Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






От Канатчиковой дачи до хора Пятницкого





Людмила Зыкина

Жизнь как река

 

 

Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=567875

«Людмила Зыкина. Жизнь как река / [сост. и лит. обраб. Ю. И. Крылова]»: РИПОЛ Классик; Москва; 2010

ISBN 978‑5‑386‑02618‑9

Аннотация

 

Великая русская певица Людмила Георгиевна Зыкина олицетворяет собою подлинную славу русской музыкальной культуры. Вся ее ярчайшая творческая жизнь, уникальный талант выдающейся исполнительницы русской песни отданы служению Родине.

Людмила Георгиевна стала безусловным знаком эпохи, истинным символом России. В ее репертуаре более двух тысяч песен. Почти все они, вне зависимости от того, кем и когда написаны, навсегда становятся «зыкинскими». Это – лучшее доказательство того, что она в высшей степени народная певица, целиком посвятившая талант своей стране, своему народу.

«Я – человек сильный. Я считаю, что человек создан Богом для того, чтобы приносить радость другим людям, а когда он творит какие‑то гадости, то делает это от слабости и беспомощности. Слабый, не уверенный в себе человек способен в порыве совершить много чего плохого. По‑моему, таких людей надо лечить. Никогда не надо злиться. Злость и зависть – это низменные чувства. Сильный человек никогда им не поддастся».

Людмила Зыкина

 

Людмила Зыкина

Жизнь как река

 

Глава первая

ОТ КАНАТЧИКОВОЙ ДАЧИ ДО ХОРА ПЯТНИЦКОГО

 

Я считаю, что человек создан для того, чтобы приносить радость другим людям. А когда он творит какие‑то гадости, то делает это от беспомощности. Слабый, не уверенный в себе человек способен сделать в порыве много чего плохого. По‑моему, таких людей надо лечить. Никогда не надо злиться. Злость и зависть – эти чувства присутствуют из‑за слабости. Сильный человек никогда ими не воспользуется.

 

Я – человек сильный. Еще когда девчонкой была, проверяла свою силу. На Канатчиковой даче, где я родилась и до 22 лет прожила и где раньше Москва заканчивалась, а теперь только начинается, центр почти, была река Чура. И рядом – заводь такая. Пиявок там было полно. И я становилась туда ногами и ждала, пока мне в ноги эти пиявки впиявятся. Хотела себя испытать. Так ко всем эти твари цеплялись, а ко мне – нет. Не знаю, почему, но так было. И я, в общем, всю жизнь себя испытываю. Ну и жизнь меня, конечно, испытывает на прочность. Что в юности, что сейчас, на склоне дней.

Жизнь у меня была долгой, но кажется все‑таки очень короткой. Иногда утром просыпаешься – и кажется, что вчера вечером заснула в родном доме, вернее – землянке, на окраине столицы.

Бабушка моя из‑под города Скопина, из деревни Лопатино. Это неподалеку от есенинских мест, на границе Московщины и Рязанщины. Много лет все собиралась я туда съездить. Мечтала увидеть родину бабушки, да все не выходило. Наконец поехала. Никого из знавших бабушку в деревне уже не осталось.

А была она – песельница.

Пела бабушка, как сама любила говорить, «нутром»; песня буквально клокотала внутри, хотя бабушка (голос у нее был, помню, небольшой) почти никогда не повышала голоса.

Пела она удивительно, и была песня для нее отрадой, отдушиной в трудной, порой нерадостной жизни.

Когда умер дед и гроб его поставили на стол в центре комнаты, бабушка не плакала – она запела вдруг высоко, скорбно и протяжно. Я дернула ее за юбку: «Как тебе не стыдно, бабаня?!» Ничего она мне не ответила.

Потом уже, когда вернулись все с кладбища, помыли, как заведено, руки, сели помянуть деда, сказала она мне: «Песня, Милуша, лечит всякую тоску‑печаль…»

Она и говорила‑то тихо, неторопливо, но все ее уважали, слушали, боялись; заключалось в ее речи что‑то весьма и весьма основательное, значительное…

Были у бабушки «в запасе», в неисчерпаемой певческой ее кладовой замечательные подголоски.

…Пока подходит тесто, бабушка, высокая, статная, в опрятном сарафане, легко, неслышно ступает по половицам, точно летает, и напевает, напевает, поет не умолкая:

 

Соловей кукушку уговаривал…

 

Мне очень нравится, как она поет, я уже все песни ее выучила наизусть и сама тайком пробую петь.

…Так и стоит перед глазами воскресное то утро в небогатом нашем дому. Хлопнула дверь – мама пришла с дежурства. Не передохнула, пошла помогать свекрови…

Являются вместе с отцом родственники и садятся за стол. Я сижу смирно, жду конца застолья: ведь самое интересное не сейчас – потом, когда начнут петь.

А они все не начинают, все говорят про свое, взрослое, неинтересное…

Вот скромный пир наш окончен. Пора же им запеть – я от нетерпения места себе не нахожу. Бабушка наклоняется к маме, что‑то шепчет ей на ухо. Та улыбается, что‑то негромко говорит отцу, и все смотрят на меня. Ну, что же они томят, не начинают, в самом‑то деле?..

– А ну‑ка, Милуш, давай запевай! Как я тебя учила!..

Бабушка говорит мягко, ободряюще, но в то же время настойчиво.

Я даже не поняла вначале, чего от меня хотят. Как это – запевать?

Выпрямилась, напряглась. Голос у меня слабенький, тоненький, хрупкий, но я отчаянная; мама говорит: сидит в тебе какой‑то чертенок, покоя не дает.

Как‑то в школе – еще до войны – получила я билет на новогоднюю елку в Центральный парк культуры и отдыха. Пришла – и сразу позабыла и аттракционы, и игры, и самого Деда Мороза: увидела парашютную вышку. Маленьких туда не пускали; но я подтянулась, встала на цыпочки, и меня пропустили. Прицепила парашют и вдруг в самый последний момент чуть не струсила: показалось, что разобьюсь. Но бояться некогда было: зря, что ли, я с таким трудом проникла на осоавиахимовскую вышку?.. Зажмурилась – и открыла глаза уже на земле.

Прыгала я с вышки и с аэростата раз пять; последний – уже в войну.

Была я рослая, спортивная девчонка, носила значок ГТО первой ступени – помните, еще на цепочках? Играла и в волейбол, и в футбол, и даже в хоккей. Летом с велосипеда не слезала.

Ни в чем не хотела уступать мальчишкам; обожала – честное слово! – копаться в моторах; после войны даже на мотоцикле трофейном носилась по Черемушкам. И каждый самолет провожала взглядом…

Через много лет выпало мне счастье дружить с летчиками‑космонавтами Юрием Гагариным, Валентиной Терешковой, Павлом Поповичем, Виталием Севастьяновым.

Нельзя сказать, что у меня было беззаботное детство: жили трудно, иногда голодновато, но дружно. Мама работала санитаркой на знаменитой Канатчиковой даче – в психиатрической больнице имени Кащенко. Главный врач больницы (фамилия его, кажется, была Каганов) очень любил искусство, музыку, песню.

Самодеятельность больничного клуба была в Москве заметна: и танцоры славились, и чтецы, и певцы. Потом я наших девочек‑танцовщиц встречала и в «Березке», и в ансамбле Игоря Моисеева. А преподавала хореографию в клубе бывшая солистка Большого театра. «Гремели» и певицы наши – Инна Гаврина, Надя Чистова. И теперь вспоминаю я голос Надин, необычайный по тембру, с уникальными низкими обертонами.

Я стала ходить в клуб – не петь, а танцевать, даже в драмкружке участвовала. Первой обратила на меня внимание наша соседка Антонина Ивановна Кормилицына. Антонина Ивановна была полная, высокая, особенной легкой стати. Ездила на велосипеде – это и сейчас, поди, редкость для взрослой женщины, а тогда и вовсе было в диковинку. Садилась на свой велосипед удивительно женственно, грациозно и амазонкой неслась по нашим черемушкинским проулкам.

Она любила петь – и не только песни, а помню, разучивала с кем‑то даже дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы».

Почему‑то очень верила в меня, в мой голосок и говорила, бывало:

– Есть у тебя огонек, который не у всех зажигается…

Первая она учила меня самым что ни на есть элементарным вещам – как ходить (не на сцене, в жизни), не размахивать руками, не сутулиться, не горбиться.

Я всегда стараюсь быть такой, чтобы людям около меня было весело, а самое главное – душевно.

Очень любила своих родителей, мама для меня была эталоном жизни. А папа хотел, чтобы я была летчицей. До последних дней: «Почему ты не летчица?» Я ему говорю: «Папа, ну я ж пою, и меня слышит весь народ». А он говорит: «А я хочу, чтобы ты над народом летала».

Никогда не забуду, как я первый раз съехала с нашей горки на Канатчиковой даче, причем на бочарах. Это некое подобие лыж, которое сотворили мне из различных частей простой бочки местные ребята. Жили мы не так уж и богато, но мне очень хотелось, чтобы папа купил настоящие лыжи. В один из зимних дней, рано утром, когда папа уходил на работу, я повела его показать, как катаюсь с горки. Было мне тогда лет шесть‑семь. Взобралась я на вершину и съехала вниз, даже не упав ни разу. Не знаю, может быть, от испуга. Тогда отец сказал мне: «Ладно, дочура, куплю я тебе сегодня лыжи».

Осталась у меня от той поры одна‑разъединственная фотокарточка: косы, прямой пробор. И дата – 1941‑й год…

С того памятного утра, с 22 июня, переменилась моя жизнь: война, бомбежки, зажигалки, ночные дежурства. Заводской цех, а вместо обычной – школа рабочей молодежи.

Никакого особого героизма не было в этом – просто отец ушел на фронт, а иждивенческой карточки нам не хватало! Мама как была санитаркой, так и осталась.

Не буду вспоминать все подробности быта тех лет. Расскажу лишь о том, что связано с главной темой книги – с ПЕСНЕЙ.

Рядом с домом нашим, у Окружной железной дороги, устроили общежитие медицинских сестер и санитарок – «милосердных сестер», так называли их старые солдаты. Стояло первое, жаркое, грибное лето войны; на путях стояли эшелоны. В больницу, ставшую военным госпиталем, каждый день привозили раненых.

Красноармейцы забегали «на огонек» к девчонкам – медсестрам и санитаркам. Устраивали угощение – чай да баранки, приглашали соседей. Я тоже приходила, забивалась в уголок. Грустными были те «посиделки» – назавтра молодые ребята возвращались в части свои, терялся их след.

Как‑то на «посиделках» я взяла гитару и запела. Пела и старые, бабушкины, мамины, и новые, военные: «На позицию девушка провожала бойца» и «Синий платочек». Выздоравливающая команда – первые мои слушатели и ценители – одобрила: «Подходяще поешь!»

А через несколько месяцев стало совсем не до песен – поступила я на станкостроительный. Ученицей токаря. Прибавила себе два года – иначе бы не взяли.

Дорогой мой Московский станкостроительный имени Серго Орджоникидзе!…Давно уже строгие столичные власти наложили запрет на фабричные гудки. А в те дни по всей окраине, от фабрики к фабрике, от завода к заводу, пели, перебивая друг друга, гудки – торжественно и чуточку тревожно.

Утро, смена. Тысячи людей заполняли и Донской, и Люсиновку, и Шаболовку. К остановке, гремя, подходили набитые до отказа трамваи, и редко кто не сходил у заводских ворот.

Шли слесари, механики, токари. Шла к проходной и я – ученица, а потом токарь Зыка по‑заводскому…

Ничего теперь не узнать в родном цехе. Стены только, может, и сохранились.

До станка я не доставала. Ставили стеллаж, чтоб выше было… И все время хотелось спать. Однажды, чтобы не заснуть, запустила соседний станок. Пришел мастер, посмотрел, а токаря Зыкиной не видно… Но норму перевыполнила, и вручили мне четыре красных флажка как ударнице.

Прислали как‑то мальчишек‑учеников. Наплакалась я от них, непутевых… Один говорит: «Спляши, Зыка, чечетку – тогда и будем тебя слушаться». Пришлось выучиться чечетке, сплясать…

Всякое бывало. Но и сейчас, объездив полсвета, прихожу я на завод… К своим – не по путевке и не для киносъемки – по самой искренней душевной потребности. И пропуском заводским горжусь.

Пришел сорок пятый, год Победы.

Был один из тех немногих концертов, что остаются в памяти, что оставляют след в душе.

Очень хотелось мне, шестнадцатилетней, быть красивой в тот день, в тот год Победы; достала брошку, заколки – все самое простенькое, самое дешевое; причесывалась, бантики гладила. Подружек просила оглядеть: все ли нарядно, все ли празднично? Чувствовала какой‑то озноб, волнение – все‑таки победный концерт. Пела – как сейчас помню – «Познакомил нас», «Огонек», затем взяла гитару, исполнила «Бежал бродяга» и даже «жестокий» романс «Вернись». Мне и в голову тогда не приходило, что построила я выступление так, как могла бы, скажем, и сегодня: все жанры присутствуют – и народная песня, и советская, и романс.

В концерте том одна я представляла песню, были чтецы, танцоры, музыканты и еще кто‑то – чего только не выдумывали мы!.. Было у нас и кино, по‑моему, и план был по выручке – но после фильма, за полночь, мы репетировали!..

Мама слушала нас и иногда в шутку говорила:

– Свой хор Пятницкого…

Была она, мама моя дорогая, малограмотная, едва выучилась расписываться, но знала, что есть на свете высочайший, благороднейший образец, эталон народного пения – хор имени Пятницкого…

И когда из черной радиотарелки доносились захаровские песни, замирала она, слушала с благоговением. Хор этот и для меня – святыня.

Ни она, ни я, ни подружки мои и не думали, что когда‑нибудь я, Люська Зыкина из черемушкинской самодеятельности, буду петь у самого Захарова.

Но сначала довелось мне познакомиться с настоящей профессиональной певицей – солисткой филармонии Еленой Сергеевной Вяземской. Она случайно увидала, как я пляшу, как частушки «сыплю», и сказала мне:

– Будем работать в кино перед сеансами…

Слово «работать» означало для бабушки, для матери, для отца моего, для меня только одно: что‑нибудь делать руками – точить втулки и шпиндели, тачать рукавицы, шить гимнастерки, сеять и убирать хлеб… Петь да танцевать – какая же это работа?! И вот в нетопленом фойе кинотеатра «Художественный» узнала я, что и петь и танцевать – тоже работа. Елена Сергеевна надевала концертное платье с голыми плечами (в фойе от холода пар стоял, как в бане) и пела «Синий платочек» и другие популярные песни. Потом я плясала: проходила с платочком «русскую» и «докладывала» частушки. Хлопали отчаянно… За песню и за танец давали нам в ту зиму самое драгоценное – хлеб. Выступали мы потом и перед ранеными.

В нашей с Еленой Сергеевной «бригаде» несла я, так сказать, хореографическую нагрузку. Но как‑то заболела – простудилась моя старшая напарница, и в госпитале Вишневского пришлось мне заполнять всю программу: и «Синий платочек», и частушки, и чечетка, а еще «Липа вековая» и «Матушка моя, что во поле пыльно?»

Зачастила я с гитарой в госпитальные палаты…

Когда приближалось тридцатилетие нашей Победы, я готовила программу – «Песни и стихи войны». Искала хронику, бесценные кадры тех военных лет – она должна была помочь нам в исполнении песен этой программы.

Неотступно глядели на меня с давнего плаката глаза женщины в суровом темном платке. Надолбы и противотанковые «ежи» из сваренных трамвайных рельсов на заснеженном Садовом кольце. Колонны грузовиков на улице Горького. Полки ополчения, что, сбиваясь с непривычного для штатских людей строевого шага, идут по Москве осенью сорок первого. Черные стволы орудий, приготовившихся к залпу.

И вдруг по всему гигантскому фронту по команде «Вперед!» оживает снежная равнина, полушубки смешиваются с белыми маскхалатами.

Вот он выстрелил и упал на снег – новобранец двадцать третьего или двадцать четвертого года рождения… И молоденькая медсестра склонилась над ним. Русское, широкое, освещенное светлыми глазами лицо. И – скуластое, азиатское. И – лицо кавказца… «Что за наваждение, – подумала я, – на экране – моя жизнь». Помню танкиста Сергея, обгоревшего, в пропитанных кровью бинтах. Я пела ему, еле живому, когда смерть, казалось, стояла уже у изголовья. Он долго молчал, а потом с трудом разжал губы и тихо вымолвил: «Ты будешь артисткой… Это точно… Я тебя слушал и думал, что смогу выжить. Я буду жить!» Я долго тогда стояла, не в силах шелохнуться. И плакала.

 

После войны стала я ходить каждый вечер в совхозный клуб Черемушек.

Сестры Шура, Нина и Зина Александровы и я вчетвером ухаживали за нашим баянистом Павлом. Ухаживали наперебой, но без ссор и ревности – лишь бы играл, лишь бы сочинял песни. Сами придумывали слова частушек и лирических подпевок. Пели их, провожая друга друга. Дорога наша шла через пруды. А над прудами склонились к воде большие раскидистые ветлы.

Я про ветлу написала стихи, а Павел подобрал мелодию. Все меня поздравляли.

– Павел в тебя влюблен, в малолетку!..

А я от счастья готова была поэмы сочинять… Но любил дорогой наш баянист совсем другую, взрослую девушку.

Наша школа рабочей молодежи помещалась на Серпуховке; там тогда играл Театр имени Моссовета – я все спектакли, наверное, пересмотрела.

Как только успевала – производство, танцы, кружок, клуб, школа, театр?

Но, несмотря на участие в художественной самодеятельности, увлечение песнями, танцами и театром, я и думать не думала, что стану артисткой. Актер, считала я тогда, – это избранный, особый, не похожий на обычных людей человек.

А все‑таки неудержимо тянуло меня в клуб!

Был он маленький, невзрачный, с низкими потолками. Но нам казался дворцом. Чистым, светлым, высоким. Приходила сюда молодежь из соседних совхозов, рабочие, школьники… Сами убирали, надраивали до блеска полы. А как он светился в праздники, наш приветливый и уютный клуб!

Руководил им Михаил Нариньян. И хоть рядом был другой клуб – кирпичного завода – с огромной по тем временам сценой, с просторным и светлым фойе, со всей округи шли к нам.

Сколько сыграли мы концертов, поставили спектаклей! Даже устраивали – это в послевоенную‑то разруху! – вечера мод. Ни о каких дорогих тканях, конечно, и не мечтали.

Простой ситец и то купить было трудно. Многие наши девчата работали в пошивочных мастерских и вот к таким вечерам шили обновы, придумывали всякие вытачки да бантики…

Концерты были для нас и житейским подспорьем. Раз в неделю мы давали платное представление, и весь сбор шел на театральные костюмы, на туфли; иногда устраивали себе «пир» – кипяток с сахарином, булкой и чайной колбасой.

Был у нас в черемушкинском клубе певец‑тенор Валя Гуляев. Пел он отменно, и приняли его в хор Пятницкого. Уж и женился он, отбился от нашей девичьей компании, но иногда, по старой памяти, забегал в клуб, звал:

– Покажитесь у нас, спойте!

Как‑то поехали мы с подругами в центр, в кино. На площади Маяковского висели объявления: «Конкурс в Хор русской народной песни имени Пятницкого». Девчонки подзадоривали:

– Попробуй! Слабо, небось?

Я с ними даже на мороженое поспорила. Ведь песен‑то я знала много.

Постучалась, вошла в зал для прослушивания, рассказала о себе. Но надо же, какая обида, опоздала – уже второй тур.

– Какие же ты песни знаешь, девочка? – спросили меня.

– Да все, – не задумываясь ответила я. Подошел Захаров – тот самый, чьи песни пела вся страна, а за ним Петр Михайлович Казьмин – один из тогдашних руководителей хора, племянник самого Пятницкого.

– В какой тональности петь будешь? Что такое тональность, я толком не знала и страшно смутилась. Но тут черемушкинский чертенок словно подтолкнул меня, и я запела:

 

Уж ты сад, ты мой сад,

Сад зелененький…

 

– А повыше спеть можешь? – поинтересовался Владимир Григорьевич Захаров.

– Могу.

– А пониже? Тоже можешь? Я спела.

– А где ты работаешь?

– В швейной мастерской.

– Переходи к нам.

– А у вас разве есть пошивочная?

– Да я не об этом. Петь в хоре будешь.

– А разве за это деньги платят? Захаров улыбнулся, а члены комиссии рассмеялись.

Через два часа посмотрела – не поверила; в списке моя фамилия первая! Подошла к секретарю, чтобы проверить, – вдруг ошибка, а та говорит: «Поздравляю. Из полутора тысяч тебя приняли да еще трех парней».

Судьба моя была решена. А в пошивочной нашей об этих «приключениях» почти никто не знал. Посвящена в них была только подружка моя Тоня, жена Вали Гуляева.

Пришла я к директору сама не своя от счастья, в руках письмо‑просьба откомандировать меня в хор. И подпись – В. Захаров.

Но отпускать так просто не хотели – избрали меня незадолго до того комсоргом.

Прибежала домой – смотрю, мама согнулась над корытом, стирает. Я с порога:

– Мам! Я теперь артистка…

– Какая еще артистка? Горох ты зеленый, а не артистка.

Но потом вытерла руки, прочитала письмо. Никак не укладывалось у нее в голове, что я буду петь в хоре Пятницкого. Ведь принимают туда самых талантливых, самых голосистых…

И все‑таки и бабушка, и мама до конца моих восторгов не разделяли. Неужто это специальность – петь? Разве что потеха, развлечение.

В то нелегкое послевоенное время страна щедро поддерживала артистов. В пошивочной я получала одну‑единственную рабочую карточку, а став хористкой, принесла маме и карточку ИТР, и какие‑то талоны в столовую, и лимитные… Вот тебе и развлечение!

Шло время – и пела я, и запевала, и за границу успела с хором съездить.

И вот как‑то раз привезла я маму на концерт, усадила в партер поближе. А сама со сцены все поглядываю на нее. Но нет, видно, не верила она в меня. А может, просто не хотела «баловать»…

…Стою, в десятый раз тяну гаммы, уже чуть не плачу, а концертмейстер Наталья Михайловна выговаривает:

– Детонируешь, Люда! Повыше возьми!

А я только‑только разобралась, что такое «тональность» и что значит выражение «голос летит» или «не летит».

Как‑то для себя попробовала я запеть все тот же «Уж ты сад, ты мой сад». Взяла на октаву выше, чем положено, – даже сама испугалась. Оглянулась, не услышал ли кто ненароком. И, пожалуй, с того самого момента утвердилась во мне дерзкая мысль – раз попала в хор, то будь первой, солисткой!

В книге, изданной к юбилею хора, отыскала себя на фотографии: четвертая справа в первом ряду. Годы, проведенные в хоре Пятницкого, самые дорогие и, наверное, самые важные для меня. Ведь я работала у Владимира Григорьевича Захарова. Это он вывел меня на профессиональную сцену, сделал артисткой.

Отношение его ко мне было по‑отечески теплым и трогательным – от самого первого, радостного дня, когда он, заговорщически подмигнув Петру Михайловичу Казьмину, допустил меня к конкурсу, и до того, самого грустного, когда я прощалась с ним, расставшись с хором.

Помню, как после смерти моей мамы он подошел, ласково обнял за плечи:

– Чем тебе помочь?

А тут, как на грех, пропал голос – вероятно, от нервного потрясения, от первой настоящей беды. И я не то чтобы петь, даже говорить громко не могла. Два месяца Владимир Григорьевич не хотел верить, что я потеряла голос, звал врачей, подбадривал, поддерживал как мог.

В его характере проявлялось много хороших качеств: с одной стороны, это требовательность, серьезность, озабоченность, с другой – открытость, простодушие, доброта. И во всем этом – какая‑то особая самобытность. Он как бы аккумулировал в себе лучшие черты российского народа. И такими же народными были его произведения.

Всего он написал не так уж много песен – не более ста. Но зато каких песен! И как не похожи они были друг на друга! Каждая «песенная картинка» решалась в индивидуальном творческом ключе. Он постоянно совершенствовал голосоведение, отшлифовывал каждый такт, выверял гармонию, ритм, инструментальное сопровождение. Его художественное мастерство сродни таланту русских народных умельцев, выпускающих из рук своих диковинные по чистоте, тонкости и красоте произведения.

Захаров искал новое всю жизнь. Его воображение захватывали самые различные темы и формы их воплощения! Кто не знает каскада лирических, величальных, шуточных захаровских песен! Мелодический дар, безукоризненное владение интонацией, песенным напевом позволили композитору взять высоты, прежде недосягаемые. В соавторы Захаров брал М. Исаковского, А. Твардовского, С. Михалкова. Он отлично понимал ценность образного и вдохновенного поэтического текста и всегда стремился подчинить поэтический строй песни своему музыкальному замыслу. Часто Владимир Григорьевич видоизменял стихи для песен, переставлял строки, допуская повторы отдельных слов или даже слогов. При этом они не теряли подлинной оригинальности, сочности и свежести содержания. Захаров был чрезвычайно требователен к поэтическому произведению и отбирал для себя только то, что отвечало его вкусу и наклонностям. «Он мог даже иной раз положить на музыку и не первоклассный текст, – писал Исаковский в воспоминаниях о Захарове, – но никогда не взял бы стихов, чуждых ему по своим художественным качествам. Поэтому он легко мирился с тем, что некоторые мои стихи, почему‑либо не увлекавшие его, попадали к другим композиторам. Но очень сожалел, что не написал в свое время песни «Расцветали яблони и груши».

Захаров считал песенное искусство «большой ответственной трибуной». Вот почему он относился к нему чрезвычайно строго, не терпел скороспелости. Поэтому‑то из‑под его пера не вышло ни одного незавершенного, сырого произведения. В год он писал две‑три песни, лишь иногда больше. Но всегда писал легко, заразительно, как правило, несколько вариантов. Бывали случаи, когда песня «не шла» и исполнение ее оставляло желать лучшего. Тогда она безжалостно возвращалась на письменный стол для доработки, а в иных случаях упрятывалась и в ящик стола – «для архива».

Когда Владимиру Григорьевичу говорили, что та или иная его песня заслужила всенародное признание, он обычно отвечал:

– Даже лучшие песни мы не имеем права называть народными до тех пор, пока они действительно прочно не войдут в народ, не будут признаны им, не выдержат испытание временем.

Песни Захарова выдержали такое испытание и стали поистине массовыми, народными в самом высоком смысле этого слова.

Репетиции его носили особый характер. Он беседовал по душам, «за жизнь», об искусстве, о песне и затем как‑то незаметно, специально не настраиваясь, предлагал одну, вторую, третью песню, обсуждал их еще и еще раз и делал необходимые выводы. Его непринужденность в процессе работы способствовала тому, что нелегкий подготовительный труд приносил исполнителю удовольствие, радость.

Владимир Григорьевич отличался изумительным тактом, никогда не перебивал собеседника ни в разговоре, ни во время пения. А только потом делал замечания, разъяснял, вносил поправки.

Захаров тщательно обрабатывал детали хоровой и инструментальной фактуры, добиваясь богатства и наполненности звучания. Он писал мелодию так, что певцу или певице хотелось ее петь, показывая все возможности своего голоса. Вот почему песни Захарова исполнялись всегда с охотой.

Композитор вносил в них множество поправок и изменений даже после того, как они звучали со сцены. Бывало и так – принесет он ноты, а солисты хора говорят: не поется, музыка холодная.

– Сами вы холодные, придиры, – полушутя‑полусерьезно бурчал Захаров, но ноты забирал с собой домой на переработку. И на следующий день приносил новый вариант, который снова браковался ведущими исполнителями. Так проходило немало дней, репетиций, прежде чем песня появлялась на свет, обретая популярность.

Теперь с «высоты прожитых лет» я вправе сказать, что мое приобщение к русской песне началось в хоре имени Пятницкого. Хор стал для меня школой познания песни и секретов ее исполнения. И сколько нового, неожиданного, поучительного открыл Захаров в народной песне! Он требовал проникновения не только в ее сюжет, но и в смысл, глубинное содержание, представляющее собой органичное единство слова и музыки.

У Захарова я училась постигать «подходы» к песне, отбирать выразительные средства в соответствии с образным строем произведения, серьезно анализировать его, ибо без этого, считал Захаров, исполнитель превратится в бесстрастного иллюстратора мелодии и текста.

Распадутся внутренние связи, нарушится цельность песни. Он осуждал слащавую приторность некоторых певцов, сетовал на их дурной вкус, излишнюю жестикуляцию, подвывания и тому подобные «украшательства», которые мешают выявить истинную ценность народной музыки, требовал максимальной строгости и простоты исполнения.

– Мелодия песни должна литься потоком, – говорил он, – звуки должны словно нанизываться один на другой, тогда появится ровность темпа, устойчивость интонации.

Первостепенное значение придавал Захаров четкой дикции – основе русского пения. Он учил не только петь, но и говорить. Не просто объясняться на родном языке, а именно говорить. Чувствовать тяжесть, вес слова, его емкость, его происхождение. Владимир Григорьевич был воистину учителем русской поэзии, в которой он искал и находил множество удивительных примеров значительности слова. Можно сказать, что именно тогда, в годы работы в хоре, я поняла, что такое поэзия и как она необходима певцу. Стихи, знакомые с детства из школьных учебников и хрестоматий, вдруг начинали звучать по‑новому, их образы обретали более глубокий смысл. Я стала чувствовать музыку стиха и музыку русской речи вообще. Иногда читала для себя вслух – училась говорить. Выписывала особенно полюбившиеся строчки, повторяла их на память, читала подругам. Так я проходила курс по истории русской поэзии. И когда через много лет мне захотелось составить специальную программу из старинных романсов, большинство их я уже знала по той гениальной поэзии, которая и вызвала к жизни прекрасную музыку.

Захаров по‑отечески оберегал меня и от всего дурного, безвкусного, оскорбляющего девичью чистоту. В 1948 году с хором Пятницкого мне впервые довелось побывать за границей – в Чехословакии, на фестивале искусств «Пражская весна». Не помню сейчас, в каком городе мы шли ярким солнечным днем по аллеям парка. Был выходной. Молодые парочки целовались, нисколько не смущаясь посторонних глаз. И вдруг поодаль, за чахлым кустом я увидела, как парень не целовал девушку, а как‑то странно к ней прижимался, совершая непонятные телодвижения. «Что это они делают?» – остановилась я, с любопытством глядя на происходящее. Захаров, заприметив сексуальную сцену, тут же скомандовал:

– Люда! Пошли, пошли отсюда. Ишь, эротики несчастные, нашли место для упражнений.

«Кто такие «эротики»?» – спрашивала я себя, но задать этот вопрос Захарову не решилась.

По рекомендации Захарова я начала наведываться в Третьяковку, смотрела старую живопись, портреты тех, кто жил в одно время с создателями песен. Я видела, как надо носить народную одежду, как убирать волосы, какие искать позы и движения. Этот интерес к другим видам искусства был рожден моими конкретными нуждами, открывал в то время прекрасные высокие миры, с которыми теперь уже не расстаться. Вот что такое большой учитель. Всякому ученику нужен наставник.

Вспоминаю, как он уходил с концерта мрачный, недовольный. Значит, завтра на репетиции будет «разнос».

– Вы же не пели, а вчерашнюю прокисшую кашу ели. Вам и есть не хочется, а надо, заставляют. Так вы и пели, с кислыми физиономиями.

Захаров считал, что хорист должен быть настроен на песню, иначе она не станет художественным творением.

Подчеркивая необходимость громкого звучания, он иногда заставлял:

– Спойте так, чтобы милиционер на площади Маяковского услышал.

Мужественный и вовсе не сентиментальный человек, Владимир Григорьевич, слушая иные народные песни, с трудом мог сдержать слезы.

Как‑то неожиданно Захаров изъял из программы одну из популярных и любимых им песен «Зеленая рощица». Все недоумевали, а он отказывался объяснить, в чем дело. Только некоторое время спустя признался, что в те дни песня так глубоко трогала его душу, так волновала, что он просто не мог ее спокойно слушать.

…На памятнике, установленном на могиле В.Г. Захарова на Новодевичьем кладбище в Москве, высечены слова: «Я любил свой народ, я служил ему».

Другим человеком, оказавшим на меня сильнейшее воздействие в пору моей работы в хоре имени Пятницкого, была Лидия Андреевна Русланова.

Думаю, что трудно найти в нашей многонациональной стране человека, который не знал бы этого имени. Бесконечно счастливы те, кто работал вместе с ней, слушал ее песни, учился у нее подвижническому отношению к искусству.

По стареньким патефонным пластинкам я выучила все ее частушки и «страдания». А впервые встретилась с ней на концерте в 1947 году. Мы выступали в первом отделении, во втором должна была петь Русланова.

Я протиснулась к щелке у кулисы и увидела, как вышла на сцену и низко поклонилась публике царственная своим обликом Лидия Русланова.

Чуть поведя плечами, она «выдала» такую озорную частушку, что ее пение потонуло в веселом смехе и рукоплесканиях зала. А потом – никогда не забуду – мгновенно переменила всю тональность выступления: запела «Степь да степь кругом». Меня поразил ее жест – она только и сделала, что опустила концы платка на грудь да подняла руку – и уже бескрайняя зимняя степь предстала перед глазами…

Русская песня на концертной эстраде… Блистательные имена – Анастасия Вяльцева, Надежда Плевицкая, Ольга Ковалева, Ирма Яунзем… Среди них Русланова занимает свое, особое место.

Порой мне казалось, что память ее на песни – старинные плачи, причеты, страдания – неисчерпаема. Из своей «кладовой» она могла извлечь любой напев, любую мелодию – столько песен она знала с детства.

Говоря о русской песне, Лидия Андреевна преображалась буквально на глазах. Она ведь слышала такие хоры, такое многоголосие, которое только и сохранилось теперь на валиках фонографа в фольклорных фонотеках.

Русланова удивляла многих фольклористов – собирателей песни. Но она не просто хранила свои богатства, а дарила их людям.

Каждый раз, когда на эстрадах разных стран я слышу овации, обращенные к русской песне, я думаю о Руслановой, о ее бесценном вкладе…

Лидия Андреевна создавала, по существу, эстрадно‑театральные миниатюры. Каждая ее песня превращалась в своеобразную новеллу с четким и выпуклым сюжетом.

В последние годы миллионы людей видели ее на телевизионных экранах. Она вспоминала свою жизнь, пела песни, снова и снова вела разговор со своими многочисленными корреспондентами‑друзьями – фронтовиками, юными слушателями.

Было что‑то неувядаемое в ней. Молодые глаза сияли, люди тянулись к ней сердцем, как к своей, родной, и это придавало ей силы.

В ее квартире на Ленинградском проспекте столицы я увидела прекрасную библиотеку, а в ней и библиографические редкости, и лубочные издания, и произведения классиков русской и мировой литературы. Неизменными спутниками Руслановой были Некрасов, Кольцов, Фет, Никитин, Пушкин, Есенин, Лев Толстой, Гоголь, Чехов… У этих мастеров слова она училась любви к Родине, к ее далям и просторам, к земле, на которой сама выросла.

В августе 1973 года Лидия Андреевна пела в Ростове. Когда «газик» выехал на дорожку стадиона и раздались первые такты песни, зрители встали. Стадион рукоплескал, и ей пришлось совершить лишний круг, чтобы все разглядели ее – одухотворенную и удивительно красивую.

То был ее последний круг почета… А потом в Москве тысячи людей пришли проститься с ней. Стоял сентябрьский день, багрянцем отливала листва в разгар бабьего лета, и золотились купола Новодевичьего. Она смотрела с портрета на пришедших проводить ее – молодая, в цветастом русском платке, в котором всегда выступала.

Я бросила, как принято, три горсти земли в могилу и отсыпала еще горсть – себе на память. Горсть той земли, на которой выросло и расцвело дарование замечательной актрисы и певицы.

В хоре появилось у меня неодолимое желание подражать уже завоевавшим известность солисткам.

Пятнадцатилетней девчонкой привезли в Москву к Пятницкому Сашу Прокошину. А через несколько лет ее услышала вся страна – лучшие песни были сочинены Захаровым именно для Александры Прокошиной.

Она запевала «Белым снегом», «Кто его знает» и многие другие. Михаил Васильевич Исаковский посвятил ей известные стихи:

 

Спой мне, спой, Прокошина,

Что луга не скошены,

Что луга не скошены,

Тропинки не исхожены…

 

У Александры Прокошиной было высокое сопрано широкого диапазона. И в исполнении ее привлекало особое благородство, так поют только в ее родных калужских деревнях.

В хоре Пятницкого пели три сестры Клоднины. Мне, конечно, повезло: я не только слышала их пение, но и многому у них научилась.

Три сестры. Три певицы – своеобразные, не похожие друг на друга. Три абсолютно разных характера.

Валентина Ефремовна – миниатюрная, женственная. Вот уж про кого иначе не скажешь, как «ступала», именно ступала по сцене с каким‑то удивительным достоинством; она и на поклоны выходила в своей, клоднинской манере.

У нее было низкое, грудное контральто. Мне, тогда еще девчонке, всегда хотелось заглянуть ей в горло – я была убеждена, что оно устроено необычно, не так, как у всех. Меня Валентина Ефремовна подкупала своей мудростью, большим житейским опытом. Это она дала мне на редкость простой совет:

– Пой как говоришь.

Софья Ефремовна была крупная, дородная женщина. Голос – под стать всему ее облику – низкий, резкий, немного хрипловатый.

Зато третья, Елизавета Ефремовна, обладала совершенно отличным от всех Клодниных высоким голосом мягкого тембра – она запевала лирические песни. И было у нее множество подголосков, украшавших звучание добавочных ноток, о которых нам постоянно говорил Владимир Григорьевич Захаров.

У всех троих, и в первую очередь у Валентины Ефремовны, я училась серьезному, святому отношению к искусству.

Старшие мои подруги по хору… Настоящие умелицы из народа.

Я пела их репертуар, стараясь воспроизвести интонационный рисунок каждой песни. Но уже тогда это копирование не приносило мне полного удовлетворения и радости. Боялась даже себе признаться: песни вызывали у меня иные ассоциации, а они в свою очередь предполагали другие музыкальные краски. И песня становилась не похожей на «образец».

Подспудно я вроде бы начинала понимать, что важно иметь «свой» голос, петь по‑своему. То, что на первых порах было неосознанным, со временем переросло в твердое убеждение.

В те годы я очень любила читать стихи. Но, видимо, две стихии – пение и декламация – редко уживаются в одном актере. Как‑то в хоре я читала известное симоновское: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?..»

Услышал меня Дмитрий Николаевич Орлов, замечательный чтец, лучший Теркин всех лет. Он работал тогда с хористами.

– Стихи надо читать, а не петь! – сказал он. – Петь надо песни…

Вот уже сколько лет прошло, а я по‑прежнему убеждена: хорошо читать стихи ничуть не проще, нежели петь, – слова поэта нужно обязательно «подкреплять» чувствами, да еще как!

…Вот и настала пора вспомнить о самом страшном горе в моей жизни.

В 1949 году умерла мама. Пришли мы с Даниловского кладбища, помянули ее за небогатым столом – и со мной стряслось несчастье. От нервного ли потрясения, от первой ли настоящей беды, только вдруг потеряла я голос. Не то чтобы петь, даже говорить громко не могла. Не плакала я в те горькие дни, не было у меня слез. И решила тогда, что никакой артистки из меня не выйдет, надо уходить. Если петь в хоре – так запевать, а нет – так уж лучше вовсе не петь.

В то время мы готовили песенное представление «За околицей», за которое многие работники хора впоследствии были удостоены Государственных премий. И вроде дождалась я своего часа – уже сел Владимир Григорьевич у сцены, попросил разрешения снять пиджак, скомандовал: «Зыкина! Приступайте!»

А теперь вот – голос пропал. Не выдержала, подала заявление.

Неладно в ту пору было дома, а теперь стало совсем худо. Я три месяца не работала, голос не восстанавливался, боялась надолго слечь в больницу. Отец привел новую жену, у мачехи были свои дети; так домашний очаг обернулся для меня сущим адом.

А всего горше и обиднее было мне перед подругами. Ведь для них с той самой поездки в центр, с объявления в зале Чайковского я уже была «артисткой», окунувшейся, по их мнению, в какую‑то новую жизнь, необыкновенную и праздничную.

Не могла я вернуться к ним, сказать начистоту: «Не получилось из меня артистки».

В общем, устроилась я работать в Первую образцовую типографию брошюровщицей, а жила то у маминой сестры, то у сестры отца.

Все спорилось, как, наверное, и должно быть в двадцать лет. Ребята подобрались жизнерадостные, энергичные, избрали меня секретарем комсомольского бюро.

Про «артистку» и не вспоминала.

И вдруг – неожиданно для себя – я что‑то запела и поразилась: голос вернулся!

Я тогда захлебнулась от счастья – пою! Не поверила себе, взяла повыше – звучит! Спела захаровскую «Куда б ни шел, ни ехал ты» – все в порядке… И надо же, такое совпадение – в тот радостный для меня день столкнулась на улице с Захаровым.

– Приходи! Возвращайся! – решительно сказал Владимир Григорьевич.

Только вернуться в хор Пятницкого мне уже было не суждено…

 

Date: 2015-12-13; view: 393; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию