Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Annotation. Немецкий писатель Ганс Фаллада (1893—1947) вспоминает в этой поэтичной книге о годах своего детства и юности

Немецкий писатель Ганс Фаллада (1893—1947) вспоминает в этой поэтичной книге о годах своего детства и юности. Он рассказывает об этом времени подробно, очень искренне, смешивая в повествовании подлинные факты и художественный вымысел. Книга проникнута большой теплотой, любовью и тонким юмором. Ганс ФалладаГАНС ФАЛЛАДА И ЕГО КНИГА «У НАС ДОМА В ДАЛЕКИЕ ВРЕМЕНА»У нас дома в далекие временаПИРШЕСТВАПОРКАШКОЛЯРНЯСУДЕБНЫЕ ПРОЦЕССЫПРИГОТОВЛЕНИЯ К ЛЕТНЕМУ ОТДЫХУСЕМЕЙСТВО В ПУТИЛЕТНИЙ ОТДЫХБАБУШКАСЕМЕЙНЫЕ ОБЫЧАИМАМАСТРАНСТВУЮЩИЙ ШКОЛЯРДЯДИ И ТЕТИГОРЕМЫКАБРОЖЕНИЕПримечания

notes*****************

Ганс Фаллада
У нас дома в далекие времена
Пережитое, увиденное и сочиненное

ГАНС ФАЛЛАДА И ЕГО КНИГА «У НАС ДОМА В ДАЛЕКИЕ ВРЕМЕНА»

Ганс Фаллада принадлежит к наиболее значительным и наиболее своеобразным немецким писателям XX века. Творил он сравнительно недолго. Зрелое творчество Фаллады обнимает всего два десятилетия — с конца двадцатых годов до его смерти, которая последовала в 1947 году в Берлине. Но на эти два десятилетия приходятся крутые повороты немецкой истории — мировой экономический кризис, поразивший Германию больше других стран Запада, затем — приход к власти гитлеровцев, террор внутри страны и преступная война, закончившаяся разгромом и освобождением Германии от гитлеризма. Это время дало себя знать в книгах Фаллады самым непосредственным образом, насытив их сложнейшими проблемами века и острейшими конфликтами. В немецкой литературе трудно назвать другого писателя, книги которого передавали бы чувство зыбкости бытия с такой силой и щемящей тоской, как это умел делать Ганс Фаллада. Но в скрытой катастрофичности существования, которое ведут герои его книг, нет ничего таинственного или метафизического. Писатель-реалист, Ганс Фаллада видел общественную обусловленность судеб своих героев, хотя далеко не все в общественных процессах представлял себе и оценивал правильно. Творчество его проникнуто стихийной силой и не столь интеллектуально насыщено, как у некоторых его собратьев по немецкой литературе, но он больше других владел умением изображать современную ему действительность в движении — дар редкий и примечательный — и в ней жизнь простых людей, рядовых тружеников, которую он познал не умозрительно, а на своем нелегком опыте. Личная и творческая судьба Фаллады была трудна. Трудными были и его детские годы, хотя они прошли в условиях внешне благополучных и даже привилегированных. Рудольф Дитцен (таково настоящее имя писателя; Ганс Фаллада — псевдоним) родился в семье судейского чиновника в 1893 году в городе Грайфсвальд. В дальнейшем ему пришлось жить в разных городах, в том числе в Берлине и Лейпциге, куда семья переезжала вслед за отцом, менявшим место службы. Отец его неуклонно, хотя и медленно, поднимался по иерархической лестнице, пока не достиг поставленной себе цели и не стал советником имперского суда. Он стремился воспитать сына в верности своим строгим жизненным принципам. Но неуравновешенный, импульсивный мальчик не хотел или не умел «врастать» в эту устойчивую, мертвящую своим педантизмом действительность и рано оказался в разладе с семьей и школой, а затем и с государством. Непостижимым, казалось бы, образом жизнь постоянно выбивала его из привычной колеи, делала одиночкой, заставляла замыкаться в себе. Фаллада пишет, что, по рассказам матери, он в детстве, по крайней мере, один раз в году бывал тяжело болен. Болезни не могли не сказаться на его неустойчивой психике. Подростком он дважды покушался на самоубийство; второй раз — вместе со школьным товарищем, инсценировав дуэль, и снова лишь чудом остался жив. Он был помещен в закрытое исправительное заведение для несовершеннолетних, из которого вышел в 1913 году, незадолго до первой мировой войны. В годы пребывания в исправительном заведении Фаллада сделал первые шаги в двух профессиях, которыми будет отныне заниматься всю свою жизнь,— в сельском хозяйстве и в литературе. Он много работал в саду и после того, как был наконец выпущен на свободу (так и не получив диплома о среднем образовании), учился сельскохозяйственному делу; эта специальность впоследствии давала ему необходимый заработок. В те годы он начал пробовать себя в литературе — занимался переводами, сочинял стихи, начинал писать прозу. И та и другая профессия означали окончательный разрыв со средой, в которой он вырос, и если с первой из них отец его примирился, то писательство сына он не одобрял никогда. Разрыв с высокопоставленной чиновничьей средой не привел Фалладу в ряды тех, кто в годы первой мировой войны и Ноябрьской революции искал реального выхода из противоречий действительности. Непосредственный фронтовой опыт его миновал (в отличие от многих немецких писателей того времени), поскольку по состоянию здоровья он был непригоден к военной службе. Во время войны он вел полубогемную жизнь, в годы инфляции и разрухи нанимался на работу к крупным землевладельцам в Померании, Мекленбурге, Силезии, Восточной Пруссии, был агентом рекламного бюро, репортером, зарабатывал на хлеб надписыванием адресов на конвертах и т. д. В 1923 году Фаллада был арестован и осужден на несколько месяцев заключения по обвинению в растрате, через несколько лет снова оказался в тюрьме. В условиях Германии тех лет это значило превратиться в отверженного, могущего существовать лишь на случайный нищенский заработок. Только к концу двадцатых годов судьба стала милостивее к нему — издатель Ровольт пригласил Ганса Фалладу работать у него консультантом. Военные и послевоенные годы были для Фаллады временем разнообразного жизненного опыта, который будущий писатель приобретал в самой гуще народной, часто оказываясь сам в роли того «пролетария в крахмальном воротничке», о котором он будет писать в своих знаменитых романах. Позднее, в автобиографических заметках, он говорил о том, какой колоссальный запас впечатлений и знания жизни дали ему годы скитаний: «...И однако же все это время — правда, догадался я об этом лишь десятилетия спустя — я обучался, обучался той профессии, которую мне суждено было приобрести в будущем, профессии писателя. Дело в том, что я почти всегда был среди людей, я стоял позади бесконечных верениц болтливых женщин, когда те мотыжили брюкву или окучивали картошку, я слушал болтовню девушек и женщин, а болтовня за работой не прекращалась у них с утра до вечера... Если за целых полгода тебе почти ни на минуту не удается удрать от этой проклятой сахарной свеклы, тебя начинают считать своим, пусть даже ты родом из добропорядочного и тихого буржуазного дома, все равно, теперь ты ничем не отличаешься от полевых рабочих.... Понимаете, именно это дала мне моя сельскохозяйственная деятельность: я был вырван из одиночества, я принадлежал к ним, к их радостям, нуждам, заботам»[*]. В начале двадцатых годов Фаллада опубликовал два романа — «Юный Годешаль» (1920) и «Антон и Герда» (1923), отмеченные экспрессионистскими мотивами, к тому времени уже эпигонскими, хотя Фаллада и вложил в эти свои первые творения многое из личного жизненного опыта (его отношения с отчим домом были весьма созвучны обычным для экспрессионизма проклятиям по адресу «отцов»). Успеха романы не имели. Впоследствии он скупил весь тираж и пустил его на макулатуру. В автобиографической книге «У нас дома теперь» (1943) он писал, что это были «совсем незрелые сосунки». «Давно я изъял их из книжных магазинов, они уничтожены; даже самые закадычные мои друзья напрасно будут становиться передо мной на колени, они не увидят ни одного экземпляра». Первой книгой, которая означала вступление в немецкую литературу нового сильного художника, был роман «Крестьяне, бонзы и бомбы» (1931). Это была в прямом смысле слова злободневная книга — и по материалу и по проблематике; в основу ее Фаллада положил события крестьянского мятежа в Голштинии в 1929 году, широко использовав свои наблюдения репортера провинциальной газеты, в которой он служил в то время. В этом романе уже видны характерные особенности писательского почерка зрелого Фаллады — умение резкими штрихами рисовать достоверные характеры и сталкивать их друг с другом, создавать острые конфликты, выражающие важнейшие конфликты времени, строить занимательную фабулу, полную острых поворотов. Роман пронизан состраданием к беднякам и ненавистью к угнетателям, но за кровавой драмой, описанной автором, стояла мысль о неизменности жизненного порядка, ограничивавшая и реалистическую глубину книги, и радикальные политические выводы, которые из нее напрашивались. Подлинный успех, теперь уже мировой, принес Гансу Фалладе следующий его роман — «Что же дальше, маленький человек?» (1932). Само это название принадлежит к тем редким удачам, рожденным талантом и опытом, которые дают жизнь формулам времени. О простых, рядовых людях, на чьи плечи была переложена вся тяжесть военного поражения, инфляции, безработицы, разрухи, писали многие немецкие писатели. Но книга Ганса Фаллады, рассказывавшая о безнадежной борьбе за существование и простое человеческое счастье мелкого берлинского служащего Иоганнеса Пиннеберга и его подруги Лемхен, острее других ставила этот болезненный вопрос. Отныне понятие «маленький человек», не умирающее ни в жизни буржуазного общества, ни в мировом искусстве, всегда будет связываться с именем Ганса Фаллады и его знаменитым романом, которому оно во многом обязано своей устойчивой популярностью. Современное буржуазное общество, особенно в его рекламном варианте, общество «экономического чуда», мало похоже на изображенную в книге Ганса Фаллады картину предельного обнищания, в условиях которого существовали в двадцатые годы нашего века массы немецкого народа. Но роман Ганса Фаллады — произведение большой силы обобщения, выходящего за пределы бытописания трагического бытия немецких бедняков в лабиринте города-спрута. Как бы ни менялись условия жизни «среднего класса» современного буржуазного общества, неизменным для него остается ощущение непрочности жизни, зависимости от «высших сил», «боссов» буржуазного мира, неизменным остается и механика взаимоотношений мелкого служащего с теми, кому принадлежит реальная власть, и его страх перед будущим. Мало что изменилось и в характере самого героя — одиночки, ищущего опоры во враждебном мире, того «маленького человека», в котором Ганс Фаллада при всем своем сочувствии и любви к нему, не лишенной идеализации, не только показывал жертву, но и угадывал возможность социальной агрессивности. Пиннеберг, любимый герой Ганса Фаллады, которому он бесконечно сострадает, стоит в центре нарисованного им мира, и все другие персонажи расположены вокруг него. Но не только в его судьбе заключена философия книги. Важнейшую роль в ней играет Лемхен, спутница жизни Пиннеберга, один из наиболее обаятельных женских образов в современной немецкой литературе. Выросшая в рабочей семье, она обладает натурой более цельной, чем ее наивный супруг, и писатель недвусмысленно дает понять, что ее жизненные принципы близки коммунистам. Именно она поддерживает Пиннеберга в критические минуты. «Мой ответ,— говорил Ганс Фаллада, имея в виду вопрос, заключенный в названии романа,— Лемхен». Ответ этот, однако, подразумевал всего лишь надежду на маленькое счастье посреди «дикого, далекого, злого мира», не более того: «Лемхен — вот мой ответ, и я не знаю ничего лучшего. Счастье и бедность, заботы и ребенок. Колебания жизни — не больше и не меньше». Но вопрос — «Что же дальше?» — имел в условиях Германии тех лет неизмеримо более широкий смысл. После прихода Гитлера к власти Ганс Фаллада остался в фашистской Германии, и это надолго определило отношение к нему прогрессивной мировой общественности. Шаг этот имел роковые последствия и для него, как художника: многие книги, созданные им в последующие годы, недостойны его славы. Но Фаллада вовсе не принадлежал к тем «внутренним эмигрантам» на словах, кто на деле примирился с гитлеровским режимом и пошел к нему в услужение; он пытался отстаивать независимость суждений и в своем творчестве быть верным жизненной правде. Избавленный от нужды благодаря успеху своих книг, он купил небольшое имение Карвиц на севере Германии и поселился там с семьей, надеясь вдали от Берлина найти покой и возможность писать. Первые годы, когда гитлеровцы всеми силами старались привлечь на свою сторону людей с мировой славой, Фаллада мог еще сохранять иллюзию независимости. Однако уже роман «Кто однажды отведал тюремной похлебки» (1934) оказался в «черном списке» запрещенных книг, а следующее произведение Фаллады — «И у нас был ребенок» (1934) — подверглось грубой критике в фашистской печати. Вышедший в 1937 году большой роман «Волк среди волков», публикация которого в условиях фашистской Германии представляла собой акт немалого гражданского мужества, встретил сначала одобрительный прием, поскольку содержал резкую критику Веймарской республики, вскоре, однако, был изъят из продажи. Еще большие сложности возникли с вышедшим в 1938 году романом «Железный Густав». Фаллада начал его по прямому заказу ведомства Геббельса, которому требовался материал к сценарию для кинобоевика. Увлекшись работой, Фаллада создал одно из наиболее сильных своих произведений, которое по гуманистической направленности никак не подходило для «эпохального» фашистского фильма. Фаллада был вынужден приписать к книге слащавый и надуманный финал, в котором приводил своих героев в ряды фашистской партии. Но фильм все равно не вышел на экраны. «Господин министр Розенберг,— вспоминал впоследствии Фаллада,— заявил, что репрезентативный немецкий фильм с упоминанием имени Фаллады в программе недопустим. Фалладу следует рассматривать как культурбольшевика, и его ликвидация была бы в высшей степени желательной»[*]. Годы войны были едва ли не самыми трудными в жизни Фаллады. Чем ближе фашистский режим подходил к окончательному краху, тем труднее становилось сохранять последние остатки независимости. Фаллада тяжело переживал невозможность писать так, как он считал нужным. Полностью разошлись его пути с женой, которая долгое время служила ему опорой в жизни. По ее настоянию писателя поместили в клинику для принудительного лечения, больше похожую на тюрьму, чем на больницу. Эти годы описаны им в двух романах, вышедших посмертно,— «Кошмар» (1947), «Пьяница» (1950). Разгром гитлеровского фашизма и приход Советской Армии Ганс Фаллада встретил с надеждой и верой. Некоторое время он занимал пост бургомистра города Фельдберга, около которого было расположено его имение, затем переселился в Берлин и принял предложение сотрудничать в газете советской военной администрации «Тэглихе рундшау». Иоганнес Бехер привлек его к работе в Культурбунде — организации, призванной служить делу обновления Германии. Несмотря на тяжелую болезнь (Иоганнес Бехер пишет: «...тот, кто был ему близок, был свидетелем трагической борьбы: два года он отчаянно боролся за свою жизнь»), Ганс Фаллада за время жизни в Берлине создал свое самое значительное произведение — роман о гитлеровских временах «Каждый умирает в одиночку». В немецкой литературе нет другой столь выразительной картины гитлеровского рейха, столь убедительной анатомии преступного режима, построенного на всеобщем страхе, доносительстве, обмане, жестокости. Эту книгу, создавшуюся буквально на второй день после падения преступного режима, отличает реалистическая трезвость. Образы гестаповцев начисто лишены в ней намека на демоническую исключительность (которая иногда окружала их в прошлых книгах Фаллады), это вполне заурядные люди, и зло, которое они творят, носителями которого они стали, привито им и воспитано в них обществом, а не коренится изначально в человеческой природе. Но подлинно новой была пронизывающая книгу мысль о нравственной необходимости сопротивления социальному злу, воплощенная, прежде всего, в центральном герое, Квангеле. Его стойкость, весь облик его, полный достоинства трудового человека, знающего себе цену, уже не позволяет назвать его «маленьким человеком» в традиционном для Фаллады смысле. Роман «Каждый умирает в одиночку» — это не только «расчет» писателя-гуманиста с фашистским прошлым; это и его расчет с иллюзиями идиллического «маленького» счастья посреди «дикого, жестокого, злого мира». Этот роман, который, как говорит автор, «посвящен жизни, все вновь и вновь торжествующей над позором и слезами, над скорбью и смертью, непобедимой жизни», принадлежит к тем книгам, которые стоят у истоков новой немецкой литературы, литературы Германской Демократической Республики, пошедшей по социалистическому пути. * * *

Лучшие книги Фаллады, в том числе и его знаменитые романы — «Что же дальше, маленький человек?», «Волк среди волков», «Железный Густав», «Каждый умирает в одиночку»,— известны советскому читателю; выходили в русском переводе и его поэтичные сказки, написанные для детей. Но с его автобиографическими книгами советский читатель еще незнаком. Книга «У нас дома в далекие времена» писалась в 1941 году, когда Ганс Фаллада уединенно жил в своем имении Карвиц, стремясь уйти от окружающей его жизни. Далекое прошлое казалось тихим и прекрасным рядом с безжалостным настоящим и неопределенным будущим. Несомненно, писатель отдыхал душой, работая над этим, говоря его собственными словами, «приветом исчезнувшим навеки садам детства». У книги есть подзаголовок: «Пережитое, увиденное и сочиненное». В предисловии автор шутливо защищается от родственников, которые могут поймать его на той или иной неточности: «Неужели вы заклеймите меня архилгуном, бессовестным фальсификатором священных семейных традиций? Неужели вы при встрече на улице не поздороваетесь со мной, не будете больше отвечать на мои письма?..» Действительно, с точки зрения родственников, в повести многое, очевидно, не соответствует действительности: даже своему отцу писатель дал имя Артур, хотя его звали Вильгельм; мать называет Луизой, хотя ее звали Элизабет, своего дедушку с материнской стороны делает тюремным священником в городе Целле, хотя тот служил при тюрьме в Люнебурге, и т. д. Да и сам повествователь зовется Ганс Фаллада, а не Рудольф Дитцен, хотя псевдоним Фаллада он взял только в двадцатом году. В книге есть и намек на происхождение этого псевдонима. Преподаватель латыни в гимназии, в которой учится маленький Ганс, вечно издевается над ним, повторяя: «Вот где висишь ты, конь мой, Фаллада...» Фаллада — говорящий конь из сказки братьев Гримм «Гусятница», который даже после смерти остался верен своей хозяйке, принцессе, обманом превращенной в батрачку. Ему отрубили голову за то, что он всегда говорил правду, и повесили ее на городских воротах. Однако оговорка «сочиненное» относится, надо думать, не только к измененным именам и смещенным фактам семейной истории, но и к общей атмосфере книги, по которой мы можем только догадываться о глубине конфликтов, приведших маленького Ганса к разрыву с семьей. Описанного в книге времени Фаллада уже не раз касался — и в юношеском романе «Молодой Годешаль», и в «Железном Густаве», и в других романах. По сравнению с ними «У нас дома в далекие времена» кажется мягкой, лиричной. Это повесть о детстве, написанная с печальным юмором, который дается большим жизненным опытом, полная поэзии и тепла. Но поэтичность, выведя на первый план все доброе и человечное, что было в его детстве и в людях, которые его тогда окружали, не сделала повесть бесконфликтной и не исказила точного писательского зрения. В годы фашистского господства многие немецкие писатели обращались в своих книгах к национальной истории, часто на автобиографическом материале. Так возникли «Прощание» Иоганнеса Бехера, которому автор дал подзаголовок: «Немецкой трагедии первая часть»; «Мои детство и юность», «Закат дворянства» Людвига Ренна; «Родные и знакомые» Вилли Бределя и т. д. Это не было бегством от злободневных проблем, наоборот, их книги, создававшиеся в изгнании, в условиях эмиграции были порождены стремлением найти в прошлом истоки сегодняшних трагедий и показать, что фашистская ночь не будет длиться вечно. «У нас дома в далекие времена» Ганс Фаллада писал, как мы видели, совсем в других условиях и ставил перед собой, работая над этой книгой, совсем другие цели. Но при всей характерной для нее недоговоренности в картине действительности, нарисованной Фалладой, объективно проступают закономерности исторической эпохи. Перед нами Берлин, а потом Лейпциг начала века. Еще не ушла в прошлое эпоха грюндерства, быстрого роста немецкой буржуазии, обогащенной победой над Францией; еще длится обманчиво спокойное существование, названное потом, после первой мировой войны, «доброе, старое, мирное время». Семья Фаллады как малая капля отражает это время в себе. Отец — с молодых лет верный служитель только что созданной империи; портрет Бисмарка висит у него на стене. В его доме царит устойчивый порядок, незыблемый, полный педантизма, бережливости, пунктуального соблюдения правил, писаных и неписаных. Но стоит семье покинуть дом, как выясняется, что на берлинских улицах отец вызывает мало почтения и его служебное положение в глазах «простого народа» не имеет большой цены. Стоит маленькому Гансу поступить в респектабельную гимназию, где учатся дети более именитых и богатых родителей, чем его отец, как он становится предметом насмешек однокашников и преподавателей. Стоит маленькому Гансу сделать несколько шагов в сторону от богатой Луипольдштрассе, как он оказывается среди трущоб, где «жизнь лишена всякого порядка и законности». «Все надежное становится ненадежным»; незыблемая устойчивость миропорядка начинает походить на тонкий лед, грозящий в любую минуту проломиться и рухнуть. Отец во всем — воплощенное правосудие, которое в вильгельмовской империи было призвано обеспечивать порядок и создавать у немецкого общества ощущение стабильности и законности. И, насколько можно заключить по книге Фаллады, отец был честен в исполнении того, что считал своим долгом. Но мальчик видит охранительную сущность этого долга, замечая, что отца интересовало не то, ка́к человек дошел до преступления, а то, что́ делать с преступником. И как в домашних делах холодная логика отца все время вступала в противоречие с реальной жизнью, так и в вопросах правосудия чувствовался явный зазор между должным и сущим. Отец и сам позволяет себе выразить мнение о судопроизводстве «в кощунственной форме», и это мнение полно скепсиса: «Я опытный судья и знаю, что судебные процессы — это людоедство. Они пожирают не только деньги, счастье, покой, они способны поглотить и самих судящихся целиком, со всеми потрохами». Отец описан Фалладой двойственно. Он человечен, умен, полон юмора и сочувствия к ближним, он хорошо чувствует музыку (любовь к которой он так и не сумел внушить своему старшему сыну), он знаток литературы (любовь к литературе сын унаследовал от него, хотя далеко не всегда слушался его советов в выборе книг). Но в то же время он не понимает сына и отталкивает его от себя; он поддерживает все обычаи своей среды, полной сословных предрассудков и ханжества, где все строится на том, чтобы «никакая новая идея не проникла в старый привычный круг». С большей теплотой описана Фалладой его мать, дочь полунищего тюремного пастора, после безвременной кончины которого заключенные собирали средства на памятник ему (так и не воздвигнутый из-за запрета начальства). И, особенно, бабушка с материнской стороны, гордая и прямодушная, существующая на жалкую вдовью пенсию, но не принимающая никаких подачек от богатых родственников. Чем проще и естественнее человек, чем дальше он от сословного чванства и государственных установлений, тем милее он сердцу Фаллады. Но среди многих выведенных в повести фигур — добрых и злых, трогательных и комичных, удачливых и непутевых — нам всегда виден главный герой повествования, сам рассказчик. Он называет себя горемыкой, и описанные с юмором трагикомические — а временами и подлинно трагические — ситуации, в которых он оказывается, занимают немалое место в книге. Автор во всем винит самого себя: «У меня были все предпосылки для счастливейшего детства: самые любящие родители в мире, благонравные брат и сестры, и если я все-таки вырос сварливым, раздражительным мальчишкой с тягой к уединению, то причина была только во мне». Но нам нетрудно увидеть, что за всеми проделками маленького Ганса стоит протест здорового, естественного чувства против мертвящей обстановки родительского дома и школы, против искусственной упорядоченности жизни, в которой никто его не понимал, не хотел и не мог понять. Эта закономерность видна и в невинных детских шалостях, и в той поистине трагической сцене, когда маленький Ганс, сам не зная почему, плюнул с верхней площадки на своего отца, поднимавшегося по лестнице, но не смог убежать, потому что голова его застряла между резных балясин. Щадя своих близких, Фаллада лишь бегло говорит, что «в вопросах воспитания родители были так же беспомощны, как и дети». Это сказано по поводу «проклятых» вопросов, мучащих подростка, вступающего во взрослую жизнь, но может быть понято и в более широком смысле. Зерно характера молодого Ганса — постоянно зреющий протест, подготавливающий мучительный, но решительный разрыв со средой, который произойдет уже за пределами книги и о котором Фаллада не хочет говорить здесь. В предпоследней главе, которая так и названа «Горемыка», Фаллада рассказал о несчастном случае, который произошел с ним на пороге юности. Получив шестнадцати лет от роду в подарок велосипед, он, опьянев от ощущения свободы, тайком отправился кататься и на большой скорости налетел на тяжело груженный фургон, который переехал его. Долгие месяцы он провел после этого в больнице между жизнью и смертью. Но и этот случай, оставивший след на всю его жизнь, видится писателю с высоты прожитых лет частью жизни, в которой было и хорошее и плохое. Более того, чаша счастья, как ему кажется, перевешивает: «Сегодня несчастья всего только корень счастья». Спокойный и чистый стиль этой, по выражению Б. Сучкова, «очаровательной и поэтичной книги, озаренной светом печального юмора»[*], заметно отличается от нервного и словно насыщенного электричеством почерка Фаллады в его больших знаменитых романах. Перед нами как бы новый и в то же время прежний Фаллада, писатель, о котором Иоганнес Бехер говорил: «Все немецкое общество послужило ему моделью. Оно, подобно галерее бальзаковских героев, проходит перед нами во всех своих сплетениях и противоречиях, и из твердой почвы реальности вырастают видения... Правда, он не всегда мог избегнуть слащавости, но его тоска по идиллии, его романтическая сумеречность порождены — это ощущается между строк и за строками — невыносимой смятенностью времени и эксцессами собственной жизни. По богатству и многообразию своих персонажей он был, пожалуй, самым значительным из нынешних немецких писателей»[*]. П. Топер

У нас дома в далекие времена

Дорогая родня! Кроме вас, прочим моим читателям на белом свете не так уж важно, придерживался ли автор этой книги скрупулезной точности. Что им, например, тетя Густхен? Гекуба...[1] Но как мне держать ответ перед вами, любимые родичи?! Если вы обнаружите, что историю, приключившуюся с тетей Густхен, я приписал тете Вике, если услышите из уст отца какой-нибудь новехонький анекдот (он же наверняка выдуманный!) и если конец моего повествования о бабушке не соответствует известным фактам семейной хроники,— как я оправдаюсь перед вами?! Неужели вы заклеймите меня архилгуном, бессовестным фальсификатором священных семейных преданий? Неужели вы при встрече на улице не поздороваетесь со мной, не будете больше отвечать на мои письма?.. Нет, не могу допустить такой мысли! Ибо если я погрешил в малом, то в великом был все-таки верен правде. Хотя я и присочинил кое-что, но всеми силами старался передать дух событий. Больше того: я даже убежден, что именно вольность в деталях помогла мне сохранить верность главному. Такими я видел родителей, такими — брата и сестер, а такими — всю родню и всех знакомых. Вы видите их по-иному? Пожалуйста, садитесь, пишите вашу книгу! Мне же дорога моя — как привет исчезнувшим навеки садам детства. Ваш верный сын, брат, племянник, дядя, шурин, а со временем, надеюсь, и дедушка Г. Ф.

ПИРШЕСТВА

Званые ужины, которые в седую старину — году этак в тысяча девятьсот пятом — именовали «динерами», приводили моих родителей в ужас, а нас, детей, в восторг. Едва оставались позади рождественские праздники, едва заканчивался прием новогодних поздравлений от швейцара, почтальона, трубочиста, прачки, разносчиков молока и хлеба, печатавших свои вирши на цветной бумаге и получавших за это по некоей таинственной таксе вознаграждение в сумме от двух до десяти марок, как мама принималась — сперва осторожно, а затем все настойчивее — напоминать отцу: — Артур, пора бы уже подумать о нашем динере! Отец поначалу лишь отмахивался: — Слава богу, еще есть время! Спустя день-другой он вздыхал, потом соглашался: — Что ж, придется снова покориться неприятной необходимости. Только вот что я тебе скажу, Луиза: больше чем двадцать пять человек мы нынче не позовем! Прошлый раз была такая теснотища за столом, что нельзя было и локтем шевельнуть! Мама в ответ уговаривала его пригласить по меньшей мере человек сорок, дабы не «остаться в долгу». — Иначе придется давать два динера, а вынести дважды такое столпотворение в доме не в силах ни ты, ни я! Кроме того, приглашенные ко второму динеру могут обидеться, ведь второй динер — все равно что милостыня. Такие бурные споры родителей о нашем динере затевались все чаще, споры, к которым мы, дети, прислушивались с величайшим интересом. И если для нас еще было безразлично — кого пригласят, кого с кем посадят, то родители больше всего ломали голову именно над этим вопросом. Ибо, с одной стороны, следовало строжайше соблюсти табель о рангах и старшинство по службе (учитывая также награды), а с другой, принять во внимание личные симпатии и антипатии. Наконец, возникала еще одна проблема: будет ли о чем поговорить между собой обреченным на четырехчасовое соседство за столом? У супруги камергерихтсрата[2] Ценера был на уме лишь адмирал фон Тирпиц[3] с его Флотским союзом, а герра камергерихтсрата Зиделебена, кроме его казуистики, интересовали только церковные дела, — таких спаривать бесполезно! Милейший же герр камергерихтсрат Бумм был туговат на левое ухо (в чем он, правда, не признавался): уже пять раз этой зимой на других «судейских» динерах рядом с ним сидела фрау Эльбе, супруга камергерихтсрата и дочь помещика. Конечно, покричать малость на ухо соседу для нее ничего не составляет, но захочется ли ей делать это в шестой раз? Стоило только родителям придумать наконец искуснейшую застольную диспозицию и разослать по Берлину приглашения с очень нравившейся мне припиской: «П. с. о.» («Просьба сообщить ответ»), как первые же поступавшие отклики неизбежно сотрясали все сооружение до основ: у одного инфлюэнца, у другого скоропостижно скончалась мать, у третьего заболели дифтеритом дети... — Нет! — вздыхал тогда отец, отрываясь от своих любимых папок с делами,— эти кормежки просто ужас! Никто их не ценит. А почему бы, собственно, нам всем не договориться и не покончить с дурацкой традицией?! Подобное восклицание было, однако, чисто риторическим. Отец понимал, что уже сама мысль об этом граничит с анархистским мятежом. Все судейские каждую зиму приглашали друг друга в гости точно так же, как приглашали друг друга офицеры, как было принято среди духовенства звать на «тарелку супа» и тоже сидеть по четыре часа за столом,— и всюду различалось строго по сословиям, по чинам, — лишь бы никакая новая идея не проникла в старый привычный круг! Но, как уже говорилось, вопросы эти интересовали нас, детей, поскольку они лишь предваряли главное: что мы будем есть? Что будем пить? Что наденем? (Особенно мама; папе, разумеется, полагается сюртук с белым пикейным жилетом.) И еще один важный вопрос: кого нанять — повара или кухарку? Согласно старому догмату повар считался лучше кухарки, однако он и обходился дороже и к тому же ни за что не позволял вмешиваться в свои дела. С кухаркой работать легче, хотя последний раз филе получилось жестким, а мороженое опало. Наиболее современные хозяйки заказывали блюда в ресторанной кухне и дома лишь подогревали. Но мама была против такого новшества: — Это не годится, Артур. Подогретое — оно и есть подогретое! После долгой дискуссии решение принималось в пользу кухарки, несмотря на жесткое филе и опавшее мороженое. Затем в один прекрасный день для предварительного обсуждения с мамой являлась фрау Пикувайт, и я пускался на всевозможные ухищрения, чтобы присутствовать на их встрече. (В ту пору и зародилась во мне неугасающая любовь к яствам земным.) И вот напротив мамы сидит добрая фрау Пикувайт; в будничном платье она выглядит далеко не так величественно, как в день своего священнодействия, когда на ней белоснежный передник и то и дело сползающая крахмальная наколка. Собеседницы принимаются с нарастающим азартом, доходя чуть ли не до полного экстаза, обсуждать блюда,— по нерушимой традиции их должно быть семь или девять, сейчас уже точно не помню. У мамы хранились карты всех кушаний (то есть меню), которые она отведала на динерах этой зимой, «но ведь надо же внести какое-то разнообразие!». Наконец произносятся таинственные слова: арико вер, соус беарнэз, соус кумберленд, суп а-ля рэн, кремортартар, аспик,— слова, казавшиеся мне волшебнее любой сказки! Когда я слышал выражение «раковые шейки»,— подумать только: шейки раков, есть шейки раков! — я, зажмурившись, представлял себе густой золотистый соус с красноватыми кружочками жира, черными глазами-бусинками и красными рачьими усами... К обсуждению меню отец проявлял мало интереса. Страдая, к несчастью, печенью, он двадцать пять раз за зиму отсиживал на динерах по четыре часа и ограничивался ломтиком мяса и ложкой молодой фасоли, запивая стаканом минеральной воды. Pro forma ему всегда ставили бокал вина, который он лишь пригубливал при самых торжественных тостах. Мой дорогой отец выдерживал пытку бесконечной чередой подаваемых ему тарелок с соблазнительнейшими яствами, не теряя веселого расположения духа, и это свидетельствовало как о его благопристойности, так и о добрейшем сердце, которое, слава богу, не смогла испортить никакая желчь. Итак, отец ни словом, ни делом не вмешивался в составление меню, но оставлял за собою право наложить вето, если расходы намечались слишком большими. Ведь такая кормежка обходилась в триста-четыреста марок, а в семейном бюджете герра камергерихтсрата, которому надо было «поставить на ноги» четырех детей, это играло весьма существенную роль! Зато на отца возлагалось чисто мужское дело — покупка вин. Вообще-то мама справилась бы с этим делом успешнее, поскольку она же пробовала вино на всех динерах. Но такие уж были времена, что женщинам ни в коем случае не дозволялось посягать на мужские привилегии: мужчины нарезали жаркое, курили и покупали вино, женщины ведали кухней, детьми и прислугой. Боюсь, что эти отцовские закупки не всегда оказывались очень удачными. Будучи бережливым до характеру и в силу необходимости, отец выбирал вина скорее по цене, чем по возрасту; виноторговец же, как я подозреваю, давал ему небескорыстные советы, стремясь очистить свой подвал от лежалого товара. Возможно, я не прав в своих подозрениях по отношению к отцу, но я помню, как однажды в ванной комнате застал врасплох двух официантов, нанятых на вечер. В ванне охлаждались бутылки с вином. И когда я по неотложному делу ворвался туда, оба героя прикладывались к бутылкам, которые при моем появлении были поставлены на место, хотя и без особой спешки. — Кислятина, а? — уныло спросил первый. — Кислятина?! — с возмущением отозвался второй.— И это ты называешь кислятиной?! Да тут целая уксусная фабрика в пузырьке! Оставим-ка лучше гостям!.. Кислятина — та хоть бодрости дает! — Да, но только на третий день,— хмуро заметил первый. Для меня так и остается загадкой, каким же тогда образом оба официанта превращались на каждом нашем динере в две шатающиеся фигуры, на которые мама ближе к полуночи начинала бросать негодующие взгляды, а отец посматривал с усмешкой и чуть озабоченно. Каждый год официантов меняли, и каждый год с ними повторялось то же самое. Казалось, все они были сделаны по одному образцу. Мама утверждала также, что карманы их фраков наверняка подшиты клеенкой — в них бесследно исчезают жареные цыплята и огромные куски говяжьего филе. И наш чудесный соус тоже, конечно, сливается туда, жаловалась мама. Ей непременно хотелось, чтобы отец принял строгие меры против этих пьянчужек и грабителей. Но отец был мудрым человеком и никогда не делал им замечаний, так как хорошо понимал, что издержки какой-либо профессии за один вечер не устранишь и даже не смягчишь. И когда наутро после динера мама жаловалась, что всех остатков от пиршества едва наберется на обед, отец отвечал ей, улыбаясь: — Бог с ним, Луиза! Ты лучше вообрази: было так вкусно, что гости слопали все без остатка! — Но ведь оставалось еще целое филе! — негодовала мама. — Я тоже сожалею о его пропаже,— мирно соглашался отец.— Потому что из мясных блюд, исключая разве только жареную телятину, я предпочитаю филе. И знаешь что, в следующее воскресенье приготовь-ка нам филе по твоему рецепту, мне в десять раз больше нравится твоя готовка, чем эти изощренные художества кухарок. Похвала оказывала свое целебное действие, и мама почти успокаивалась. Впрочем, не только судейские, но и вообще любой, кто в те времена устраивал динеры, оказывались с поденными официантами в той же ситуации, что и мои родители. Украдкой, но далеко не безучастно застольное общество наблюдало за поведением обоих фрачников, и иная хозяйка мысленно спрашивала себя: «Не подойдут ли они и нам? Надо бы спросить адрес этого толстячка, кажется, он знает свое дело». К сожалению, именно этот толстячок стал причиной блистательной неудачи, которую потерпели мои родители: выходя из кухни с подносом в руках, он споткнулся о мусорное ведро, упал лицом на раскаленную плиту и дикими воплями переполошил гостей: «чертова бочка» (кухарка Пикувайт) нарочно-де подставила ему ведро, потому что он выговаривал ей за непроворство в работе. Он требовал возмещения убытков, обвинял в нанесении увечья и во многом другом, что подсказывало ему его пьяное воображение. С выбитыми зубами и обожженным сизым носом, на котором вздулся волдырь, толстячок, наверное, производил ужасное впечатление. К пущей беде официанта, ему противостоял сплоченный фронт опытнейших знатоков гражданского и уголовного права, и, пока сердобольные дамы охлаждали тертым картофелем пылавший на его физиономии фонарь, господа юристы доказали ему без обиняков, что он не только не вправе выдвигать какие-либо претензии, но, напротив, должен еще радоваться, что его не привлекут к уголовной ответственности. Ибо состояние опьянения похищенным вином явно налицо. В заключение этот бедолага, забинтованный, как студент, которому на дуэли отсекли кончик носа, сидел в кухне и плакал... В таком виде он не решался явиться домой к дражайшей супруге и умолял свою неприятельницу Пикувайт, чтобы та приютила его на пару деньков, пока он малость не поправится. Время от времени он смачивал горло отцовским вином... Этот динер определенно запечатлелся в памяти гостей как один из наиболее увлекательных за истекшую зиму; вот только мои родители были весьма удручены, что такой конфуз приключился именно с ними. В конце концов они утешили себя тем, что и в других домах происходили подобные казусы. Так, однажды у председателя палаты Флотевелля в разгар динера бесследно исчез официант, и лишь в половине четвертого утра его обнаружила председательша на своей собственной кровати, где он в полном снаряжении преспокойно похрапывал! От такого рода волнующих событий нас, детей, естественно, ограждали. Мало-помалу мы узнавали о них из разговоров родителей или же — о самых дурных — на кухне, дав обет вечного молчания. Ну, а в наших детских комнатах мы реагировали на все живейшим образом. Когда я еще был маленьким, то независимо от динера или иного застолья точно в восемь мне полагалось быть в постели. В такие вечера я долго не мог уснуть. Начиная с половины девятого почти не смолкал дверной звонок, слышался приглушенный говор входивших гостей, стук зонтиков о стойку, шелест шелка, то вдруг раздавалось громко произнесенное слово, то с кем-то весело здоровался отец... Постепенно я начинал погружаться в сонное царство, но мама, когда бывали гости, непременно еще раз заходила к нам с братом в комнату, клала на тумбочку наши любимые конфеты-хлопушки и какие-нибудь сладости с праздничного стола; затем, наклонившись, целовала меня и желала спокойной ночи. Милая мама, в эти минуты, сквозь сон, она казалась мне совершенно преображенной. Обычно она день-деньской хлопотала по хозяйству, бесконечные волнения и заботы доставляли ей мы, четверо детей, часто хворал отец, не отличавшийся крепким здоровьем, надо было за ним постоянно ухаживать и оберегать его покой, когда он работал. Мама почти не знала отдыха и очень редко вылезала из своего домашнего платья. Но в праздничные вечера она надевала шелковое платье с глубоким вырезом, и ее белые плечи сияли тогда, как снег. От мамы так хорошо пахло какими-то незнакомыми цветами, и я, завороженный, любовался ею, глядя на сверкающие фамильные украшения: ожерелье, усыпанное жемчужинами, золотую брошь, тихо позвякивающий браслет. Ох эта жалкая горсточка фамильных драгоценностей! В мировую войну они отправились по пути «Золото отдай за железо», и вот уже двадцать пять лет, как я их больше не видел, но мог бы и теперь нарисовать эти вещицы, одну за другой, если бы умел! В сущности, я многое утратил, когда подрос и мне разрешили сидеть вместе со старшими сестрами до одиннадцати и вкушать блюда, которые подавали взрослым. Но я еще не понимал, что́ я утратил: рай детства, в котором мама была настоящей феей, прекраснее всех сказочных фей. В детские годы не задумываешься ни о прошлом, ни о будущем; живешь данным часом; и у меня всякий раз дух захватывало, когда в детскую открывалась дверь и официант или кухарка, а то и сама наша домоправительница, старая ворчунья Минна, протягивала нам тарелки, на которых торопливой рукой были смешаны в одну кучу самые разные кушанья: слоеные пирожки выглядывали из-под спаржи, клякса смородинового желе растеклась по картофелю с петрушкой, вместо того чтобы попасть на окорок косули; а однажды в куске омлета вместо начинки из шампиньонов мы обнаружили настоящую солонку — свидетельство царившей на кухне суматохи! Тяжелая пища с непривычно острыми приправами действовала на нас возбуждающе. Расшалившись, мы хохотали, шумели, пока нас не урезонивал строгий стук в дверь. Ну, а там уж оставалось недолго и до разбойничьих экспедиций в ванную комнату: объевшимся хочется пить! Хотя родители строго-настрого запретили нам вино, мы, в праздничном раже, были склонны относиться к этому запрету с некоторым легкомыслием. И вот в коридоре выставлены посты: один у столовой, другой — возле кухни. Все вокруг мешали нам утолить жажду! Сколько раз приходилось поспешно ретироваться, когда по нашему длиннющему, типично берлинскому коридору несся с полным подносом официант или когда из кухни (дверь туда была всегда открыта) выглядывала Минна и грозила нам: — Ну-ка убирайтесь в свою комнату, озорники! Сейчас будет мороженое, и, если вы не перестанете шалить, мы съедим его сами! Наконец удача, и мы с бутылкой рейнвейна или бургундского возвращались в детскую. В марках вин мы не разбирались, вино было для нас вином, то есть напитком, от которого почему-то делается необычайно весело и ты готов вытворять что угодно! Мы пили его маленькими глотками из сестринских стаканчиков для зубных щеток и чувствовали себя как морские пираты, захватившие богатую добычу. Однажды, будучи в таком вот пиратском настроении, мы с братом Эди предприняли смелый набег на кладовку; находилась она рядом с кухней, так что в любой момент нас могли захватить врасплох. Но едва мы прошмыгнули в заветную дверь, как тут же забыли о всякой опасности: перед нами, сияя сахарной глазурью, стояли два громадных торта-башни, которые утром принес рассыльный из кондитерской и мысль о которых не давала с того часа покоя ни мне, ни Эди. Хорошо сознавая свой долг старшего брата, я протянул руку, отщипнул от башни зубец и отправил его в рот. — И мне! — потребовал Эди.— Я тоже хочу такой зубец! Нуждаясь в соучастнике, я сказал: — Отщипни себе сам! Вскоре мы уже не думали о преступлении и наказании. Эти зубцы оказались необычайно вкусными, и мы обламывали их один за другим. Атаковав первую башню, вернее, ее нижний этаж, мы уже не могли остановиться. Чтобы не мешать друг другу, мы поделили участки: Эди ломал слева, я справа. Несчастливая звезда взошла этой ночью над отчим домом: ни одна душа не заглянула в кладовку, никто не помешал нашему дерзкому предприятию. Как мы сумели справиться с этим — да еще после обильного ужина,— мне по сей день неясно. Во всяком случае, оба торта вскоре были полностью «обеззублены». Мы посмотрели друг на друга и призадумались: даже нам бросилось в глаза, что красота великолепных кондитерских изделий заметно поблекла. — Самое лучшее сейчас — лечь,— подвел я итог своим размышлениям. — А клубничное мороженое? — напомнил мне Эди. — Если они это увидят,— сказал я мрачно,— мы наверняка его не получим. — А может, они подумают, что торты и были такими? — предположил Эди. С чувством безнадежности я пожал плечами. — Или скажем, что это сделал мальчик из кондитерской? — Пойдем-ка лучше в постель, я притворюсь, что сплю. — А я буду храпеть,— решил Эди.— Ты старший, к тебе все равно раньше подойдут. Едва мы улеглись в постели, как по коридору началась какая-то беготня. Вскоре из кухни донесся взволнованный мамин голос. Мы нырнули с головой под одеяла. Эди тут же уморительно захрапел. Быть старшим братом часто очень выгодно, однако в эти минуты я охотно уступил бы право первородства дешевле, чем за чечевичную похлебку. Спустя некоторое время я услышал со стороны кухни голос отца. Подумать только: наше преступление оказалось столь чудовищным, что и хозяйке, и хозяину дома пришлось покинуть гостей! Я даже не мог вообразить той меры наказания, которая грозила нам! Но то, что произошло потом, было хуже любого наказания, ибо не произошло ничего. Я лежал в постели, ожидая Страшного суда, мое сердце колотилось все чаще и чаще. Но никто не пришел. Я ждал, я чуть ли не молил об избавлении. Никто не пришел. Эди давно уже спал без всякого притворства, а я все бодрствовал, ломая голову над тысячью возможных причин. Всю ночь, как говорится, не сомкнул глаз; самую страшную кару я предпочел бы этому ожиданию. Услышав, как фрау Пикувайт прощалась с нашей Минной и Шарлоттой, я глубоко вздохнул и повернулся к стене. Я был зол на родителей за то, что они так долго не опускали карающий меч на мою голову. Настало утро, отец с мамой еще спали. На завтрак мне с братом дали торт, а сестрам бутерброды. Сестры было запротестовали, но Шарлотта, валившаяся с ног от усталости, резко заявила им, что так распорядился господин советник. Когда в школе мы развернули наши свертки с едой, то обнаружили не бутерброды, а торт. Во время обеда — отец присутствовал в суде — мама была весьма холодна с нами, однако о торте не обмолвилась ни словом. Зато нам с Эди пришлось опять есть торт, между тем как остальные наслаждались роскошными остатками динера. И мороженым! Полдник, ужин: наше меню не изменилось — торт. Следующий день: торт! В обед все ели жареную вырезку с отварным картофелем, посыпанным свежей зеленой петрушкой, а мы торт! Было все труднее и труднее утолять голод тортом. Вскоре мы его возненавидели. Экспедиции в кладовку и на кухню успеха не принесли: кладовка была на замке, а из кухни нас тут же выгнали. Наступил третий день. Торт! Неужели этим проклятым башням конца не будет? И с каждого куска на нас осуждающе глядели следы отломанных зубцов. Бунтовать мы не решались, мы даже не осмеливались просить... Мы лишь вяло двигали челюстями, жуя опостылевший торт... И самое ужасное, что никто ни слова не проронил по поводу нашего несколько однообразного меню. Будто само собой разумелось, что мы питались только тортами, от Адама и во веки веков! Стоило лишь сестрам в их противной дурацкой манере начать издеваться над нашим страдальческим видом, как строгий взгляд, брошенный родителями, тут же заставлял их умолкнуть. Даже Минна и Шарлотта, которые обычно всегда были готовы пожалеть нас, ни единым словом не обмолвились о нашем испытании. Отец редко что-нибудь говорил им, но уж если говорил, то они слушались его беспрекословно. Обе — и старая ворчунья Минна, и молодая веселая Шарлотта — души в нем не чаяли за его доброту и любовь к справедливости. Господи, как мы с Эди были бы счастливы, если бы нас, как напроказивших мальчишек, хорошенько бы выпороли! Но отец не признавал ни порки, ни нагоняев, всякое насилие и крик были противны его натуре. Согрешившего он карал совершённым грехом. Сладкоежка должен был в наказание объесться тортом. Это даже дураку понятно... Наконец торты были съедены. На обед — я хорошо помню — было копченое мясо и крупные вестфальские бобы с кисло-сладкой подливкой,— блюдо, от которого я прежде воротил нос. Я уписывал его, как умирающий с голоду. Когда я протянул тарелку за третьей добавкой, мама воскликнула: — Ганс, ты испортишь себе желудок! А отец лишь приговаривал: — Смотри-ка! Смотри-ка! — и все морщинки у его глаз улыбались. Но что эта мальчишеская охота до сластей в сравнении с загадочным преступлением, совершенным годом или двумя позже на одном из наших динеров?! Несмотря на острое криминалистическое чутье моего отца — а он был известным следователем, которого в определенных кругах весьма побаивались,— преступника очень долго не могли обнаружить, пока через шесть или восемь лет тот сам не признался в содеянном; тогда даже родители посмеялись от души! Однако на том динере отец с мамой от огорчения совершенно растерялись — такое могло произойти, конечно, только у нас! Мама особенно гордилась нашим праздничным столом, который сервировал специально приглашаемый тафельдекер[4]. Стекло и куверты[5] нам приходилось, как и всем, брать напрокат, зато сервиз был собственный, знаменитый в кругу наших знакомых уэджвудский сервиз[6] на сто персон! Этим набором посуды с несметным количеством тарелок и чашек всех размеров мог бы пользоваться сам Гаргантюа: на каждом из блюд для жаркого поместился бы целый теленок, а любой соусник сошел бы за суповую миску для небольшой семьи. Этот поистине княжеский сервиз как с неба свалился в нашу семью, никогда не тяготевшую к роскоши. Однажды, много-много лет назад, мой двоюродный дед шел по городу Ауриху, направляясь в свою адвокатскую контору, где он принимал клиентов, и возле какого-то дома заметил небольшую толпу. Любознательный ко всему, что происходило в его родном городе, он подошел к собравшимся и узнал, что здесь продается с молотка имущество, оставшееся после смерти морского капитана. Дед двинулся было дальше, но тут из дверей вышел его знакомый аукционист Кетц, сунул ему под нос голубоватую кружку, на которой торжественно прогуливались какие-то греческие фигурки в белом, и сказал: — Это специально для вас, господин стряпчий! Дед близоруко сощурился на кружку, нежная голубизна ему понравилась, он сказал: — Три талера, Кетц! Доставьте ее ко мне на дом! — и отправился по своим делам. Но каково ему было, когда он, вернувшись домой, увидел свою жену в полуобморочном состоянии! Вся квартира была заставлена сервизом с аукциона. Не было места, где бы не сияла голубизна и не кружились белые фигурки в хитонах. Полагая, что купил всего лишь кружку, дед приобрел целую посудную лавку. Одна покупка, увы, влечет за собой другую: чтобы обуздать это посудное наводнение, пришлось заказать громадный дубовый шкаф. Пока его изготовили, дед с женой передвигались по комнатам, словно эквилибристы по проволоке. После смерти деда наша семья унаследовала этот сервиз вкупе с дубовой громадиной, которая, по выражению моего отца, исключала всякую мысль о переезде. «Это не шкаф, а целая квартира. Даже берлинским мебельщикам такой не по плечу...» Впрочем, кроме шкафа с посудой, дед из Ауриха не завещал нам ничего, и за это его прозвали у нас «семейным обманщиком». Ибо он, овдовевший уже в тридцать пять лет, писал нам ко всем дням рождения и к каждому рождеству: «Ну что мне вам подарить? Ведь вы получите по наследству все сразу!» Но, отбыв почти сорокалетнее вдовство, он в семьдесят два года взял молодую жену, которой вскоре и оставил все свое добро,— такой-сякой семейный обманщик! Незнакомая новоиспеченная «бабушка» соизволила, по крайней мере, прислать нам этот сервиз, да и то, вероятно, потому лишь, что изобилие посуды было для нее обременительно, хотя кое-какие предметы, побывав в руках судомойки, уже приказали долго жить! Тем не менее на сорок персон его еще вполне хватало, и на столе, сверкавшем хрусталем и нейзильбером, наш сервиз выглядел поистине роскошно... Незадолго до прихода гостей мама по привычке еще раз окинула взглядом сервировку. Все было в наилучшем виде и притом гораздо красивее, чем у коллег с их белым фарфором. Затем она отправилась в кухню, чтобы дать последние указания перед великой застольной битвой. И тут настало мгновение для моей сестры Фриды, по прозвищу Фитэ. Держа в руке блюдце с черничным компотом, она прокралась в залу, подошла к столу и... Что же она натворила? Как было сказано, Фитэ призналась лишь спустя несколько лет и объяснила, почему она это сделала. Но тогда эта выходка казалась совершенно загадочной, чуть ли не преступной... Моя сестра Фитэ была странным ребенком. Тихая, почти флегматичная, она тем не менее была способна на бурные вспышки гнева, особенно когда трогали ее вещи. Обычно дети склонны обращаться с вещами своих братьев и сестер, как со своими собственными; но к вещам Фитэ лучше было не прикасаться: она приходила в дикую ярость. Я хорошо помню, как однажды Фитэ разревелась и растоптала свою любимую куклу только из-за того, что ее поцеловала старшая сестра Элизабет, по прозвищу Итценплиц! Можно себе представить, что переживала капризная девочка, когда мама, сидевшая рядом с ней за столом, постоянно пробовала суп или другое блюдо ее ложкой! А ведь наша Фитэ была отъявленной привередой. Всегда ей что-нибудь не нравилось: то слишком соленое, то слишком сладкое, то кислое, то горячее, то холодное, то вообще никакое. Не было случая, чтобы Фитэ за едой к чему-нибудь не придралась. Когда я пишу эти строки, у меня в ушах жужжит ее писклявый, нудный голосок; стоило ей взять в рот ложку, как она сразу же начинала канючить. Мама отбирала у нее ложку, пробовала из ее тарелки и безразличным тоном говорила: — Все очень вкусно, Фитэ. Ты просто капризничаешь! Сто раз Фитэ просила маму, чтобы та пробовала своей ложкой. Но все было напрасно; сколько бы Фитэ ни привередничала, мама столь же настойчиво брала ее ложку, не в наказание, просто по привычке, потому что уже давно перестала обращать внимание на нытье сестры. И вот Фитэ решилась на страшную месть... Торопливо она снует вдоль стола. Останавливается у каждого прибора, хватает ложку за ложкой и тщательно их облизывает. Но ей мало только чувствовать себя отмщенной, время от времени она берет ложкой черничный компот — пусть взрослые поймут, что значит относиться к вещам детей без уважения. Фитэ завершила свою работу. Секунду-другую она обозревает результаты. Стол уже выглядит не таким красивым, как прежде, на всех ложках синеватые и черноватые полоски. Фитэ чувствует, что необходимо еще что-то сделать: нагнувшись, она сморкается в угол скатерти. Затем проделывает то же самое на трех остальных углах и бесшумно исчезает... Разумеется, даже самый тактичный гость не мог не заметить этого. Вероятно, гости взяли в руки ложки, протянули их было к вкусно приготовленным кушаньям, но тут же опустили с изумлением во взоре. Мама зарделась, как вечерняя заря, отец хмуро посмотрел на нее. — Ничего не понимаю,— пролепетала несчастная мама. — Ведь я только что все проверяла. И кто это посмел так подшутить надо мной... Мама была готова разрыдаться. И это непременно случилось бы, будь за столом только друзья. Но среди гостей дамского пола был кое-кто, кому она не хотела доставить удовольствие видеть ее плачущей. — Быстро собрать все приборы и вымыть! — приказал отец официантам.— Нет, все, ножи и вилки тоже... кто знает...— И, уже с улыбкой обращаясь к гостям: — Дети... дети... Сами знаете, как это бывает с ними. Какая-то непонятная детская шалость!.. Но я в ней скоро разберусь! Началась дискуссия. Большинство гостей высказались за возмездие. Потом была затронута неисчерпаемая тема о прислуге, перешедшая в не менее бесконечную — о поденных официантах. В ожидании вымытых столовых приборов время текло наиприятнейшим образом, пока не раздался возглас: — Attention, les servants![*] Одна мама была поражена в самое сердце — кто же мог нанести ей такой удар, кто?! На Фитэ она не подумала, на Фитэ никто не подумал. К ее нытью за едой, к ее придиркам все настолько привыкли, что уже давно перестали обращать внимание. Постепенно событие это затерялось в потоке времени, как теряются все события, одни раньше, другие позже... В тот вечер, правда, маме все же пришлось поплакать. Фрау Зиделебен, которую мама особенно недолюбливала за ее покровительственный тон, сказала благосклонно при прощании: — Было так очаровательно, в самом деле! И всегда у вас случается что-нибудь интересное, что-нибудь такое, что совершенно выходит за рамки того, к чему мы, у нас в столице, привыкли. (Она никогда не забывала напомнить моей маме, что та родом из провинциального ганноверского городка.) Очень занимательно, в самом деле! И мама, припав к груди отца, расплакалась, но, слава богу, после того, как все гости ушли. — Всегда случается что-нибудь новое, Луиза,— утешал маму отец.— Вот увидишь, пройдет месяц, и будут говорить совершенно о другом! Погоди-ка, через две недели, в четверг, динер у Зиделебенов, может, и у них что-нибудь случится! — У них никогда! — воскликнула мама сквозь слезы.— Она бесчувственная особа! Ходячий свод приличий, больше ничего! — Конечно, мы им этого не желаем,— сказал отец.— Но кто знает, кто знает... Однако динер у Зиделебенов прошел без каких-либо инцидентов. Все было безупречно: ни облизанных ложек, ни отломанных «зубцов» у торта, ни пьяного официанта. Все шло как отлаженный часовой механизм. Превосходные вина, волшебный десерт, сигары выше всякой критики. Во главе стола в позе непогрешимости, столь ненавистной моей маме, восседала фрау Зиделебен, и когда ее взгляд останавливался на маме, та читала в нем: вот каким должен быть настоящий динер, моя милая провинциалочка! Нет, стерпеть подобную безупречность вряд ли было возможно! Но вот на следующий день разнесся слух... Сначала он казался совершенно невероятным, затем обрел более четкую форму, с неопровержимостью были установлены кое-какие факты... Вполне достоверно было следующее: фрау Зиделебен осталась без прислуги, перед горой немытой посуды, в чуть ли не разгромленной квартире! И это в самой середине месяца!.. А причина?! Ну что за вопрос, моя дорогая?! С каких это пор вся прислуга разбегается из дому после динера, да еще среди ночи?! Ведь в такое время только и думаешь, чтобы поспать! Произошла драка, самая настоящая драка между поденными официантами и домашней прислугой Зиделебенов! Иэ-за чего?! И вы еще спрашиваете, из-за чего?! Зачем это драться людям, уставшим до смерти! И таинственным, мрачным голосом сообщается: говорят, будто пропали чаевые! С глубоким вздохом: «Ах, вот оно что! Ну, тогда многое становится понятным!» Господа камергерихтсраты пировали за столом у своих коллег не совсем задаром. Если хозяева дома тратились на угощение, то и гости не были избавлены от кое-каких расходов. Уже во время динера та или иная супружеская пара останавливала задумчивый взгляд на обслуживающих лицах, а потом, за кофе, супруги таинственно перешептывались. — Семь! — говорил отец. — Пяти вполне достаточно,— говорила мама.— Не нужно их баловать. — Не забывай, что официантов двое, да еще трое на кухне,— возражал отец.— Вообще-то следовало бы дать семь пятьдесят. — Хватит и пяти,— настаивала мама.— Ты всегда даешь слишком много, Артур. — Что ж, посмотрим, сколько даст председатель Корнильс,— говорил отец.— В конце концов, надо доставить людям небольшую радость. Ведь после такой беготни у них страшно болят ноги. — У меня ноги тоже часто болят,— завершала диалог мама.— Не больше пяти, Артур! Когда гости одевались, то в прихожей на маленьком столике, в сторонке, уже стояла тарелка или, что еще лучше, поскольку меньше бросалось в глаза, оловянное блюдце. И пока дамы поправляли перед зеркалом кружевные косынки, накинутые поверх завитых локонов, мужчины неторопливо подходили к этой жертвенной чаше и как можно тише опускали в нее свой взнос. При этом все держались так, будто совершали что-то запретное: монетами не полагалось звякать, жертвующий делал вид, будто натягивает перчатки или разглядывает картину, висевшую на стене над чашей. Ибо давать чаевые, да еще в доме коллеги, считалось не вполне приличным, как неприличным считалось говорить о деньгах, хотя иметь их — желательно. Несмотря на все эти предосторожности, жертвователь ничуть не сомневался, что за его манипуляциями у чаши исподтишка, но очень зорко наблюдают, во-первых, коллеги, которые еще не определили суммы своего взноса, а во-вторых, официанты, подававшие пальто господам, и служанки, помогавшие дамам одеваться. Ибо урожай принадлежал им... Но едва уходил последний гость, как цепи смиренной почтительности сбрасывались. С откровенной наглостью официанты под бдительной охраной служанок несли тарелку в кухню и там приступали к дележу, нередко сопровождавшемуся перебранкой. От участников этой процессии можно было услышать весьма неблагоприятные отзывы, в которых клеймили позором «мелочность» и «скупердяйство» некоторых гостей. Хозяева дома предпочитали держаться подальше от лакейского шабаша. Однако некоторые хозяйки, и среди них советница Зиделебен, считали своим долгом присутствовать при этих дележках, чтобы все было справедливо. (И чтобы собрать ценный материал для приятельниц: «Икс» положил всего две марки, но, по словам официанта, набил себе полный карман чудесными гаванскими сигарами с хозяйского стола. «Я этого не утверждаю, милая, поскольку сама не видела. Но так говорит официант, а он видел!.. Вы только подумайте, милочка! Шульте положил на тарелку десять марок, больше, чем председатель Корнильс, а ведь у Шульте дети такие худышки! Фрау Шульте всегда жалуется, что им приходится экономить. Говорить об экономии и швырять такие чаевые, по-моему, просто хвастовство!») Но в эту ужасную ночь фрау Зиделебен не представилось возможности наблюдать за дележкой: тотчас после ухода последней пары гостей — герра камергерихтсрата Эльбе с супругой — обнаружилось, что содержимое тарелки с чаевыми похищено. Будто вылизанная, стояла она в укромном уголке — ни единой марки! И не успела фрау Зиделебен промолвить хоть слово по поводу этой катастрофы, как началась дикая ссора. Служанки обвиняли официантов, а официанты собрались пустить в ход руки, чтобы отбить у соперниц якобы похищенную добычу. Обе стороны грызлись со всей ожесточенностью, ведь пропало свыше сотни марок, а по тем временам это были очень большие деньги, куда большие, чем теперь. К служанкам подоспело подкрепление из кухни в лице кухарки и судомойки, битва разгоралась. Из супружеской спальни выскочил разгневанный камергерихтсрат, уже в подтяжках и шлепанцах,— но, увы, он был всего лишь муженьком. Гремели грозные раскаты повелительного голоса Зиделебенши, но, никого не испугав, стихали; из квартир этажом ниже и этажом выше прислали гонцов с ультиматумом: немедленно прекратите шум, уже половина третьего ночи... Сражение бушевало вовсю. Наконец они обыскали друг друга: безрезультатно. Затем наступил черед квартиры, и по этому поводу все было перевернуто вверх дном — опять никакого результата. К четырем часам утра стычка возобновилась в кухне. Тем временем герр Зиделебен выбился из сил и уже был склонен к тому, чтобы заплатить людям отступные в разумных пределах, а пропавшие деньги, полагал он, отыщутся. Фрау Зиделебен, пренебрегая великосветским стилем, сказала: — Ерунда! Это они должны мне заплатить... во что они превратили мою квартиру! И вообще я сейчас же со всей шестеркой отправлюсь в полицию! Герр Зиделебен, который, как большинство опытных юристов, не любил затевать процессов по собственным делам, решительно возразил против всяческого вмешательства полиции: — Делай, как хочешь, Фредерика, ты вовсе не обязана платить отступные за счет твоего домашнего бюджета, убытки возмещу я. И дайте мне наконец покой, я хочу лечь. — А я все равно пойду в полицию! Один из шести наверняка вор! К раздорам среди слуг добавился спор между хозяевами, который, впрочем, скоро прекратился. Шестеро постучались в дверь спальни, весьма решительно вторглись туда и сообщили, что, по их мнению, деньги мог прихватить только кто-нибудь из гостей, тот, кто ушел последним. Они, мол, все обсудили и припомнили, что за последние пять минут никто из них, то есть прислуги, даже близко не подходил к тарелке, а посему они просят назвать фамилии и адреса гостей, ушедших последними. Боже ты мой, как дружно тут возмутились супруги Зиделебен! Запятнать честь судебной палаты, опозорить друзей дома,— и кто осмелился? Кто?! О, теперь уже в словах и оскорблениях не стеснялись, выкапывали старые домашние истории, ненависть лилась через край, пропажа какого-нибудь лакомства раздувалась до уголовного преступления,— кто кого переспорил в конце концов, останется навеки неясным, уволилась ли прислуга сама или же была


<== предыдущая | следующая ==>
 | Питание при сахарном диабете

Date: 2015-12-12; view: 298; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию