Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Подходы к исследованию национализма





ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

В этом очерке будут подвергнуты критическому рассмотрению определения и трактовки, данные национализму историками, а затем выскажу свои дово­ды в пользу того, что предпочтительнее других подходов должны быть те, что рассматривают национализм как аспект современности. Потом я исследую один из таких подходов, концентрирующийся на отношении между национа­лизмом и развитием современного государства, и предложу некоторые при­меры догадок и озарений, к которым подобный подход может нас привести.

Следует четко понимать, что имеет право называться «теорией», касаю­щейся такого предмета, как национализм. Для начала, сама теория должна подвергаться некоторого рода проверке очевидностью. Поэтому очень важ­но оформить ее таким образом, чтобы она допускала подобную проверку. С этим есть кое-какие проблемы. Общее понятие, которое помогает сформи­ровать подход к предмету, не может быть столь же фальсифицируемым, как частное суждение о конкретном явлении. Здесь речь скорее пойдет о том, как следует применять подобные понятия с целью получения частных суждений. Без некоторых ясных определений и понятий невозможно выделить и иссле­довать ни один частный случай. Опасность не опирающейся на теорию исто­рии заключается в том, что она либо протаскивает в дискуссию непризнан­ные определения и понятия, либо подменяет ясное аналитическое описание и объяснение обычным повествованием с неверно расставленными акцента­ми. Теория, которая не может применяться в историческом исследовании, лишена ценности, а историческое исследование, не подкрепленное теорети­ческим знанием, лишено цели.

Первая проблема, которую нам предстоит решить, — это договориться о том, что мы имеем в виду под национализмом. Основная трудность, препят­ствующая ясным дебатам, заключается в том, что различные теоретики и историки понимают под этим термином разные вещи. При самом первом при­ближении я нахожу здесь три области интересов: доктрину, политику, чув­ства.

В первую очередь национализм, вероятно, должен быть определен как док­трина, как «изм». Однако, такое определение может оказаться весьма непол-

7*—2035 ным и сгодиться только в качестве отправного пункта для исследования по­литики и чувств. С другой стороны, в работах таких авторов, как Кедури и Талмон, в центре внимания находится именно становление доктрины, а за­тем уже то, как она может применяться в политике1. Тип теории и истории, который далее возникает, объемлет собою идеи, а также тех, кто эти идеи ге­нерирует, то есть прежде всего интеллектуалов или в целом всю группу, опре­деляемую как интеллигенция. Кроме того, классификация различных типов национализма при подобном подходе строится на основе выделения разных видов доктрин, таких, как либеральный и интегральный национализм2.

В данной точке зрения на национализм, в сущности, нет ничего неправиль­ного. Проблемы возникают потом, когда те, кто захочет применить этот под­ход к предмету, попытаются распространить свое понимание на национализм как политику или как чувства. Нетрудно показать, что не слишком целесо­образно рассматривать националистическую политику как плод деятельно­сти интеллигенциий, а национальные чувства — как результат политичес­ких движений, обслуживающих националистические доктрины, как это за­частую делают подобные авторы. В националистической политике часто ведущая роль принадлежит иным группам, а возникновение национальных чувств следует увязывать с куда более сложным комплексом перемен, чем простое распространение доктрины от интеллектуалов-творцов к широким слоям населения.

Другая крайность заключается в том, что национализм трактуют в поня­тиях развития национального чувства или «национального сознания» у ши­роких слоев населения3. Такое население здесь часто именуется «нацией», хотя вопрос о том, насколько правомерно приравнивать нацию к группам, осознающим и разделяющим чувство национальной идентичности, как мы увидим в дальнейшем, чрезвычайно непрост. Однако и в этом подходе, взя­том в отдельности, нет ничего неправильного. Работа, которая ведется на его основе, концентрируется на таких темах, как исчезновение местной и реги­ональной автономии в рамках некой «рациональной» территории, толкуе­мое в понятиях политической централизации, распространения рыночных отношений, роста географической и социальной мобильности и усиления культурной однородности. И напротив, национальное чувство может рас­сматриваться и как отрицательная реакция на такие тенденции в том слу­чае, если они выражают поползновения более влиятельных культурных групп, которые начинают восприниматься как инородцы.

И в такой точке зрения тоже в принципе нет ничего неверного. Однако и здесь проблемы возникают потом — когда данный подход распространяется на другие аспекты определения национализма. Так, на его основе национа­листические идеи или политика понимаются как результат развивающего­ся чувства национальной идентичности в рамках нации, — идентичности, вероятно выражающей интересы основных групп, вовлеченных в процесс централизации или распространения рынка, либо выражающей ценности ряда групп, которые обрели национальное самосознание благодаря преобра­зованиям в экономике, коммуникациях и политике. Хотя нам известно, что националистические доктрины и националистическая политика часто воз­никают в таких регионах и обществах, где у большинства населения отсут­ствует сколько-нибудь сильное или отчетливое чувство национальной иден­тичности. Мы также можем указать на ряд случаев, когда национальные чувства разделялись очень многими, но при этом они не связывались ни с выработкой националистических доктрин, ни с появлением значительных националистических политических движений.

Наконец, в фокусе такого подхода иногда бывает политика. Это подход, с которым я согласен, но важно признать его ограничения. Сами по себе зна­чение и успехи националистического политического движения ничего не говорят нам об истории националистической доктрины или о том, до какой степени населением, на представительство интересов которого претендует националистическое движение, владеют национальные чувства. Я, однако, уверен, что историки иногда придают такую важность теме национализма в силу того, что имеют дело со значительным националистическим течением. Мало кто стал бы изучать работу интеллектуалов, которые развивали наци­оналистические доктрины и поддерживающие их мифы, если бы все это не применялось политически значимым образом. Что же до национальных чувств, то они столь размыты и переменчивы, что историки обычно избира­ют их в качестве объекта для изучения только тогда, когда эти чувства мо­билизуются под влиянием политического движения.

Есть еще ряд других терминов, таких, которые тесно связаны с национа­лизмом, и таких, которые необходимо отделять от него. В различении меж­ду «патриотизмом» и «национализмом» я не нахожу большой аналитичес­кой ценности. В первом звучит что-то похвальное, во втором — оскорбитель­ное. Поэтому если термины «нация», «национальность» и «национальная группа» имеют какое-нибудь значение помимо осознанного чувства принад­лежности к группе людей (то есть национального чувства), то это значение должно относиться к чертам, которые обычно считаются общими для всех членов нации, независимо от того, с кем они себя идентифицируют. Кое-кто из исследователей пытается соотносить национализм — в любой из его трех основных форм — с такими объективными групповыми характеристиками, но их аргументы никогда не бывают исчерпывающими и всегда сопровож­даются признанием множества «исключений». Равным образом я бы отде­лил друг от друга понятия вроде народности и этничности, с одной сторо­ны, и национализма, с другой, особенно когда первые рассматриваются в ряду объективных групповых характеристик.

Второй вопрос из области определений касается содержания положений националистических доктрин или целей националистического политичес­кого движения, или ценностей, ассоциируемых с национальными чувства­ми. Например, понятно, что приверженность идее территориальной экспан­сии национального государства и изгнание «чужаков» с национальной тер­ритории совершенно различны. Одни и те же люди могут разделять оба эти интереса, но отнюдь не обязательно, что они будут их разделять, и во мно­гих случаях они их, очевидно, не разделяют. В одной националистической доктрине может утверждаться, что нация есть плод активной субъективной приверженности, а в другой — подчеркиваться, что нация — это расовая, языковая или религиозная общность, формирующаяся независимо от мне­ний ее членов.

Меня национализм интересует как политика. Если говорить о содержа­нии этой политики, то, по моему определению, оно состоит из трех убежде­ний:

1. Существует нация — конкретная группа, обособленная от всех остальных человеческих существ.

2. Объектом политической идентификации и лояльности в первую очередь и главным образом является нация.

3. Нация должна иметь политическую автономию, лучше всего — в форме суверенного государства4.

Я бы подчеркнул, что политические движения, в которых звучат такие за­явления, характерны именно для современности, — это в значительной сте­пени движения двух последних столетий. За прошедшее время они стали самыми значимыми из всех политических движений и внесли основной вклад в перекраивание политической карты мира. Они также способствова­ли закреплению господствующей политической идеи современности, соглас­но которой большая часть мира разбита на ряд государств, каждое из кото­рых представляет собою нацию, и если в некоторых частях света этого пока не случилось, то, значит, должно случиться.

Наиболее важная цель всякой общей теории национализма — это объяс­нение того, почему подобные движения в настоящее время стали иметь та­кое большое значение.

В самом широком плане я выделил бы четыре подхода к национализму: «первоначальный», функциональный, повествовательный и современный. Современный, и единственный общий подход, состоятельность которого не вызывает у меня сомнений, я бы, в свою очередь, поделил на несколько раз­личных подходов.

ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ, ФУНКЦИОНАЛЬНЫЙ И ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНЫЙ ПОДХОДЫ

Первоначальный подход

Грубейшую из форм, которые может принимать «первоначальный* подход, придают ему сами националисты. Основная идея заключается в том, что их нация существует издавна. Ее историю можно проследить через века. В не­кий былой период эта нация знала величие, и прежние герои и золотые века способны вдохновлять ее сегодняшних членов.

Проблема этого подхода в том, что он слишком сильно расходится с оче­видными фактами. Национализм как доктрина вполне современен, даже если Кедури, вероятно, несколько преувеличивает, когда заявляет, что он был «изобретен» в начале XIX века5. Национализм как политика также весь­ма современен. До XVIII века политическое действие обосновывалось толь­ко в династических либо религиозных терминах, хотя временами можно было различить слабые ссылки на национальную идентичность".

Более приемлемая версия такого подхода недавно была предложена на об­суждение Энтони Смитом7. Смит утверждает, что этническая идентичность не является новым изобретением. Уже давно существовали народности, ис­торию которых можно проследить — по крайней мере в Европе и на Сред­нем Востоке — в течение веков, если не тысячелетий. Он определяет народ­ности как «носящие определенное имя человеческие популяции с общими мифами происхождения, историей и культурой, с привязанностью к конк­ретной территории и чувством солидарности»8.

Смит выступает против таких теоретиков, как Геллнер, в чьей модели аг­рарной империи не остается места (или, в лучшем случае, оно является мар­гинальным) для чувств идентичности, которые овладевали различными со­словиями в пределах определенного региона9. Он, напротив, полагает, что модель аграрной империи не исчерпывает всех характеристик аграрных об­ществ. Бывают общества и другого типа: города-государства, автономные крестьянские общины. Бывают и иные отношения между различными груп­пами — более сложные, чем те, что могут сложиться в рамках аграрной мо­дели. Затем он переходит к классификации различных типов народностей, подразделяя их, например, на горизонтально-аристократические и верти­кально-демотические типы. Очевидно, что такое деление может быть тесно связано с делением наций Центральной Европы на «исторические» и «неис­торические» или различием между доминирующими и подчиненными куль­турными группами, такими, как венгры и славяне10.

Смит признает, что между народностями и современными нациями нет сколько-нибудь прямых или причинно-следственных связей. Помимо выше определенных характеристик, присущих народностям, современные нации обладают юридическим, политическим и экономическим единством. Он зна­ет, что многие народности так и не стали современными нациями. В своей более поздней книге11 он ясно обозначил те современные трансформации, которые необходимы для того, чтобы из народности выросла нация. И все- таки он готов настаивать на том, что объективная реальность прошлых на­родностей имеет значение для современных наций. Без того, что он называ­ет «мифо-символическими комплексами», которые образуют и выражают этническую идентичность, современный национализм был бы не более чем вздорным и беспочвенным измышлением. Сегодняшний националист-интел­лектуал или политик развивает свои идеи, опираясь на существующие эт­нические идентичности. Чем идентичность сильней и устойчивей, тем успеш­нее оказывается современный национализм.

Между прочим, Смиту удается нащупать некую разумную середину меж­ду теми националистами, которые просто утверждают, что нация имеет про­должительную историю, и теми, которые рассматривают нацию как специ­фичный и современный конструкт. Однако, не споря с его положением о том, что этническая идентичность все же имела какой-то вес в прошлые времена и что она может накладывать некоторые ограничения на претен­зии, выдвигаемые современным национализмом, я не нахожу данный под­ход особо полезным для того, чтобы хоть в какой-то степени понять нацио­нализм.

Во-первых, очень важно разобраться с функциями и значением этничес­кой идентичности. Лично мне даже в собственных аргументах Смита очень важным кажется то, что досовременная этническая идентичность не была институционализирована. Интересно, что три элемента современной нацио­нальности, которые, по Смиту, отсутствовали в до-современных народно­стях, — это юридическая, политическая и экономическая идентичность. Вот именно они и составляют важнейшие институты, в которых национальная идентичность способна обрести форму. Проблема идентичности, складыва­ющейся вне институтов, особенно таких, которые способны объединять лю­дей, рассредоточенных на огромных социальных и географических простран­ствах, — в том, что она неизбежно фрагментарна, прерывиста и слабо ощу­тима. Это, например, касается этнической идентичности родственных групп. Обычно когда мы определяем какую-либо до-современную этническую иден­тичность, то, как правило, она относится к более крупным институтам — таким, как церковь или правящие династии. Однако такие институты несут в себе иную идентичность, яростно конфликтующую с идентичностью этни­ческой группы.

Сложно узнать, какую роль играли для отдельных священников или ко­ролей их «этнические высказывания», но можно предположить, что они мог­ли делаться, только пока выполняли какую-то функцию1,1. И также почти невозможно узнать, какое значение эти заявления и связанные с ними мифы и символы имели для большинства населения, которое так или иначе было связано с подобными институтами. По-видимому, мы можем выделять об­щие культурные модели сравнительно широкого уровня (например, в худо­жественных стилях), но мы не знаем, какое значение это имело в терминах чувства идентичности, а равно не можем быть уверены в том, что данная мо­дель не является прежде всего продуктом наших собственных эстетических категорий.

Во-вторых, больше всего бросается в глаза отсутствие преемственности между прежней этнической и современной национальной идентичностью. Да, националисты — интеллектуалы и политики — действительно монопо­лизируют мифы и символы, унаследованные от прошлого, и вплетают их в свою аргументацию, призванную закреплять национальную идентичность и оправдывать национальные притязания. Однако крайне трудно соотнести степень их успеха с «объективной» важностью таких мифов и символов. Нам известно, что во многих случаях современные националисты сами придумы­вали мифы; на ум приходит, в частности, эпос об Оссиане, сыгравший та­кую важную роль в современной националистической мысли валлийцев. Принимая во внимание то почтение, которое националисты испытывают к истории, доказательство того, что этот эпос представляет собой современное творение, очевидно, должно было вызвать у них глубокий стыд, — но это скорее имеет отношение к вопросу о националистическом видении истории, чем к вопросу о силе этнической идентичности. Более того, понятно, что со­временный национализм видоизменяет подобные мифы и игнорирует те, что идут вразрез с его собственными целями. Также известно, что многие влия­тельные националистические движения современной эпохи преуспели и не­взирая на то, что богатая национальная история имела к ним слабое отно­шение. Можно ли всерьез заявлять, что ливийская идентичность в чем-то менее прочна, чем египетская; или что идентичность словаков не столь силь­на, как у венгров? В ряде случаев выработка богатого «мифо-символическо- го комплекса» не принимает легко узнаваемых «интеллектуальных» форм, и она остается далека от тех высоко культурных интересов, что вдохновля­ют большинство исторических исследований. Например, стены большинства зданий в протестантской, равно как и в католической части Белфаста, по­крыты граффити, пробуждающими сильное чувство национальной идентич­ности, каковое в случае протестантов не находит существенного отражения в работах интеллектуалов.

Понятно, что должно было существовать нечто такое, к чему национа­листы могли бы апеллировать. Бессмысленно затевать большую игру с язы­ком и языковыми различиями, если на самом деле серьезных различий меж­ду языками нет. Поэтому о румынском языке вполне можно сказать, что он есть одна из объективных основ, на которых строится румынский национа­лизм. Однако и здесь я хотел бы остановиться на отсутствии преемственнос­ти между старым и новым национализмом. Сведение нескольких употреби­тельных диалектов в единый письменный язык является современным и творческим достижением, которое в зависимости от научных и политичес­ких интересов может давать разные результаты. Идея, согласно которой язык — это основа политических различий, является современной. Только с тех пор, как язык был сделан институционально значимым — в трех со­временных составляющих национальности: праве, государственности, эко­номике, — он приобрел и значение политическое. Официальная языковая политика, такая, как при Иосифе II, вынуждала, например, тех, кто гово­рил по-венгерски, изменять своему латинскому lingua franca и противопос­тавлять венгерский язык немецкому. Расширение структуры «обществен­ного мнения», выражающееся в умножении числа популярных газет, пери­одики и брошюр и часто связанное с возрастающим значением выборных органов, которые решают государственные вопросы, также способствовало важности выбора и стандартизации языка. Все усиливающееся значение языка для судов, пользующихся одним определенным наречием, особенно в устной форме, сделало выбор языка предметом всеобщей заинтересованнос­ти. Распространение рыночных отношений, и особенно соседство различных языков или этнических групп в одних регионах (как правило, городах, но также и шахтерских поселках), возможно, имело аналогичный эффект. На­конец, именно в современный период произошел скачок в развитии массо­вого образования. Например, использование местных языков в начальном образовании, благословленное Иосифом Вторым, одновременно подогрело интерес к употреблению румынского и славянских языков и было воспри­нято как угроза теми, кто говорил по-венгерски.

Другими словами, язык начинает иметь значение не только как кладезь национальной культуры и памяти, как хранилище мифов, но также как сфе­ра политического, экономического, юридического и образовательного инте­ресов. Я бы даже хотел подчеркнуть, что когда он являет собою не более чем первое, то его значение действительно крайне ограничено и сводится к ин­тересам разве что самозваных культурных элит. Иногда такие элиты берут власть, как в Ирландии, и используют государство для форсирования мер в отношении языка, но ясно, что это имеет очень ограниченные последствия. Английский остается господствующим языком, даже притом, что во всех школах изучают гэльский. В Шотландии и Уэльсе, где государственная власть играет куда меньшую роль в решении подобных вопросов (в Уэльсе большую, чем в Шотландии), гэльский и валлийский языки уцелели только как языки сообществ в высокогорных районах, либо их сохраняют малень­кие группы энтузиастов от культуры. Во всех других случаях язык вымира­ет. И потом уже никто не помнит о том, что когда-то существовал язык, с которым связывался потенциал национальной идентичности, — поскольку не осталось никого, кто мог бы развивать этот потенциал в теории либо на практике. Забвение, наряду с памятью, играет большую роль в аргумента­ции, касающейся древних истоков современных наций.

Единственными институтами в аграрных обществах, стоящими над всей местной спецификой и способными упорядочивать и воспроизводить «мифо- символические комплексы» этнической идентичности, были церкви и вла­ствующие династии. Хотя именно для этих институтов и представляет уг­розу современный национализм. В ряде случаев в Европе позднего средне­вековья и ранней современности можно обнаружить и такие династии, ко­торые опирались на собственный «рациональный» образ, — как правило, в качестве средства борьбы с институтами, выражавшими притязания универ­сального характера, такими, как католическая церковь или Священная Рим­ская империя. Однако я сказал бы, что их политика имела весьма ограни­ченные успехи, если только она не сочеталась с расширяющимся влиянием таких институтов, которые тоже могли противостоять монархической влас­ти, как, например, английский парламент13.

Более важным и более трудным является понимание отношений между этнической идентичностью и религией. Я готов согласиться с доводом Гел­лнера о том, что для аграрных империй, в которых велико влияние церкви, характерно, что духовенство отвечает за кодификацию доктрин, притязаю­щих на универсальную значимость14. Эти религии, особенно если они прозе­литского типа, как христианство или ислам, не могут мириться с местной специфичностью и замкнутостью этнической принадлежности. В лучшем случае они станут использовать эту принадлежность как средство своего про­никновения в сообщества, чтобы затем подорвать или отодвинуть на второй план местечковые суеверия и их хранителей.

Тем не менее очевидно, что церкви явились основным рычагом для разви­тия современной национальной идентичности. Например, в империи Габс­бургов греческая православная и униатская церкви сыграли главную роль в развитии румынского националистического движения. В Османской импе­рии независимые христианские институты имели решающее значение для раннего развития греческого, болгарского и сербского национальных дви­жений15.

Отчасти это следствие поражения идей универсалистского толка. Османы отказались на своих европейских территориях от исламской прозелитской миссии. Единственные церкви, которым они предоставили формальную ре­гиональную автономию, были христианские. Эти церкви явились естествен­ным объединяющим институциональным началом для движений за незави­симость в XIX веке, возникших как реакция на крушение и распад Османс­кой империи.

На большей части Европы поражением универсального христианства ста­ла Реформация. Акцент на важности использования местного языка и про­тест против иерархической власти духовенства способствовали тому, что цер­ковь стала гораздо ближе к мирянам и конкретным языковым группам. Если крупные крестьянские сообщества, такие, как румынские, имели собствен­ные, не всем в государстве угодные, церкви с небольшим штатом священни­ков, то это также могло служить объединительным началом для последую­щих движений за национальную независимость.

Таким образом, в целом я сделал бы вывод, что «первоначальный» взгляд на национальность не является особо полезным. До-современная этническая идентичность не имеет достаточного количества институциональных ипос­тасей, выходящих за локальные рамки. Практически все основные инсти­туты, которые создают, сохраняют или передают национальную идентич­ность и увязывают ее с какими-либо интересами, относятся к современной эпохе: это парламенты, массовая литература, суды, школы, рынки труда и так далее. Два единственных до-современных института, которые, возмож­но, играли такую роль, — правящие династии и церкви, — находятся в край­не двойственном отношении к этнической идентичности. Только в том слу­чае, когда такие династии или церкви вступают в конфликт с другими, как правило, более могущественными династиями или церквями, мы можем го­ворить о том, что они становятся средствами для достижения национальной идентичности. Но и тогда монархи, представители судов и духовенства со­храняют крайнюю подозрительность относительно апелляций к националь­ному, и, как только национальное движение приобретает более массовую поддержку и воплощается в более современных институтах, они зачастую вступают в конфликт с более «продвинутыми» в этом смысле рационалиста­ми. Совершенно ясно, что именно так и произошло, например, в Ирландии. Национальная идентичность в существе своем современна, и именно с такой предпосылки должен начинаться всякий осмысленный подход к данной теме.

Функциональный подход

Разнообразие функций, которые можно приписать национализму, практи­чески бесконечно18.

Во-первых, у него есть функции психологические17. Часто звучат утверж­дения о том, что людям необходимы «идентичности». Национализм спосо­бен удовлетворять такую потребность. Подобный аргумент зачастую привя­зывают к объяснению кризисов идентичности, к которым приводит круше­ние религиозных верований или которые сопутствуют краху традиций. Люди, оторванные от своих деревенских корней, расставшиеся со своими родственниками и духовными отцами, перемещенные в безличные города, могут найти нечто весьма комфортное для себя в такой идентификации, ко­торую обеспечивает им национальная принадлежность. Более того, в этом чуждом мире, сталкиваясь со сложной смесью языков и этнических групп, они начинают отчетливо сознавать свою собственную идентичность именно в языковом и этническом плане.

У историка в связи с этим подходом возникает масса проблем. Идея «по­требности в идентичности» уже сама по себе проблематична и чревата аргу­ментацией, не выходящей за пределы логического круга. (Если люди при­дают такое значение конкретной идентичности, это значит, что они «нуж­даются» в ней, но в то же время это единственный способ, которым данная потребность заявляет о себе.) То, что типы этнических конфликтов, которые принято связывать с современным ростом городов, имеют какое-то очень не­посредственное отношение к развитию национализма, отнюдь не является очевидным. Во множестве случаев, например в Соединенных Штатах Аме­рики, эти явления в значительной мере обособлены друг от друга. Национа­лизм часто находит поддержку не у тех индивидов и групп, которых, веро­ятно, больше всего затрагивают подобные сдвиги. Если кому-то удается най­ти менее расплывчатые основания для использования аргументов, связан­ных с этнической или языковой идентичностью (например, использовать их для того, чтобы не допустить посторонних к скудным ресурсам, таким, как рабочие места и жилье), то они становятся более предпочтительными, чем пространные доводы о потребности в идентичности18. Это будет означать, что опасность использования таких аргументов возникнет только после того, как потерпят неудачу более специфичные и доказуемые объяснения.

Кроме того, проблема аргумента такого рода заключается и в его истори­ческом обосновании. Дабы доказать положение о том, что потребность в на­циональной идентичности является исключительно современной, необходи­мо привязать ее кризис к неким сугубо современным изменениям (падению авторитета религии, индустриально-урбанистическому развитию). Но тако­го рода обоснования выходят за рамки функционального подхода. Напри­мер, аргумент Геллнера, согласно которому социальная структура как осно­ва индивидуальной идентичности сменяется национальной культурой, яв­ляется не столько аргументом относительно «функции» культуры в совре­менных условиях, сколько аргументом относительно того нового значения, которое культура и идентичность приобретают в современном мире19. Впол­не может статься, что существует целый ряд совершенно конкретных функ­ций, которые могут выполнять претензии на национальную идентичность — например, сохранение права на труд или политическая мобилизация, — но они возможны только в том случае, если современность приобрела всеобщий характер и культура в современных условиях играет роль источника иден­тичности.

Точно так же дело обстоит и с другими функциональными аргументами. Таким же образом можно интерпретировать одно из объяснений марксистс­кого толка — согласно которому национализм обслуживает классовые ин­тересы. Известно, что в некоторых случаях группы буржуазии действитель­но привязывают националистические аргументы к своим интересам. И, ко­нечно, также понятно, что в других случаях некоторые разновидности национализма противоречат интересам буржуазии (эти разновидности, в свою очередь, могут быть связаны с интересами других классов). Развивать этот аргумент далее можно, лишь поставив вопрос о том, почему в истори­ческую эпоху капитализма новый тип идеологии был связан с классовым интересом. Почему буржуазия не могла использовать для своих целей ста­рую — религиозную или династическую — идеологию? И ответ должен быть таков, что в структуре буржуазии как класса и в ее отношениях с другими классами и государством есть нечто отличное от черт, присущих прежним правящим классам. И далее можно утверждать, например, что сердцевину этих ее отличий от предыдущих эпох составляет разделение экономической и политической власти. Буржуазия не может достичь политической мощи и идентичности, используя наличные политические институты; вместо них центральную роль начинают играть идеи утверждения нового образа жизни (надежда на самого себя, предприимчивость), часто воплощенные в культур­ных институтах (раскольнических религиозных группах, профессиональных ассоциациях, образовательных учреждениях и так далее), а затем его поли­тического «представления» в парламентах и структурах общественного мне­ния. Буржуазия скорее «правит» посредством «влияния», как экономичес­кого, так и культурного, чем путем прямой узурпации власти. Отсюда мож­но перейти к рассмотрению центральной роли культурно-политических идентичностей, и особенно роли национальной идентичности, а также про­цесса их распространения на другие классы и государство.

Вместо того чтобы говорить о состоятельности этих аргументов, скажу только, что от функционального подхода необходимо переходить к структур­ному, который увязывает центральную роль национальной идеи с современ­ностью.

По аналогичной логике действуют и другие функциональные аргументы, например, такие, согласно которым «функция» национализма состоит в со­действии модернизации. Национализм, несомненно, уже использовался с такой целью (хотя также и с другой целью, то есть зачастую против модер­низации). Однако ясно, что изначально национализм явился одним из ас­пектов «незапланированной» современности. Только позднее, когда идеи и современности, и национализма зазвучали осознанно и весомо, люди смог­ли целенаправленно применять идею национализма для содействия модер­низации. Но даже в этих случаях, разумеется, необходимо строго различать между таким намерением и тем, насколько успешно или почему успешно это намерение осуществилось.

В связи с этим возникает более общее возражение против функциональ­ных объяснений, поскольку оказывается, что их сторонники могут отвечать только на вопросы «как», но не могут отвечать на вопросы «почему». Один из способов применения функционального подхода для объяснений нацио­нализма заключается в указаниях на осознанные намерения. Кто-то хочет использовать национализм с целью (т. е. как функцию), которая важна для него. Другой способ — это указать на некую обратную связь, которая делает конкретную функцию более выпуклой: например, функция конкуренции состоит в развитии экономики посредством таких механизмов, как банкрот­ство, благодаря которому из игры выходят менее эффективные фирмы, тем самым высвобождая ресурсы, способствующие участию в соревновании но­вых фирм. Проблема, однако, заключается в том, чтобы объяснить, как та­кие отношения формируются. Национализм не может начинаться как созна­тельный проект модернизации, если только мы не приписываем национа­листам феноменальные провидческие способности или феноменальную власть; и точно так же он не может «функционировать» в этом смысле до тех пор, пока не станет нормальным компонентом в рамках нового комплекса социальных устоев. Следовательно, мы вынуждены выходить за пределы функциональных обоснований в поле структурного подхода, в свете которо­го национализм предстает как одна из составных частей современности20.

Повествовательный подход

Многие историки воспринимают подъем национализма как данность. Исхо­дя из этого, они могут просто рассказывать историю его возникновения. Это возможно как на уровне конкретных случаев, так и в более общем плане.

Поэтому типичная «национальная» история начинается с традиционно­го, до-национального положения вещей. Например, историки Германии нач­нут свой рассказ со Священной Римской империи XVII и XVIII веков. Исто­рик укажет на многие слабые стороны традиционных имперских институ­тов и множества малых политических образований. Затем его внимание пе­реключится на более новые и динамичные группы и институты, в данном случае — на территориальные государства (особенно Пруссию) и носителей современных идей и практик (предпринимателей, образованных чиновни­ков). Основная линия в этой истории отражает то, как традиционные инсти­туты более или менее скоро разваливаются под натиском новых сил а совре­менные силы, в свою очередь, объединяются и умножают друг друга. Здесь бывали критические периоды стремительного прогресса (1813—15, 1848, 1866—71 гг.), сменявшиеся периодами застоя или даже отступлений назад, хотя и в течение таких периодов создавались и крепли силы национальных движений. Сами националисты, конечно, сыграли в разработке таких исто­рий главную роль. Элементы истории были придуманы еще до ее реальной развязки. Фон Трейчке и фон Зибель, например, дали новую интерпретацию немецкой истории еще до объединения Германии Бисмарком, хотя эти ин­терпретации прямо не обосновывали какой-то конкретной формы объедине­ния. Просто брались аналогии из ранней истории (например, в интерпрета­ции Дройзеном Александра Великого образ брутального македонского пол­ководца, завоевателя более цивилизованных частей Греции, отчетливо на­мекал на роль Пруссии).

Более того, сама повествовательная форма с ее канонами — завязкой, куль­минацией и развязкой — могла становиться реально важным элементом на­ционального движения, представляя его как линию прогресса, итог которо­го еще предстоит воплотить в будущем. Позднее могли создаваться более тор­жественные и консервативные повествования; но все критические формы национализма предпочитали представлять свою историю как все еще жду­щую завершения. Таким образом, на повествовательную модель могли опи­раться и либеральные, и консервативные, и радикальные формы национа­лизма.

В конце концов академические историки, не движимые прямыми поли­тическими интересами, вычистили бы из своих рассказов наиболее явно пропагандистские и партийные черты националистических воззрений. Од­нако они часто воспринимали повествование как надлежащую форму исто­рического рассмотрения, национальную принадлежность — как то, что при­дает границы и тождество их предмету, а возникновение, экспансию и ус­пех национальных движений — как собственно принципиальную тему своей истории21.

Такую же форму могли принимать и более общие истории, относящиеся к Европе или современному миру. Вполне вероятно, что сейчас эта форма переживает приток новых сил, связанный с текущим развалом последней многонациональной империи — Советского Союза и его сателлитов в Вос­точной Европе, и нам еще придется познакомиться со множеством воззре­ний, авторы которых будут настаивать на трактовке Советского Союза как искусственного барьера в современной истории, который задержал подведе­ние итогов национальной истории в Восточной и Центральной Европе.

Проблема, конечно, кроется в том, что повествование ничего не объясня­ет. Оно строится на крайне сомнительных допущениях22. Так, например, часто предполагается, что история современного мира — это история «воз­никновения» нового и «заката» традиционного. Однако абсолютно ясно, что значение и содержание национальных идей в начале такой истории сильно отличались от того, какими они были в конце. Немецкий «националист» в 1800 году стоял за нечто весьма иное, нежели его двойник в 1870-м2'. Доста­точно осознать, что в модернизацию входит преобразование всего и вся, — и станет очевидно, что она отнюдь не сводится к росту одной константы — «со­временной» — за счет другой константы — «традиционной».

Во-вторых, в повествовании, как правило, не учитывается случайный ха­рактер некоторых результатов. Разумеется, невозможно доказать, что обсто­ятельства могли сложиться иначе, как невозможно доказать, что все долж­но было сложиться именно так, как сложилось. Но зато нетрудно показать, что все произошло не так, как многие в то время хотели или предчувствова­ли, и что над этим по крайней мере стоит задуматься. Например, в 1866 году многие свидетели эпохи не думали, что Австрия так быстро капитулирует перед Пруссией. Между этой капитуляцией и развитием немецкого нацио­нализма нет очевидной связи. Повествование, которым движет идея победы и сюжет которого основан на том, что было и что должно было стать с Гер­манией в соответствии с данной идеей, игнорирует это чувство случайности и вероятности. В то же время повествование, в котором подобные события отражаются как случайность (счастливая или роковая), чревато такой опас­ностью, как представление формирования национального государства в ка­честве чего-то непредсказуемого24.

Повествование, несомненно, нуждается в теоретизации, чтобы обеспечи­вать осмысленную трактовку происходящего и чтобы читатель мог понимать, почему национализм и формирование нации-государства (хотя и не обяза­тельно всякий национализм и всякое мыслимое формирование нации-госу­дарства) являются столь повсеместными характеристиками современности. Чтобы достичь такой теоретизации, необходимо понять, как идея национа­лизма соотносится с общим процессом модернизации.

Заключение

В рамках «первоначальной», функциональной и повествовательной тракто­вок национализма существует множество интересных догадок и отдельных истинных положений. Однако все они равно неадекватны в качестве отправ­ных пунктов для понимания национализма. Нам необходима такая струк­тура, которая начиналась бы с определения места национальной идеи в кон­тексте современности. Сейчас я и перейду к рассмотрению нескольких под­ходов, начинающихся именно таким образом.

НАЦИОНАЛИЗМ И ТЕОРИИ СОВРЕМЕННОСТИ

Именно потому, что рассмотрение национализма как доктрины, как поли­тики и как массовых чувств предполагает постоянное расширение сферы исследования, мы имеем возможность фокусироваться, в частности, на бо­лее или менее широких аспектах современности. Кто-то сосредоточивает вни­мание на трансформациях, происходящих в среде элит и ведущих к созда­нию и восприятию националистических идей. К этой категории я отнес бы глубокий сравнительный труд Мирослава Хроха25. Есть такие (например, я), кто концентрируется на трансформациях в сущности власти, ведущих к по­явлению и восприятию националистической политики. Другие уделяют ос­новное внимание таким трансформациям общественных институтов, кото­рые приводят к возникновению и распространению среди широких слоев населения националистических чувств. В эту категорию я включил бы ра­боту Эрнеста Геллнера.

Перемены в сознании и националистические идеи

Для анализа первого типа работ я выберу книгу Бенедикта Андерсона «Во­ображаемые сообщества»28.

Андерсон начинает свое исследование с вопроса, поставленного в самом названии его книги. Нация — это воображаемое сообщество. Этот особый тип воображения принадлежит современности. Это не значит, что нация проти­вопоставляется «реальным» сообществам; все сообщества — воображаемые. Главное — это понять, как возник именно такой тип воображения.

Для воображения данного типа характерно, что люди представляют себе нацию как ограниченное, построенное на принципе исключения сообщество, полагают, что оно является (или должно быть) суверенным и что такое" сооб­щество заслуживает некоторых жертв, в конечном счете даже собственной жизнью. Эти моменты весьма отчетливо перекликаются с приведенными мною выше определениями стержневой доктрины национализма.

Итак, на протяжении всего своего исследования Андерсон развивает взгля­ды на то, как возникло подобное воображение. Особенно важную роль в этом свете играет опыт культурных и политических элит в колониальных провин­циях имперских государств, и в частности в эпоху и под влиянием капита­лизма, а также развитие местных языков и того, что Андерсон называет «книгопечатной культурой».

В моей статье не хватит места на то, чтобы обстоятельно рассмотреть, как Андерсон отстаивает свою позицию. Я хотел бы только сказать, что он раз­вивает ее весьма блестяще и убедительно, хотя, как мне думается, его точка зрения абсолютно справедлива лишь для определенных случаев (Латинской Америки, британской части Восточной Африки, французского Индокитая), менее убедительна для других случаев (России, Индии) и, на мой взгляд, у нее были бы серьезные проблемы в применении ко многим случаям в Евро­пе. Причина в том, что позиция Андерсона более уместна там, где существу­ет тесная связь, даже тождество, между группами, развивающими культур­ные концепции национальности, и группами, которые нередко изначально нацелены на сотрудничество с имперским государством, являющимся цент­ром националистической политики. Она также более уместна в применении к подчиненным культурным группам, находящимся на периферии больших многонациональных государств, нежели к доминирующим группам, пребы­вающим в их центре.

Это, в свою очередь, выявляет главную проблему как подхода Андерсона так и любого другого подхода подобного типа. С его помощью легко объяс­нить, как могут возникать новые виды идей о сообществах и как они долж­ны упорядочиваться в рамках определенных культурных элит. Однако нельзя объяснить, почему они должны вызывать какой-то отклик у тех, кто стоит у власти, или у широких слоев населения. И действительно, можно указать на различные варианты элит, развивающих такие идеи, выстраива­ющих новые «мифо-символические» комплексы, которые тем не менее ос­таются в стороне от большой политики и от общественной жизни.

Если принять «теорию стадий» национализма, согласно которой после­дний начинается с разработки идей, затем выражается в организации поли­тических движений и достигает кульминации, становясь общепринятым чувством, владеющим обществом в целом, то данный подход по крайней мере поможет нам разобраться в том, как делается первый шаг. Однако я пола­гаю, что у этой теории стадий есть также свои проблемы. Например, в неко­торых случаях полноценное националистическое мировоззрение не может сложиться до организации националистического политического движения, либо оно должно быть заимствовано извне. Я бы также отметил, что те, кто организовывал эффективную политику сопротивления деспотизму Османс­кой империи на Греческом полуострове, считали целесообразным говорить об этой политике в понятиях эллинского мировоззрения, которое в основ­ном было сформировано западными европейцами и имело существенное вли­яние на правительства и общественное мнение Запада.

Получается, что подход, призванный объяснять развитие новых полити­ческих идей, не может одновременно давать понимание развития новых по­литических движений или общественных чувств. Есть немало доводов в пользу такой точки зрения, и я убежден, что его положения справедливы и для подходов, фокусирующихся на государстве или на обществе. Тем не ме­нее хочу повторить ранее высказанное положение: мы в таких идеях глав­ным образом заинтересованы потому, что они становятся политически зна­чимыми. Я также считаю, что если и пока подобные идеи не «закрепятся», став частью политического движения, представителям которого приходит­ся вести переговоры с властями и создавать себе поддержку в недрах обще­ства, они будут оставаться во многом смутными и отрывочными.

К примеру, среди культурных элит в период между 1800 и 1830 годами существовали разные концепции немецкой национальности. Точка зрения, с которой Андерсон подходит к национализму, может быть продуктивно ис­пользована для понимания того, как развивались эти концепции. Однако в этих концепциях было что-то не от мира сего; они не являлись учениями и не оформились на основе чего-либо большего, чем чисто интеллектуальные принципы. Между тем, как только стало складываться либеральное нацио­налистическое движение, стремящееся к тому, чтобы влиять на правитель­ства, укреплять дальше уже имеющиеся институты, такие, как Таможен­ный союз, и находить поддержку в немецком обществе, то националисти­ческие концепции сразу приняли более определенную форму, которая впоследствии стала еще прочнее благодаря трудам политических публицис­тов. Иными словами, националистическое «воображение», став частью по­литического процесса, изменило свой интеллектуальный характер.

Перемены в общественных институтах

Андерсон ссылается на распространение капитализма, однако в его основ­ном объяснении он играет только роль фона. Хрох гораздо более тщательно соотносит формирование национализма элит с капиталистическим развити­ем — посредством точных сравнений и детального изучения регионов и групп, которые в таких национальных движениях играют ведущую роль.

Однако, кроме понимания политического фактора, который также опре­деляет форму национализма, проблема состоит еще и в объяснении того, по­чему национализму суждено было стать широко разделяемой и поддержи­ваемой идеей. Я уже показывал, что всякая точка зрения, которая связыва­ет это с тем, что национализм есть функция того или иного группового интереса, не достигает сути вопроса.

Геллнер предлагает нам именно тот анализ, который доходит до самой сути. В самом общем плане он доказал, что культура в современном обще­стве не только становится обособленной сферой, но в условиях мобильного, стремительно меняющегося процесса индустриализации она также способ­на подготовить основу для идентичности, то есть выполнить роль, которую более не могут играть социальные структуры. Прибавьте сюда его рассуж­дения о том, как индустриальное общество, всеобщее образование и форми­рование сферы народной культуры все вместе способствуют возникновению «стандартной» национальной культуры, и вы получите весомый набор по­нятий, помогающих разобраться в том, почему национальная идентичность есть явление современное — особое, но при этом очень широко распростра­ненное.

Позвольте мне и здесь, как в случае с Андерсоном, незамедлительно оце­нить силу, значение и убедительность авторской аргументации. Есть конк­ретные пункты, которые вызывают вопрос: это, например, объяснение того, как сложилась система массового образования. Геллнер считает ее истоком потребности в минимально обученной (скажем, хотя бы основам грамотнос­ти) рабочей силе. Очевидно, что это аргумент в поддержку его общего тезиса о специализации культуры и потребности в приведенном к единому стандар­ту национальном языке. Однако это всего лишь функциональное объясне­ние со всеми теми проблемами, которые я уже выше упоминал. Совершенно ясно, что во многих случаях в основе расширения школьной системы лежа­ли иные мотивы — такие, как дисциплина, филантропия и озабоченность новыми проблемами молодежи, возникающими ввиду изменения связей между домом, возрастом и трудом. Трудно выделить механизм, определяю­щий «выбор» массового образования в ряду других возможностей. А стало быть, трудно согласиться с предположением о том, что между «потребнос­тью» индустриального общества в рабочей силе, предъявляемой массовому школьному образованию, и «обеспечением» такого образования существует самая прямолинейная связь.

Однако, в целом я хотел бы согласиться с его утверждением о том, что су­ществует тесная и действительно необходимая связь между формированием индустриального общества и формированием «стандартных» национальных культур. Это столь же во многом сопряжено с рыночными отношениями и усиливающимся проникновением вниз по общественной вертикали таких институтов, как суды, армии, основанные на воинской повинности, и бюрок­ратия служб социального обеспечения, сколь и с неоспоримым развитием всеобщих начальных школ. Очень сильна его мысль о том, что большинство общественных взаимодействий в индустриальных обществах происходят в рамках «культурных зон», которые во все возрастающей степени определя­ются национальной идеей.

Основную проблему я вижу здесь в том, как связать этот аргумент с фено­меном национализма. Во-первых, многие националистические доктрины и многие националистические политические движения расцвели в таких об­ществах, которым еще только предстояло претерпеть переход к индустриа­лизации. Во-вторых, такой трансформации подверглись только некоторые части мира, тогда как широкое распространение национальных чувств мож­но наблюдать и в тех частях мира, которые пока не достигли подобной фазы. Коммерческое сельское хозяйство, массовое образование и современные си­стемы коммуникации — все это может вести ко многим из тех же послед­ствий, которые Геллнер связывает с индустриализмом. Даже будучи где-то зависимыми от индустриализма (как от модели и поставщика ресурсов), эти факторы все-таки ослабляют закономерности, установленные теорией Гел- лнера. Итак, здесь есть два момента: в неиндустриальных обществах есть средства распространения национальной культуры, и в неиндустриальных же обществах есть политически значимые формы национализма. Можно до­бавить сюда и третий момент: то, что национализм как специфическое по­литическое движение часто бывает довольно слаб в культурно однородных индустриальных обществах, живущих в границах современных наций-госу­дарств. Таким образом, ясно, что здесь необходимо четко отделять друг от друга несколько разных вещей. В частности, связь между национализмом (как отличным от участия в широко разделяемой национальной культуре) и индустриализмом на самом деле нигде не является такой тесной, как она подается в воззрениях Геллнера.

Я не сомневаюсь в том, что более всего национальные культуры развиты в индустриальных обществах, и это основным образом сказывается на харак­тере национализма в подобных обществах. Однако мне кажется, что соот­ветствие между такими обществами и национализмом — будь то доктрина, политика или чувства, общие всем, — является крайне нестрогим.

Национализм и политическая модернизация

Лично я предпочитаю начинать с того, чтобы рассматривать национализм как политику. С одной стороны, политические движения могут быть связа­ны с политическими доктринами. (Каковы источники тех идей, что исполь­зуются националистическими движениями?) С другой стороны, они также могут быть связаны с чувствами, которые разделяют широкие массы. (В ка­кой мере националистические движения способны обеспечивать себе широ­кую базу поддержки и какую роль играет в этой мобилизации их обращение к национальному чувству?) Стоит, однако, отметить, что в отдельных слу­чаях эта связь может носить достаточно негативный характер. Националис­тическое движение порой игнорирует националистов-интеллектуалов и чер­пает стимулы из сферы религиозных ценностей; порой оно достигает боль­ше успеха благодаря контактам с элитой общества и связям с прави­тельством, чем рассчитывая на массовую поддержку. Наконец, такая мобилизация масс, которая подчас действительно происходит, может быть связана скорее с его апелляцией к групповым интересам или ценностям не­националистического порядка, нежели с националистическими пропаган­дой и деятельностью.

Однако, как я уже отмечал, националистическое политическое действие на самом деле способно привести к возникновению более связной системы доктрин и чувств, и, кроме того, оно позволяет более четко оценить их зна­чение. Необходимость политического действия со стороны как оппозицион­ных движений, так и правительства организует и ориентирует идеи на прак­тические задачи, придает аморфным чувствам конкретную направленность. В этом случае оценить их значение довольно несложно, достаточно лишь за­даться вопросом о том, насколько существенную поддержку могут снискать себе такие политические движения внутри общества; а вот оценка значений идей и чувств «самих по себе» представляет серьезную трудность. Полити­ческие движения, как правило, предоставляют историку богатый выбор ре­сурсов, которые он мог бы противопоставить пустой спекуляции или натя­нутым обобщениям, имеющим под собой чрезвычайно скудную фактическую основу. Полагаю, что все эти вполне практические соображения уже в дос­таточной мере указывают на то, что к национализму прежде всего следует подходить как к политике.

Наш следующий шаг должен состоять в том, чтобы применить это прави­ло к тому контексту, в котором возникновение национализма обусловлива­ется процессом модернизации. В целом я бы поспорил со взглядами Геллне­ра на современность. К примеру, можно начать с идеи о том, что модерниза­ция включает в себя фундаментальные перемены в общем разделении тру да27. Под этим подразумевается, что в отличие от экономического разделения труда самые широкие категории человеческой деятельности — принужде­ние, познание и производство (или, используя более условные термины, — власть, культура и экономика) — получают новое определение и по-новому соотносятся друг с другом. Здесь я прежде всего хочу обратиться к тому, что назову переходом — в Европе — от корпоративного разделения труда к фун­кциональному. Корпоративное разделение труда я отношу к обществу с очень сложным ранжиром функций, при котором, однако, набор различных фун­кций осуществляется определенными институтами, обычно действующими от имени какой-то конкретной группы. Например, идеально-типическая гильдия выполняет функции экономические (регулирование производства и распределение конкретных благ и услуг), функции культурные (забота об общем и профессиональном образовании трудовой смены, организация ос­новных видов рекреационной и церемониальной деятельности членов гиль­дии, вплоть до отправления религиозных обрядов) и функции политические (обращение в суд с исками и штрафными санкциями к членам гильдии, ав­томатическое представительство в местных правительствах). Церкви, уез­ды, крестьянские общины и даже монарх с его статусом привилегированно­го землевладельца обнаруживают столь же многофункциональные характе­ристики. Не стоит изображать подобное разделение труда как в той или иной мере согласованное или «органичное». В нем есть масса конфликтных пун­ктов; в исполнении некоторых функций отдельные институты претендуют на тотальные или по крайней мере решающие, верховные полномочия (как церкви и религиозные доктрины; монархи и закон), хотя обычно они зави­сят от других институтов, которые реально осуществляют эти функции на своих более низких уровнях. Здесь ведутся споры и о том, где должны про­легать границы компетенции разнообразных институтов, а в рамках самих этих институтов происходят внутренние конфликты. Более того, это поня­тие корпоративного разделения следует рассматривать как идеально-типи­ческое. В действительности существует множество отклонений от данного типа. И естественно, к концу XVIII века такое разделение труда было под­вергнуто острой интеллектуальной критике, и во многих частях Западной и Центральной Европы оно было разрушено.

Эта критика — особенно если она основывалась на рационалистическом кредо вроде Просвещения, физиократии и классической политической эко­номии — ориентировалась на иное разделение труда, — при котором каж­дая основная социальная функция сосредоточивалась бы в отдельном инсти­туте. Таким образом экономические функции оказывались обособленными от других и сосредоточенными в индивидах и фирмах, оперирующих на сво­бодном рынке. Церкви становились добровольными объединениями верую­щих. Власть принадлежала специализированной бюрократии и осуществля­лась под контролем со стороны выборных органов — парламентов — или про­свещенных монархов. Между видами критики были существенные расхож­дения, в рамках некоторых из них одна из функций могла ставиться выше других (классическая политическая экономия превозносила роль рынка, якобинцы — роль государственности), но все они исходили из этого общего основания.

Исторически процесс такой трансформации совершался не гладко. Более того, его различные элементы развивались разными темпами, в разное вре­мя и разными путями. Чтобы связать эти обстоятельства и националисти­ческую политику, необходимо сконцентрироваться на одном определенном аспекте данного перехода. Речь идет о развитии современного государства. Ввиду недостатка места в статье я ограничусь лишь рядом утверждений об основных направлениях такого развития в Европе.

Изначально современное государство развивалось в либеральной форме, что предполагало концентрацию «общественных» полномочий в специали­зированных государственных институтах (парламенты, бюрократия), тогда как множество «частных» полномочий оставалось в ведении неполитичес­ких институтов (свободного рынка, частных фирм, семьи и так далее). Ста­ло быть, речь шла о двойном преобразовании прежнего государственного правления: такие институты, как монархия, утрачивали свои «частные» права (например, на принципиальный источник дохода от королевских зе­мель, предоставление монополий или владение ими); другие институты, как, например, церкви, гильдии и поместья, лишались своих «общественных» полномочий управления. Так вырабатывалась и, по-видимому, получала некоторое влияние на дальнейший ход вещей ясная и отчетливая идея госу­дарства как «общественной», а «гражданского общества» как «частной» сферы.

Эту идею закрепили и соответствующие перемены в отношениях между государствами. Во-первых, определенную связь с современной идеей суве­ренитета имело становление четкой идеи государства как единственного ис­точника политических функций. Все силы принуждения должны быть со­средоточены внутри государства. Это, в свою очередь, требовало более ясного, чем прежде, определения границ государства, особенно потому, что процесс формирования современного государства в Европе происходил в условиях противостояния государств. Например, интересно, что одним из спорных вопросов в период, когда разразилась война между Францией и государства­ми ancien regime, был источник власти над теми анклавами в рамках Фран­ции, которые все еще считались вассалами Священной Римской империи28. Современная концепция Франции как строго ограниченного пространства, в пределах которого французское государство оказывалось суверенным, про­тиворечила старой концепции власти как варьируемого комплекса приви­легий по отношению к различным группам и территориям. Ясные и отчет­ливые понятия государства как единственного источника суверенитета и как ограниченной территории являются отличительным признаком государства современного.

Разрушение корпоративных связей означало, что внутри как государства, так и гражданского общества появился новый взгляд на людей — прежде всего как на индивидов, а не членов группы. И для тех, кто в таких ситуа­циях желал восстановления строгого политического порядка, и для тех, кто пытался достичь его понимания, основная проблема состояла в том, как по­строить связь между государством и обществом; как поддерживать опреде­ленную гармонию между общественными интересами граждан и частными интересами самостоятельных индивидов (или семей). Националистические идеи могли быть связаны с любой из двух главных форм, которые принима­ли попытки решить эту проблему: в первом случае обществу предлагались идеалы гражданства, в другом — государству предлагалось учитывать ин­тересы (индивида или класса), существующие в рамках гражданского об­щества29.

Итак, первым политическим решением было гражданство. Общество ин­дивидов одновременно определялось как государство граждан. Ощущение своих обязательств перед государством развивалось у человека в процессе его участия в либеральных и демократических институтах. «Нация» в этом смысле означала не более чем объединение граждан. Для так называемых граждан значение имели политические права, а не культурная идентифи­кация. Именно такая идея национальности лежала в основе программ пат­риотов в XVIII веке. Она могла показывать важность политического учас­тия и культивирования политической порядочности. В самых крайних фор­мах, из тех, что предлагались Руссо или реализовывались Робеспьером, она была чревата стиранием смысла «свободы» как достояния частного лица, а не государства, ибо свобода здесь определялась исключительно как участие в реализации «общей воли»30.

Второе решение состояло в выделении коллективной сущности общества. В первую очередь это был принципиальный аргумент политических элит, стоящих и перед интеллектуальной проблемой (как придать государствен­ному действию законный статус?), и перед политической (как апеллировать к социальным группам с тем, чтобы обрести поддержку для своей полити­ки?). Часто и «культура», как утверждает Геллнер, между делом и чисто слу­чайно, тоже достигала в современном обществе высокой стандартизации, пронизывая разные социальные группы. Теперь на развитие чувства иден­тичности уже могли работать аргументы национализма, вытеснив соци­альные критерии (особенно связанные с привилегиями), используемые в кор­поративном обществе.

Либерализму, первой серьезной политической доктрине современности, было нелегко ужиться с понятием об интересах коллектива или сообщества, которым надлежит быть политически признанными31. Однако со своей сто­роны и многие группы не могли примириться с абстрактным, рациональным характером либерализма, особенно если под формальными правами полити­ческого участия скрывалось реальное, социально структурированное нера­венство. Такие группы, возможно, привлек бы либерализм, способный сде­лать культурную идентичность своей политической программой. Кроме того, в новых условиях стало и возможным, и необходимым развивать политичес­кие языки и движения, которые были бы целенаправленно обращены к ши­рокому ряду групп, занимающих определенную территорию, а это национа­лизму было по силам. Логически два понятия нации — как объединения граждан и как культурного сообщества — противоречат друг другу. На прак­тике же национализм — это такая ловкая идеология, которая пытается эти идеи соединить32.

8—2035

В силу своей ловкости, а также политической нейтральности культурной идентичности, к которой апеллирует национализм (это значит, что она го­дится для самого многообразного политического применения), национализм принимал головокружительное разнообразие форм. Чтобы от этого очень общего исходного пункта перейти к изучению отдельных националистичес­ких движений, нам потребуется типология, а также несколько понятий, ко­торые помогут нам сосредоточить внимание на разных функциях, осуществ­ляемых националистической политикой. Наметив их, я затем попытаюсь показать, как эти очень общие идеи можно использовать для того, чтобы про­никать в самую суть частных случаев национализма. Я буду основываться на примерах из империи Габсбургов, а также проведу некоторые сравнения между ней и Османской империей.

Во-первых, мы должны связать тезисы о государстве как объединении граждан или как политическом выражении сообщества с развитием поли­тических движений. В мире, где политическая легитимность прежде никогда не основывалась на национальности, такие движения с самого начала были оппозиционными. Только на более позднем этапе правительства, сформиро­ванные националистической оппозицией либо взявшие на вооружение идеи таких оппозиций, сами делали националистические аргументы основой сво­их претензий на законный статус.

В

Date: 2015-11-13; view: 971; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию