Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Но умереть должна — других обманет





(V. 2, 6)

П.тл:

В Венецьн не поверят, генерал,

Хоть поклянусь, что видел сам Чрезмерно(?').

(IV, I, 239)

Все эти культяпки человеческой речи, лишенной живых интонаций, не имеют, конечно, ничего общего с поэзией Шекспира. Они произошли оттого, что пере­водчица выбросила из переводимых стихов многие важнейшие слова, а те разрозненные клочки и обрыв­ки, что остались после такой операции, напечатала под видом шекспировских фраз.

Иные слова отсекаются довольно легко — те, кото­рые не разрушают синтаксического строения фразы. Отсечение этих слов не наносит переводимому тексту особенной травмы.

Если у Шекспира сказано «генеральский хирург», а переводчица напишет «хирург» (V, 1, 100), читатель теряет от этого сравнительно мало, ибо самая кон­струкция речи остается незыблемой.

7 К. Чуковский 193


Все это в порядке вещей, и я говорю не о таких мелочах. Я говорю о тех калеках человеческой речи, у которых так обрублены руки и ноги, что они утратили всякое сходство с подлинными стихами Шекспира.

Вот эти калеки — один за другим. Здесь у меня их шесть, но я мог бы продемонстрировать и шестьдесят, и сто двадцать.

Черт! Вы ограблены! Стыд! Одевайтесь! Разбито сердце, полдушн пропало! (У кого?)

2 Указывают мне — сто семь галер...

з Умеет мыслить и умеет скрыть. (Что?)

Коль глупость с красотой (?), здесь дело тонко.

5 Начальствовать бы мог; но вот (?) — порок?

Казалось, вашего трепещет взгляда, А между тем любила. (Кого?)

И так дальше и так дальше. Сравните любую из этих полубессмысленных фраз с подлинником, и вы увидите, как сокрушительно расправляется с фразео­логией Шекспира глухая к интонациям Радлова.

Напрасны будут попытки читателя угадать, что злачит это замысловатое заявление сенатора:

Указывают (?) мне — сто семь галер.

Как можно «указать» из Венеции галеры, прича­лившие к острову Кипру? И кто, кроме дожа, может что бы то ни было указывать сенатору Венецианской республики? Никакого сходства с подлинником этот «указ» не имеет, ибо подлинник читается так:


«В письмах, полученных мною, сказано, что га­лер — сто семь» (I, 3, 3).

Из-за неточности и обрывчатостн фраз-' перевода читатель чуть не каждую строчку поневоле атакует вопросами: где? кто? как? почему? когда?

Читает он, например:

Она ему дала... —

и, конечно, спрашивает: что и кому? Читает:

Утешенье — Одна лишь ненависть.

И спрашивает: чье утешенье? и к кому ненависть?

Так что чтение таких переводов должно ежеми­нутно прерываться вопросами:

«Не верю я» (во что?), «Я знаю» (что?), «И бла­годарю» (за что?), «Отца боится» (какого отца? чье­го?) и т. д. и т. д.

Уничтожая одну за другой живые и естественные;•:::.-..-:ац;!11 Шекспира, система перевода стихов рече-ь:.:у;!..юрчСкамн затемняет ясный смысл Шекспировой:.1.-чи. И дело доходи г до парадоксов: для меня, рус­ского читателя, английский текст оказывается доступ-;;ее. понятнее русского.

Читаю, например, в переводе такое двустишие:

С ггч--рсн!,ем l?i кто смеется пору вслед, Тит \6.1:)-лет гр\з (?) возникших (?) бед.

Что за «груз»? Что за «возникшие беды»? И поче­му уменьшится груз этих загадочных бед, если кто-нибудь, хотя бы посторонний прохожий, презрительно засмеется вслед убежавшему вору?

Разгадка этого ребуса — в подлиннике. Там ясно сказано, что речь идет не о каком-нибудь постороннем прохожем, а о том человеке, которого сейчас обокрали. The robb'd — обокраденный, ограбленный. Старый пе­реводчик Петр Вейнберг передал мысль этой сентен­ции гораздо точнее:

Ограбленный, смеясь своей потере, У вора отнимает кое-что,


Но, горести предавшись бесполезной. Ворует он у самого себя '.

У Шекспира сказано нечто подобное. Шекспир го­ворит об ограбленном, то есть о сенаторе Брабанцио, у которого мавр похитил любимую дочь. Выбросить слово ограбленный — значит лишить эту сентенцию смысла. И замечательно, что всякий раз, когда я на­тыкался в переводе на такие непонятные фразы, я отыскивал эти же фразы у старого переводчика Петра Вейнберга и неизменно убеждался, что в его переводе они гораздо понятнее. Я отнюдь не говорю, что вейн-берговский перевод превосходен. Напротив, он очень водянист и болтлив. Но все же при всех своих недо­статках перевод Петра Вейнберга и точнее и понятнее радловского.

Возьмем хотя бы такое двустишие:

Сказать, кто я, ничто (?) не ослабляя, Не множа (?) злобно.

Прежде всего это совсем не по-русски. «Пожалуй­ста, не множьте злобно» — так по-русски никогда не говорят. «Ничто не ослаблять» — тоже не слишком-то грамотно, ибо дополнение, выраженное местоиме­нием, всегда после негативных глаголов ставится в родительном падеже.

У Петра Вейнберга этой фразе соответствует сле­дующее:

Таким меня представить, Каков я есть, ни уменьшать вину, Ни прибавлять к ней ничего нарочно.

Это перевод не безупречный, но все же он и вер­нее, и грамотнее, и понятнее радловского.

При помощи Петра Вейнберга очень легко расшиф­ровывается и другая, столь же туманная строка пере­вода, которую мы только что тщетно пытались понять:

Хоть поклянусь, что видел сам. Чрезмерно (?!).

1 Шекспир. Сочинения, т. III. СПб., 1902, стр. 300 (Би­блиотека великих писателей).


Это непонятное чрезмерно восклицает в пьесе дво­рянин Лодовико, когда Отелло ударяет Дездемону.

У Вейнберга он говорит, что этому никто не пове­рил бы,

...хотя б я клялся, Что видел сам... Синьор, уж это слишком!

«Синьор, уж это слишком!» — естественная русская фраза. Ее интонация совершенно ясна. А «чрезмер­но!»— так никто и никогда не говорит. Можно ли представить себе, чтобы, видя, как один человек бьет другого, вы закричали ему с упреком:

— Чрезмерно!

И другая строка перевода, которая была для нас таким же неразгаданным ребусом:

Надежда (чья?) образ приняла — правитель! —

у Вейнберга, в полном соответствии с подлинником, звучит и более понятно, и более естественно:

Предчувствие мне говорит, что это — Правитель наш.

Некоторые строки Петра Вейнберга давно уже ста".iH крылатыми. Кому, например, не известно велико­лепное двустишие из первого акта, сделавшееся в Рос­сии такой же широко распространенной цитатой, как и в Англии:

Она меня за м\ки полюбила, А я ее за состраданье к ним.

Перевод этого двустишия вообще одна из самых блистательных удач Петра Вейнберга. Радлова перевела это двустишие так:

Она за бранный труд мой полюбила (кого?), А я за жалость (к кому? к чему?) полюбил ее.

В первой строчке этого двустишия наиболее замет­ное слово меня. Она полюбила меня. She loved me. И это-то слово переводчица выбросила! У Шекспира слова обеих строк параллельны:

Она полюбила меня... А я полюбил ее...


Выбросив слово меня и загнав слово ее в самый дальний участок строки, переводчица тем самым со­вершенно разрушила структуру двустишия. К тому же во второй строке ею допущено новое искажение смыс­ла: Отелло полюбил Дездемону не за то, что Дезде­мона вообще была жалостлива, а за то, что она пожа­лела его. Отелло так и говорит: перенесенные мною испытания (dangers) вызвали в ней нежное сочув­ствие.

«А я полюбил се за то, что она чувствовала состра­дание к ним».

Выбросив слоня «к ним», Радлова навязала Дезде­моне несвойственную ей беспредметную жалостли­вость.

Здесь дело не только в затемнении смысла, но и в уничтожении живых интонаций.

Ведь если каждый актер принужден говорить, как астматик, какая может быть свободная дикция в его задыхающихся, конвульсивных, прерывистых выкри­ках?

Одно дело, если Дездемона, прося Отелло о проще­нии Кассио, скажет:

Но скоро ли это случится? — и другое дело, если она буркнет отрывисто:

Но срок?

(III. 3, 57)

В этой коротышке «Но срок?» нет и не может быть никаких интонаций. В погоне за бессмысленной крат­костью фраз переводчица вконец уничтожила то ши­рокое, вольное, раздольное течение речи, которое свой­ственно шекспировской дикции.

Принуждая героев Шекспира то и дело выкрики­вать такие отрывочные, бессвязные фразы, как: «Но срок...», «Но вот — порок...», «Пристойны (?) вы?», «Кровав (?) я буду», «Полдуши пропало...», «Здесь — генерал...», «Узнал ее? Как страшно обманула...», «Зовите...», Анна Радлова тем самым огрубляет их богатую душевными тональностями, живую, много­красочную речь, придает ей барабанный характер.


Когда Эмилия говорит невинно пострадавшему Кассио, что Отелло любит его по-прежнему «и других ему ходатаев не надо, кроме душевного расположения (к вам)» — в этом чувствуется большая участливость, а когда Анна Радлова заставляет Эмилию вместо всех этих слов выпалить без всяких околичностей:

Ходатаев не надо! —

(III, 1, 48)

здесь чувствуется та же черствая грубость, какая ле­жит в основе всего перевода.

Грубость не столько в отдельных словах, сколько в синтаксисе, в интонациях, в звучаниях слов.

Нечувствительность ко всему, что есть в Шекспире изысканного, лиричного, мечтательного, тонкого, неж­ного, привела к такому искажению Шекспира, какого десятки лет не бывало во всей нашей переводческой практике.

Рецензенты почему-то заметили только грубость словаря переводчицы. Но, право же, эта грубость — ничто по сравнению с грубостью ее интонаций.

Старые переводы «Отелло» были порой наивны и бледны, но шекспировская дикция в них соблюдалась с большим пиететом, и это давало возможность декла­мировать шекспировские стихи как стихи. Но есть ли какое-нибудь стиховое звучание в таких куцых обруб­ках разрозненных фраз, как:

«•Не нелюбовь — вина». «Ты говоришь — грабеж?..» «Указывают мне — сто семь галер...»

Все эти словесные обрубки произносить как стихи незозможно. Их можно только отрапортовать, как «здравия желаю!», «рад стараться!».

III

Вд\мываясь в то, каким образом достигается пере­водчицей этот печальный эффект, я прихожу к убе­ждению, что в большинстве случаев все это происхо­дит из-за истребления таких, казалось бы, третьесте­пенных словечек, как «этот», «мой», «она», «ее», «оно», «если», «хотя», «почему», «неужели», «когда» и т. д.


До сих пор мне и в голову не приходило, какую большую нагрузку несут эти слова и словечки в жи­вой человеческой речи.

Только теперь, когда горе-переводчица выбросила в своем переводе не меньше семидесяти процентов всей этой словесной мелюзги, я увидел, каким голым, отрывистым, бескрасочным, тощим, бездушным сде­лался из-за этого шекспировский текст! Обнаружи­лось, что именно эти слова играют огромную роль в создании той или иной интонации. Казалось бы, не все ли равно, скажет ли Кассио, обращаясь к Бианке:

Узор снимите! —

или:

Этот узор снимите для меня.

Но «узор снимите» — бездушно, мертво, а «этот узор снимите для меня» — живая человеческая фраза, со­держащая в себе множество интонационных возмож­ностей.

В том, что именно эта словесная мелюзга, именно эти якобы пустые слова и словечки, без которых, ка­залось бы, так легко обойтись, являются главными носителями живых интонаций, очень легко убедиться при помощи простейшего опыта: возьмите любое рус­ское стихотворение, хотя бы Некрасова, и попробуйте деформировать его радловским методом: выбросьте из него все «ненужные» слова и словечки, подобные тем, которые выброшены из этих переводов Шекспира, и посмотрите, что станется с его интонацией. Возьмите, например, вот такое двустишие:

Ну уж и б>ря была' Как еще мы уцелели'

По методу переводчицы это двустишие следует пе­ревести, конечно, так:

Буря была... Уцелели!..

Выброшены только незаметные и мелкие слова: «ну», «уж», «и», «мы», «еще», «как», —• смысл остался


незыблем, а между тем вся эмоциональная вырази­тельность этих стихов пропала.

Когда человек говорит: «Ну уж и буря была», он выражает этим свое взволнованное отношение к буре, которая оказалась яростнее, чем он ожидал, а когда он говорит: «Буря была» — это протокольно-равнодуш­ная констатация факта.

Когда человек говорит: «Как еще мы уцелели!» — здесь сказывается недавно пережитая тревога: гово­рящий удивляется, что такая страшная буря не погу­била ни его, ни его близких. А если он скажет одно «уцрпрли», никакой эмоциональной окраски нет и не может быть в этой культяпке: ни удивления, ни тре­воги, ни радости.

Таким образом, в переводах, сделанных по этому порочному методу, не может быть передана вдохно­венность, темпераментность, эмоциональность Ше­кспира. Герои Шекспира всегда страстно переживают те факты, о которых они говорят, но этой страстности не выразить кургузыми обрубками фраз, как «Боюсь..», «Смеюсь?», «Но срок?», «Но вот — по­рок», «Что71 Шум? Мертва?», «Чрезмерно...», — при этой обрывчатой конструкции фраз пропадает не только экспрессивность шекспировской речи, но и вся се логическая связность.

Персонажи Шекспира нередко говорят широко раз­ветвленными фразами, длинными периодами, разви­вающими ряд силлогизмов. Радловский метод и в этом отношении беспомощен. Сравните хотя бы длинную речь первого сенатора на государственном совете в Венеции с той версией, какая дана в переводе.

Именно при воссоздании логических периодов пе­реводчики этого типа слабее всего, так как их перевод весь основан на разрушении синтаксиса, а какая же возможна периодизация речи без соблюдения синтак­сических конструкций?

До какого равнодушия к интонациям Шекспира до­ходит Анна Радлова, видно уже из того, что многие его утверждения она превращает в вопросы.

Этот загадочный прием повторяется в ее переводе

ЭД1


не раз и не два. Здесь Дездемона ни с того ни с сего спрашивает у Яго о своей наперснице Эмилии:

Она — болтушка?

Вопрос по меньшей мере неуместный. В подлинни­ке Дездемона не спрашивает у Яго, но возражает ему, полемизирует с ним. Яго, желая обидеть Эмилию, жа­луется Дездемоне, будто та утомила его своей болгси-ней. Дездемона вступается за любимую подругу-при­служницу:

К сожалению, она не говорлива (II, I. W2)

Вот из этой-то утвердительной фразы Анна Радло­ва делает недоуменный вопрос:

Она — болтушка?

Я не говорю о том, что здесь пропадает оттенок лю­безности: в подлиннике Дездемона сожалеет, что Эми­лия так неразговорчива, и тем подчеркивает, что ей было бы приятно возможно чаще разговаривать с Эмилией. Но оттенками Анна Радлова вообще не стес­няется. Вместо любезной реплики у нее получился по«лупрезрительный вопрос: «Она — болтушка?»

Сделать из одной фразы три, из текучей повество­вательной речи судорогу коротких восклицаний и всхлипываний, из ответов — вопросы, из реплик — ку­цые речевые обрубки, заставить даже Дездемону изъ­ясняться скалозубовским слогом — все это возможно лишь при полной глухоте к интонациям Шекспира.

Если бы во всех остальных отношениях перевод Анны Радловой представлял собой безукоризненно точную копию подлинника, то и тогда мы должны были бы признать его абсолютно неверным, так как интонации во всяком поэтическом произведении игра­ют первенствующую роль. Истинно точным может быть назван только тот из поэтических переводов, в кото­ром помимо смысла, стиля, фонетики, ритмики пере­дано также интонационное своеобразие подлинника. Если этого нет, перевод безнадежен: прочие ошибки перевода можно порою исправить, но эта не поддает­ся никаким исправлениям.


IV

Полемика вокруг этих черствых, косноязычных, ан­тихудожественных переводов разгорелась в 1935 году.

С каким-то подозрительным единодушием прозвучал в печати многоголосый хор восторженных рецензентов и критиков.

Ее переводы шекспировских пьес были объявлены высшим достижением искусства.

Против этой ложной оценки восстал талантливый критик Ю Юровский, выступивший в конце 1935 года в «Литературной газете» (№ 69) с отрицательным от­зывом о радловском переводе «Отелло». К его мне­нию присоединился критик Л. Боровой. На них обру­шились «влиятельные» журналисты эпохи. Юзовский был назван в печати «бараном», «свистуном» и «не­вежей». Боровой подвергся таким же нападкам. На­падки перемежались угрозами: «Этих свистунов и лю­бителей легкой победы надо призвать к порядку!»

Тогда же появилась статья молодого шекспироведа Власа Кожевникова, безбоязненно присоединившегося к Юзовскому и Боровому.

В ту пору я был далек от этой полемики. Но через несколько лет, изучая методику переводов Шекспира по работам Дружинина. Вейнберга, Лозинского, Щеп-кннон-Куперннк и др., я впервые пристально исследо­вал строка за строкой переводы Анны Радловой и Есксре убедился, что они убийственно плохи, хуже, чем о них говорят

Зимою 1939 года я попытался обосновать мое мне­ние в обширном докладе на Шекспировской конферен­ции во Всесоюзном театральном обществе. Думаю, кое-кто из московских старожилов не забыл тех не­истовых прений, которые вызвал мой обстоятельный и беспристрастный доклад.

Содокладчиком был Влас Кожевников, выступле­ние которого получило тогда же большой резонанс1.

1 См. газету «Советское искусство» от 9 февраля 1940 г., «Литературную газету» от 10 февраля 1940 г., журнал «Театр», 1940,.Yo 3.


Так как Радлова каким-то загадочным образом до­билась того, чтобы во всех театрах Советского Союза драмы Шекспира ставились только в ее переводах, ею были мобилизованы всевозможные внелитературные средства, дабы во что бы то ни стало заглушить нашу критику. Моя статья о ее переводах была по распоря­жению свыше вырезана из «Красной нови» (к огорче­нию ее редактора Александра Фадеева).

На конференции я счел необходимым задать ме­жду прочим такие вопросы:

«Почему другие литераторы, трудившиеся над пере­водами Шекспира, — Николай Полевой, Андрей Кро­неберг, Аполлон Григорьев, Александр Дружинин и прочие, в течение столетия не удостоились таких не­обыкновенных триумфов, какие выпали «а долю Анны Радловой?

Почему в «Литературной энциклопедии» в специ­альной статье, посвященной характеристике творче­ства Анны Радловой, напечатано черным по белому, что ее переводы — шедевры? '

Почему после низкой оценки ее переводов, данной авторитетными критиками, ее переводы по-прежнему именуются «классически точными», «лучшими из пере­водов Шекспира»?

Почему только по ее переводам издательства зна­комят с этими величайшими произведениями новую интеллигенцию нашей страны — интеллигенцию фаб­рик, заводов, колхозов, Красной Армии, университе­тов, институтов и школ?»

Один известный в ту пору артист (кстати сказать, ле знавший ни слова по-английски) выступил по на­ущению Радловой в печати и заявил, что, так как Шекспир сочинял все свои пьесы для сцены, их невоз­можно судить как произведения поэзии. Какие бы то ни было литературные критерии к ним неприменимы совсем.

«Шекспир мыслит театрально,—утверждал в сво­ем выступлении артист. — Текст Шекспира необхо­димо рассматривать всегда как «элемент спектакля»,

1 «Литературная энциклопедия», т. IX. М., 1935, стр. 501—502. 204


подчиненный законам театра, законам живого сцени­ческого действия».

Это заявление возмутило меня, и я на том же дис­путе возразил оппоненту.

— Горе театру, — сказал я, — который хоть на ко­роткое время уверует, будто сцена — одно, а литера­тура— другое. Только сочетание сценичности с высо­кими литературными качествами, с поэзией, с чисто словесным искусством есть подлинная основа театра. Шекспир потому и величайший из всех драматургов, что он — поэт. Почти все его драмы — стихи, и только оттого, что эти стихи превосходны, они уже четвертое столетие звучат во всем мире со сцены. Делать Ше­кспира только «элементом спектакля» — это значит принижать и Шекспира, и советский театр. Как и вся­кий гениальный поэт, Шекспир обладал чудотворною властью над звукописью, над инструментовкой стиха, над всеми средствами стиховой выразительности —• недаром в его сонетах, в его «Венере и Адонисе» видна лаже слишком утонченная, слишком изысканная куль--],рз ст>1\а. Сонеты — труднейшая литературная фор-vd. и. разрабатывая ее, Шекспир показал еще в юно­сти, что он \ мест быть виртуозом поэтической речи.

Вообще то была эпоха недосягаемо высокой словес-нон культуры, и неужели всю эту словесную культуру мы должны стереть, уничтожить, забыть только от­того, что тому или иному актеру удобнее обойтись без нее? Эта словесная культура была такова, что, на­пример, современник Шекспира, сэр Уолтер Роли (Ralegh), великий путешественник, завоеватель, «па­стух океана», один из праотцев английской колони­альной политики, даже сидя в тюрьме, даже зная, что завтра утром палач отрубит ему голову, пишет перед смертью стихи, которые отшлифованы так артистиче­ски, будто он профессиональный словесных дел ма­стер. Даже пираты владели тогда отличною стпхо-т ворною формою.

Эдмунд Спенсер, «поэт поэтов», «поэт для поэтов^, характерный поэт той эпохи, законодатель ее литера­турного вкуса, потому-то и был встречен восторгами своих современников, что благодаря изощренной стп-


хотворческой технике довел музыку стиха до таких небывало прекрасных звучаний, каких и не предпола­гали тогда в английской речи. Недаром его знамени­тую «стансу», то есть изобретенную им структуру стиха, позаимствовали у него — два столетия спустя — такие могучие лирики, как Байрон, Шелли и Ките. Другие гиганты эпохи — Френсис Бомонт, Джон Флсг-чер, Кристофер Марло, Бен Джонсон — входят, подоб­но Шекспиру, не только в историю театра, но и з историю поэзии. Конечно, была в их стихах и гру­бость, и они часто проявляли ее — когда она была им нужна, — но сколько утонченности в самой структуре их речи, какой звучит она изысканной музыкой.

Шекспир — один из них, он порожден именно этой культурой. Впоследствии он отказался от чрезмерно­го литературного лоска, но все же и в его позднейших стихах ощущается, что он эту школу прошел, что в его простоте есть утонченность.

О просодии его стихов, об их мелодике, ритмике, о тайне их великолепного звучания существуют десятки книг (самая популярная принадлежит профессору Джорджу Сэйнтсбери), ибо, повторяю, только потому, что стих Шекспира обладает такими высокими лите­ратурными качествами, так колоссальна сила его сце­нических образов. Переводя Шекспира на русский язык, мы не должны забывать, что переводим такого же мастера поэтической речи, как Овидий, Вергилий, Данте, с такой же гениально экспрессивной фонетикой. Поэтому, когда у Анны Радловой в одном из самых волнующих монологов Макбета я читаю стихи:

Когда конец концом бы дела был, Я скоро б сделал,

это страшное «бсделал» режет меня, как ножом. И я уверен: не только меня.

И развились б расчесанные кудри,

И каждый волос твой подняло б дыбом.

(«Гам тет»)

Людей таких ты открывало б, небо, И в руки каждые влагало б плеть. («Отелло»)


Брасчссанные, бдыбом, бнебо, бплсть — можно ли навязывать Шекспиру такую фонетику?

В радловском «Макбете» непроизносима строка:

Смерть дня и омовенье язв труда.

Это языколомиое язвтруда нисколько не лучше, чем бсделал. Как нарочно, в подлиннике здесь одна из му-зыкальнейших строк:

The death of each day's life, sore labour's bath.

В новом издании «Макбета» переводчица отказа­лась от «язвтруда», но свято сохранила свое «бсде­лал» н в 1935, и в 1937, и в 1939 годах!

Столь же неприкосновенной осталась во всех изда­ниях ее перевода строка:

Подпрыгивающее честолюбье.

У Шекспира здесь — образ всадника, который or излишнего азарта перемахивает через седло. У Анны Радловой — несуществующий в подлиннике образ коня, который бежит и подпрыгивает. Этот образ со­вершенно противоречит тому, что хочет сказать Мак­бет. Так что «подпрыгивающее честолюбье» искажает и просодию Шекспира и смысл.

Но сейчас меня занимает не столько искажение языка, не столько искажение смысла, сколько та упря­мая борьба с поэтичностью поэзии Шекспира, которая является движущей силой всех переводов Радловой. Переводчица как будто задалась специальной целью добиться того, чтобы его стихи прозвучали корявее, грубее и жестче. Можно ли представить себе, что ге­ниальный поэт в своих лучших творениях культиви­рует такую фонетику:

И Кларенс мертв твой, что убил Эдварда.

(268)

Клянусь я светом... Поли твоих злодейств он...

(274)

Я по закону тетка — мать в любви к ним.

(Ш)


Я отнюдь не утверждаю, что именно так переводит Радлова каждую строчку Шекспира; у нее есть немало более добротных стихов, но все же для нее показа­тельно именно такое пренебрежение к звучанию стиха.

Как бы для того, чтобы продемонстрировать свое полное равнодушие к звучанию шекспировских строк, Анна Радлова то и дело допускает в своих переводах такие противоестественные скопления одинаковых зву­ков, как «совестливы вы», «Шлет небо боль», «не не­любовь вина», «ворота ада, да», «мергв твой», «Как /Сассио?», то есть такие уродства (вы-вы, бо-бо, йе­не, тв-тв), которые недопустимы даже при переводе прозы третьестепенного автора.

Был Цезарем подавлен. Ведьм спросил он. («Макбет», III. I)

Или:

Так возвращайтесь к вечеру. Флияс с вами.

(«Макбет*, III, 1)

Или:

Меня ты учишь.—Душка, мергв ваш милый.

(«Отелло», V, 1, 33)

Говорить про эти плохие стихи, будто они хороши для театра, — значит, выказывать неуважение не только к поэзии, но и к театру. Советской сцене, со­ветскому зрителю нужен подлинный Шекспир, Ше­кспир-поэт, а не косноязычный астматик, кропатель какофонических виршей!

Критики, за исключением двух или трех одиночек, упорно не желали заметить вышеперечисленные недо­статки переводов Радловой, а всегда указывали всего лишь на один недостаток, второстепенный и совершен­но невинный: «а грубость некоторых ее оборотов и слов.

Считали, что эта грубость есть одно из надежных ручательств правдивости и точности переводов. Уж


если человек так старательно воспроизводит даже эти крутые слова, значит, с какой же точностью воспро­изводит он все остальное! Никому и в голову не при­ходило, что Анна Радлова была так аккуратна исклю­чительно в этой области. Покуда люди любезны, бла­гожелательны, ласковы, она с неохотой воспроизводила их речи, выбрасывая оттуда целые пригоршни при­ветливых слов, а чуть только те же люди под влия­нием вина или аффекта начинали изрыгать друг на друга хулу, Анна Радлова становилась точна, как хро­нометр.

Порой она гораздо грубее Шекспира.

Например, Яго говорит у Шекспира в первой сцене четвертого акта:

Усердно допросите Дездемону. (IV, 1, Юб)

А у Анны Радловой он выражается так: На Дездемону вы налягте!

«Налягте на Дездемону» — это кажется ей более шекслнрэзским. Тот же Яго у Шекспира говорит:

Если только такое создание когда-либо

бывало на свете.

(II. I, 157)

Переводчица же заставляет его говорить: Такая баба, коль такую брать (?).

«Брать бабу»... В этих отсебятинах меня удивляет не столько их наигранный цинизм, сколько их ухар­ский стиль. Вместо «достань денег» Анна Радлова трижды повторяет сгони деньги» (I, 1, 3). И когда и:ел.г;-роБскнн персонаж говорит у нее, что кто-то перерезал ему нос. ни одному русскому читателю этой \\арскои фразы и в голову никогда не придет, что у Шекспира нет ни слова о носе (I, 1, 30).

Повторяю: напрасно критики фиксировали наше внимание исключительно на этой особенности ее пере­водов. Выдвигая эту особенность на первое место, они тем самым заслоняли важнейший принципиальный


вопрос — о наиболее правильных методах перевода на русский язык поэтического наследия классиков. Ведь дело вовсе не в том, каковы погрешности радловского -чгревода «Отелло», а в том, каковы теоретические установки и общие принципы, приведшие переводчицу к этим погрешностям. Как могло случиться, что Анна Радлгва, автор неплохих переводов у^"о-тя--о,-кой прозы, оказалась столь беспомощней '\>н периоде Шекспира?

Конечно, есть и в этом переводе отдельные строки, где сказывается словесная ловкость, находчивость, но, к сожалению, отдельные удачи еще не делают всего перевода художественным. Неплохо передана Радло-вой такая сентенция:

Когда несчастью праздным плачем вторим, Мы умножаем горе новым горем.

Монолог Яго в конце первого акта кончается у нее таким прекрасно переведенным двустишием:

Придумал! Зачато! И ночь и ад На свет приплод чудовищный родят.

Очень близки к подлиннику и по смыслу, и по ин­тонации эти две строки второго акта:

Пойдемте, Дездемона. Долг солдата

От сладких снов вставать под рев набата.

Но все это — исключения из общего правила, слу­чайные удачи, еще сильнее подчеркивающие пороч­ность тех теоретических принципов, которыми руково­дилась переводчица.

Теоретические принципы, на основе которых Анна Радлова переводила Шекспира, определились полно­стью еще в двадцатых годах. Именно тогда стало ясно, что прежние переводы трагедий Шекспира, даже са­мые лучшие, уже не удовлетворяют читателя нашей эпохи и что нужно переводить их заново, по-другому, на других основаниях. Стало ясно, что прежние пере­воды, даже самые лучшие, были выполнены по-диле­тантски, кустарно, без научного учета специфических качеств художественной формы переводимого текста.


В самом деле, тот же Петр Вейнберг в своем пере­воде «Отелло» из одной шекспировской строки делал при желании две, а порою и три, нисколько не сму­щаясь тем, что знаменитый диалог Яго и Отелло в третьем акте занимает у Шекспира всего лишь сто шестьдесят семь стихов, а в переводе — целых двести сорок! Почти так же пренебрегал он рифмами, считая вполне допустимым даже в тех редких случаях, когда у Шекспира появляются рифмы, не всюду воспроиз­водить их в своем переводе. Таков был переводческий канон того времени. Тогдашние переводчики хлопота­ли не столько о том, чтобы воссоздать в переводе фор­му переводимого текста, сколько о том, чтобы воссо­здать его мысли и образы.

Но в двадцатых — тридцатых годах, восставая про­тив этой «кустарщины», новое поколение переводчи­ков провозгласило своим лозунгом научность. Науч­ность, по их убеждению, заключалась в объективном \чете всех формальных элементов переводимого те->.:та. которые переводчик обязан воспроизвести с пе-

Date: 2015-11-13; view: 306; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию