра» эта со стрельбой продолжалась, пока директор не догадался упасть в канаву и притвориться мертвым. Даже руки, говорит, раскинул. В деревню пришел растрепанный, грязный, в репьях. Костюм, конечно, жалко. Но главное — жив, и портфель с отпускными деньгами не потерял...

* * *

В эту войну столько люди земли перекопали! Я уж говорил, что где-то за Трубчевском рыла окопы Зоя. А у нас какие-то чужие люди копали противотанковые рвы — и со стороны поля, и вдоль реки. Живая лента людей шевелится вдоль подножия горы, рыжая глина, взлетая вверх, перебрасывается в два приема, так как ров глубокий. Кое-где мелькают фигуры военных, что-то показывают, замеряют...

— Воздух! — вдруг закричал один из военных. Над рвом пронесся неизвестно откуда взявшийся самолет, зататакал из пулемета. Народ сыпанул кто куда, в основном попрыгали в ров. Кто-то рванул к реке, в конопляники. Я понесся в колхозный сад, упал под дерево. В сад вбежали бойцы, волоча за собой пулемет «максим», железные коробки с лентами. Подняли пулемет на старый колодец, накрытый досками. «Давай, давай! Бронебойные, зажигательные...» Боец, уронив пилотку со стриженой головы, упал на колени, прильнул к пулемету и, задрав его рыльце в небо, дал длинную очередь. Один из «лапотников»{1}, нацелившийся на мост, вдруг вздрогнул, потянул за собой струю желтого дыма. «Ура!!! — заорали в конопле. — Сбили! Ура!..»

Самолеты, сбросив в реку еще по бомбе и словно испугавшись криков, завернули восвояси. А из горящей машины вдруг вывалилась черная точка, у самой земли вспыхнул белый купол парашюта. Летчик упал на том берегу, ближе к лесу, свалился в воду. Все побежали на мост, потом по берегу, гражданские с лопатами, военные с винтовками. Пока я разевал рот на взмокших улыбающихся пулеметчиков, пока перебрался через ров и выбежал к мосту, народ уже шел назад, [482] переговариваясь: «Молодой парень-то... Кровь-то, кровь изо рта, видела?.. Эх, живьем бы его!.. Шелк-то хороший на парашюте, на блузку бы...»

— Ну так где немец-то?

— Да разбился. Документы лейтенант взял, парашют — бойцы, а самого — в реку, на корм рыбам...

А дед Каток, между прочим, навострил свою лодчонку вниз по течению — подбирать глушеную рыбу.

* * *

Мама вдруг стала религиозной. Где-то переписала псалом 90-й: мол, спасает от всех напастей. Во время налетов, сидя в погребе, все чаще приходилось слышать ее лихорадочный шепот: «Господи Боже, спаси и помилуй! Накажи ту сволочь, которая все это придумала... Где же ты, мать-Богородица? Будь милосердна, спаси меня, спаси моих детей! Помоги нашим одолеть эту нечистую силу...»И горькие слезы появляются на глазах...

А мы с Зоей сидим в полутьме, прижавшись друг к другу, стараясь не глядеть в ее сторону. И хотелось крикнуть: «Мама, брось! Не унижайся! Кого ты просишь? Бог-то с ними — говорят, у них на пряжках написано...»

* * *

Через деревню проходят наши отступающие войска — запыленные, усталые, хмурые люди; на некоторых — грязные бинты с засохшей кровью. Винтовки, скатки, обмотки. Скрипят военные повозки с каким-то имуществом. Вот проехала черная «эмка», остановилась у магазина. Вышли двое командиров, один — с четырьмя шпалами в петлицах, полковник. Неторопливо вышли на взгорок, посмотрели на реку, луг, лес. Один достал карту из планшетки, развернул. Потыкали в нее пальцами, перекинулись несколькими словами. Полковник как-то отрешенно махнул рукой, зашагал к машине. Уехали.

Какая-то отступающая часть подожгла рожь, которую не успели убрать. Крик поднялся на деревне несусветный: «Хлеб горит!..» Женщины с лопатами и метлами побежали в [483] поле. Примерно через час, потные и грязные, стали возвращаться. Погасили. «Немец немцем, а нам и самим что-то есть надо...»

* * *

Информация у нас была поставлена слабо. Только из редких газет, или по телефону в правлении колхоза, или от военных что узнавали. Вести были невеселые. «Немцы взяли Минск». Потом — «Бои идут под Смоленском». Ого, это уже недалеко от нас. В «Орловской правде» прочитали о подвиге капитана Гастелло. И это все. Долгое время мы потом ничего не знали, что творилось на нашей многострадальной земле...

* * *

Колхозных коров уже давно угнали куда-то на восток. Лошадей постепенно позабирали военные, осталось несколько старых и убогих, ненужных коняк. Мама долго ходила за председателем, пока выпросила старую полуслепую лошадь по кличке Агаша. Подъехала к дому на телеге. Мы эвакуируемся, «выковыриваемся», едем в Жиздру, на мамину родину. Узел с постелью, мешок с одеждой, мешок с картошкой, три буханки хлеба. Соль, спички, шильце-мыльце. Погрузились, забили доской дверь, поехали. Редкие встречные ничего не спрашивают. И мы — вроде в чем-то виноваты. Они остаются, а мы убегаем...

За Арельском дорога пошла в гору. Слезли с телеги, а то лошади тяжело. Потом поле, поле, справа река под горой. Впереди, на горизонте, Верхние Новоселки. Неторопливо топает по дороге Агаша. День погожий, тихий — не верится, что кругом война. Да нет, вон она, война: за кустами, по-над берегом группа военных с оружием, какие-то мешки, плоский зеленый ящик. Двое встают, идут к дороге нам наперерез: «Стой!» Остановились. «Кто такие? Куда едете?» Один, с кубиками в петлицах, — лейтенант, другой, с треугольниками, — сержант. Оба в новеньком обмундировании. Вопросы задает сержант, поглядывая на лейтенанта. «Ах, учителя! Это хорошо! Ах, немцев испугались! А вы знаете, что вон за той деревней немцы большой десант высадили, и вы [484] им сразу в руки попадетесь? Да и Брянск уже, наверное, взят... Давайте-ка поворачивайте назад! И быстро!..» Мама: «Товарищ лейтенант, да что ж это такое!..» Лейтенант молчит, как воды в рот набрал, криво усмехается. За кустами солдаты настороженно и как-то враждебно смотрят в нашу сторону.

Делать нечего, повернули назад. Странно все это. И не проронивший ни слова лейтенант, и сержант с нерусским акцентом и физиономией уголовника... В деревне, отведя лошадь в колхоз, мама рассказала председателю все. «А ты знаешь, Филипповна, что у Верхних Новоселок действительно немецкий десант ночью высадился? Это вы, наверное, на них и наехали... А тут, как нарочно, ни военных, ни ястребков! И связи с районом нет... И как они вас живыми отпустили!..»

* * *

Купаясь с моста, обнаруживаем снизу, под бревнами, ящики с...желтым туалетным мылом. Достаем брусок, но он совсем не мылится. Тем не менее мальчишки кричат: «Мыло! Мыло!» Дремавший на той стороне под деревом боец вдруг оживляется, бежит на мост: «Я вам дам, «мыло»! А ну ничего не трогать! И — марш отсюда!..» [485]

Да, это не мыло, это тол, взрывчатка. И наш мост вот-вот взлетит на воздух. Последний мост...

* * *

Народу в деревне совсем мало осталось, где-то все прячутся, что ли. И начальства не видно. Вечером на реке ахнул взрыв, поднялся вверх столб воды, полетели бревна — все, моста у нас больше нет.

Притихла деревня, затаилась. Ни наших, ни немцев — безвластие. Как-то утром глянули — на магазине нет замка, дверь нараспашку. На полу обрывки бумаги, крупа рассыпана. На полках пусто. Я подобрал закатившуюся в угол катушку ниток...

Потихоньку растаскивают колхозное имущество. Добрая старая Агаша уже стоит в сарае у злого горбатого конюха Трофима.

Как-то непривычно и неуютно жить без власти. Какой вопрос, помощь нужна или защита — не к кому обратиться. А впереди что? Немцы придут — что будет? Страшно подумать. Стрелять станут, в кого захотят, хаты палить начнут. Фашисты — чего от них ждать...

Мама собрала что получше из вещей, зарыли в огороде. Стопку книг, учебники, «Краткий курс истории ВКП(б)», биографию Сталина — под сараем. Документы завернули в клеенку, зарыли в погребе. Спим одетые и обутые: вдруг ночью ворвутся... Раньше нам не разрешали лазить на колокольню, ругали, а теперь, наоборот, просят. Тут у нас вроде наблюдательный пункт. Соседский малый, Федька, принес разбитый бинокль. Стекол нет, но для фасона по очереди подносим к глазам. Все внимание на запад, на трубчевскую дорогу. День проходит — все тихо. Деревня как вымерла. Кое-где промелькнет одинокая фигура. Да иногда выйдет на крыльцо дед Макаров, приложив ладонь козырьком, смотрит на колокольню.

Солнце уже клонилось к закату, когда на горизонте показалось едва заметное пыльное облачко. На глазах увеличиваясь, оно превратилось в пыльную змею, ползущую по дороге к деревне. Не сразу до нас дошло, что это такое. Поняли, [486] когда стали различимы серые машины, мотоциклы, прыгающие по обочине.

Вдруг движение застопорилось; с дороги съехал фургон с прицепленной сзади пушечкой, развернулся. Сверкнул огонек, что-то профырчало мимо колокольни, и почти одновременно с хлопком выстрела бахнул разрыв за рекой. Потом вперед выкатились два мотоцикла, обстреляли кусты у деревни, и колонна опять пришла в движение.

Сбросив оцепенение, мы покатились кубарем вниз по лестнице с криками: «Немцы! Немцы идут!..»

* * *

Сидим в погребе, дрожим от холода и страха. Гул машин все усиливается. Любопытство сильнее страха, и я осторожно поднимаюсь вверх по лестнице, чтобы выглянуть на улицу. Мама дергает за рубашку: «Куда ты, стервец! Убьют!..» Чуть-чуть приподнимаю крышку. Зоя шепотом спрашивает: «Ну, что там? Ну, Вов!..»

А там... По улице неторопливо катятся тупорылые грузовики, некоторые заворачивают к избам, останавливаются; с них соскакивают солдаты в чужой форме, разминаются, громко разговаривают, хохочут. Вот группа машин заворачивает в нашу сторону, располагаются у церкви. Из-за угла выезжает открытая легковая машина, в ней сидят надменные, неподвижные, как статуи, офицеры в высоких фуражках. Машина подкатывает к кирпичному дому, бывшей церковной сторожке, бывшей нашей школе. Солдат услужливо распахивает заднюю дверцу, вытягивается в струнку. Офицеры выходят, осматриваются. Заходят в здание, в наш класс. Ой-ой! А там ведь портреты висят: Сталин, Молотов, Ворошилов, Лев Толстой. Сейчас, наверное, по ним стрелять станут! Нет, ничего. Вышли, погрузились, поехали дальше.

Спали немцы в машинах, в хаты почти не заходили. А на рассвете послышались команды, заурчали моторы. Вся эта серо-зеленая кавалькада двинулась на Арельск и дальше. У церкви остались масляные пятна, обрывки газет, пустые консервные банки, окурки. Сама церковь внутри была использована как уборная. [487]

Поскольку немцы не стали жечь деревню, то ночевали мы одетые и обутые, в доме. Спали вполглаза. Мама несколько раз выходила то на улицу, то во двор. Получается, что нет худа без добра, так как, если бы мы дрыхли, могла бы случиться крупная неприятность. И не из-за немцев, а из-за меня... Днем я в сарайке колол дрова. Один березовый чурбак оказался гнилым насквозь. Гниль светло-коричневая, плотная, похожая на глину. Усомнившись, будет ли она гореть, я на торце полена наковырял этой «глины» и спичкой попытался зажечь. Раз, другой. Нет, тлеет и тут же гаснет. Поплевав на это место, тщательно растер горелое. Дрова сложил посреди сарая небольшим «колодцем» для просушки.

И вот ночью мама в свой очередной выход во двор заметила в сарае огонь. Подкралась, заглянула. Батюшки! Стоит посредине поленница и, весело потрескивая, разгорается, как в печке!..

Замок на сарае не запирался, а висел так, «для блезиру». Мама стала выкидывать горящие поленья, потом побежала [488] в дом, нас подняла. С помощью нас и ведра воды очаг загорания был быстро ликвидирован. Потом мама все допытывалась: «Это твои штучки?» А я никак не мог себе представить, что это от моего эксперимента, и поэтому твердо отвечал: «Ну что ты, мам! Что я, с ума сошел, что ли?» Порешили на том, что это происки фашистов, которые неизвестно зачем (может, просто для смеху) подбросили в наш сарай какую-то «зажигалку».

* * *

Не успели прийти в себя, как через пару дней опять появились немцы, на этот раз кавалерия, расположились по хатам. Прихожу домой — они и у нас. Пять человек, аж в хате тесно. Смотрим на них со страхом и любопытством. Вроде люди как люди. Только форма чужая и лопочут непонятно... Вносят со двора солому, стелют вдоль стены, накрывают серыми одеялами, раскладывают свое имущество.

Расположились, как дома. А мы тут вроде и ни при чем... Топится печь, воду греют. Потом, заголившись до пояса, по очереди полоскаются в нашем корыте. Потом один пошел куда-то, в длинном круглом бачке с крышкой принес горячий кофе. Уселись за стол ужинать. Консервы, хлеб, в вощеной бумаге что-то вроде сыра.

И только за трапезой обратили внимание, что, кроме них, в доме еще есть люди, смотрят на них. Оживились, заговорили; один, чернявый, зыркнул глазами недобро. Молодой белобрысый немец почему-то очень развеселился, поманил меня пальцем: «Ком!» Достал из кармана толстую бумажную трубочку, протянул мне: «Ам-ам! Бонбонс!» В трубочке оказались большие белые таблетки, вроде нашей теперешней аскорбинки. Что это? Конфеты, что ли? «Я-я! Конфект! Эссен!» И опять засмеялся.

Ой-ой! Мы никогда в жизни не видали сразу столько денег! Немцы из своих сумок повытаскивали кучи советских денег, в основном сторублевок. Мятые, обгорелые. Каждый сел над своей кучкой, расправляет бумажки, пересчитывает, складывает в пачки, перевязывает бечевкой. Где-то или банк, или сберкассу грабанули... [489]

И ночью, и днем гудят самолеты, тучами плывут на восток. Через деревню проходит артиллерия. Да, действительно силища!

Присматриваемся к «нашим» немцам. Старший у них — фельдфебель, у него погоны с окантовкой, как теперь у наших курсантов. Его слушаются беспрекословно. Чернявый, злой — это Генрих, белявый и веселый — Курт. Еще двое — бесцветные личности, в памяти не задержались.

Экипированы, сволочи, здорово: высокие кожаные сапоги, кожаные сумки, пояса, даже штаны обшиты кожей. Обмундирование не хлопчатобумажное, как у наших, а суконное; вместо гимнастерок мундиры с большими карманами, с множеством светлых алюминиевых пуговиц. Вместо вещмешков — ранцы, обшитые снаружи коричневой телячьей шкурой, удобно под голову класть вместо подушки. Полевые сумки, одеяла; котелки плоские, а не круглые, как у нас. Вообще все продумано до мелочей: привыкли к удобствам, паразиты...

Чужая речь, чужие запахи, чужие непонятные вещи. Разложились — штучки разные, коробочки, баночки какие-то. Заедает любопытство, хочется посмотреть поближе, потрогать, понюхать. Мама чуть ли не рычит: «Смотри! Я тебе возьму! Я т-тебе трону! Особенно — оружие! Вон, говорят, в Плюскове мальчишку застрелили: взял у них какую-то штуку».

Правда, назначение некоторых вещей я уже знаю, видел. В этой коробке — нитки, иголки, пуговицы; эта цепочка с блямбочками — вроде шомпола, для чистки винтовок. В трубочке, выдвигается — мыльный карандаш для бритья. А вон в той коробочке — розовый пахучий порошок от насекомых (а Зоя сказала, пудра!). Порошком посыпаются, а вшей все равно полно. Поскидают рубахи и сидят, давят...

Когда все прятали, мама хотела убрать и портрет Володи Ульянова. Он висел у меня над кроватью, в легкой овальной рамочке. Такой симпатичный кудрявый мальчик. Я запротестовал: «Не убирай, мам! Наши деревенские не все знают, кто это такой. А немцы — куда им...» Но вот на второй или третий день дотошный Курт обратил внимание на этот [490] портретик, зацокал языком: «О, дас ист Ленин!..» Я таки замер. Подошел фельдфебель: «Кляйн Ленин, я-я...» Ну-ну... И вдруг слышу, не веря своим ушам: «Ленин — гут! Ленин — гросс менш!..» С такой оценкой, видимо, не согласился Генрих, стал ругаться, повторяя слова «полшевик» и «шайзе», немцы стали спорить. А портрет так и остался висеть на стенке...

Тот же Курт увидел у меня альбом с рисунками, взял карандаш и — раз-два, набросал солдата с аккордеоном и несколько танцующих пар. Здорово играет на губной гармошке, даже нашу «Катюшу». А дрова как колет — залюбуешься... Как-то в сумерках входит в избу, говорит: «Гут абенд!» — и церемонно раскланивается. А пилотка у него над головой приподнимается и тоже кланяется в разные стороны. Общий смех. Оказывается, это он мою удочку в сенях взял, один конец воткнул сзади в сапог, а другой, тонкий, под пилотку...

Вообще, парень способный и симпатичный, если б только не фашист.

Хоть и есть у них специальные разговорники, в общении с населением слов все равно используют мало. Рус, шнель, цурюк, никс, гут — это нам и так понятно. Матка, млеко, яйка — тоже ясно (у нас ни того, ни другого). Больше объясняются жестами.

Неплохо изъясняется Курт; в его лексиконе русских и польских слов штук тридцать: кура, свинья, палька, давай, плехо, дурак, Иван, хосяин, спат, кон, паненка, кушат, вода, война, вшистко една (все равно) и т. п. У меня уже тоже приличный набор немецких слов. Понял что-то вроде анекдота: что, мол, для немецких женщин три главные буквы, и все «к» — киндер (дети), кухе (кухня) и кирхе (церковь)...

Обратил внимание на мои языковые успехи, иногда поправляет произношение или показывает на предметы и называет их по-немецки.

С удивлением обнаруживаю в нашем языке много немецких слов: солдат, штаб, бомба, шпион, фото, лампа, бухгалтер, табак, марка... [491]

В наших лесах от частей, попавших в окружение, осталось кое-какое имущество. И поэтому местные жители, рискуя подорваться на минах (а такие случаи бывали), отправлялись в лес в поисках нужных вещей. Приносили оцинкованные жестяные коробки из-под патронов — «цинки» (из них делали ведра и тазы), сумки от противогазов, конскую сбрую, рваный брезент, какие-то бидоны. Некоторые счастливцы находили белье, комплекты обмундирования. А нас, мальчишек, интересовало оружие...

Несмотря на мамино запрещение, я ходил в лес дважды. Последний поход особенно запомнился. Мы с Федькой долго бродили среди осыпавшихся песчаных окопчиков; нашли винтовку без затвора, ящик с минами для миномета. В кустах обнаружили россыпь патронов и несколько ручных гранат. В одном из окопчиков нашлись сабли в ножнах, в другом — дымовые шашки, несколько противогазов.

Взяв по сабле, по противогазу, сунув в карманы по гранате и насыпав за пазухи винтовочных патронов, двинулись домой. На утлой лодочке переправились через реку, прошли лугом, вступили в заросли конопли. Впереди, метрах в ста, — бруствер противотанкового рва, а за ним, повыше террасой, осыпавшийся колхозный сад. Перейти ров, сад, подняться в гору — и мы дома.

Вдруг — как часто в жизни у нас возникает это самое «вдруг»! — что такое? Из сада выскакивают немцы с винтовками, нацеливаются в нашу сторону! Один стреляет, другой. Третий машет руками и кричит: «Хенде хох! Шнель! Ком!..» Федька упавшим голосом говорит: «Все! Попались!..» И не успел я опомниться, как он уже разоружился и поднял руки. Я тоже отбросил саблю, противогаз, гранату; выдернув рубашку из штанов, высыпал патроны. Почему-то обут я был в валенки, и часть патронов через штаны провалилась туда. Неудобно, надо вытряхивать. А мысль бьется в голове: «Вот я руки вверх не поднял, сейчас в меня бабахнут!» И, вытряхивая патроны из правого валенка, торопливо поднимаю левую руку, а потом наоборот... Смешно, конечно, но тогда было не до смеха.

В общем, вышли мы из конопли, поднялись к немцам. [492]

И тут с удивлением и даже некоторым разочарованием заметили, что вся эта суматоха поднялась вовсе не из-за нас. Нас турнули, и, отбежав в сторону, мы увидели, что по конопле, чуть левее нашего маршрута, движется к саду группа красноармейцев с белой тряпкой на палочке...

* * *

Вечер. Горит лампа. Немцы копошатся у стола. Мама в углу чистит картошку на завтра. А мы с Зоей сидим на печке и потихонечку... поем. И вдруг — как бес под ребро: «Зоя, а давай наш гимн, «Интернационал», а?» Затягиваем, сперва потихоньку, потом погромче. Мама тревожно оглядывается на немцев. Ага, вот и они прислушиваются. Ну-ну! Интересно, как среагируют? Ага, вон переглядываются между собой, усмехаются, потом... один стал подтягивать по-немецки, другой! Вот те раз! Поют! «Интернационал»! «Это есть наш последний...» От растерянности мы оборвали пение... А они — смеются, фельдфебель хлопает себя в грудь: «Вир аух социалистен!» И тут же проводит политбеседу. Мол, у вас партия, и у нас партия. У вас плохая, у нас хорошая. У вас вождь, у нас фюрер. Что, мол, Сталин собирался нападать на Германию, а фюрер (умница!) опередил его. И что они пришли освободить нас от Сталина и большевиков...

Мама тихо ворчит: «А кто вас об этом просил?..»

* * *

Мирное сосуществование с «освободителями» не всюду проходит так гладко, как у нас. Уже в первые дни немцы постреляли на деревне почти всех кур и поросят; они, не стесняясь, волокут своим коням чужое сено, овес, картошку. У Макаровых убили черную симпатичную собаку Жучку, чтоб не раздражала своим лаем. У кого коровы — молоко отбирается почти полностью («я дою, а он рядом стоит»). Со слезами выпрашивают оставить немного для детей...

У одних — оправляются прямо в сенях. У других зачем-то разломали сарай. Один фашист нашел себе развлечение: на бабку, у которой они стоят, направляет винтовку, кричит «Хенде хох!» — и заставляет ее чуть ли не часами стоять с поднятыми руками. [493]

На том конце деревни избили деда, когда он кинулся отнимать у них своего же гусака...

«Наш» Курт тоже хорош гусь. Сидит, читает свою немецкую газетку, рассуждает о «великой Германии», о своем фюрере. Какой он навел порядок, как они при нем стали хорошо жить. И что он обещал каждому солдату после победы дать в России по деревне. И если ему, Курту, дадут наше Гнилево, то тогда «я бит штренг хосяин, учит вас палька»... А сегодня захожу в избу — он возится у печки (варят нашу картоху), растапливает ее... моими лыжами. Уже поколол на щепки. Увидев, что я чуть не плачу, засмеялся: «Гутхольц!»

Спрашиваю: «Мам, что он все смеется? Он что, дурачок, что ли?» Мама тихо говорит: «Нет, он не дурак, он просто негодяй...»

* * *

В сарае у нас стоят сытые немецкие кони. Вдоль стены разложены седла и прочая лошадиная амуниция. И все — кожа, желтая, добротная. Под седельными сумками тоже зачем-то проложены листы кожи, толстой и крепкой. Зачем — непонятно. Чтоб сумки о седло не терлись? Ерунда... А вот на подметки этот материал — лучше не надо. Отрезать — никто и не хватится... Оглядываясь на дверь, острым перочинным ножиком откромсал кусок на пару подметок. Опустил на место сумку, все — ничего не видно. А куда б спрятать? Вышел во двор, огляделся. Ага, вот куда — под стреху, в солому...

Эх, черт меня дернул! Знал бы, чем это обернется...

Тревожно, конечно, но... День, другой, тревога улеглась. А когда на третий день, подходя к дому, я услышал крики, а потом увидел в сенях Генриха с винтовкой в руке, выталкивающего маму во двор и орущего: «Шайзе! Шиссе!» — не сразу понял, в чем дело. И тоже дико закричал, заплакал, вцепился в маму: «Мамочка! Мама! Чего он...» Произошла заминка. Мама сбивчиво объяснила, что кто-то у них седло порезал, а теперь они ее застрелят. Дескать — хозяйка; не может быть, чтоб не знала, кто. Я сказал, что я тоже не знаю, что сарай не запирается, а двор вообще не огорожен... [494]

А когда Генрих снова заорал и стал прикладом выпихивать во двор уже нас обоих, с улицы вошел фельдфебель и скомандовал: «Ахтунг! Бефель!..» и еще что-то — тот сник, плюнул в нашу сторону и пошел, ворча, назад в хату.

* * *

После этого инцидента обстановка дома стала как перед грозой. Генрих смотрит волком, фельдфебель молчит. Курт усмехается как-то весьма погано. Да и другие, глядя на нас, что-то нехорошее говорят.

И чем бы все это кончилось, неизвестно, если б через день-другой они вдруг не засобирались и не покатили из деревни... Фу-х! Слава богу, пронесло!.. Скатертью дорога!

За последующие два года были у нас в деревне и другие немцы, и не только немцы. Мелькали, как в калейдоскопе. Но эти, первые, запомнились надолго.

* * *

Ушли-уехали. Все тихо, спокойно. Дни бегут своей чередой. Люди копошатся по хозяйству, готовятся к зиме. Из города приходят вести, что там создана так называемая городская управа и полиция — как до революции! Городским головой, или, иначе, бургомистром, говорят, назначен бывший заврайоно Преображенский. Что немцев в городе тоже нет: они свое дело сделали (расстреляли за МТС несколько еврейских семей, переименовали улицы, установили «новый порядок») и двинулись дальше на восток.

Раньше в Трубчевске была районная газета «Сталинский клич», теперь — «Новая жизнь». Я видел эту газетку: там было что-то о победах германских войск, о «зверствах НКВД» и, как иллюстрация, сообщение о расстреле большой группы польских офицеров в Катынском лесу (где-то на западе) и даже снимок: разрытая земля и трупы, трупы...

* * *

Иду по дороге вдоль оврага. Слева — огороды. Разгребая картофельную ботву и подбирая забытые картофелины, ходит девчонка лет семи, поет частушки. [495]

Пришла курица в аптеку,
закричала: «Кукареку»,
Дайте пудры и духов
для приманки петухов!

Ишь ты! Пудры и духов ей!.. «Нюрка! А что это у вас тут тухлятиной какой-то воняет? Или сдох кто?» — «Иди-ка ты! У нас никто не сдох, это, может, у вас...»

Да, тянет вроде не с огорода. Точно — ветерок со стороны оврага. Собака, что ли, чья? Спускаюсь с дороги, лезу в густой бурьян — ой, мамочки! Что это? Лежит, скрючившись, человек: стриженая голова, драный штатский пиджачок, военные галифе, какие-то опорки на ногах. Мертвец... Один глаз открыт, зубы оскалены. Ползают по нему муравьи, жуки какие-то; вьются синие мухи. Фу ты! И как это его угораздило? Наверное, раненый заполз сюда, прячась от немцев, и здесь умер.

* * *

Приехал из города какой-то чин. Собрали сельский сход, выбрали старосту из дедов и полицая из окруженцев. Тут, наверное, надо пояснить, что некоторые наши бойцы, попав в окружение, в плен не пошли, а разбрелись по ближайшим деревням, пристроились «в зятья» к вдовам и солдаткам. Человек пять было таких и у нас. Переоделись в гражданскую одежду, обулись в лапти — и вроде свои, сельские.

Новому начальству делать пока нечего; иногда лишь полицай с винтовкой за плечами пройдется по деревне «для порядка». Идут разговоры о разделе колхозной земли, мол, по 10 соток на члена семьи. Нас трое, значит, нам дадут 30? А может, вообще не дадут: мы ж в колхозе не состояли. Как тогда жить?

* * *

Мама принесла домой маленького симпатичного щенка. Шерсть темно-коричневая, на спине черная. Грудка белая, белые «носочки» на лапках. Висят-болтаются бархатные ушки; ковыляет по хате еще неуверенно. Мама налила в [496] блюдце молока, а он еще лакать не умеет. Мама смачивает палец в молоке, и он его сосет. Все ближе к блюдцу, опустила в молоко. И вдруг он сообразил, приспособился, заработал язычком быстро-быстро. Лакает! И урчит, как взрослая собака. Мама погладила — даже тявкнул на нее. «Ах ты, босяк этакий!» — и руку отдернула. Нам с Зоей смешно стало: ничего себе — босяк! Ну и ну! Так в шутку его и стали звать, а потом привыкли — Босяк и Босяк.

Ах, как хорошо все-таки, когда у тебя есть собака! Пусть маленькая и смешная, пусть. Но это всегда — верный друг, ласковый и невзыскательный. Спасибо, мама!

* * *

Ну, вот, — одного друга приобрел, а другого потерял... Арельские ребята на опушке леса кидали гранаты. Настоящие. Был там и Коля Чекрыгин. И он, конечно, взялся бросать противотанковую. Бросил и замешкался, не успел спрыгнуть в окопчик. Так вот сзади осколками его и порубило. А еще одному пацану, который выглядывал из-за сосны, оторвало ухо...

Ах ты, Коля-Колька! Форсистый малый, выдумщик и задира... Я настолько был потрясен, что и на похороны не пошел: одолел страх и отчаянное желание не верить в реальность этой смерти. Что-то вроде этого. Издали только посмотрел на похоронную процессию и убежал.

Вот ведь как. Вместе сидели за партой, вместе озоровали, мечтали о путешествиях, открытиях...

* * *

Женщины на селе черпают новости вместе с водой у колодца, мужчины — на завалинке, вдыхают их с табачным дымом. Чего тут только не услышишь!

...А Москву-то, говорят, так и не взяли. Стоит Москва. И Сталин там сам главный командующий...

...Ох, эта война! Сколько народу поперебьют! Уж схватились бы Гитлер со Сталиным один на один, кто кого одолел бы, тому и подчинялись...

...Ишь ты, умник! Ты схватись со своей бабою... вон фонарь — не она тебе подвесила? [497]

...В городе, говорят, полицию набирают. По корове обещают, и земли — во!..

...А в лесе какие-то падризане (аль патризанты?) объявились, за совецку власть воевать будуть.

...А у наших новые пушки появились, сразу по сто снарядов кидают. И зовут как-то чудно, как девку: то ли «груша», толи «нюша»...

* * *

Серыми сумерками, шлепая по осенней грязи, пришли к нам два деда, два старосты — гнилевский и арельский. Сели на лавку у стены, свернули цигарки, закурили. Поговорили о том, о сем, а уж потом приступили к делу:

— Филипповна, а ить надо б школу открывать. Чего ребяты будут шлендать по улице. Хотя б четыре класса, а?.. Достанем стекла, заделаем окны; двух классов хватит. Дровами обеспечим... Ну, как, а?..

Предложение оказалось неожиданным, мама задумалась. А по каким программам, по каким учебникам учить? А тетрадки где взять? Чернила? А что ребятам говорить про войну? Про наших и немцев? Что я — буду, что ль, хвалить немцев, что они бьют наших?..

— Ну, ты уж как-нибудь... Пока что все неясно, и вообще... Да и кормиться тебе ж надо с семьей. А мы по пуду зерна с деревни сообразим...

Не знаю, тол и не нашлось, чем застеклить окна в школе, то ли по каким другим причинам, но 1941–1942 учебный год у нас так и не состоялся.

* * *

Сейчас уже не могу сказать, почему мы переселились к Большаковым. Может, потому, что дров на зиму не было или страшновато стало жить на краю села — не помню. А тут большая хата-пятистенка, одна сторона печки выходит в нашу, заднюю, комнату; хозяева топят печь — и у нас тепло. Их двое, да сын Егор, молчаливый парень лет семнадцати. Семья крепкая: корова, лошадь, свинья, куры. Как уберегли от немцев, неизвестно. Может, прятали где. Сам дядька Антон подрабатывает плетением лаптей. Они у него получаются [498] крепкие, добротные. Подошву подплетает бечевкой, пропитанной смолою, или телефонным проводом в цветной изоляции. Даже красиво получается.

Мама им показала, как дрова в печке укладывать по-другому, чтобы дольше горели: дров меньше расходуется. Очень довольны.

Незаметно подкралась зима, полетели белые мухи. Соседский пацан Пашка притащил с колхозного двора клепки от большой развалившейся бочки; в сарайке у них строгаем лыжи. Дуб поддается плохо. С неделю возились, сделали. Опробовали на улице, по твердому катятся хорошо.

* * *

По-уличному Пашку звали Петухом. Может, фамилия была Петухов, а может, прозвали так за рыжие волосы и торчащий на макушке вихор, который только корова и могла зализать. Ну, и характер был задиристый, как теперь говорят — взрывной.

Наше знакомство с ним началось, конечно, с конфликта. Я проходил мимо их хаты и поднял на дороге такую круглую палочку, вроде кнутовища. Поднял, посмотрел, пошел с ней дальше. Вдруг окрик: «Эй, ты! А ну положь, где взял!» От хаты движется на меня рыжий малый, размахивая кулаками. Бежать, конечно, нельзя: позор. Подходит. «Ты чего?» — «А ничего! Положь, говорят!» — «Да пошел ты!..» Малый толкает меня плечом. По весу у него преимущество. Но отступать нельзя. Я отскакиваю, ощериваюсь, перехожу на крик: «Тебя трогают? Сильный, да? Силы накопил?» Использую трубчевский опыт: «Сильный, так на, подними!» Плюю на дорогу, ему под ноги... Пашка тупо смотрит на плевок, потом ухмыляется и неуверенно протягивает руку: «Ладно, мир!..»

* * *

Навалило снегу — настоящая зима. Однажды под вечер наехала вдруг из города полиция. Мужики и парни с белыми повязками на рукавах, человек семь. Понапились самогону, где-то переночевали, а с утра, опохмелившись, пошли по хатам отбирать хлеб, коров, лошадей. [499]

По деревне — крики и стоны...

А мы с Пашкой в этот день пошли к реке опробовать лыжи, как они с горы будут катиться. Пашка вырвался вперед, а у меня сваливалась лыжа, и я отстал.

У полуразвалившейся пуньки, над самым спуском остановился, чтоб поправить крепление, нагнулся. Вдруг скрипнула дверца, и из пуньки осторожно, осматриваясь по сторонам, вышел мужичок. А, это Гриня Косой. Его из-за бельма в армию не взяли — говорят, очень расстраивался. Зарос, шапка какая-то рваная, — не узнать.

Что-то он тут, прячется, что ли? Зовет: «Вов, подойди-ка. Вон, на обрыве, старая ракита, видишь? Там дупло есть, знаешь? Ну так на вот, брось в дупло эту штуку (подает обычный винтовочный патрон). И постучи по дереву палкой покрепче. Вот так: тук-тук-тук, тук-тук-тук. И поори чего-либо погромче... И никому ни слова, что меня видел и что я тебя просил...»

Удивленный необычной просьбой, я положил патрон в карман и двинулся догонять Пашку. Все было сделано в лучшем виде — и стук, и крики. Пашка даже оторопел: чтой-то я так разошелся: «А ну, стихни, ты что это! Разошелся, а у людей вон коров забирают! И лыжи наши ни к черту. Надо б все-таки попробовать носы загнуть». Да, конечно, лыжи наши для глубокого снега не годятся, зарываются. И обедать уже скоро, надо домой двигаться...

Поднялись на гору, я остановился и увидел, что со стороны леса торопливо идет человек, направляясь к старой раките.

* * *

Начало смеркаться, когда полицейский обоз потянулся из деревни. Саней 10–12. А в километре от деревни, у противотанкового рва, их встретила партизанская засада. Послышался треск автоматов, винтовочные выстрелы. Потом прибежал всклокоченный мужик. Забрали возчиком, ехал на последних санях. Когда началась стрельба, он свалился в снег, пополз, а потом побежал назад, в деревню: «Ужасть! Всех поубивали!..» [500]

Когда все стихло, потянулись туда любопытные. Выяснилось, что в результате этой операции убито двое лошадей и один полицай; ранены одна лошадь, одна корова, два полицая и один возчик — наш Егор. Ему перебило ногу. Обоз-таки прорвался дальше, на Трубчевск. Егора там положили в больницу.

Раненую лошадь добили, чтоб не мучилась. А конину потом варили и скармливали свиньям; кое-кто потихонечку (чтоб не дразнили) ел и сам. Мы тоже попробовали — ничего, годится...

* * *

Вот так неожиданно из бесформенных, разрозненных слухов о партизанах наконец образовалось нечто реальное.

А в один из морозных декабрьских дней кто-то вдруг сказал: «Да вон они, партизаны-то...» Как — «вон они»? Где? Побежали к главной улице и увидали такое шествие. Двое саней, за ними идут несколько мужчин. Добротно одетые, перепоясаны, пулеметными лентами. За плечами винтовки, почему-то дулами вниз. На задних санях из-под брезента грозно выглядывает пулемет «максим».

Идут неторопливо, переговариваются между собой. А с ними, как равный, топает, улыбаясь... Гриня Косой!

* * *

Резвая лошадка моей памяти все бежит-торопится по дороге военных лет. И меня, как деревья в лесу, все гуще и гуще обступают со всех сторон разные эпизоды, образы, детали...

Они везде бывали вместе, два окруженца, русский и грузин, Иван и Вано. Иван — энергичный, веселый блондин, был прямой противоположностью Вано, всегда грустному, заросшему до глаз черной бородой, похожему на старика. Оба — командиры Красной Армии, вместе пытались выйти из окружения, вместе осели в нашей деревне.

Еще до появления партизан, когда объявили набор в полицию, Иван воодушевился, стал уговаривать Вано — пойдем, мол, служить. Все при деле. А тот, постоянно мерзнувший, [501] согнувшийся, смотрел на него с недоумением и грустью: «Ах, кацо, ну что ты выдумал! Какая служба, какая мне корова! Я больной человек; летом я двинусь на юг, ближе к дому, здесь я не могу...» Иван, шалопут, все-таки подался в город, поступил в полицию. А Вано потом оказался в партизанах, распрямился, сбрил бороду, повеселел — не узнать человека. Летом я уже видел его в форме командира. Со «шпалой», капитан, специалист по оружию, он много потом помог в организации его сбора, устроил мастерскую по его ремонту...

* * *

Но это все было позже. А пока создали отряд у нас в деревне. Наверное, были и добровольцы. Тот же Гриня Косой, Костик Юров, Васька Соловьев, горбатый конюх Трофим, секретарь сельсовета Афонин, почти все окруженцы.

А вообще — провели мобилизацию. Приехали партизаны, собрали собрание у сельсовета; их начальник выступил с речью, что, мол, в дни тяжелых испытаний для Родины никто не должен стоять в стороне. Взял список и стал зачитывать: «Иванов здесь? Выходи, получай оружие. Ты зачислен в партизанский отряд... Петров? Давай, получай...» — ит. д.

Отряд назвали «самообороной», командиром назначили Афонина.

* * *

После этой процедуры зашли к нам два учителя, Филипп Федорович и Федор Филиппович, двоюродные братья. Один у нас работал, другой в соседней деревне. Оба с винтовками, оба в расстроенных чувствах. Филипп хмуро молчит, а Федор возмущается: «Тоже, нашли вояк! Чтоб мы их охраняли! Меня в армию не взяли по здоровью. Мы им навоюем! Нет, Филипп, ну ты скажи, а?..»

Мама осторожно пытается его угомонить: «Ну, не такой уж ты больной. Мужчина в расцвете сил... А винтовку дали — так вдруг опять полиция наедет. Хоть пугнете...»

Федор отмахивается: «Да ну!» Филипп молчит. Оба уходят. [502]

Вечер. У всех на деревне коптилки, а у нас над столом висит и светит керосиновая лампа. Мама раскраивает холст и сметывает белые балахоны — маскхалаты для партизан. Они и керосину принесли: «Это тебе, Филипповна, боевое задание...»

* * *

А отряд наш незаметно вырос человек до семидесяти, и уже в начале февраля принял участие в настоящей боевой операции — в нападении на Трубчевск.

Наступало несколько отрядов, с разных сторон. Полиция опешила от неожиданности и по-настоящему не сопротивлялась. Кого-то убили, некоторые разбежались и попрятались, а наиболее ретивые заблокировались в здании бывшей милиции и отчаянно отстреливались из подвала. Выкурить их оттуда было нечем, артиллерии у партизан не было. И время было ограничено, так как могла подойти к ним подмога из Почепа; оставили все как есть.

Ну, захватили продуктовый и вещевой склады, забрали врачей из госпиталя и все медицинские приспособления, на лесопилке освободили большую группу работавших там военнопленных, подожгли пенькозавод. Удерживать город не было смысла, и наши гнилевцы вечером уже вернулись домой. Возбужденные, радостные, главное — без потерь, и даже с некоторыми трофеями.

* * *

Видимо, в отместку, поднакопив силенок, через некоторое время полиция предприняла наступление на село Радутино, километрах в шести от нас, ближе к городу. Там уже был свой отряд; но необстрелянным «оборонцам» поначалу пришлось очень туго. Их обложили по всем правилам: наступали перебежками, охватили с флангов. В общем, настоящий бой, с пушкой и минометом, с несколькими пулеметами. Оттуда на взмыленной лошади прискакал паренек за помощью — успел прорваться. Сперва бросились туда наши, потом небольшой арельский отряд. Подоспели вовремя, ударили с тыла, и полиция с позором бежала. Наши перебили человек 30 полицаев, захватили пушку и миномет, [503] много оружия. Среди убитых полицаев опознали Ивана-окруженца. А учитель Федор Филиппович удрал с полицией в Трубчевск.

* * *

Постепенно фигура человека с ружьем вписалась в гнилевский пейзаж и перестала волновать умы и воображение гнилевцев. Винтовка в избе стала привычным предметом обихода — вроде кочерги.

А когда у нас расположился районный, так называемый головной отряд, деревня стала похожа на военный лагерь. Проводили учения: люди бегали по полю, ползали, стреляли. Не обходилось и без курьезов. То кто-то не вовремя приподнял зад, а кто-то в это время стрельнул, и вот — попробуй, перевяжи такую рану. Тем более, что лейкопластыря тогда еще не было и в помине. То бывший завмаг Лука Егорович на бегу потерял валенок и тем сорвал учебную атаку. А Васька Соловьев так старательно кричал «ура!», что на несколько дней потерял голос и сипел что-то трудноразбираемое.

* * *

А в нашей комнате прибавилось жильцов: к нам поселили двух партизан. Пулеметный расчет. Дмитрий и Костя. Постель на полу у печки; в углу ручной пулемет Дегтярева, запасные диски, винтовка СВТ и сумка с гранатами.

Когда дома никого нет, я ложусь за пулемет и мысленно запускаю очередь по печке, на белой стенке которой воображение рисует немецкие физиономии: Генриха, Курта... Тра-та-та-та-та! Вот вам!..

Как-то днем взял СВТ, поприцеливался. Очень симпатичная винтовка. Лег навзничь на кровать, винтовку держу в руке и стукаю прикладом об пол. И вдруг она как бабахнет в потолок! Раз, другой. С перепугу я уронил ее на пол. Упав, она дернулась и еще раз пульнула в печку. Скорей поставил ее в угол и — прочь из хаты. Вот тебе и полуавтомат! Капризная штука — я потом слышал, что и партизаны на нее жаловались: то заест не вовремя, то вдруг стрельнет ни с того ни с сего... [504]

Иногда партизаны на нескольких санях уходили в дальние походы, в набеги на «полицейские» села. А потом возвращались длинные обозы с хлебом-солью, с барахлом, с коровами, а часто и с пленными. Так к весне у нас на деревне возникло второе стадо — из «полицейских» коров, колхозный двор оживился; кроме конюхов появились доярки, сепаратор и т. д. и т. п.

* * *

Теперь у нас районный партизанский штаб. Командиры — два Сенченковых, Семыкин, Овсянников; иногда наезжал Бондаренко, бывший 1-й секретарь Трубчевского райкома партии. Можно сказать, что все районное начальство тут, кроме прокурора, дяди Шуры и начальника милиции, которые ушли на фронт. Дядю Шуру вспоминают с уважением, отблеск его авторитета подсвечивает и нашу серую жизнь...

* * *

Мама заходила в штаб запросто. Ее часто просили либо помочь сочинить листовку, либо исправить ошибки в уже сочиненной. А вечерами дома втроем мы сидели при свете коптилки и на вырванных из тетрадей листках вручную размножали эти самые листовки. Или переписывали сводки Совинформбюро.

Каждому надо было написать штук по десять. Хороший, четкий почерк у Зои, и ее продукция пользовалась особым успехом. Лето


<== предыдущая | следующая ==>
до комплексного державного екзамену | Предмет и функции экономической теории (ЭТ). Разделы ЭТ. Методы экономической науки

Date: 2016-05-25; view: 310; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию