Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Про эту книгу





Лидия Корнеевна Чуковская

Дом Поэта

 

 

Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=3920685

«Дом Поэта.»: Время; Москва; 2012

ISBN 978‑5‑9691‑1086‑1

Аннотация

 

Книга написана в середине 1970‑х годов как полемика со «Второй книгой» Надежды Мандельштам. Главное, что заставило автора взяться за перо – желание защитить память Анны Ахматовой. Большое место в «Доме Поэта» занимает судьба Ахматовой, защита ее друзей, спор по поводу восприятия ее стихов, судьба ее рукописей и изданий. Постепенно «Дом Поэта» из полемики с Н. Мандельштам превращается в глубокий и интересный анализ творчества Анны Ахматовой и, в особенности, «Поэмы без героя». В уточнении фактов и дат, в доходчивой и убедительной трактовке многослойности «Поэмы» и заключена основная ценность этой книги для современного читателя.

 

Лидия Корнеевна Чуковская

Дом Поэта

 

Да, начало всего слово: слово – святыня души… И слово это есть одно божество, которое мы знаем, и оно одно делает и претворяет мир. Страшно только, когда смешаешь его со словом – произведением гортани, языка и губ человеческих.

Лев Толстой Письмо к Урусову, 1885

 

Про эту книгу

 

«Дом Поэта» Лидия Чуковская начала писать в 1972‑м и работала над книгой до середины 1976 года. К сожалению, эти годы были отмечены в ее жизни разнообразными общественными и личными трудностями. Например, был введен полный запрет упоминать ее имя в печати, а значит, и публиковать любые ее работы в России. К этому можно добавить пошатнувшееся здоровье и нарастающую слепоту.

Однако Лидия Корнеевна продолжала писать, выступать в защиту гонимых с открытыми письмами, работать над своими литературными замыслами.

 

…Главное, что заставило ее, отложив другие работы, взяться за полемику с Н. Мандельштам, было желание защитить память Анны Ахматовой. В декабре 1970 года, впервые услышав о «Второй книге», Лидия Корнеевна пишет в дневнике: «Ходят тревожнейшие слухи о новом томе мемуаров Надежды Яковлевны. Т. читала сама и отзыв такой: “Первый клеветой в Самиздате”».

Все это для А<нны> А<ндреевны>, для ее памяти, чрезвычайно опасно, потому что Надежда Яковлевна – большой авторитет. Где, как и кто будет ее опровергать? Наверное, там много лжей и неправд и обо всех, и обо мне, но это уж пусть. А вот как с А<нной> А<ндреевной> быть? не знаю. Но ведь это – наша обязанность. Потом некому будет».

Большое место (несколько глав) в «Доме Поэта» и занимает судьба Анны Ахматовой, спор по поводу восприятия ее стихов, посмертная судьба ее рукописей и ее изданий.

Одновременно с работой над «Домом Поэта» (первоначальное название «Несчастье») Лидия Чуковская готовила к печати свои «Записки об Анне Ахматовой». Препятствием для завершения «Дома Поэта» стала нарастающая болезнь глаз. В январе 1973 года Лидия Корнеевна отмечает в своем дневнике: «Надо каждый день работать часов восемь над Н. Я., а я слепну, слепну, слепну…» И 14 ноября 1975: «Вчера весь день, приехав сюда писать “Несчастье”, в ужасе разгребала груды накопленного, забытого, перепутанного. Как писать, если все, что тщательно подготовлено, рассортировано, я теряю и начинаю искать заново – по 4–6 часов в день?» И в 1976 году: «“Несчастье” я написала бы давно и легко, если бы не нужно было столько рыться в фактах, датах, текстах».

Эти обстоятельства не позволили Лидии Корнеевне закончить работу над книгой. Она сочла более существенным дописать «Записки об Анне Ахматовой». «Дом Поэта» в 1976 году пришлось отложить. В архиве от этой работы осталось пять толстых папок. В одной – перепечатанные и исправленные после замечаний первых читателей главы, в других – заготовки, выписки, материалы для продолжения.

Всего в перепечатанном виде сохранилось семь глав книги. Но «Седьмая глава» перепечатана и исправлена автором лишь наполовину. Конец ее (главки от пятой до восьмой) уцелел лишь в виде первого рукописного наброска, даже не перепечатанного на машинке.

Эпилог сохранился в нескольких рукописных неокончательных вариантах.

В архиве хранится также несколько вариантов главы, в которой Лидия Корнеевна полемизирует с утверждением Н. Мандельштам о том, что у Ахматовой была «самоуспокоенная старость». В этой главе предполагалось напомнить о судьбе прижизненных сборников Анны Ахматовой: от тоненькой книжки 1958 года (первой после постановления 1946 года), наполовину состоящей из переводов, – до «Бега времени», куда автору не дали включить «Реквием», две части «Поэмы без героя» и стихи 1930‑х годов. Если к этому прибавить тревоги и хлопоты о друзьях, кочевой образ жизни, бездомность, болезнь, то станет ясно, что утверждение мемуаристки неверно. Эта глава существует лишь в виде отрывочных рукописных набросков и не включена в настоящее издание.

И все же мы решаемся предложить не вполне завершенный «Дом Поэта» вниманию читателя.

Для этого есть несколько причин.

Во‑первых, свои основные мысли по поводу «Второй книги» Л. Чуковская успела высказать в завершенных главах. Работа «почти закончена», как отмечает автор в своем дневнике в 1983 году.

Во‑вторых, «Дом Поэта» постепенно из полемики с Н. Мандельштам превращается в глубокий и интересный анализ творчества Анны Ахматовой и, в особенности, – «Поэмы без героя».

В‑третьих, за 40 лет, прошедших со времени выхода «Второй книги» Н. Мандельштам, в печати появилось множество указаний на разнообразные фактические неточности у автора этой книги.

Первым выступил В. Каверин в защиту Ю. Тынянова (см.: Вестник русского студенческого христианского движения. 1973. № 108/109/110, с. 187–192). Там же ответ Н. Струве.

С конца 80‑х годов опубликован ряд интересных свидетельств о реальных отношениях с людьми, упоминаемыми Н. Мандельштам. Можно назвать такие книги и статьи:

Э. Г. Герштейн. Новое о Мандельштаме: Главы из воспоминаний. О. Э. Мандельштам в воронежской ссылке (по письмам С. Б. Рудакова). Париж: Atheneum, 1986;

О. Э. Мандельштам в письмах С. Б. Рудакова к жене (1935–1936) / Вступ. ст. А. Г. Меца и Е. А. Тоддеса // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год: СПб.: Академический проект, 1997, с. 7–183;

Э. Г. Герштейн. Мемуары. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998;

Надежда Мандельштам. 192 письма к Б. С. Кузину / Н. И. Крайнева, Е. А. Пережогина [Предисловие] // Борис Кузин. Воспоминания. Произведения. Переписка. СПб: ИНАПРЕСС, 1999;

Лариса Глазунова. Не хочу вспоминать // Эдуард Бабаев. Воспоминания. СПб.: ИНАПРЕСС, 2000, с. 321–328;

Е. В. Алексеева. Кто резал «Ватиканский список» архива О. М. (1995 год, рукопись, архив Л. Чуковской). Лидия Корнеевна прочла статью по рукописи, любезно присланной автором.

 

Авторы всех перечисленных работ свидетельствуют о тех или иных неточностях, скоропалительных выводах или ложных обвинениях во «Второй книге». Так, например, Е. В. Алексеева (США), работавшая с архивом О. Э. Мандельштама в Принстоне, в своей статье убедительно доказала, что Н. Я. Мандельштам напрасно обвинила Н. И. Харджиева, друга поэта, публикатора и комментатора его стихов, в уничтожении или краже автографов из его архива. «Мало‑помалу были обнаружены <…> пропажи, приписанные Н. И. Х<арджиеву>», – замечает Е. В. Алексеева.

Ее вывод: «Вторая книга – публицистика <…>, где имена принесены в жертву идее – сведению счетов со временем. Осведомленный читатель уже не может не заметить искажения фактов, неточности и недостоверности, из‑за которых пострадали живые люди».

И еще: «Размноженные ложные обвинения многочисленностью своей обретают статус клеветы, и в этом повинны издатели».

Лидия Чуковская, как увидит читатель, на страницах «Дома Поэта» также опровергает множество ложных фактов, неточных цитат и неверных дат.

 

Современному читателю нужно напомнить, как обстояли дела с изданиями Анны Ахматовой, когда была впервые опубликована «Вторая книга» Н. Мандельштам и когда Л. Чуковская писала «Дом Поэта», а ее «Записки об Анне Ахматовой» не были еще завершены и напечатаны.

Конец 1960‑х, начало 1970‑х годов были временем окончательных заморозков после оттепели 1956 года. В январе 1974 года Лидию Чуковскую исключили из Союза писателей, в феврале – выслан из страны А. Солженицын. Это были годы реставрации сталинизма, гонений на писателей, процессов против инакомыслящих. Самиздат конца 1960‑х начинал превращаться в Тамиздат 1970‑х. Последним прижизненным изданием Анны Ахматовой был «Бег времени» (1965), а за границей – первый том «Сочинений» (Нью‑Йорк: Междунар. лит. содружество, 1965). Многие ее стихи хранились лишь в памяти друзей и были недоступны читателям.

В «Доме Поэта» Лидия Корнеевна, цитируя ахматовские строки, постоянно ссылалась на «Бег времени» (который она помогала составлять), на «Сочинения» (второй том «Сочинений» вышел в 1968 году), на первые посмертные публикации стихотворений Анны Ахматовой в журналах. Однако, готовя «Дом Поэта» к изданию тридцать лет спустя, мы сочли, что такие ссылки будут неудобны современному читателю. С тех пор, особенно с середины 1980‑х годов, стихотворения Анны Ахматовой многократно издавались и переиздавались в России. Теперь опубликован и «Реквием» и все другие ранее запрещенные строки и строфы. Поэтому все авторские ссылки на прижизненные издания Анны Ахматовой и посмертные публикации в труднодоступных журналах дополнены ссылками на названия цитируемых стихотворений или их первые строки, что позволит читателю пользоваться современными изданиями Анны Ахматовой.

Лидия Корнеевна часто цитирует в «Доме Поэта» и свои «Записки об Анне Ахматовой», тогда еще неопубликованные. Первый том «Записок» вышел в Париже лишь в 1976 году. Поскольку теперь «Записки» напечатаны полностью (в 3‑х т.), мы дополнили рукопись также и ссылками на «Записки» по последнему изданию 2007 года.

И наконец, надо сказать, какова была судьба «Второй книги» Н. Мандельштам. Книга переведена на многие иностранные языки и в 90‑е годы дважды издана в России. Первый раз – в «Московском рабочем» (1990, подготовка текста, предисловие, примечания М. К. Поливанова). Второй раз – в издательстве «Согласие» (1999, предисловие и примечания Александра Морозова, подготовка текста Сергея Василенко). В издании 1990 года повторено большинство ошибок в цитатах и датах, которые отмечает Л. Чуковская в первом парижском издании «Второй книги». Напротив, в издании 1999 года заметная часть этих ляпсусов устранена. Ради удобства современного читателя мы, рядом со страницей «Второй книги», которую указывает Л. Чуковская по первому парижскому изданию, во всех случаях ставим еще и страницу этой книги по русскому изданию 1999 года, отмечая при этом те случаи, когда ошибка автора исправлена.

Возвращаясь к дневниковым записям Л. Чуковской по поводу книги Н. Мандельштам, приведем и такие: «Было слово (у Маяковского) “мужиков ствующие”. Теперь появилась целая свора “хулиганствующих”: Н. Я. Мандельштам, Синявский, Зиновьев, Марамзин…» (июль 1982).

И еще: «Я занялась Н. Я. Мандельштам потому, что меня пугает уровень общества, в котором такие люди имеют успех».

«Уровень общества» за прошедшие десятилетия изменился. В каком направлении – покажет восприятие «Дома Поэта», предлагаемого вниманию читателя.

 

Елена Чуковская

 

Глава первая [1]

 

…не собираюсь ходить в библиотеку за справками – это сделают без меня (127) [118] [2].

Н. Мандельштам

 

 

Открываю Указатель.

«Жуковский, Василий Иванович (1783–1852) поэт». – Неверно. Жуковского звали Василием Андреевичем.

«Вигдорова, Фрида Абрамовна (1915–1968)…» – Неверно. Фрида Абрамовна Вигдорова скончалась 7 августа 1965 года.

«Эйзенштейн, Сергей Михайлович (1880–1941)…» – Неверно. Эйзенштейн родился в 1898‑м и умер в 1948 году.

«Пунин, Николай Николаевич (1888–1953) искусствовед». «Пунина, Ирина (жена)…» – Неверно. Ирина Николаевна Лунина приходится Николаю Николаевичу дочерью.

«Козинцев, Григорий Михайлович – кинооператор». Неверно. Григорий Козинцев был не оператором, а режиссером.

«Олейников» – никаких пояснений. Ни имени, ни отчества, ни даты рождения и гибели. В Указателе перечислены только страницы текста, на которых упомянута фамилия. Могу сообщить: поэта Олейникова звали Николай Макарович, год его рождения – 1898, год ареста – 1937 и год гибели, по официальным данным, 1942[3]. Олейников был редактором: сначала участником «ленинградской редакции», которой руководил С. Маршак, потом главным редактором журналов «Ёж» и «Чиж».

«Хармс, Даниил Иванович (1905–1940) писатель». – Неверно. Ошибка в дате. Д. Хармс (Ювачев) был арестован не до, а во время войны и погиб в заключении в 1942. Стало быть 1940, в качестве даты смерти, указан неправильно.

«Цветаева, Анастасия Ивановна (1844–)…» – Неверно. Анастасия Ивановна Цветаева, сестра Марины Ивановны, здравствует и поныне. Следовало указать одну лишь дату рождения, не оставляя в скобках зловещей пустоты. Но датой рождения ни в коем случае не мог быть 1844 год. Нынче у нас 1973.

«Жирмунский, Виктор Максимович (1889–1970)…» – Неверно. Виктор Максимович Жирмунский родился в 1891‑м и умер в 1971 году.

«Заславский, Давид Иосифович (1880–) критик». – Вот тут пустое место в скобках оставлено зря. Заславский умер еще в 1965 году.

Поэт же Михаил Зенкевич, который, как помечено в Указателе, скончался будто бы в 1969 году, на самом деле умер в 1973 и таким образом имел полную возможность ознакомиться со страницами, посвященными ему в книге, и с Указателем, где он, еще живой, был зачислен в покойники. Указатель сокращает ему век на четыре года.

Я привела десять ошибок из Указателя. Могу привести еще десять, а если понадобится, двадцать, и притом существенных. Так, например, Энгельгардт, упомянутый автором на странице 259, [238] тот, чьи работы, по словам Н. Мандельштам, ценила Анна Ахматова, это вовсе не «Энгельгарт, Николай Александрович (1866–)», как разъяснено в Указателе, а Борис Михайлович Энгельгардт (1888–1942). Тот был нововременец, автор легковесной и тенденциозной истории русской литературы XIX века, этот – серьезный мыслитель, исследователь Достоевского и Гончарова. Речь идет о другом литераторе, другом лице.

Еще? Можно бы и еще, но зачем? Разве что для предупреждения читателей, которые вздумали бы этим указателем пользоваться. Но хватит, при чем тут вообще указатель: пишу ведь я о самой книге Надежды Мандельштам. Автор никакого отношения к таким мелочам как указатель не имел и иметь не мог; для Надежды Яковлевны это слишком низкая область[4]; естественная сфера обитания Н. Мандельштам – высоты мысли. Надежде Яковлевне уж наверное известно, что поэта Жуковского звали не Василий Иванович (как Чапаева), а Василий Андреевич. Ее родная стихия – философия, проза и, в особенности, – поэзия.

 

 

Надежда Яковлевна Мандельштам всю свою сознательную жизнь провела на Олимпе, в тесном общении с двумя великими поэтами: слева Осип Мандельштам, справа Анна Ахматова. И мало сказать в общении. Эти трое представляли собой некое содружество: «мы». «Мы» – это они трое: Осип Мандельштам, Анна Ахматова и жена Мандельштама, Надежда Яковлевна. «Вокруг нас копошились [5] писатели», – вот позиция, с которой Надежда Яковлевна взирает на мир (386) [351]. Писатели копошились, по‑видимому, даже не вокруг, а где‑то глубоко внизу, у подошвы, – с такой высоты, сверху вниз, оглядывает их мемуаристка.

«Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский, цвет литературоведенья двадцатых годов, – о чем с ними можно было говорить?» – спрашивает она, пожимая плечами (259) [237].

В самом деле?!

«Они… на живую речь не реагировали».

«Мы» не всегда и не во всем бывали единодушны. Ахматова да и Мандельштам иногда проявляли, по сравнению с Надеждой Яковлевной, излишнюю снисходительность.

Ахматова «называла Энгельгардта и уважала Томашевского. Их я не знала, но видела статью Энгельгардта о Достоевском и подумала, что здесь что‑то было».

Очень приятно.

Мандельштам сильно хвалил, к удивлению Надежды Яковлевны, труд одного писателя, но потом признался жене, что только из жалости.

Место свое на Олимпе и право свое говорить от лица О. Мандельштама и Анны Ахматовой «мы» Надежда Яковлевна обосновывает с большой заботливостью.

«Весь наш жизненный путь мы прошли вместе» (257) [236].

«Все‑таки нас было трое и только трое» (260–261) [239].

Я потому и считаю своею обязанностью подвергнуть подробному разбору «Вторую книгу» Н. Мандельштам, что в отличие от первой написана она, хоть и неявно, а все‑таки будто бы от лица троих. Имя автора «Надежда Мандельштам» одиноко стоит на обложке, но в книге оно начинает пухнуть, расти, звучать как посмертный псевдоним некоего «тройственного союза».

«В Царском Селе… был заключен наш тройственный союз» (257) [236].

«…нас было трое, и только трое».

«Весь наш жизненный путь мы прошли вместе».

Читая книгу, можно подумать, будто, пройдя вместе весь свой жизненный путь, Ахматова и Мандельштам после смерти препоручили Надежде Яковлевне свои перья. Она вспоминает события, людей, оценивает литературу, жизненные и литературные судьбы не только как жена Мандельштама и приятельница Ахматовой, но как бы от их общего имени. Она не всегда и не во всем бывает согласна со своими союзниками, в особенности с Ахматовой, но за «тройственный союз» держится цепко.

«Мы» Надежды Яковлевны и Осипа Эмильевича – супружеское. На страницах 20, 125 и 129 [21, 65 и 120] Надежда Яковлевна доверительно приоткрывает покров над своим супружеским ложем, рассказывая о хорошо проведенных ночах, о том, когда и при каких обстоятельствах она и Мандельштам сблизились, и т. д. Но я за ней не последую. Сейчас меня интересует иное союзничество, на которое претендует Надежда Яковлевна: тройственное, отнюдь не супружеское, а литературно‑философическое, то, от чьего имени ведется повествование, – она, Ахматова, Осип Мандельштам.

Союзники в жизни и более того: в общности сознания.

Союз, составленный тремя, образовался не сразу. Число его членов поначалу менялось. На странице 260 [238] говорится о Мандельштаме и Ахматовой: «Их было только двое» и «они были союзниками». На странице 46 [44] – трое, но пока еще другие, до пришествия Надежды Яковлевны: ее будущее место пока еще занято Гумилевым: «три поэта – Ахматова, Гумилев и Мандельштам – до последнего дня называли себя акмеистами». Было время, когда акмеистов считалось пятеро, и даже шестеро – один, по определению Надежды Яковлевны, лишний. Но Надежда Яковлевна пока еще в союз не входит. На странице 81 [76] читаем: «С гибелью Гумилева рухнуло “мы”, кончилось содружество». Однако союз не распался, а на странице 257 [236] возник – уже не в качестве содружества поэтов, именовавших себя акмеистами, а в другом, пожалуй более значительном.

«В Царском Селе, на террасе частного пансиончика, без слов и объяснений был заключен наш тройственный союз»; «что бы его ни омрачало, мы – все трое оставались ему верны» 257 [236].

Ахматова, Мандельштам, Надежда Яковлевна. «Мы трое».

Как узнает читатель на предыдущих страницах, – «мы» после гибели Мандельштама сузилось, но не исчезло; вместо «мы трое» возникли «мы двое»: Надежда Яковлевна и Анна Ахматова (257–258) [236].

«Их было двое»… «Нас было трое и только трое». «Мы». «Нас».

Таким образом, имя «Надежда Мандельштам» стоит на обложке как псевдоним, незримо, настойчиво, хотя и прикрыто, вбирающий в себя еще два имени.

Что же объединяло их? Двоих, потом троих, потом снова двоих?

В отличие от Ахматовой, Гумилева и Мандельштама, за Надеждой Яковлевной, сколько мне известно, стихов не водилось. В чем же основа союза?

Были бы это просто дружеские чувства, вполне естественные между мужем и женой, между супругами и Анной Ахматовой, между Анной Андреевной и Надеждой Яковлевной, до гибели Осипа Эмильевича и после – никаких вопросов у меня не возникало бы. Дружбу между Анной Андреевной и Надеждой Яковлевной я, как и многие, наблюдала сама и не покушаюсь ее оспаривать. Но меня занимает иное. Надежда Яковлевна претендует на союзничество с поэтами. Она, Анна Ахматова и Осип Мандельштам заключили некий тройственный союз. Читателям предлагается глядеть на мир глазами этих троих союзников. В чем же была основа союза? И какую роль играла в тройственном союзе Надежда Яковлевна?

«Зачем я тебе нужна? – спрашивала я Мандельштама». Поэт отвечал по‑разному, но однажды ответил так: «Ты в меня веришь» (257) [236].

От Анны Ахматовой через много лет Надежда Яковлевна услышала те же слова:

«– Вы, Надя, ведь всегда в меня верили» (257–258) [236].

«Этим людям, твердо и смолоду знавшим свое назначение, нужна была дружба женщины, – поясняет Надежда Яковлевна, – которую они сами с голосу научили схватывать стихи».

Для поэта «…один настоящий читатель, вернее слушатель, дороже всех хвалителей».

Он более нужен поэту, «чем целая толпа почитателей» (258) [236].

Теперь все понятно. Надежда Яковлевна была единственным настоящим слушателем.

Ахматова и Мандельштам создавали стихи, а Надежда Яковлевна с голоса схватывала их и тут же оценивала.

Ответственное занятие. Большая роль.

Они научили ее самому главному, в чем нуждается каждый поэт: восприимчивости, пониманию.

Они творили – она оценивала.

Вот откуда «наш тройственный союз». Вот почему местоимениями «мы», «нам», «нас» пестрит «Вторая книга» и побуждает читателей рядом с именем автора невольно прозревать еще два. Театр, например, для этого «мы» – явление чуждое, «не нам о театре судить» (359) [327]. Кому же это не нам? Ахматова в Ташкенте написала пьесу. Осипу Мандельштаму случалось, и не раз, судить о театре: см., например, главу «Коммиссаржевская» в книге «Шум времени». Кому же «не нам»? Анне Ахматовой и Надежде Яковлевне?.. «Мы с Ахматовой придумали поговорку» (199) [183]. «Мы подметили их еще с Ахматовой» (143) [133]. «Мы с Ахматовой поменялись ролями» (412) [374]. Но это «мы» обыкновенное, бытовое. Однако встречается также: «…а не бродить, как Пушкин, а потом мы втроем с Ахматовой» (164) [ 152 ][6]. Мы… с кем бы то ни было… как Пушкин? Осип Мандельштам с женой и Анной Андреевной? Как Пушкин? Что это – мания величия? Нет. Всего лишь неряшливость, невнятица, которая никогда не знаменует собою работу мысли и от которой следовало бы особо воздерживаться, щадя подразумеваемое высокое «мы».

Воздерживаться следовало бы и от бесконечно неряшливого цитирования стихов, если уж Надежда Яковлевна входит в тройственный союз, двое членов которого – поэты, а она лучший слушатель и ценитель. Ведь поэты исступленно привержены к каждой букве, к каждому звуку стиха.

О том, как понимает Надежда Яковлевна стихи, я выскажусь позднее: в главах, посвященных любовной и гражданской лирике Анны Ахматовой, и в главе о «Поэме без героя».

Сначала же займусь не оценкой стихов, совершаемой Надеждой Яковлевной, а тем, как обращается она со стихами. Скажу сразу: совсем как составитель указателя с перечнем имен, отчеств и дат. Перечень имен, отчеств, фамилий, дат рождений и смерти составил в приложение ко «Второй книге» некто посторонний, равнодушный, кому все равно – жив человек или умер, если умер – когда, как кого звали и чем кто занимался. Цитирует же стихи – Пушкина, Жуковского, Ахматовой, Мандельштама – не посторонний человек, а она сама, Надежда Яковлевна, автор книги, член «тройственного союза», лучший слушатель, знаток и ценитель.

Как же обращается Надежда Яковлевна со стихами?

Увы! Когда она цитирует, она не только не бегает в библиотеку за справками, но и руку не желает протянуть к книге, лежащей у нее на столе. Не проверяет. «Это сделают без меня».

И это.

Что ж. Сделаем.

 

 

Анна Ахматова. «Вереница четверостиший». Стихотворение «Имя»[7].

 

Татарское, дремучее

Пришло из никуда,

К любой беде липучее,

Само оно – беда.

 

Надежда Яковлевна цитирует почти что верно. Изменена – перестановкой слов – всего лишь интонация последней строки. Вместо «Само оно – беда», напечатано: «Оно само беда» (502) [455]. Это, конечно, не беда; так, быть может, даже и лучше. Не стоит предаваться педантическому буквоедству. Идем дальше.

Ахматова:

 

Что́ войны, что́ чума? – конец им виден скорый,

Им приговор почти произнесен,

Но кто нас защитит от ужаса, который

Был бегом времени когда‑то наречен?

 

Тут тоже, в сущности, пустяк. Но не так уж он пуст.

«Их приговор» вместо «Им» (407) [370]. (Произносят приговор кому или чему‑нибудь. Дательный падеж. Родительный – их – это если бы чей приговор.) Затем целая строка подменена другою. Вместо энергической, бурной – будто человек о помощи взывает к небесам! –

 

…кто нас защитит от ужаса, который…

 

напечатано:

 

… как нам быть с тем ужасом, который… (407) [370]*

 

Ужас перестает быть ужасом. «Как нам быть…» ну с чем бы там? с лишним билетом в кино, что ли…

Ахматова, как известно, очень любила Анненского. Называла его своим учителем. У Анненского, в стихах, посвященных Петербургу, есть строки:

 

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета[8].

 

Стихотворение Ахматовой «Все ушли и никто не вернулся…» кончается строчками:

 

Любо мне, городской сумасшедшей,

По предсмертным бродить площадям.

 

Это те самые площади, петербургские площади Анненского, где казнили людей до рассвета. Недаром всё стихотворение Ахматовой – о казематах и казнях.

Надежда Яковлевна:

 

Буду я городской сумасшедшей

По притихшим бродить площадям.

 

«Притихшим» вместо «предсмертным», «буду я» вместо «любо мне»…

Пересказ!

Впрочем, и в этом случае не исключена возможность, что Надежда Яковлевна «схватила» какой‑нибудь промежуточный черновик, где «притихшие» площади еще не превратились в «предсмертные». «Смысл» стиха не потерян. Даже не искажен; Надежда Яковлевна запамятовала и, разумеется, не сочла нужным проверить: эпитет «притихшие» приблизительный, вялый, а не отборный, ахматовский. Строка лишена ахматовской энергии, но это еще утрата не катастрофическая. Катастрофы впереди…

Ахматова:

 

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской Церкви отлетал…[9]

 

Надежда Яковлевна «схватила» предпоследнюю строку по‑другому:

«И дух высокий византизма» – цитирует она (549) [497] *.

«Высокий» вместо «суровый» – оговорка, ошибка, описка. Если цитируешь по памяти, не беря в руки книг, подобные ошибки неизбежны. Но что такое рифма «самоубийства» – «византизма»? О каком уровне понимания она свидетельствует? Какие вообще в поэзии Ахматовой мыслимы «измы»? Не требуется быть знатоком, чтобы понимать: поэзии Анны Ахматовой «измы» противопоказаны.

В 1968 году, в третьем номере журнала «Юность», опубликовано стихотворение Анны Ахматовой «Надпись на книге». Редакция журнала не сочла нужным указать, что публикуется черновик. Существует ли «беловик», я не знаю, но что напечатан текст черновой, а не окончательный – знаю: видела его. Не зачеркнуты автором в известном мне черновике всего лишь четыре строки́ – две первые:

 

Из‑под каких развалин говорю!

Из‑под какого я кричу обвала!

 

и две заключительные:

 

И все‑таки узнают голос мой,

И все‑таки ему опять поверят.

 

(Кроме «узнают» существует «услышат».)

Посередине же – в автографе черновика – строки изобилуют авторскими поправками. Интересен вариант первой строки́ второго четверостишия:

 

Я притворюсь беззвучною зимой

 

и вариант третьей строки́ первого:

 

Как в негашеной извести горю…

 

Есть и вариант, напечатанный «Юностью»:

 

Я снова все на свете раздарю,

И этого еще мне будет мало.

 

Автор не окончил работу над этими стихами, стало быть, допустимы с нашей стороны размышления о разных вариантах; я не беру на себя смелость гадать об окончательном тексте. Единственное утверждение, какое вправе сделать любой читатель с полной уверенностью, таково: вариант, предлагаемый в качестве ахматовского текста Надеждой Яковлевной, немыслим даже в черновике. Исключен.

 

Из‑под каких развалин говорю,

Из‑под какого я кричу обвала?

Я в негашеной извести живу

Под сводами вонючего подвала.

 

Между прочим – зловонного. Но это пустяк. И знак вопроса после второй строки неуместен. «Вонючего» или «зловонного» – для глухого человека – придирка, ерунда, не говоря уж о замене отчаянного восклицания – вопросом. Вздор! Опять оттеночки какие‑то. Пусть. Дальше серьезнее. И тут не до мелочей. Рифма «говорю» и «раздарю», или «говорю» и «горю» – возможна. «Говорю» и «живу» для Ахматовой исключена даже в самом черном черновике. Но дело не только в рифме. «Как в негашеной извести горю» – это имеет смысл; «Я в негашеной извести живу» смысла никакого не имеет (401) [365] *, и для того, чтобы не приписывать Ахматовой галиматьи, не награждать ее рифмой «говорю» и «живу», не требуется быть ни первым слушателем, ни «вторым я», ни членом тройственного союза, ни текстологом. Достаточно быть самым обыкновенным читателем.

…Перемены, случайные или намеренные; опечатки; ляпсусы, вносимые в стих, Ахматова, поэт, а не на все руки газетчик, ощущала, в отличие от Н. Мандельштам, очень болезненно. Ей было не все равно – «вонючего» или «зловонного», вопросительный или восклицательный знак. Помню ее негодование, когда она увидела в листах своего сборника 1940 года[10]уже непоправимую опечатку, залетевшую туда, по‑видимому, из «Белой стаи»: вместо слова «стрелой» – «иглой»:

– Что за бессмыслица! – говорила Ахматова. – Смертельны стрелы, а не иглы. Как невнимательно люди читают стихи. Все читают, всем нравится, все пишут письма – и не замечают, что это полная чушь. (Моя запись, сделанная 10 мая 1940 года.)[11]

Надежда Яковлевна, цитирующая «Я в негашеной извести живу», тоже не замечает, что это полная чушь.

Настоящими стрелами впивались в Анну Ахматову опечатки в первом томе ее «Сочинений», выпущенном в 1965 году издательством «Международное литературное содружество» (США). Она тогда лежала в Боткинской больнице после инфаркта. Однажды, когда я навещала ее, при мне (23 января 1966) привезли ей из Ленинграда почту и с почтою – первый том «Сочинений», который ею уже был получен в дар от одного из друзей накануне. Получив по почте второй экземпляр того же первого тома, Анна Андреевна отдала один мне и попросила читать параллельно с нею. Больше я Ахматову никогда не видала. Толстый белый том на больничном одеяле – последнее, что я видела у нее под рукой. Но звонила она мне по телефону еще три раза. Не из больницы, а с Ордынки, накануне отъезда в санаторий. И все три раза с мукою в голосе говорила об опечатках и искажениях. «Это не книга, а полуфабрикат». После кончины Ахматовой мне сделалось известно, что она составила список ошибок первого тома; список под названием: «Для Лиды»[12]. Свой я представить ей уже не успела.

Надежда Яковлевна цитирует вместо «Но кто нас защитит» – «Но как нам быть», рифмует «самоубийства» и «византизма» и вместо строчки «Как в негашеной извести горю» предлагает «Я в негашеной извести живу».

И она хочет внушить нам, будто принадлежала к некоему тройственному союзу и поэты, Ахматова и Мандельштам, ценили ее слух!

Перевиранием слов и строк неряшливость в обращении со стихами не исчерпывается. Память изменяет, а брать в руки книгу охоты нет. Ни за что!

Проверить по рукописям, точно ли цитируются на страницах «Второй книги» стихи О. Мандельштама, я не имею возможности. Проза (давно напечатанная) подвергает‑с я бесконечным пересказываниям и растолковываниям.

О романе, о символистах, о Риме, об эллинизме, о Византии, о театре… на множество тем высказывается во «Второй книге» О. Мандельштам под псевдонимом Надежда Мандельштам. Пересказывать статьи Мандельштама столь же бессмысленно, вредно и «школьно», как любое из его стихотворений: ведь это в действительности не «статьи», а проза, и при том проза поэта. Пойди‑ка перескажи:

«Литература ве́ка была родовита. Дом ее был полная чаша. За широким раздвинутым столом сидели гости с Вальсингамом. Скинув шубу, с мороза входили новые. Голубые пуншевые огоньки напоминали приходящим о самолюбии, дружбе и смерти. Стол облетала, произносимая, всегда, казалось, в последний раз, просьба: “Спой, Мэри”, мучительная просьба последнего пира…»[13]

Или:

«…эллинизм – это могильная ладья египетских покойников, в которую кладется все нужное для продолжения земного странствия человека, вплоть до ароматического кувшина, зеркальца и гребня»[14].

Прозу Мандельштама можно, как стихи, запоминать наизусть; интересно цитировать, но «пересказывать своими словами», переводить на свой язык, чем во «Второй книге» без устали занята Надежда Яковлевна, – недопустимо… Однако я пока не о пересказах прозы. Я пока о неряшестве в цитатах из стихов.

На странице 253 [232 ]*: «по улицам города Вия» вместо знаменитого «Киева‑Вия».

Увечье, нанесенное одному мандельштамовскому четверостишию, тоже бросилось мне в глаза.

 

О, как мы любим лицемерить,

И забываем без труда,

То, что мы в детстве ближе к смерти,

Чем в наши зрелые года.

 

Так у Мандельштама. У Надежды Яковлевны по‑другому. Не заботясь о сохранении размера («смысл» пересказан верно), она цитирует: «о том, что в детстве мы ближе к смерти, чем в наши зрелые года» (445–446) [404] *.

Это стихотворение напечатано было еще при жизни поэта, в 1932 году, в апреле, в журнале «Новый мир». Проверенный, утвержденный, окончательный авторский текст. Почему он изменен? По невежеству или по неряшеству? Конечно, со стороны Надежды Яковлевны возможен ответ сокрушительный: вариант. Впоследствии Мандельштам переменил строку. Ее рукой. «Мандельштам будил меня: “Надик, не спи”… Я открывала глаза, и он сразу начинал диктовать… Я писала на клочках бумаги, притащенной из редакции, большим детским, потому что со сна, почерком, безграмотно, но разборчиво» (594) [537].

Тут речь о прозе. Но ведь и стихи Мандельштам мог после 1932 года продиктовать, внезапно разбудив жену, и перед «большим детским» почерком Надежды Яковлевны, которая писала «безграмотно, но разборчиво» беззащитны и стихи, и читатели, и специалисты‑исследователи.

Всем остается испытывать одно лишь чувство – умиление: «большой, детский, потому что со сна». Как трогательно!

Александр Блок не диктовал Надежде Яковлевне ни прозы, ни стихов. Но произнести стихотворение точно – это, по‑видимому, не по силам Н. Мандельштам. Исключения из этого правила редки, какое‑нибудь увечье слову она почти всегда причиняет. Надежда Яковлевна выносит порицание поэтам, которые в зрелые годы, «одаренные иным зрением и чувствами… кромсают ощущения молодости, и в результате получаются не целостные стихи, а гибриды, курьезы, сращения из несовместимых материалов» (174) [ 160–161], она рассказывает, как Мандельштам однажды застал Блока за переделкой стихов «О доблестях, о подвигах, о славе» и возмутился этим занятием. «Блок перекраивал одно из лучших стихотворений» (174) [161]. Но сама она, Надежда Яковлевна, собственною своею рукою перекраивает то же стихотворение Блока; к двум строчкам первого четверостишия приклеивает слегка перевранную предпоследнюю. Уж лучше бы совершал такие проступки – Блок!

Микроб неряшества вводит Надежда Яковлевна в стих, едва прикасаясь к нему. Ведет, например, она речь о двух стихотворениях Ахматовой, а в доказательство своей мысли цитирует не строки из двух названных, а строки из третьего, непоименованного. Легчайший способ доказывать свою мысль: разбираешь два стихотворения, а цитируешь – третье, воображая при этом, будто опираешься на те два. Надежда Яковлевна утверждает, что Ахматова мечтала расстаться с памятью и в доказательство этого утверждения разбирает «Подвал памяти»[15]и элегию «Есть три эпохи у воспоминаний»[16]. Действительно, и там и тут речь идет о памяти. Но вместо названных двух автор цитирует не их, а «Эхо»[17]. Такой способ очень удобен для доказательства собственных домыслов, но служит доказательством одного лишь неряшества. А быть может, невежества?

Как бы там ни было, избави Бог любого поэта от подобных слушателей – первых или десятых. У Надежды Яковлевны что́ ни цитата – расправа.

Жуковского, на странице 410 [ 372 ]*, и Пушкина она позволяет себе цитировать с ошибками. Прозу и стихи. В предпоследней строфе «Алонзо» следует «обольщенный», а не «окрыленный» – как цитирует Надежда Яковлевна, и Пушкина, хотя мы и бродили, как Пушкин, она тоже не щадит. Жизнь на Олимпе в содружестве с пушкинисткой Анной Ахматовой не отучила ее от неряшества. Изречение Пушкина «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный»[18], изречение, ведомое каждому и сработанное великим мастером не менее содержательно и складно, чем пословицы и поговорки народа, чей бунт нам не приведи Бог увидеть, – она произносит неверно. Она цитирует изречение, ставшее пословицей, лишая его складу и ладу: «бессмысленный и жестокий» вместо «бессмысленный и беспощадный» (579) [524]*. Пушкинское «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день…») Надежда Яковлевна цитирует, по неряшеству заменяя пушкинское слово – своим (182–183) [ 168 –269]*: «не стираю» вместо «не смываю».

Стихи Анны Ахматовой Надежда Яковлевна, цитируя или пересказывая, искажает постоянно, систематически, иногда – с умыслом: берет, например, ахматовские строки сорок второго года «А вы, мои друзья последнего призыва»[19], обращенные к защитникам Ленинграда, и переадресовывает их к «храбрым мальчикам шестидесятых годов» (411) [373]; иногда по неряшеству, иной раз – подсознательно. И это, мне кажется, самая серьезная беда. Будто читаешь переводы ахматовских стихов на другой язык, знаменующий другой – чуждый ахматовскому миру – строй души. Ахматова:

 

В этой жизни я немного видела,

Только пела и ждала.

Знаю: брата я не ненавидела

И сестры не предала.

 

Отчего же Бог меня наказывал

Каждый день и каждый час?

Или это Ангел мне указывал

Свет, невидимый для нас…[20]

 

Надежда Яковлевна пишет, что это ее любимые стихи. Она упрекает критиков и читателей – они, будто бы, этих стихов не оценили:

«Как прошли мимо основной и лучшей струи в поэзии Ахматовой и не заметили, что она поэт отречения, а не любви» (256) [235].

(Скажу мимоходом – одно вовсе не противоречит другому.)

Почему не заметили? Сама же Надежда Яковлевна приводит строки Мандельштама, написанные им, как она сообщает (256) [235], еще до революции:

«Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России»[21].

Хотя каждая мысль Мандельштама во «Второй книге» трактуется как дело семейное («Мандельштам, следовательно и я», 255 [234]), но надо признать, что О. Мандельштам расслышал «голос отречения» гораздо раньше, чем встретился со своей будущей женой; слова эти написаны им еще в 1916 году. И заметил не он один. О струе отречения в поэзии Ахматовой писали и другие. См., например: Н. Недоброво «Анна Ахматова» в июльской книжке «Русской мысли», в 1915 году; или К. Чуковский в № 1 журнала «Дом Искусств» в 1921. Беда, однако, не в том, что Надежда Яковлевна приняла себя за Мандельштама и преподнесла его мысль как свою (это вообще происходит на каждой странице); беда в том, что Надежда Яковлевна исказила те самые ахматовские стихи, которые приводит в доказательство «струи отречения». Написаны они в 1912 году и перепечатаны и процитированы десятки раз. Она их любит. Но привести их в целости и сохранности она, тот единственный читатель, который дороже поэту, чем целая тьма поклонников, не в состоянии.

«В этом мире» вместо «В этой жизни» и «за что ж Господь» вместо «Отчего же Бог» (256) [235]*. Так пересказывают стихи, а не схватывают с голоса, не выписывают из книг и уж во всяком случае не цитируют. Но и это еще пустяки, а удар дальше.

Ахматова:

 

Или это Ангел мне указывал

Свет, невидимый для нас…

 

В этих строках собственно и звучит голос отречения, который пленил Надежду Яковлевну. Бог карает меня, значит я живу не так, как Он велит. Я виновата. Другие люди и я вместе с ними не видят указующего света – в этом наша, моя, вина.

У Надежды Яковлевны «Свет, невидимый для вас» (256) [235].

Ваша вина! Я‑то вижу, да вы не видите.

Какое же это самоотречение? Скорее – самодовольство. Если тут опечатка, то, надо признаться, могущественная: выстрел в самое сердце стиха.

Но это не опечатка, потому что точно так же стих перевран на странице 267 [245].

«Каким образом балованная и вздорная девчонка, какой я была в дни слепой юности, могла увидеть “свет, невидимый для вас ”»… (267) [245] – упивается Надежда Яковлевна своей прозорливостью.

Она увидела, другие не увидели. Автор стихов, Ахматова, еще не успела увидеть и только пытается угадать, не были ли горести, перенесенные ею в жизни, Божьей наукой, знамением?

Ахматова не успела, Надежда Яковлевна – впереди!

Ахматова в молитвенных строчках уничижает себя. Надежда Яковлевна голос кроткого раздумья превращает в бахвальство. Переводит на свой язык. И каким легким способом: заменой одной лишь буквы! Вместо для нас – для вас!

Перевод в практике Надежды Яковлевны не единственный. Она лихо переводит на свой язык и стихи, и то, что стоит за ними.

…В 1946 году вышло известное постановление ЦК, выступил с ругательной речью по адресу Зощенко и Ахматовой Жданов. Из месяца в месяц, из года в год, в печати и на собраниях по команде хулили Ахматову. В школе, не показывая детям ее стихов, заставляли чистые уста произносить нечистую хулу. Им бы учить наизусть –

 

Смуглый отрок бродил по аллеям[22]

 

или:

 

…Но с любопытством иностранки,

Плененной каждой новизной,

Глядела я, как мчатся санки,

И слушала язык родной.

 

И дикой свежестью и силой

Мне счастье веяло в лицо,

Как будто друг от века милый

Всходил со мною на крыльцо[23].

 

(этим другом, милым от века, был для нее родной язык); или:

 

… Вот о вас и напишут книжки, –

«Жизнь свою за други своя», –

Незатейливые парнишки,

Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки,

Внуки, братики, сыновья![24]–

 

но у целых поколений были украдены эти родные, им принадлежащие строки. Детям учить бы наизусть:

 

…Вдруг запестрела тихая дорога,

Плач полетел, серебряно звеня…

Закрыв лицо, я умоляла Бога

До первой битвы умертвить меня[25].

 

А они учили:

«Разве можно культивировать среди советских читателей и читательниц присущие Ахматовой постыдные взгляды на роль и призвание женщины, не давая истинно правдивого представления о современной советской женщине вообще, о ленинградской девушке и женщине‑героине в частности, которые вынесли на своих плечах огромные трудности военных лет, самоотверженно трудятся ныне над разрешением трудных задач восстановления хозяйства».

Нет, сочинителям этой прозы родной язык явно не был другом. Иначе они не предавались бы бюрократическому сквернословию по поводу «руководителей», которые должны «руководствоваться», «наплевизму» и «безыдейности», не писали бы, что ленинградские женщины «вынесли огромные трудности и самоотверженно трудятся над разрешением трудных задач». Правда не была им матерью. Таким языком изъясняется ложь.

Ахматова ответила гонителям своих стихов и своего сына:

 

…На позорном помосте беды,

Как под тронным стою балдахином… –

 

двумя величественными строками превратив «будуар» и «моленную», куда попытался загнать «взбесившуюся барыньку» Жданов, – в тронную залу поэта[26].

И – в другом стихотворении, тоже посвященном трагической доле – своей ли, поэзии ли?

 

…Вокруг пререканья и давка.

И приторный запах чернил.

Такое выдумывал Кафка

И Чарли изобразил.

И в тех пререканиях важных,

Как в цепких объятиях сна,

Все три поколенья присяжных

Решили: виновна она.

Сменяются лица конвоя.

В инфаркте шестой прокурор…

А где‑то темнеет от зноя

Огромный июльский простор[27].

И полное прелести лето

Гуляет на том берегу…

Я это блаженное «где‑то»

Представить себе не могу.

 

И т. д.

Лирические стихи вообще пересказу не поддаются, но если спросить любого читателя: что здесь? что такое он прочел? – читатель ответит: это была гневная жалоба. Это был негодующий стон.

Надежда Яковлевна переводит чужую боль на свой язык:

Ахматова «хвасталась тем, что довела до инфаркта всех прокуроров»(564) [510].

Стон превращен в хвастовство. Царственное слово – в кухонное… Чем не превращение под пером Надежды Яковлевны стихов, выражающих коленопреклоненный восторг перед подвигом ленинградцев – в упрек «храбрым мальчикам» шестидесятых годов? Чем не смычок музыканта, превратившийся под пером одного французского переводчика в сторожевого пса?

(Был такой случай: строки:

 

Но смычок не спросит, как вошел ты

В мой полночный дом[28], –

 

оказались переведены на французский так:

 

Но пес не спросит).

 

Французскому переводчику простительнее: он не знает, не понимает, не любит. Но мы‑то права не имеем допускать, чтобы с умыслом или по неряшеству калечили великие стихи, допускать превращения, переводы с одного строя души на другой… Гневную жалобу в хвастовство; укоризну себе опять‑таки в хвастовство.

Слишком уж несовместимые души насильственно пытается Н. Мандельштам втиснуть в изобретенную ею совместность: она и Ахматова – «мы»…

Вглядимся в автопортрет, создаваемый «Второй книгой». Дело важное: Надежда Мандельштам – один из двойников Анны Ахматовой.

 

 

Date: 2015-09-03; view: 565; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию