Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Труды и дни





 

Коридоры в доме были неуместно широкими. Именно в них протекала общественная жизнь «иждивенцев». В коридорах прыгали зимой и в плохую погоду дети. Собирались и расходились в группы офицерские жены, абсурдно наименовавшиеся в графе «профессия» «домашними хозяйками», как мыло мыльное. «Домашние хозяйки» были в большинстве своем женщины очень молодые. Даже жене командира дивизии не могло быть больше 35 лет. Мальчику Эдику она казалась, окутанная лисой (лисы были шиком того времени, у мамы лисы не было) и в фетровой, завитой раковиной шляпке… старухой. Но когда вам четыре или пять лет, все окружающие кажутся вам старыми великанами. Молодые женщины передавали друг другу (или скрывали от) выкройки платьев, затрепанные сентиментальные книги, предметы обихода, делились на кланы, дружили, сплетничали и враждовали. Мужья вскакивали по побудке в шесть пятнадцать, когда Шаповал дергал несколько раз бронзовый колокол неизвестного происхождения, подвешенный у входа во флигель на миниатюрной виселице, и в ответ на колокол выскакивал из каптерки дежурного горнист и трубил побудку. Трубил недолго, поскольку трубил не для солдат и будил не казарму, но всего лишь временное офицерское гнездо. Офицерье вскакивало, натягивало галифе, накручивало портянки, разводило в мыльницах (хорошая жена вставала на четверть часа раньше и успевала вскипятить воду на плитке) из куска мыла пену. Пеною намазывались щеки и скреблись после этого опасной бритвой. Вениамин Савенко правил свою бритву время от времени на ремне. Душился он после бритья одеколоном «Шипр» или «Кармен» (этикетка «Шипра» была благородно-зеленая, на «Кармен» была изображена фольклорная цыганка-грузинка посреди сидящих по-арабски татар), чтоб краснела и стягивалась кожа.

После бритья отец влезал в китель. К воротнику аккуратный офицер подшивал каждый день полоску холстины, сложенную вдвое, складкой вверх. Она должна была выступать над воротником на несколько миллиметров. Отец доверял операцию жене Рае. Мать родилась 16 сентября и, возможно, подчиняясь влиянию созвездия Девы, была практична и аккуратна, как немка. Шесть белых холстин сушились всякий день на веревке у окна… Для кителя были предусмотрены твердые пластмассовые воротнички, но большинство офицеров не пользовались ими, ибо пластик до крови раздирал шею. Туго, барабаном натянутая фуражка водружалась на голову. Портупея просовывалась под погон через плечо, «ТТ» был всегда на месте и надевался вместе с поясом. Ремешок портупеи отец застегивал уже на лестнице, по дороге в столовую. Офицер исчезал на весь день. Работал. «Иждивенцы» оставались предоставлены сами себе.

Где работал отец, в те времена не интересовало Эдика. Так же, как и остальная малышня оставляла без внимания эти девять или десять часов, во время которых их папки отсутствовали, за исключением чьего-нибудь дежурного папки, сидящего в каптерке в окружении посыльных и караульного сержанта… Но… о, позор! автор почти забыл, что в нескольких комнатах штаба шевелились офицеры и тарахтела пишущая машинка! Забыл только потому, что вход в штаб находился на Красноармейской, а дети проводили большую часть времени во дворе и видели порой лишь фигуры офицеров, подходящих к окнам. Почти забыл он и водонапорную колонку, вылезавшую из стены флигеля, где обитало семейство Шаповалов. К апрелю уровень почвы у колонки повышался на добрых полметра за счет слоя льда, так что едва возможно было подставить под струю ведро, дабы напоить лошадей. В конце всей этой истории, к 1950 году, лошадей навечно выселили из двора штаба, к крайнему огорчению малышни. Некоторое время старшина держал на месте конюшни свой слепленный из кусков, постоянно ломающийся «опель», пока командир дивизии не запретил старшине использовать территорию штаба в личных целях.

Куда девались офицеры на протяжении дня? Много позднее они как-то шли с отцом, оба взрослые, по скверу, спускающемуся террасами от улицы Свободной Академии (ну и названьице!) к речушке Харьков, на другом берегу высился Благовещенский собор, отец сказал ему: «Ты знаешь, что твой батя строил этот сквер? То есть не я лично, но мои солдатики. Да и мне пришлось глыбы поворочать. Не будешь же стоять, сложив руки, когда с солдата три пота сходит… Между прочим, настоящие граниты…» — добавил он, показав на мавзолейные поверхности заборов, разделяющих террасы. Из-под заборов падали на следующий уровень маленькие водопады. Сын подумал, что, наверное, вся эта роскошь была неразумным вложением труда в разбомбленном городе, но, поглядев на гордое лицо отца, ничего не сказал… Получается, что офицеры руководили в те годы солдатами, занимающимися восстановлением народного хозяйства в свободное от собственно военной службы время. Служба же сама состояла в учениях, в тренировочных стрельбах. Стрельбы проводились ежедневно, ибо захваченный немцами врасплох советский народ боялся быть захваченным врасплох еще каким-нибудь народом и потому упражнялся. Эдику пришлось много раз поучаствовать в солдатской службе, когда у отца в роте появился сержант Махитарьян. А может быть, сержант Махитарьян и был у отца в роте давным-давно и всегда, но сын лейтенанта, вдруг придя в сознание, увидел сержанта Махитарьяна позже, чем старшину Шаповала, и потому ему показалось, что Махитарьян вдруг появился…

Автору иногда кажется, что где-то все это до сих пор существует. Сидит на крыльце усатый Шаповал, накручивая на солдатскую ногу портянку, стоит в окошке штаба, скрестив руки на груди, полковник Сладков… балансирует на руках, платье вниз, латинским V Любка в сиреневых трусиках, длинную жердь, лейтенанта Агибенина, ведут голого по самой середине Красноармейской, по трамвайным рельсам, с поднятыми руками, конвоиры…

Но возвратимся к солдатской службе и сержанту Махитарьяну. Он был настолько надежен и положителен, этот чернявый парень из армянской деревни, что в эпоху слухов о пирожках из малышатского мяса и куда более распространенных, реальных фанатах и бомбах, взрывающихся у любопытных малышат в руках, сержанту позволяли брать мальчишку с собой, куда бы вы думали… на стрельбище, в место, где мальчишкам всего интереснее и опаснее. Мешки с песком, лежащие среди них солдаты, мишени в виде фрицев в касках плохо помнятся автору, лишь в желтом, пыльном тумане, как бы во время экскурсии во внутренности мельницы, различаются лица под пилотками, но без деталей, без бровей, ртов и глаз… Однако звуки стрельбища запомнились ему навсегда. Он убедился в этом в 1982 году, в Париже, когда, живя в еврейском квартале, в августовский день вдруг услышал за окном знакомые серийные «тат-тат — тат-тат» автоматического оружия. Преодолев тридцатипятилетнее расстояние в долю секунды, память отнесла его на стрельбище. Он увидел себя — маленького типчика, сидящего на мешке с песком, в выгоревшей солдатской гимнастерке поверх легкомысленного немецкого костюмчика… В полуметре двадцатилетний парень в пилотке с удовольствием управлял рылом ручного пулемета Калашникова (калибр 7,65 мм, магазин коробчатый в 40 патронов, магазин дисковой — 75, дальность прицельной стрельбы — 800—1.000 метров: гордые цифры эти, как объем талии, груди и бедра голливудской красавицы, соблазняли собой, должны были соблазнять солдат)… «тат-та-тат-тат»… Мужественные звуки автоматического оружия, оказывается, не выветриваются из памяти младенцев, но, крепко схваченные, живут в них до могилы. Тут уместно будет вопросить с недоумением: «Почему?» Почему одни события запоминаются в виде фото или фильмов (двор, увиденный из круглого конструктивистского окна в момент вывода бандитов, без единого звука), а от других остаются звуки, в то время как фотография памяти не удалась, заплыла вся мутными пятнами, как будто подул в этот момент пыльный ветер и захлестнул объектив. (Виден лишь положенный в ложбинку меж грубой лоснящейся мешковины ствол Калашникова, пилотка да разинутый в восторге рот солдата, содрогающийся вместе со стволом ручного пулемета…) Почему? Нет ответа. Как не было Гоголю, римскому жителю, на вопрос его, куда несется Русь, так нет ответа жителю парижскому на вопрос о законах памяти.

Демобилизовавшись, Махитарьян женился и нарожал себе кучу детей, и лет через десять приезжал навестить своего лейтенанта и похвалиться фотографиями детей. В ту эпоху он таскал лейтенантского сына повсюду, даже с чрезмерным усердием. За что получил однажды строгий выговор с несколькими ругательствами (небывалое дело!) от любимого лейтенанта… Следует сказать, что сержант был не виноват, виноват был грузовик. Подобрав в штабе дивизии какой-то чрезвычайно нужный инвентарь, Махитарьян со взводом солдат сманили ребенка от матери за город в подсобное хозяйство. (Интересно, что делала Раиса Федоровна в моменты, когда сына умыкали на стрельбище и в подсобное хозяйство? Читала книги, готовила суп, стирала, беседовала у плиты с подругами или училась у начфина — отца развратной Иды — печь в «чуде» хлеб? Надеемся, что она вела себя прилично и совершала что-нибудь полезное для страны и города, а не для своего личного блага…) Поездка предполагалась короткой, отвезти инвентарь, привезти картошку, но затянулась до позднего вечера, до густой темноты из-за того, что по дороге обратно грузовик вдруг встал и не захотел ехать дальше… Во время вынужденной стоянки маленький человек имел случай наблюдать мистерию захода солнца в сельской местности. Процесс был ярко раскрашенным, глубинно-синие тени и полеты пчел и птиц в этот кульминационный момент дня поразили лейтенантского сына своей торжественностью. Природа волновалась перед приходом ночи, как зрители перед концертом в клубе. Заросли украинского бурьяна на пустыре у дороги, где, чертыхаясь, облепили грузовик солдаты, пахли так могуче, как, очевидно, некогда пахли хвощи и папоротники того пышного периода земли, который позднее будет интригующе завлекать его с цветных вкладышей в учебнике ботаники. (Увы, теперь поля, леса и дороги пахнут автору слабо. Огрубилось обоняние, вынужденно притупилось от табачного дыма и выхлопных газов города…)

Короче говоря, когда взвод бравых солдат подкатил к воротам, у зеленых ворот бегали, встревоженные и злые, лейтенант с женой. Тут-то лейтенант, обычно старомодно вежливый, выругался. Автор не станет повторять ругательство, он достаточно грязно ругался в своих книгах. Так как Эдик был цел (по нему скользнул луч семейного заслуженного фонарика) и передан, спящий, в гимнастерке, волочащейся по полу кузова, смущенным армянином лейтенанту, сверху вниз, часть гнева и все беспокойства улетучились. Отношения, таким образом, почти тотчас же восстановились… От старта этого эпизода осталась фотография: военно-полевой ребенок стоит на краю заднего открытого борта грузовика с группой башибузуков-солдат вокруг. Он в махитарьяновской гимнастерке. Была ведь осень, и предполагалось, что через несколько минут они помчатся сквозь харьковский ветер… Автор подумал, как хорошо начиналась его жизнь, хорошо бы она точно так же и кончилась, с бравыми солдатиками, обступившими его, прикрывающими тыл и фланги…

Что касается Махитарьяна, то сознание того, что «армянин — друг», настолько прочно въелось в его сознание, что когда в его жизни появился вдруг человек по имени Вагрич Бахчанян, то самым естественным образом он принял его в друзья. Ведь отец и мать тысячу раз все детство твердили: «Армяне — очень хорошие люди». Оказывается, то, что говорится и делается вокруг тебя в нежном возрасте, выучивается само собой. Каждый из нас обязан своему младенчеству куда более, чем он в это верит. И потому, унаследовав как заповеди «армянин — хороший человек», «поляк — плохой человек», ты уже потом и в тридцать, и в сорок лет, имея свои убеждения и наблюдения, все же подсознательно бываешь подвластен этим, родительским ли, окружающей ли среды, приговорам… Фриц — с тем дело было сложнее. Фриц выходил за пределы «хороший — плохой». Фриц был фриц, он был сильный и потому достойный враг. Русский человек радовался тому, что он победил фрица. Радовался так, как охотник радуется, победив, скажем, тигра в обстановке, близкой к рукопашной, втайне русский человек считал себя недисциплинированным, не таким умным и не таким наглым, как фриц. Обнаружив, что оказался сильнее фрица, русский человек не запрезирал его, но, напротив, оставив фрица на том же уровне, где фриц был и до этого, лишь поднял себя — русского человека — вровень с фрицем.

Автор поездил позднее по фрицевским городкам, городам и деревням и выяснил, что и фриц поднял русского человека по меньшей мере до своего уровня после этой войны. Фриц знает, кто его победил на самом деле, как бы ревизионисты всего мира ни старались вытолкнуть русский народ из войны. Не будучи слепорожденным патриотом, чему свидетельство его биография и французское гражданство, автор предлагает ревизионистам посетить фрицевские кладбища. Там на могильных плитах солдат (автор с уважением вглядывался в могильные плиты!) фрицевские солдатики отцовского возраста, имея заведомые и неудивительные места рождения, поражают однообразностью мест смерти: «Москва», «Сталинград», «Курск» или более обширно: «Украина», «Восточный фронт»… — и дат от 1941‑го до 1945‑го. И ничтожно мало было, сколько автор ни разглядывал, мест гибели в Италии или Нормандии. Так чего зря пиздеть-то…

 

Синенький скромный платочек…

 

День стрельб и строительства позади, собирались в офицерском доме в компании. Патефон, чаще всего трофейный, с ручкой, подобной рукояти, которой заводились автомобили того времени, собирал вокруг себя офицеров и их жен так же верно, как позднее проигрыватель, а еще позднее магнитофон. Танцы под пластинки, разбавленные алкоголем, назывались запросто — «вечеринка». Долгоиграющие пластинки появились позже, тогда технология звукозаписи позволяла уместиться на одной стороне пластинки лишь одному музыкальному номеру, и сами пластинки были крупными. В центре пластинки был наклеен яркий круг с названием песни и эмблемой фирмы (рисунок граммофона, из коего вылетают музыкальные ноты, изображение лающей собаки и тому подобные старомодные привлекательности). Советские пластинки были все рождены на «Апрелевском заводе граммофонных изделий». Существовало большое количество пластинок трофейных, но русских почему-то, очевидно, выпущенных эмигрантами за границей и найденных и привезенных в Союз Советских осведомленными о существовании таких пластинок офицерами… (Вообще-то автор не является специалистом по граммофонным изделиям того времени, и его малоосведомленность, может быть, покажется специалистам смешной, но писатель всегда рискует. Каждое слово уже большой риск, уже атака на настоящее, прошлое или будущее.) Никто, разумеется, эмигрантские пластинки у офицеров не отбирал. Да и кто мог бы это делать? КГБ не существовало тогда в природе. НКВД? Но они сами и были НКВД, эти офицеры. Начальник штаба дивизии следил за их духовным здоровьем, но офицерские вечеринки находились вне его сферы деятельности. Поэтому хрипели свободно в коридорах офицерских этажей Лещенко и Вертинский. Пользовались, как и во всем мире, популярностью танго и фокстроты. И эмоциональное, в стиле кабаре, исполнение. Советские Бунчиков, Нечаев, Лемешев, Бейбутов, Александрович… кажется, все были тенора и кошачьими голосами блеяли и мяукали, к удовольствию офицерских жен и, кажется, полному недоумению офицеров. Они уже больше принадлежали следующей эпохе. Великую же, и именно ее конец, куда лучше выражали женщины. Упомянув Веру Красовицкую и Изабеллу Юрьеву, отдадим должное самой блистательной певице того времени Клавдии Ивановне Шульженко. Клава озвучила русский фронт песней «Синий платочек», бывшей на русском фронте во вторую мировую эквивалентом «Лили Марлен» и, может быть, далеко забивавшей «Лили Марлен» по популярности. Автор не жил, не привелось, в осыпающихся траншеях, полных воды, не хоронил друзей на опушке осеннего леса… Не обедал с другом у костра, когда, опустившись к костру прикурить, поднимаясь, обнаруживаешь, что друг твой сидит с ложкой в руке, но без головы, снесена вчистую невесть откуда прилетевшим осколком металла, валяется в кустах голова; но… при звуках холодного, хрипловатого голоса Клавдии Шульженко, странно-отдаленного, откуда-то из сердца распространяется по телу нервная сыпь. Самая банальная страсть заставляет сжиматься сосуды, и слезы выступают из глаз у автора, хотя он лишь сын выжившего солдата и внук и племянник солдат погибших.

 

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч.

Ты говорила, что не забудешь

Милых и ласковых встреч…

 

Девушка, оставшаяся в тылу, любовь, разлука, смерть — все было в этой песне… И, окинув взором милую жизнь и ждущую его Лили Марлен с синим платочком на плечах, яростно вцепляется солдат в свой ручной пулемет:

 

…строчит пулеметчик за синий платочек…

 

Фронтовики утверждают, что на Белорусском фронте фриц использовал «Синий платочек» в прямо противоположных целях. Весной по ночам фриц атаковал, урезав пару куплетов, «Синим платочком» через громкоговорители советские позиции, перемежая песню призывами девических голосов. «Ваня-я-я, — взывала какая-нибудь молоденькая актриска, спутавшаяся с немцами. — Май наступил, земля расцветает, любить хочется!.. Ваня-я-я-я… Бросай винтовку, иди домой!» Свидетели, слышавшие эти кошачьи блядства продавшейся тевтону русской девки, говорили, что брало-таки, забирало. Что подрывная работа немца, может, и имела бы успех, если бы не политрук (в начале войны он еще назывался комиссар). Политрук ругался матом ночи напролет и пытался сшибить их ящик выстрелами. У наших не было громкоговорителей, но снайперам был отдан приказ — засечь их блядские идеологические приборы и обезвредить и, если возможно, пристрелить блядь-актриску… Дабы солдатские сердца менее склонны были искуситься призывами русской девки, за спинами солдат варили свои каши заградительные отряды.

Но вернемся от плохих русских женщин к блистательным. Клавдия Шульженко была певицею народной. В те времена источник народной музыки не был еще замутнен влияниями джаза или же других буржуазных течений в музыке и давно переварил влияние стиля кабаре, освоив его. Клавдия Шульженко, бывшая ученица профессионально-технического училища в Харькове (ПТУ слыло и, кажется, слывет и сейчас самым презренным заведением. Оно переделывало вчерашних обитателей деревень в рабочих), выдувала из легких и диафрагмы, или чем там поют женщины, совершенно умопомрачительные звуки, каковые прямиком шли в суровые мужские русские души и умело пощипывали их именно там, где надо. По причине языка и удаленности русского банлье[1]от центра мира Клава не могла получить такой интернациональной популярности, какую получила фамм-фаталь французской песни Эдит Пиаф. В России же она пользовалась суперпопулярностью, была мегастар, одновременно исполняя функции не только певицы, но и женщины-Идола. В пятидесятые годы на Шульженко, «нашу Клаву», молились суровые ворюга-паханы в сапожищах и кепках, «жиганы» подворотен, сменив поклонников в серых шинелях. Как в войну таял фронтовой мужик от «Синего платочка», так в пятидесятые текли мужики маслом от с придыханием, страстно выдуваемой «нашей Клавой» кубинской народной песни «Голубка». Революция на Кубе произошла в самом конце пятидесятых, и, когда она произошла, ее всенародное одобрение русскими (чего не скажешь о революциях китайской или вьетнамской) можно объяснить тем, что Клава подготовила «Голубкой» своей почву для завоевания кубинцами русских сердец. Ох, Клава была настоящая женщина. Ее высокомерный, вамповый голос вызывал в представлении гордую, суровую, но чувственную женщину, какую нелегко победить, но уж если полюбит… Радости, обещающиеся от такой женщины, превышали воображение русского мужчины.

Они танцевали и под «Платочек», и под «Бьется в тесной печурке огонь», равно как и под ресторанного Лещенко:

 

Встретились мы в баре ресторана,

Мне так знакомы твои черты.

Где же ты теперь, моя Татьяна,

Моя любовь, мои прэжние мечты?..

 

Всем нравилось это шикарное, декадентское и иностранное «прэжние»… В «прэжние», в словах «бар-ресторана» была экзотика, а лейтенантам тех лет никому не было больше тридцати. Надерганные в офицеры из всех сословий юноши и жарко надушенные девушки в крепдешиновых платьях с плечами (плечи подкладывали сами), обнявшись, горячо раскачивались в полумраке. Девичьи груди были так же нежны, хороши и округлы, как и в любую эпоху, алкоголь туманил головы, и чужие жены заглядывались на чернявых красавцев, ничьих или чужих мужей… Военные любовные страсти тех лет пару раз в год кончались выстрелами, оружие-то было под рукой. За столом в углу оставались еще сидеть офицеры постарше. Расстегнув мундиры, закурив папиросищи, они спорили о возможностях нового оружия — атомной бомбы, какой радиус она «берет», или о том, станет или не станет полковник Сладков генералом. Папироса была куда более независимым, и мужественным, и интересным объектом, чем сигарета. Папиросу можно было закусить зубами, и передвигать ее языком было легко. Возможно было освободить руки и, скажем, тасовать руками карты. Обыденными офицерскими папиросами считался «Казбек», голубая пачка с темным всадником в бурке, скачущим на фоне снежной горы. Сталинские, предпочитаемые вождем, или, как иногда его называли военные, Хозяином, «Герцеговина Флор» были признаком высшего класса, лейтенанту глуповато было вынуть и положить на стол тщательно сделанную зеленоватую коробку. Не по чину. Майор с пачкой «Герцеговины» смотрелся нормально. (Вообще в бесклассовом обществе народ стремился всеми силами обозначить свой класс. Воры предпочитали папиросы «Беломорканал». Рабочие — «Шахтерские» и позже простые, как «Житан», бесфильтровые сигареты «Шипка».) Давно известно, что у разных обществ и их классов во все времена вырабатываются коды поведения, свои представления о том, что красиво, и что некрасиво, и что элегантно. Очень элегантно было сидеть, расстегнув мундир (новая форма и особенно твердые погоны всем безоговорочно нравились), обнажив белизну нижней рубахи. Сознательно и бессознательно они подражали в этом дореволюционным офицерам и фильмам о них. Форма имеет большую власть над человеком, нежели принято считать. Они не могли подражать расхристанным башибузукам короткого периода революции, они подражали форме и дисциплине армии, потому обнаруживали себя наследниками царской армии, сами этого не желая. Парадокс, с которым так они и существовали. Точно известно, что их дивизии завидовали офицеры других дивизий гарнизона, потому что их начальник штаба был «из бывших царских офицеров», то есть настоящий офицер. Себя они считали только пытающимися стать «настоящими офицерами». Шинель с бобровым воротником, право носить каковой полковник отстоял у начальника гарнизона из сумасбродства или личной прихоти, была этаким шикарным символом «настоящей» армии, где офицеру позволялось иметь одну индивидуальную причуду при условии, что он храбрый офицер. Характерно, что начальник дивизии генерал-майор никакой популярностью не пользовался, считался выскочкой вроде «егроя Кзякина», и Хозяином (куда чаще, чем Сталина) называли не генерал-майора, но начальника штаба. Так как мальчишки всегда ищут примера для подражания, вся военная молодежь изучала и копировала начальника штаба, даже его походку, и копировала еще пару старших офицеров, казавшихся достойными подражания.

Однако сословие «кшатрий», воинов, не лишено было и критического взгляда на самих себя. Даже малышня знала частушку про молодого лейтенанта:

 

Лейтенант молодой,

В жопу раненный,

Пошел на базар

За бараниной…

 

Что случилось с лейтенантом на базаре, автор запамятовал. Кажется, опять пострадала нижняя часть его тела. Лейтенантам вообще доставалось в военном фольклоре, поскольку это, самое низшее из офицерских званий считалось и самым легкомысленным. Сатирический негатив прекрасной песни «Бьется в тесной печурке огонь» имел в себе и такие циничные строки:

 

Ты меня ждешь…

А сама с лейтенантом живешь…

 

В данном случае лейтенант выступал в роли тыловой крысы — соблазнителя жены фронтовика-солдата.

Военная молодежь, первое послереволюционное поколение, связана была пуповиной с мифологией низших сословий. В каком-то смысле они и были народной действительно армией. Из гигантской человекомешалки революции вывалилась в опоки армии народная гуща… Перевалив за сорок, все чаще и чаще автор обнаруживает всплывающие из него слова, пословицы, поговорки, запавшие в него без его ведома и разрешения. Теперь они вдруг всплывают. Снимая галифе перед тем, как лечь в постель, отец говорил порой шутливо:

 

Вениамин Иваныч,

Снимай портки на нычь,

Клади в уголок,

Чтобы черт не уволок…

 

Ну откуда могли прийти эти симпатичные «портки»? Из деревни Масловки, конечно же, протолкались они, и через все утолщающийся слой времени всплыли в памяти внука и правнука крестьян — автора этой книги.

Когда отцу надоедало разговаривать, он, зевая, произносил: «Так, сказал бедняк, а сам полез на печку». Лишь недавно выяснилось, что строчка эта, сделанная отцом поговоркой, принадлежит одному из произведений Демьяна Бедного, крестьянского поэта. Речь шла о том, что бедняк устраняется от социальной жизни, предпочитая, чтоб за него хорошую жизнь устраивал кто-то. Вспомнив о Демьяне, автор позволит себе привести здесь большой кусок песни на его слова, распеваемой красноармейцами тех лет с таким же удовольствием, как и красногвардейцами двадцатых годов.

 

Как родная меня мать провожала,

Сразу вся моя родня набежала.

Ну куда ты, паренек, ох, куда ты,

Не ходил бы ты, Ванек,

Во солдаты…

В Красной Армии штыки,

Чай, найдутся.

Без тебя большевики

Обойдутся…

 

А Ванек, сознательный деревенский парень, отвечает родне:

 

Будь такие все, как вы,

Ротозеи,

Что б осталось от Москвы,

От Расеи!

 

Отец исполнял эту песню под гитару с несколько насмешливым выражением лица, как бы желая подчеркнуть расстояние между собой и ею, не очень охотно, очевидно, считая ее устаревшей и наивной. Однако судьба его недалеко отстояла от судьбы «Ванька». На «сверхсрочную службу» в армии он остался в 1940 году, вопреки воле матери Веры. Сын его был более благосклонен к маршам и солдатским песням. Личико сына светилось, если папа Вениамин вдруг выкаблучивал на гитаре быстрое, плясовое:

 

Что ты, что ты, что ты, что ты,

Я солдат, девятой роты,

Тридцать первого полка,

Ламца-дрица гоца-ца!

 

Хулиганы-солдаты, копая картошку или нарезая подсолнухи в подсобном хозяйстве, пели на ту же мелодию неприличное (судя по всему, солдат тогда все время думал о девушках. Так же, как и сейчас):

 

Лиза, Лиза, Лизавета…

Я люблю тебя за это,

И за это, и за то,

Что ты подняла пальто…

 

Появлялся, ругаясь, сержант, и солдаты, пристыженные, заводили старую, может, двухсотлетнюю:

 

Солдатушки, бравы ребятушки,

Где же ваши жены?

Наши жены — ружья заряжены,

Вот где наши жены…

 

В форме вопросов и ответов «зондаж»[2]этот не оставлял в покое ни единого родственника и кончался, кажется, на дедах:

 

Наши деды — славные победы,

Вот где наши деды…

 

Деревней, Россией и стариной пахли многие отцовские и материнские словечки. Отец, приличный, заменял матерные слова на абракадабровые скороговорочные. Так он восклицал: «Пикит твою мать» — или говорил: «Ё-пэ-рэ-сэ-тэ!», последнее — чистейшая абракадабра, очевидно, заменяла «еб твою мать», но звучала отрывком из алфавита. В тех случаях, когда мать, раздраженная какой-нибудь бытовой несправедливостью, скажем, грубостью милиционера, наблюдавшего за хлебной очередью, предлагала отцу предпринять что-либо, он успокаивал жену, говоря: «Рая, не стоит связываться, не трогай «г», не будет «в»!» Сознавая, что отец кодирует свой мессидж, возможно, из-за него, он однажды, любопытный, упросил мать раскодировать фразу. «Не трогай говно, не будет вони», — расхохоталась мать и тут же посоветовала ребенку забыть услышанное. Но разве такое забудешь.

Мама Рая, если ребенок капризничал, восклицала: «На тебя, Миш, не угодишь!» Если по радио пел ненравящийся хор или трио, мать смеялась: «Голосят, как свиньи в дождь». Когда однажды обворовали магазин на улице Свердлова, вместо того чтобы выразить соболезнование, мать почему-то обрадованно сказала: «Вор у вора дубинку украл! — и пояснила вытаращившему глаза ребенку, которого усердно учили, что чужое брать неприлично, и поставили на целый час в угол за то, что он явился со двора с чужим мячиком: — Директор — жуткий жулик, сынуля». Сын сделал из этого эпизода интересный вывод, что воровать у жуликов прилично, и вывод этот оказал некоторое влияние на его последующую жизнь. Впрочем, даже начало какой-нибудь великой реки, Амазонки или Волги, достоверно определить трудно, как же можно с определенностью сказать, какие мелкие случаи приводят к каким выводам?

По поводу концерта, на котором отец исполнил сложную музыкальную пьесу на гитаре, не получив за это ни одного хлопка, в то время как наградой за исполнение популярного романса на несложную мелодию разразилась буря аплодисментов, мать философски заметила: «Зачем ты мечешь бисер перед свиньями, Веня?»

Загадочное «заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет!», сказанное по поводу поднимания слишком услужливым солдатом этажерки для книг (мать его об этом не просила и намеревалась не спеша поднять нетяжелое сооружение сама), он не понял. Солдат застрял в дверях с этажеркой и умудрился повредить две планки. Выражение было непонятным, так как и слово «Бог», и слово «молиться» ему были незнакомы. Мать сказала ему, что «молиться» — значит стоять на коленях и кланяться. Он решил, что это еще более тяжелый вид наказания, чем просто стояние на коленях, которому его подвергали несколько раз в неделю. Когда проступок был особенно тяжелым, мать приказывала снять чулки. Колени у него были и остались костлявыми, и стояние на коленях было-таки для него наказанием. В экстраординарных случаях мать грозилась поставить его «на горох», но так никогда и не рискнула высыпать на пол из драгоценного холщового мешочка его содержимое. Горох был дорогой. Она могла поставить его на фасоль, которая была куда дешевле и распространеннее, но, очевидно, не догадалась.

Вообще стояние на коленях было делом скучным и унизительным, потому как, и без того маленький, он становился крошечным. Впрочем, если приходили вдруг посторонние, мать щадила его гордость и позволяла встать. Стоять полагалось лицом к стенке, чтоб было совсем неинтересно. От скуки он водил пальцем по известковой побелке, воображая сцены, лица, людей и животных или битвы. «Опусти руки!» — говорила мать за спиной. Наказаниями ведала мать, отец побил сына только один раз, в одиннадцать лет, и сам испугался содеянного. Но тогда уже была другая эпоха.

 

Date: 2015-11-15; view: 270; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию