Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава II





 

Дикий лай собак по ночам будил деревню. На задворках усадьбы была привязана к амбару Магги — старая сучка-сеттер. Когда свора бродячих псов пробегала через рощу, которая примыкала к фруктовому саду Сугимото, Магги становилась в стойку и, навострив уши, подымала протяжный вой, словно жаловалась на свое одиночество. Бро дячие собаки на мгновение замирали и отвеча ли сочувственным воем, сотрясавшим сухие листья бамбука. Эцуко спала чутко и сразу же просыпалась.

Еще не прошло и часа, как она вернулась в свою постель. Завтра утром она отоспится, — словно это вменялось ей в обязанность. Эцуко придумывала для себя задания, чтобы оправдать завтрашний день. Придумать бы что-нибудь про стенькое, привычное! Ведь без этого человек не сможет протянуть даже одного дня. Он идёт на маленькие добровольные жертвы: оставляет на до нышке бутылки сакэ, покупает билет в путешест вие или откладывает на завтра починку одежды — все это позволяет ему встретить рассвет. А чем жертвовала Эцуко? Ах да! Она собиралась пожертвовать двумя парами носков — парой темно-синих и парой коричневых. Она подарит Сабуро носки. Только этим подношением будет отмечен ее завтрашний день. Желания Эцуко были чисты и просты. Она выбирала их очень тщательно, словно набожная женщина. Держась за две тоненькие ниточки, синенькую и коричневую, она бездумно уносилась куда-то на воздушном шаре непостижимого «завтра» — мрачного и бездонного. Эцуко не была склонна к размышлениям. Именно на этой не-расположенности к размышлениям росло ее счастье; эта почва поддерживала ее жизнь.

Нетерпеливыми, сучковатыми и сухими пальцами Якити ощупал все молодое тело Эцуко. Из ее сна он крал один или два часа. Однажды приняв костлявые старческие ласки, женщине трудно уклониться от них в дальнейшем. Все тело Эцуко с тонкой, прозрачной и влажной кожей, еще более нежной, чем у личинки бабочки, с трудом высвобождающейся из сухой скорлупы, продолжало зудеть от его прикосновений.

Немного привыкнув к темноте, Эцуко оглядела комнату. Якити, как ни странно, не храпел. Его затылок, голый, словно ощипанная курица, был едва виден. Тиканье часов на полке напоминало о времени, а всхлипы сверчка возле постели — об огромном сумрачном мире. Если бы не эти скудные звуки, то могло показаться, что весь мир безвозвратно канул в ночи. Ночь наваливалась на оцепенелую от страха Эцуко, куда-то гнала ее, обреченную на беспамятство, уносила над холодной бездной, словно осеннюю муху.

Кое-как она приподняла голову. Створки шкафа, украшенные перламутром, отливали синевой. Веки слипались, она закрыла глаза. Память вернула ее в прошлое, к событиям полугодовой давности.

Вскоре после приезда в Майдэн она стала частенько прогуливаться в одиночестве. Деревенские острословы немедленно нарекли ее чудной. Эцуко не обращала внимания на разговоры и продолжала свои одинокие прогулки. Вот тогда-то деревенским соглядатаям бросилась в глаза странная походка — словно у беременной. Они пришли к заключению, что у такой женщины непременно должно быть сомнительное прошлое.

С того края владений Сугимото, где протекала речка, хорошо просматривался кладбищенский Сад душ — Хаттори. Сюда редко наведывались посетители, разве что в праздники равноденствия — Хиган. В полдень белокаменные надгробия, возвышающиеся друг над другом просторными террасами, отбрасывали на землю печальные тени. Кладбище, окруженное лесом на волнистых холмах, сияло чистотой дорогих надгробий. Кварцевые вкрапления на гранитных плитах поблескивали в лучах солнца.

Эцуко особенно любила прогуливаться по широким тропинкам между могил, наслаждаясь тишиной кладбища, над которым простиралось огромное безмолвное небо. Это совершенно белое прозрачное безмолвие, пронизанное ароматом трав и молодых листьев, внушало Эцуко чувство глубокого единства со всем миром.

Стояла пора роста трав. Эцуко бродила по берегу реки, собирая в отворот рукава полевые хвощи и звездчатки. В одном месте вешние воды, переполнив пологий берег реки, затопили пойменные травы. Здесь росла таволга. Речка пробегала под мостом — конечный пункт бетонной автотрассы, протянувшейся от Осаки до кладбищенских ворот, перед которыми раскинулась зеленая лужайка. Эцуко всегда обходила ее по кругу, предпочитая прогуливаться привычными тропинками. «Кем ниспослано это отдохновение? — удивлялась она. — Не похоже ли оно на отсрочку смертного приговора?»

Она прошла мимо детей, игравших мячом в вышибалу, и через некоторое время оказалась посреди поляны, отгороженной от реки изгородью. На этом участке кладбищенской земли еще не было могил. Эцуко хотела было присесть, но увидела лежащего на спине паренька, который увлеченно читал поднятую над головой книгу. Это был Сабуро. Тень упала на его лицо. Он настороженно приподнялся.

— А, госпожа Сугимото! — сказал он. В этот момент из нарукавного кармана Эцуко просыпались на его лицо хвощи и звездчатки. Застигнутый врасплох, Сабуро переменился в лице. Такая быстрая смена выражения развеселила Эцуко, наполнив ее чистой, освежающей радостью, словно она решила незамысловатое уравнение по математике. Сабуро же решил, что Эцуко подшутила над ним специально, засыпав его травой, но, взглянув на Эцуко, он понял, что она обронила травы случайно. Он мгновенно стал серьезным, глаза выражали извинение. Сабуро поднялся. Затем снова опустился на колени, помогая Эцуко собирать звездчатки.

«Я спросила его: „Чем ты занимаешься здесь?“» — вспоминала Эцуко.

— Книгу читаю, — ответил он, показывая томик рассказов о самурайских приключениях. И покраснел.

Его речь звучала как военные команды. Несмотря на свои восемнадцать лет, Сабуро еще не призывался на военную службу. Он вырос в Хиросиме, где говорят на диалекте, и поэтому старался произносить слова подчеркнуто отчетливо, чтобы не привлекать внимание своим выговором.

Без лишних расспросов Сабуро рассказал, что на обратном пути из деревни, куда он ходил на распределительный пункт за пайкой хлеба, решил немного полежать на лужайке, где Эцуко и повстречала его, отлынивающего от своих обязанностей. В его признании было больше заискивания, чем оправдания.

— Ладно, никому не скажу, — обещала Эцуко.

Она вспомнила, что расспрашивала его о разрушениях от ядерной бомбардировки Хиросимы. Он коротко ответил, что его родовое гнездо находится далеко от города, поэтому семья никаких потерь не понесла, но зато дом их родственников был уничтожен полностью. На этом тема разговора была исчерпана, а задавать вопросы Эцуко мальчик стеснялся.

«Когда я впервые увидела Сабуро, мне показалось, что ему, должно быть, лет двадцать, не меньше. Сейчас я не могу вспомнить, на сколько лет он выглядел в тот момент, когда я повстречала его на поляне перед кладбищем. Ситцевая рубашка, распахнутая на груди, несмотря на весеннюю погоду, была вся в заплатах, рукава закатаны по локоть. Возможно, что он скрывал таким образом прорехи на одежде, которые, видимо, смущали его. Зато руки у него были красивые. У городских мальчиков такие руки бывают только к двадцати пяти годам, не раньше. На загорелых, сильных руках густо-густо росли пушистые золотистые волоски. Кажется, он стыдился своей мужественности».

В глазах Эцуко при взгляде на Сабуро невольно мелькнула укоризна. Это немного портило ее, но по-другому она не умела смотреть. Ей было любопытно, догадался ли он, почему она так посмотрела? Нет, навряд ли. Он осознавал только одно: рядом с ним находится еще одна заботливая женщина, приехавшая в дом его заботливого хозяина.

«А что за голос у него! Гнусавый, глухой, мрачный, подростковый. Неразговорчивый. А если сподобится что-то сказать, то слова произносит так, будто дает клятву, цедя их по одному. Слова простые, тяжелые — как тутовые плоды…»

На следующий день, когда Эцуко встретила Сабуро вновь, то она уже смотрела на него без малейшего волнения. И даже без укора в глазах. Просто улыбка. Так что между ними ничего не произошло.

Однажды Якити попросил Эцуко починить брюки и пиджак, и которых он обычно работал на поле. Это было ровно месяц спустя после того, как она приехала. Она засиделась за штопкой допоздна — Якити торопил ее с работой. Он заглянул в комнату Эцуко в час ночи — в это время он обычно уже спал. Якити похвалил ее за усердие, перекинул через руку заштопанные вещи. Потом помолчал немного, раскуривая трубку.

— У нас тебе хорошо спится? — спросил он.

— Да, конечно! Здесь так тихо — не то что в Токио.

— Поди, обманываешь меня?

— По правде сказать, в последнее время я сплю не очень хорошо, — простодушно отвечала Эцуко. — Бывает настолько тихо, что порой невыносимо.

— Так дело не пойдет! Было бы лучше, если бы я не приглашал тебя, — грустно произнес Якити с обертонами былого директорского сарказма.

Когда Эцуко принимала приглашение Якити приехать в Майдэн, она предвидела, что ее будут ожидать беспокойные ночи. Вернее, она даже желала их. После скоропостижной смерти мужа она тоже стала грезить о собственной смерти — в точности как индийская вдова. Ее стремлением к смерти руководили довольно странные мотивы: она хотела пожертвовать своей жизнью не из-за смерти мужа, а из ревности к нему. При этом желаемая смерть должна была быть из ряда вон выходящей — растянутой во времени, медленной. Кто знает, может быть, в глубине ее чувства скрывалось стремление обрести нечто такое, что оградило бы ее от страха ревности? Похоже, это недостойное желание — такое же отвратительное, как желание мертвечины, — отдавало гнилым душком. Не копошились ли внутри ее желания жиреющие личинки алчности — бессмысленной алчности?

Смерть мужа… Перед ее глазами возникает отчетливая и подробная картина последних дней осени: к задним воротам инфекционного госпиталя подъезжает катафалк, чернорабочие подымают на плечи гроб; выходят из мертвецкой наружу, увлекая за собой сумрачный воздух, настоянный на трупном запахе, смешанном с плесенью и благовониями; по пути они задевают белые лепестки искусственного лотоса, который бесчувственно осыпает толстый слой пыли на влажные от еженощного окропления татами; протискиваются между обшарпанными лежаками для трупов; минуют божницу, перед которой выстроены в ряд деревянные таблички с именами усопших, словно в комнате ожидания, — вот из этой самой мертвецкой, водрузив на плечи гроб с телом ее мужа, поднимаются по бетонному пандусу чернорабочие. На подошвах армейских ботинок скрипят гвозди, напоминая зубовный скрежет. Вот отворяются двери мертвецкой во внутренний дворик госпиталя…

Эцуко и вообразить не могла, что хлынувший ослепительной снежной лавиной солнечный поток бывает таким сильным и волнующим. Солнечный свет, словно извергающийся горячий источник, стремительно затоплял окружающую местность, выплескиваясь из берегов ранних ноябрьских дней. Инфекционный госпиталь задворками был обращен к сожженному во время бомбардировок городу, расположенному в низине. Часть города была уже застроена новыми домами и покрыта деревянными каркасами строящихся домов, а другая часть сохраняла следы пожарищ, где в груде кирпича и мусора вольготно росла полынь. Ноябрьский солнечный свет безраздельно владел всем городом. По расчищенным между развалин дорогам сновали велосипедисты, поблескивая на солнце спицами. В этой перестрелке солнечных лучей, ослепляющих глаза, участвовало битое стекло пивных бутылок, в изобилии валявшееся в грудах мусора. И гроб, и следовавшая за ним Эцуко были повержены каскадом солнечного света.

Заработал двигатель катафалка. Эцуко поднялась в машину вслед за гробом. Занавески на окнах были опущены. До самого крематория она уже думала ни о смерти, ни о ревности. Ее мысли целиком захватил нестерпимо яркий солнечны; Она перебирала осенние цветы, вздрагивавшие на ее коленях. Там была одна хризантема, одна веточка колокольчика; была леспедеция и поникнишая от всенощного бдения космея. Колени и подол траурного платья были присыпаны желтой пыльцой. Что чувствовала она, когда солнечные лучи потоком хлынули на нее? Избавление?

Отчего?

От ревности?

От долгих бессонных ночей?

От приступов лихорадки мужа?

От госпиталя?

От ночного бреда?

От зловония?

От смерти?

Была ли ревность Эцуко к изобилию солнечного света, торжествующему на этой земле? Или ревность — единственное чувство, которое она могла испытывать на протяжении многих лет жизни, — возникала рефлекторно, по привычке? Чувство освобождения должно сопровождаться освежающим ощущением отстранения от всего-всего — кроме самой себя. Когда плененный лев выходит из клетки на волю, он, в отличие от львов, живущих на свободе, стремится в первое время захватить как можно большую территорию для охоты. Пока лев живет в клетке, он знает только два мира — мир клетки и мир вне клетки. И вот он на воле. Он ревет. Он мстит людям, готов растерзать их всех. Он недоволен тем, что не может приспособиться к миру, который перестал разделяться на два. Он не может понять, что живет в новой реальности… К этому миру у Эцуко не было ни малейшего интереса. Ее душа его игнорировала.

Эцуко почувствовала, что света для нее стало слишком много. Теперь полумрак катафалка казался ей намного приятней. В такт движению автомобиля в гробу двигалось мертвое тело мужа, издавая глухой звук. Вероятно, это ударялась о стенки гроба его любимая трубка, положенная вместе с ним. Ее следовало бы завернуть во что-нибудь. Эцуко приложила ладонь к покрывавшей гроб белой ткани — как раз к тому месту, откуда раздавался таинственный звук. И сразу все прекратилось, словно это нечто затаило дыхание.

Эцуко отодвинула край занавески. Вскоре она увидела, как стоящий впереди катафалк, сбросив на полпути скорость, въезжал на унылую бетонную площадь, по краям которой стояли скамейки для отдыха. Она увидела здание, очертаниями напоминающее огромную печь. Это был крематорий.

Вспоминая тот день, Эцуко решила: «Не мужа я приезжала кремировать, я сжигала там свою ревность».

Однако разве ревность может погаснуть, если даже останки покойного превратились в пепел? В некотором смысле ее ревность была подобна инфекции, передавшейся ей от мужа. Этот вирус поражает плоть, нервы, кости. Если бы она хотела, чтобы ее ревность сгорела дотла, то ей следовало бы войти в печь вместе с гробом. Другого выхода у нее не было.

Три дня Рёсукэ не появлялся дома, а потом у него вспыхнула лихорадка. И все же он пошел на работу. Рёсукэ не принадлежал к тем ловеласам, кто ради любовных интрижек берет свободный день. Он был просто не в силах возвращаться домой, где его ожидала Эцуко. Раз пять на дню она прибегала к ближайшему общественному телефону-автомату, но так и не решалась позвонить в фирму. Он обязательно поднял бы трубку, если бы она позвонила. Он никогда не грубил. А когда извинялся, был ласков и нежен, как котенок. Оправдываясь, он намеренно вставлял осакские словечки, нашептывал их. Но эта манера извиняться еще больше ранила Эцуко. Вместо извинений она была бы рада услышать от Рёсукэ какое-нибудь крепкое ругательство. Хотя на первый взгляд казалось, что с его губ вот-вот должно сорваться бранное словцо, приличествующее настоящему мужчине, в конце концов Рёсукэ умиротворенно и ласково вновь повторял старые обещания, которым невозможно было верить, но и сопротивляться Эцуко уже не могла. Конечно, было бы лучше, если бы в самый первый раз, когда стали доходить слухи, она воздержалась бы от телефонного звонка.

«Здесь неловко разговаривать… Вчера вечером, на Гиндзе[4], я встретил старого приятеля. Он уговорил меня сыграть с ним партию в мадзян[5]. Он занимает пост в министерстве торговли и промышленности. Мне неудобно было отказать. Что? Да, вернусь сегодня вечером. Я вернусь сразу после работы… Правда, на меня навалилась гора бумаг… Готовить ужин? На твое усмотрение — можешь готовить, а можешь не готовить. Все равно поужинаю еще раз, даже если не буду голоден. Ну ладно, мне пора. Тут г-н Кавадзи изнывает от нетерпения. Да, я понял. Понятно, понятно! Ну все, пока!»

Среди сослуживцев Рёсукэ слыл франтом, хотя пытался казаться простым парнем. А Эцуко ждала. Она продолжала ждать. Рёсукэ не возвращался. Когда он вернулся, они провели, вопреки обыкновению, странную ночь: Эцуко не упрекала его, не требовала объяснений. Она просто смотрела на мужа с тоской в глазах. Вот эта бессловесная грусть, какая сквозит во взгляде дворовой сучки, смотрящей на хозяина, вывела из себя Рёсукэ. То, ради чего томилась в ожидании его жена, выражали протянутые к нему руки — словно за милостыней, и молящий взгляд, в котором Рёсукэ уловил запах страха отверженной женщины; он инстинктивно понял, что их супружеские отношения превратились в почти голые уродливые кости, на которых мертвые куски плоти еще свидетельствовали о жизни былых чувств… Он флегматично повернулся к ней массивной спиной, притворился спящим. Однажды летней ночью Рёсукэ почувствовал сквозь сон, как жена прикоснулась губами к его телу. Он шлепнул ее по щеке. «Ах, бесстыдница!» — буркнул он сонным голосом, причмокивая языком. Ни один его мускул не дрогнул. Так от- махиваются от мошкары.

Все началось с того лета. Он получал удовольствие, когда Эцуко вспыхивала от ревности.

Эцуко стала находить в гардеробе мужа новые галстуки. Как-то утром Рёсукэ подозвал жену к трюмо и попросил повязать ему галстук. Эцуко охватили радость и волнение, она неумело возилась с узлом, из-за дрожи в пальцах она долго не могла завязать его. Наконец она справилась. Рёсукэ недовольно отошел в сторону, спросил: «Ну что? Красивый рисунок?»

— А? Ах, какая я стала невнимательная! Это новый, да? Вы его сами купили?

— Ну как я выгляжу? Да ладно тебе, ты заметила. Я знаю.

— Он идет вам.

— Он идет мне, еще бы!

Из выдвижного ящика Рёсукэ выглядывал как бы нарочно краешек носового платка, принадлежащего другой женщине. От него исходил сильный аромат духов. Они были отвратительны. Зловещий запах тубероз наполнял дом.

Фотографии незнакомой женщины, выставленные на столе Рёсукэ, она сожгла собственноручно — одну за другой, спичками. Рёсукэ продолжал ее провоцировать.

— Где мои фотографии? — спросил он, вернувшись домой.

Эцуко стояла перед ним — в одной руке мышьяк, а в другой стакан с водой. Со всего маху он выбил из ее рук и то и другое. От удара Эцуко повалилась на зеркало и сильно ушиблась.

О, какими страстными поцелуями и ласками разразился он в ту ночь! Их сокрушала любовь, словно неукротимый ветер в горах, — всю ночь. Вот такая ирония любви.

Эцуко пыталась отравиться в тот вечер второй раз — но Рёсукэ вернулся вовремя. Через два дня его скрутила болезнь. Через две недели он умер.

— Голова! Голова! Болит! — повторял Рёсукэ в прихожей, не в силах войти в дом.

Эцуко стала мнительной. Когда он вышиб у нее из рук мышьяк, она подумала, что он приходит домой, чтобы изводить ее. В тот вечер она не обрадовалась его возвращению. Ей не хотелось радоваться — эта радость унижала ее. Эцуко, опираясь руками о сёдзи, неприступно и холодно окинула высокомерным взглядом мужа, сидящего на полу в темной прихожей. Она чувствовала, как гордость вырастала в ней. Едва ли она могла откупиться от смерти этой гордостью, словно подачкой, но как-то незаметно мысль о смерти исчезла. — Что, засиделись за чашечкой сакэ? — спросила Эцуко.

Рёсукэ поднял голову, мельком взглянул на жену. Это был взгляд, каким обычно смотрела на него жена; взгляд, который вызывал в нем отвращение — он словно бы заразился этим преданным собачьим взглядом, тупым и воспаленным страстной надеждой, — так смотрят на хозяина домашние животные, измученные болезнью, не понимая, почему это происходит именно с ними. В глазах Рёсукэ было то же непонимание. Возможно, именно сейчас он впервые почувствовал в себе это нарастание беспокойства. То была болезнь. Но не только она была тому причиной.

С этих пор у Эцуко начались счастливые дни — всего шестнадцать коротких дней, зато все счастливые. О, как они были похожи, эти счастливые дни, на их свадебное путешествие! Только теперь Эцуко отправлялась вместе с мужем в страну под названием Смерть. Это путешествие изматывало душу и тело — как и свадебное. Оно сопровождалось страданием и страстью — не было ни пресыщения, ни усталости. Рёсукэ, словно молодая невеста, распластан на постели; его грудь обнажена; тело умело подыгрывает Смерти, в лихорадке отдаваясь кошмарным видениям. В последние дни, когда болезнь атаковала его мозг, он неожиданно подскочил на кровати, словно занимаясь гимнастикой. Из его рта вывалился пересохший язык, обнажились зубы, вымазанные, словно глиной, сочащейся из десен кровью. Он дико рассмеялся.

Точно так же он заливался смехом после их первой ночи, на рассвете, — в гостинице Атами[6]. Их комната была на втором этаже. Он отворил окно, взглядом окинул холмистую лужайку — там одна немецкая семья выгуливала огромную борзую. Держал собаку мальчик лет пяти или шести, и в этот момент мимо кустарников пробежала кошка. Собака рванулась за ней. Мальчик, забыв отпустить поводок, шлепнулся на газон. Рёсукэ от души рассмеялся. Собака волочила ребенка по земле. Рёсукэ хохотал без всякого стеснения. Эцуко никогда не видела, чтобы он так громко смеялся.

Эцуко тоже подбежала к окну. Ах, какое утро сияло над лугом! Живописная местность холмилась до самого побережья. Казалось, море плескалось на краю сада. Затем они спустились в вестибюль. Там на стенде стояли красочные путеводители. Над ними висело объявление: «Бесплатно». Проходя мимо, Рёсукэ выдернул один проспект. Пока они ожидали завтрак, он ловко сложил из него журавлика. Их обеденный стол находился у окна.

— Смотри! — произнес Рёсукэ и выпустил через окно в сторону моря бумажную игрушку.

Какая глупость!

Рёсукэ знал, как развеселить любую избалованную женщину. Это был один из сорока восьми приемов, которыми он владел. Следует заметить, что только тогда он, неистощимый на выдумки, по-настоящему забавлял Эцуко; только тогда он с удовольствием развлекал молодую жену. Это было так искренне, от души! В то время у Эцуко еще водились деньги — она была единственной наследницей отца. В придачу ей досталась еще одна семейная реликвия — их родословная, которая восходила к старинному известного военачальника эпохи феодальных войн. Эта реликвия добавляла ей необычности. Война закончилась, имущество обложили налогом. После смерти отца выяснилось, что Эцуко унасле-довала лишь обесцененные акции…

Однако что бы там ни было, а в то утро им ничто не мешало наслаждаться друг другом в гостинице Атами. Когда Рёсукэ заболел лихорадкой, они вновь стали одним целым. Сколько алчности и низости было в ее стремлении выжать до последней капли наслаждение из их трагического счастья! Это счастье выпало на долю Эцуко неожиданно. Она с таким надрывом ухаживала за больным мужем, что посторонним было неловко смотреть на это.

Требуется немало времени, чтобы выявить тиф. Вначале врачи думали, что это какое-то инфекционное заболевание слизистой. Головные боли не проходили, появилась бессонница, аппетита не было вовсе. Однако еще отсутствовали два характерных симптома ранней стадии тифа — резкие скачки температуры и аритмия. В первые два дня у него болела голова, во всем теле была слабость — однако жара еще не было. На следующий день после возвращения домой Рёсукэ не вышел на службу.

Он целый день провел дома, тихо перебирая свои вещи — словно ребенок, который пришел поиграть в чужой дом. Смутное беспокойство у Эцуко вызвало его полное бессилие, а также вспышка жара. Когда она вошла в его кабинет, Рёсукэ спал на татами, руки были раскинуты в разные стороны. На нем был домашний халат из темно-синей ткани в белый горошек. Он причмокивал губами, словно пробовал их на вкус. Ей показалось, что губы его распухли. Увидев Эцуко, он пробормотал: «Кофе не нужно». Она нерешительно остановилась.

— Поверни-ка вперед узел на поясе, а то давит сильно. Я не могу, — сказал он.

Долгое время Рёсукэ раздражался, когда руки Эцуко прикасались к нему. Он даже не позволял ей помогать одеваться. Что произошло с ним сегодня? Она поставила на столик чашку с кофе, опустилась на колени рядом с ним.

— Что ты задумала? Ты прямо-таки как массажистка, — сказал он.

Эцуко дотронулась до него, потянула за расхлябанный узел узорного пояса. Рёсукэ сделал попытку приподняться. Его грузное тело тяжело повалилось на хрупкие руки Эцуко, и ее запястья заломило от боли. И все-таки она жалела, что это продолжалось всего несколько секунд.

— Вы бы лучше легли в постель, а не лежали на полу. Давайте я постелю?

— Да ладно, не беспокойся. Мне удобно.

— А как температура? Кажется, поднялась.

— В норме по-прежнему.

Вдруг Эцуко совершила то, чему сама поразилась: она прикоснулась ко лбу мужа губами. Рёсукэ молчал. Его глаза тяжело двигались под сомкнутыми веками. Пористая кожа на лбу лоснилась от жира… Да, так. Вскоре появились характерные признаки тифа. Лоб охватил сухой жар, выступившие капельки пота высохли, он начал бредить. Его лицо почернело, стало землистым, как у покойника.

На следующий день, вечером, температура резко подскочила до 39,8. Он жаловался сначала на боли в пояснице, потом — на головные. В поисках прохладного места на подушке он не знал, куда приклонить голову, и метался по всей постели. Наволочка была измазана сальными волосами и перхотью. С этой ночи Эцуко стала прикладывать к его голове грелку с холодной водой. Есть он мог только жидкую пищу — да и то с трудом. Эцуко выжимала яблочный сок и через рожок поила мужа. Врач, вызванный на следующее утро, сказал, что у него обыкновенная простуда.

«Итак, он наконец-то вернулся ко мне, вот он — передо мной! Я смотрела на него, словно на обломки, выброшенные морем к моим ногам. Я наклонилась. Внимательно, подробно осмотрела из-\г/ченное тело, которое колыхалось на поверхности воды. Словно жена рыбака, я ежедневно выходила на берег моря — я жила одна и ждала. И вот однажды я обнаружила в заливе, среди скал, утопленника. Тело плавало на мелководье. Оно еще подавало признаки жизни. Не помню, сразу ли я вытащила его? Нет, не вытаскивала. У меня хватило духу только наклониться над телом. Я смотрела на него — страстно, без устали, пристально, бессонно, напрягая все силы. Набежала волна и накрыла полуживое тело. Послышался стон, потом еще раз. Из гортани вырвался хрип — не отрывая глаз, я продолжала следить до последнего горячего вздоха.

Я знала: если бы он выжил, то все равно покинул бы меня — уплыл бы, словно обломок, уносимый отливом в безбрежное море.

Всю страсть я вкладывала в заботу о нем. Это не имело никакой цели! Кто-нибудь знает об этом? Разве кто-нибудь знает, что мои слезы, пролитые в последние часы жизни мужа, были слезами расставания, слезами страсти, которая испепеляла меня день за днем?..»

Эцуко вспомнила день, когда увозили мужа: на носилках занесли в машину, заказанную по телефону, и отвезли в амбулаторию доктора внутренних болезней Коисигавы — Рёсукэ был с ним в приятельских отношениях; вспомнила, как сильно разругалась с девушкой (она видела ее на фотографиях Рёсукэ), которая через три дня после его госпитализации имела наглость заявиться в палату. Как она разнюхала? Услышала от кого-нибудь из сослуживцев? Да ведь никому же не сообщали. Или эти девки чуют болезнь по запаху, как сучки? Еще одна заявилась. Потом другая женщина приходила три дня подряд. И еще одна. Иногда они сталкивались друг с другом, бросали презрительные взгляды и расходились. Эцуко не хотела, чтобы кто-то посягал на их остров Двух Одиночеств. Первую телеграмму о критическом состоянии Рёсукэ она отбила в Майдэн в день его смерти. Она вспомнила, как обрадовалась, когда узнала диагноз. На втором этаже госпиталя располагались три палаты. В конце коридора было окно — убогое окно с видом на убогий городской пейзаж.

Запах креозолового масла заполнял коридор. Эцуко любила этот запах. Каждый раз, когда Рёсукэ впадал в короткое забытье, она ходила по коридору из конца в конец, глубоко вдыхая воздух, насыщенный запахом растворов и дезинфекции. Она не выходила на улицу, предпочитая дышать комнатным воздухом. Может быть, потому, что воздух в госпитале противостоял болезни и смерти, там пахло жизнью. Крепкий, резкий запах медикаментов приятно освежал, словно утренний ветерок.

В течение десяти дней температура у Рёсукэ держалась в пределах сорока градусов. Эцуко не отходила от больного мужа. Жар обволакивал его; Рёсукэ предпринимал мучительные попытки распеленаться, выкарабкаться из собственной жаровни. Словно лидер на финишной прямой в марафонском забеге, Рёсукэ раздувал ноздри, хватал воздух пересохшим ртом. Лежа в постели, он словно воплощал образ атлета, бегущего из последних сил — на дистанции со смертельным концом. А Эцуко была как бы из группы поддержки, подбадривала его: «Ну давай! Еще немного, давай!» Рёсукэ закатывал глаза, пальцами хватался за финишную ленточку — край шерстяного одеяла. Горячий, затхлый воздух вырывался из-под него наружу, словно из-под прелой травы запах спящего животного.

Совершая утренний обход, главный врач госпиталя осмотрел грудь Рёсукэ: она бурно вздымалась из-за порывистого дыхания. Когда врач прикоснулся к ней, то кожа, распираемая от жара, вытолкнула пальцы, словно горячая струя гейзера. Разве болезнь не активизирует жизненные силы организма? Затем главврач приложил к груди Рёсукэ стетоскоп из слоновой кости. От его давления кожа немного побледнела. Вдруг на ней вспыхнули мелкие розоватые крапинки.

— Что это такое? — спросила Эцуко.

— Это, как вам сказать, — нудным тоном начал объяснять доктор, но тут же сменил его на непринужденный и дружелюбный, — это розовая сыпь… От слова «роза» — цветы такие. Сыпь… Потом поясню.

Когда осмотр был завершен, доктор проводил Эцуко до двери и спокойно сказал: «Это тифозная лихорадка. Брюшной тиф. Мы наконец-то получили результаты анализа крови. Где мог Рёсукэ подхватить эту заразу? Он сказал, что во время командировки выпил из колодца воды. Такие вот дела… Все будет в порядке. Если сердце выдержит… Правда, диагноз немного запоздал, странный случай все-таки. Сегодня мы оформим документы, а завтра отправим в спецотделение. У нас здесь изолятор не предусмотрен».

Профессор, постукивая суставами суховатых пальцев по стене, на которой висел плакат с предупреждением о пожаробезопасности, напряженно ожидал, что женщина с темными кругами под глазами, изможденная еженощными бдениями рядом с больным супругом, разразится причитаниями и жалобами: «Доктор, прошу вас! Не отправляйте его, оставьте здесь! Если вы отправите его, то он умрет по дороге! Жизнь человека важнее закона. Доктор, не надо перевозить его в инфекционный госпиталь! Пожалуйста, позвольте определить его в изолятор вашего института. Доктор…»

Он, наученный опытом, со скучающим интересом ждал, что из уст Эцуко посыплются все эти затасканные слова. Эцуко молчала.

— Вы устали? — спросил доктор.

— Нет! — ответила она самоотверженно. Эцуко не боялась заразиться тифом. Вероятно, это была единственная причина, по которой она не подхватила инфекцию. Вернувшись к постели супруга, Эцуко села на стул и продолжила свое вязание. Приближалась зима. Она хотела связать мужу свитер до наступления холодов. В его палате по утрам уже было прохладно. Она скинула соломенную сандалию, потерла ногой щиколотку другой ноги, — на ногах у нее были белые таби.

— Уже выяснилось, чем я болен? — спросил Рёсукэ. Он дышал учащенно, голос был как у школьника.

— Да.

Эцуко поднялась, чтобы смоченным кусочком ваты увлажнить его губы, потресканные из-за постоянного жара. Вместо этого она прижалась к щеке мужа, которая заросла щетиной. Щеки Эцуко словно обожгло горячим песком.

— Все наладится! Эцуко тебя вылечит, непременно. Только не беспокойся. Если ты умрешь, то я умру тоже. (Ее никто не тянул за язык, чтобы давать фальшивые клятвы. Ведь свидетелей не было, а в Бога она не верила.) Это никогда не случится! Ты непременно, непременно выздоровеешь! Как сумасшедшая, Эцуко прижалась губами к потрескавшимся губам мужа. Из его рта, словно из подземного чрева, непрерывно струилось горячее дыхание. Своими губами Эцуко увлажнила губы мужа. Они были колючие, как шипы на розах, и измазаны кровью. Рёсукэ резко отвернулся от нее.

Ручка на двери, обмотанная марлей, пришла в движение, и дверь приоткрылась. Эцуко отпрянула от мужа. Заглянула медсестра и сделала глазами знак. Эцуко вышла. В конце коридора стояла женщина в меховом полупальто и длинной юбке. Она облокотилась на окно. Это была женщина с фотографии. С первого взгляда ее можно было принять за полукровку: красивые, ровненькие зубы — как вставные; широкие ноздри. В руках она держала букет цветов. Мокрая парафиновая бумага, в которую были завернуты цветы, прилипала к ее красным ногтям. Одна нога была немного отставлена назад. В этой позе таился порыв к движению. На вид ей было лет сорок: ее возраст выдавали легкие морщины, неожиданно выпорхнувшие из уголков глаз, словно из засады. А с первого взгляда ей можно было дать лет двадцать шесть.

— Здравствуйте! — сказала женщина с едва уловимым акцентом неясного происхождения.

Эцуко оценила ее взглядом: мужчины называют таких женщин таинственными незнакомками, а на самом деле кто они? Эта обыкновенная высокооплачиваемая ночная бабочка. И она была причиной стольких страданий! Однако сейчас Эцуко была не в состоянии привести к одному знаменателю, к одной причине, к одному субъекту все свои страдания — прошлые и нынешние. В какой-то момент боль Эцуко обрела самостоятельное бытие — отдельное от существования Эцуко (как это ни странно) — и стала развиваться сама по себе. Эта женщина, словно удаленный зуб, не вызывала у Эцуко ни малейшей боли. Подобно больному, который выздоровел после легкого недомогания, а теперь столкнулся лицом к лицу со своей смертью, Эцуко была растоптана одним только предположением, что эта женщина когда-то являлась причиной всех ее страданий.

Незнакомка вынула визитную карточку с мужским именем, сказала, что она пришла из фирмы, где работает ее муж, навестить больного сотрудника. На карточке стояло имя генерального директора фирмы. Эцуко ответила, что она не может сопроводить ее в палату больного, потому что врачи запретили пускать посетителей. По лицу женщины пробежала тень.

— Мой супруг просил меня навестить его и узнать о состоянии его здоровья.

— А мой супруг в таком состоянии, что ни с кем не может видеться.

— И все же если вы позволите увидеть его, то у меня будет что сказать супругу.

— Если бы ваш супруг пришел сам, то я бы позволила ему войти.

— Почему же моему супругу позволительно входить, а мне нет? Я не нахожу никаких оснований. Вы говорите так, что у меня возникают подозрения.

— Ну хорошо! Никому нельзя входить к нему! Теперь вы удовлетворены?

— Очень странно то, что вы говорите. Вы… вы его супруга? Вы супруга Рёсукэ?

— Я — единственная женщина, кто может называть его этим именем. Я его жена!

— Прошу вас, пожалуйста, не отказывайте. Я умоляю вас, позвольте мне только взглянуть! Вот — возьмите, пожалуйста, эту пустяковую вещь. Она украсит его изголовье.

— Благодарю вас!

— Госпожа Сугимото, можно увидеть его? Как он? Он серьезно болен?

— Никто не знает — выживет он или умрет, — ответила Эцуко, скривив губы.

— Ну раз такое дело, то я войду без вашего позволения, — надменно сказала женщина, отбросив приличия.

— Ну так ступайте же! Располагайтесь как у себя дома, если настаиваете! — сказала Эцуко, встав на пути. Потом через плечо произнесла: — Вы уже знаете диагноз?

— Нет.

— Тиф.

Женщина остановилась, ее лицо побледнело.

— Ти-и-иф? — прошептала она.

По ее виду Эцуко поняла, что ее собеседница глупа. Напуганная этим словом, она выставила себя заурядной бабой, которая, едва заслышав о туберкулезе, начинает приговаривать: «Избави бог, избави бог!» Эта женщина могла даже перекреститься! Такие они, содержанки! Что это она хвост поджала? Эцуко решительно распахнула перед ней дверь. От неожиданности женщина вздрогнула. Эта реакция обрадовала Эцуко. Более того — Эцуко предложила ей стул, придвинув его поближе к изголовью мужа.

Женщина боязливо вошла в палату — на попятный идти было поздно. О, с каким наслаждением выставляла Эцуко напоказ мужу эту женщину, охваченную страхом! Она скинула полупальто, но не знала, куда его положить. Как бы не подхватить какой-нибудь инфекции! Отдать в руки Эцуко тоже нельзя. Ведь она ухаживает за мужем, выносит посуду из-под него и всякое такое. Лучше бы не снимать пальто — так безопасней. Женщина снова накинула на плечи пальто, затем, отодвинув подальше стул, присела.

Эцуко назвала мужу имя, указанное на визитной карточке. Рёсукэ мельком взглянул в сторону посетительницы, но не произнес ни слова. Женщина скрестила ноги. Она была бледной и молчала.

Из-за ее спины Эцуко пристально следила за лицом мужа. Она, как медсестра, стояла на страже. Вдруг, чем-то обеспокоенная, Эцуко горько вздохнула: «А что если мой муж нисколечко не любит эту женщину? Стало быть, мои страдания были напрасны? Значит, мы просто дурачили друг друга пустыми забавами? Все это время я одна, как борец сумо, боролась с тенью противника? Если сейчас в глазах мужа не появится хоть малейший признак любви к этой женщине, то я не сойду с этого места! А если он не любил ни эту женщину, ни одну из тех троих, которым я отказала в свидании?.. Ах!.. Как мне быть? Какой жалкий финал!»

Рёсукэ, глядя в потолок, пошевелился под тяжелым одеялом — оно стало понемногу сползать с края кровати. Рёсукэ согнул ноги в коленях. Край одеяла сполз на пол. Женщина отпрянула, напрягшись. Она даже не протянула руки, чтобы поправить одеяло. Это сделала Эцуко, мигом подбежав к постели.

В эти несколько секунд Рёсукэ повернул голову в сторону посетительницы. Эцуко, занятая одеялом, пропустила это мгновение. Однако интуитивно она почувствовала, что муж и эта женщина обменялись взглядами — взглядами, в которых сквозило презрение к ней, Эцуко. Он, больной, почти при смерти, с высокой температурой, улыбнулся и подмигнул этой женщине.

Это была не интуиция, а скорее всего догадка, возникшая в тот момент, когда у мужа дернулась щека. И тогда Эцуко испытала чувство облегчения, недоступное пониманию тех, кто привык примитивно судить о вещах.

— У вас нет причины для беспокойства, вы поправитесь. Сердце у вас крепкое, как ни у кого, — с чувством произнесла женщина.

Ласковая улыбка расплескалась на заросшем лице Рёсукэ. Возникло неловкое молчание. Женщина мелодично рассмеялась.

Через несколько минут она ушла.

В эту ночь у Рёсукэ началось воспаление мозга. В комнате ожидания, внизу, на всю громкость играло радио. Оно транслировало какой-то визжащий джаз.

— Это невыносимо, — стонал Рёсукэ. — Я так страшно болен, а тут еще эта нелепая музыка, — с трудом говорил он, жалуясь на ужасные головные боли. Чтобы яркий электрический свет не резал глаза больному, лампочка в палате была занавешена платком. Эцуко встала на стул и собственноручно завязала муслиновый платок, не обращаясь за помощью к медсестре. Свет электролампочки, просачиваясь через ткань, отбрасывал на лицо Рёсукэ тень, придавая ему травянистый, нездоровый оттенок. Глаза, мерцающие слезами обиды, наливались кровью.

— Пойду-ка я вниз и выключу радио, — сказала Эцуко.

Она отложила вязанье, поднялась. Подойдя к двери, услышала за спиной страшный крик. Это был крик зверька, на которого наступили. Эцуко обернулась. Рёсукэ сидел на постели. Обеими руками он намертво вцепился в одеяло и, словно ребенок, беспокойно впился глазами в дверь.

На крик «прибежала сестра. Вдвоем они уложили Рёсукэ — словно он был складным стулом — в постель; помогли ему засунуть руки под одеяло. Больной не прекращал стонать, но был послушен. Через некоторое время, дико вращая глазами, он снова завопил:

— Эцуко! Эцуко!

В голову Эцуко пришла странная мысль: из всех женских имен он выкрикнул ее имя, но выкрикнул не по своей воле, а по ее воле, по ее внушению, именно ее имя он должен рапортовать так же отчетливо, как параграф в уставе, — в этом Эцуко была убеждена.

— Ну же, еще разок, позови!

Медсестра удалилась с докладом к доктору, когда Эцуко наклонилась над Рёсукэ и, требуя Произнести ее имя, схватила его за грудки и жестоко тряхнула. Задыхаясь, он снова подал голос:

— Эцуко! Эцуко!

Глубоко за полночь Рёсукэ стал выкрикивать бессвязные слова: „Темно! Темно! Темно! Темно!“ Он свалился с кровати, опрокинул стол. Бутылочки с лекарствами и рожок для питья с грохотом покатились по комнате. Ступая босыми ногами по осколкам, он оставлял кровавые следы. Три больничных служителя прибежали на шум и утихомирили больного.

На следующий день ему сделали укол успокоительного, тело положили на носилки и занесли в машину. Не таким уж легким он оказался. Шел дождь. От госпиталя до ворот, где ждала машина „скорой помощи“, его сопровождала Эцуко, раскрыв над ним зонтик.

Госпиталь инфекционных заболеваний. Когда Эцуко увидела, что машина приближается к этому унылому зданию, которое высилось по другую сторону железного моста, отбрасывая тень на выщербленный тротуар, ее лицо озарилось невольной радостью. Чему она радовалась? В этом здании она увидела образ своей одинокой жизни… Идеал ее жизни обретал конкретные очертания. Вот теперь-то никто не сможет проникнуть на ее Остров одиночества! Никто! Если кому и будет позволено там находиться, так только тем, для кого сопротивление вирусу является единственным смыслом существования.

Бред, ночное недержание, рвота, диарея, зловоние — вот что ожидает всякого, кто поселится на этой территории. Эта грубость и непристойность — единственная форма воспевания жизни. Оно не нуждается ни в законах, ни в моральных оправданиях. Там каждое мгновение, словно на рыбном рынке, воздух сотрясается от выкриков торговцев, предлагающих свой товар: „Живая! Живая! Живая!“ Это место похоже на вокзал: жизнь прибывала и отправлялась; приходила и уходила; высаживала одних пассажиров и подбирала свеженьких. Какое суматошное место! Безумное сборище тел объединяла простая форма жизни — вирус. И врач, и больной были олицетворением вируса, который свидетельствовал о невидимой жизни. Нередко на весах жизни человек и вирус уравновешивали друг друга. Там, где жизнь торжествует ради жизни, мелкие страстишки не выживают, — вот тогда всем распоряжается счастье. Оно, как известно, продукт скоропортящийся. Его необходимо потреблять сразу, пока не исчезло!

И Эцуко с небывалой страстью окунулась в жизнь, пропитанную смрадом и смертью. Муж постоянно мочился под себя. На следующий день после госпитализации она обнаружила в его испражнениях кровь. То, чего опасались, произошло — внутреннее кровотечение.

У него не спадала высокая температура, но, несмотря на это. он не терял в весе; цвет лица тоже не менялся. Лежа на жесткой кровати, он сиял румянцем — словно младенец. Для буйных выходок у него не было сил. Мрачный и апатичный, он держался обеими руками за живот или поглаживал грудь кулаками. Или обнюхивал пальцы, растопыренные перед ноздрями.

В неусыпном, застывшем взгляде Эцуко сосредоточилась теперь вся ее жизнь. Ее глаза, словно распахнутые окна, куда врывается беспощадный ветер и дождь, казалось, не закрывались целую вечность. Медицинский персонал с удивлением наблюдал, как лихорадочно и самоотверженно она ухаживает за мужем. Она спала в сутки часа два — и то вполглаза, не отходя от больного, вдыхая смрадный запах полуголого тела, урины. И даже в эти часы короткого сна ей приходилось вскакивать, когда он, словно падая во сне в глубокую пропасть, выкрикивал ее имя.

В качестве последней меры доктор рекомендовал переливание крови, но мимоходом намекнул на ее безнадежность. После переливания Рёсукэ сразу же утихомирился — он заснул. Медсестра принесла бланк. Эцуко вышла в коридор. Там стоял подросток в нахлобученной на голову охотничьей шляпе. Цвет его лица был нездоров. Он ждал. Увидев Эцуко, он снял шляпу и молча поклонился. На голове, над левым ухом, была хорошо заметна небольшая плешь. Глаза слегка косили, нос был сильно приплюснут.

— Что тебе? — спросила Эцуко. Подросток мял в руках шляпу, правой ногой шоркал по полу. Он ничего не сказал.

— А, вот это? — Эцуко указала на бланк. Мальчик кивнул.

Он получил деньги и повернулся к выходу. Эцуко смотрела ему вслед. Джемпер на спине был замызган. Она подумала, что кровь этого мальчика сейчас циркулирует в жилах Рёсукэ. „Разве она поможет Рёсукэ? Было бы лучше, если бы кровь продал взрослый мужчина. Грешно брать кровь у мальчика. А у взрослого разве не грешно?“ Мыслями Эцуко вновь возвращалась к больному мужу. „Хорошо бы продать излишек зараженной крови Рёсукэ — продать ее здоровым людям! И тогда Рёсукэ поправится, а здоровые — пусть заболеют. Вот это эффект будет от денег, ассигнованных городским бюджетом на содержание госпиталя инфекционных заболеваний! Нет, это не вернет здоровье Рёсукэ. Если он выздоровеет, то он сбежит от меня навсегда. Навсегда!“ Эцуко понимала, что этот мутный поток беспорядочных мыслей захлестывает ее сознание в полусне, в полубреду — так внезапно заходит солнце, и на землю падают сумерки. В вечернем небе плыли белые облака, вместе с ними поплыли окна, вытянутые в одну цепочку… Эцуко упала в обморок прямо в коридоре.

Это был легкий удар, вызванный малокровием. Ее принудили к кратковременному отдыху. Однако через четыре часа пришла медсестра. Она сказала, что Рёсукэ умирает.

Казалось, что он хотел что-то сказать, шевелил губами, но мешал кислородный ингалятор, который Эцуко придерживала руками. Что он хотел сказать — старательно, отчаянно, радостно, беззвучно?

„Изо всех сил я придерживала у его рта ингалятор. В конце концов мои пальцы стало сводить судорогой, плечи тоже занемели. Срывающимся на крик голосом я позвала на помощь: "Эй, помогите мне! Кто-нибудь! Быстрее!“ Подскочила перепуганная медсестра и перехватила из моих рук ингалятор. На самом деле я не устала. Просто я испугалась. Я испугалась беззвучных слов, которые пытался выговорить мой муж, обращаясь в пустоту, непонятно к кому… Может быть, это была новая вспышка ревности? Или это был страх, спровоцированный ревностью? Я не знаю… Однако если бы я потеряла контроль над собой, то я наверняка бы закричала: чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох сейчас же!“

Как-то глубокой ночью (его сердце еще билось, и ничто не предвещало остановки) два доктора шепотом переговаривались у кровати Рёсукэ: "Чем его еще можно поднять?" Я проводила их переполненным ненавистью взглядом. После всего, что произошло, разве он не должен умереть? Той ночью произошла наша последняя битва.

В то время для меня не было разницы — почти не было — между счастьем супружеской жизни, которое могло бы быть, если он выздоровеет, и настоящим, реальным счастьем, которое я испытывала, несмотря на его безнадежное состояние. Так мне иногда казалось, что вместо зыбкого счастья я смогу обрести вполне конкретное, а вместо хрупкой жизни мужа лучше бы созерцать его реальную смерть. Мои надежды на выздоровление Рёсукэ крепли с каждым часом, но они были равнозначны моим мольбам о его смерти. Однако это тело, тело моего мужа, продолжало жить! Оно продолжало жить, чтобы предавать меня!

"Похоже, что у него идет кризис", — сказал врач с надеждой в голосе. Во мне вновь поднялась волна ревности. Слезы упали на мою правую руку, которой я придерживала лицо Рёсукэ, но левая рука несколько раз пыталась отстранить от его рта кислородную трубку — в присутствии медсестры, дремавшей рядом на стуле. С наступлением ночи в комнате становилось прохладно. Бегущие огни неоновой рекламы и огни светофоров на станции Синдзюку[7]из глубины ночной темноты светили мне в глаза через окно палаты. Свистки поездов и едва слышный стук колес, смешиваясь с гудками проезжающих автомашин, раздирали воздух. Чтобы не мерзнуть, я накинула на плечи шерстяной платок. Если бы я убрала в этот момент кислородную трубку, то никто бы не заметил. Я не верю никаким свидетелям, кроме человеческих глаз. И все-таки я не смогла этого сделать. До самого рассвета обеими руками я держала трубку ингалятора. Какая сила удерживала меня от этого поступка? Любовь? Нет, только не она! Моя любовь приговорила его к смерти. На каком основании? Это не важно. Моему разуму достаточно было убедиться в том, что рядом нет свидетелей. Трусость? Отнюдь нет! В конце концов, я даже не боялась подхватить тифозную лихорадку. Я до сих пор не знаю, какая сила удержала меня.

Да и необходимости в смертоубийстве уже не было. Я это поняла перед рассветом, когда холод стал пронизывающим. Небо начинало светлеть. Уступая утренней заре, редели облака. Пламенные разрывы между ними как бы напоминали о суровом наказании небес. Вдруг я обратила внимание, что Рёсукэ стал дышать нерегулярно. Словно пресыщенный молоком материнской груди младенец, он неожиданно отвернул голову от кислородного ингалятора и, кажется, передавил трубку. Я не удивилась. Положив на подушку рядом с ним ингалятор, я вынула из-за пояса ручное зеркальце. Еще в детстве мне подарила его мама — она умерла, когда я была девочкой. Это было старинное зеркальце, украшенное с обратной стороны красной парчой. Я поднесла его ко рту Рёсукэ, но оно не запотело. Только припухшие губы Рёсукэ, окаймленные щетиной, отразились в нем отчетливо с застывшим невысказанным упреком…»

 

* * *

 

Эцуко приехала в Майдэн по приглашению Якити. Может быть, решение приехать в деревню основывалось на тех же мотивах, что привели ее когда-то в госпиталь инфекционных заболеваний? Не был ли приезд в Майдэн для нее подобным возвращению в госпиталь?

Разве атмосфера в доме Сугимото, где она вынуждена была жить, чем-то отличалась от атмосферы в госпитале? Казалось, что невыносимый дух разложения, который не давал возможности глубоко вздохнуть, держал Эцуко на невидимой цепи.

Это было как раз в середине апреля. Ночью в комнату Эцуко пришел Якити, чтобы поторопить ее с починкой одежды.

Тем вечером в подсобном помещении размером в восемь татами собрались все домашние — Эцуко, Кэнсукэ с женой, Асако с двумя детьми, а также Сабуро и Миё. Часов до десяти они мастерили пакеты для мушмулы. В этом году они немного запаздывали. Обычно они приступали к этой работе в начале апреля, но нынешний год выдался урожайным на бамбуковые побеги, поэтому на их заготовку потребовалось больше времени. Они торопились. Если мушмулу не завернуть в пакеты, то долгоносики могли проникнуть в плоды и высосать сок. Некоторые из плодов были величиной с большой палец. Сидя на коленях, каждый мастерил тысячи таких пакетов. Рядом лежала пачка старых журналов, посредине стрял общий для всех котелок с мучным клейстером. Соревнуясь друг с другом, все страшно торопились — если в журнале попадалась интересная страница, то не было ни секунды даже взглянуть на нее.

Во время таких поздних работ забавно было наблюдать за Кэнсукэ. Он ворчал, лицо кривилось от недовольства. Без нытья он не склеил ни одного пакета. Он все время бубнил: «Ненавижу! Да это же подневольный труд. Какое бессмысленное занятие! К чему все это? Отец, вон, уже ушел спать — раньше всех! Так оно и есть, будьте уверены. На него" это очень похоже. А почему мы должны покорно работать? А что, не поднять ли нам бунт? Если мы не будем бороться за повышение зарплаты и так далее, то отец обнаглеет совсем. Тиэко, ты хочешь получать в два раза больше? Мне, конечно, все равно ничего не перепадет, хоть дважды увеличивай зарплату. Ага, а вот и статейка, глянь — „Решимость японского народа в связи с революцией в Северном Китае". Поразительно! А с обратной стороны что? „Сезонное распределение в период военных действий"».

Так, отвлекаясь на болтовню, Кэнсукэ с трудом склеивал два пакета, пока остальные делали по десять штук. Иногда казалось, что он намеренно мелет чепуху, чтобы под шумок скрыть собственное неумение — что было вполне очевидно для окружающих. Однако в глазах Тиэко он выглядел этаким героем-циником. Однажды примерив на себя шутовской наряд, он уже не мог от него избавиться. На самом деле Тиэко искренне гордилась мужем. Они оба славились умением щегольнуть острым словцом. Она была женщиной проницательного ума: чувствуя настроение мужа, Тиэко всегда разделяла его недовольство отцом, которого презирала в глубине души так же, как и муж. Время от времени она подбрасывала исподтишка готовые пакеты в стопку Кэнсукэ. Эта деликатность бросилась в глаза Эцуко, ее губы невольно скривились в ухмылке.

— Эцуко, как ловко у тебя выходит! — сказала Асако.

— Итак, перерыв! Подводим итоги! — скомандовал Кэнсукэ и стал обходить всех по кругу.

У Эцуко оказалось больше всех — триста восемьдесят пакетов. Ее рекорд на равнодушную Асако впечатления не произвел, только Сабуро и Миё были всерьез изумлены. Однако Кэнсукэ и его жена испытали легкое раздражение. Эцуко это почувствовала. Цифра, которая стала своего рода показателем ее жизнеспособности, уколола самолюбие Кэнсукэ. Он язвительно произнес: «Смотрите-ка, этими пакетами заработала себе на жизнь одна Эцуко. Не то что мы!»

Асако, поняв его слова буквально, спросила: «Эцуко, где ты наловчилась клеить пакеты?»

Мелкое деревенское тщеславие, из которого произрастали жалкие предрассудки этих людей, возомнивших себя респектабельным классом, вызывали у Эцуко лишь презрение. Выйдя из аристократической среды, она была беспощадна к таким выскочкам. Эцуко ответила намеренно заносчиво: «Было где научиться!»

Кэнсукэ и Тиэко переглянулись. В эту ночь предметом их пылкого разговора в постели стала генеалогия Эцуко, позволявшая ей быть высокомерной.

В то время Эцуко почти не замечала Сабуро, считая, что он недостоин ее внимания. Порой даже не могла вспомнить — как он выглядит? Это было вполне естественно. Не обронив ни слова, Сабуро усердно склеивал из бумаги пакеты своими нерасторопными пальцами. Время от времени он улыбался, слушая пустые разговоры семейства. Поверх его повседневной залатанной рубахи был накинут на плечи старый широченный пиджак, дарованный Якити. Почтительно склонив голову под тусклой лампой, он сидел на коленях в новеньких брюках цвета хаки.

Еще лет восемь или девять назад в доме Сугимото пользовались газовой лампой. Старожилы говорят, что от газовых ламп в домах было намного светлее. Потом провели электричество, но полагаться на него было совершенно невозможно: из-за слабого напряжения в сети стоваттная лампочка едва накалялась до сорока ватт. Даже радио можно было слушать только по ночам — да и то если позволяли метеоусловия.

И все-таки нельзя сказать, что Эцуко совсем не обращала внимание на Сабуро. Быстро и тщательно склеивая пакеты, Эцуко время от времени поглядывала на неуклюжие пальцы Сабуро. Эти грубые, толстые, старательные пальцы раздражали ее. Она посмотрела в другую сторону. Тиэко помогала мужу. В этот момент ей подумалось, что если она тоже станет помогать Сабуро, то это никому не покажется странным. Тем временем Миё, сидевшая рядом с Сабуро, закончила склеивать свою норму пакетов и принялась помогать ему. Увидев это, Эцуко успокоилась.

«В тот момент я успокоилась. Да, именно так. Никакой ревности или чего-то в этом роде у меня не было. Я почувствовала такую легкость, словно с моих плеч свалился груз ответственности. После этого я уже сознательно пыталась не смотреть в сторону Сабуро. Это было не так уж трудно. Я подражала, ему во всем — невольно, не видя его: он наклонится — и я наклонюсь, он молчит — и я молчу; он забудется, с головой уйдя в работу, — и я…»

И снова ничего не происходило.

Наступило одиннадцать часов. Все разошлись

по своим комнатам. Что чувствовала она тогда,

когда в первом часу ночи, попыхивая трубкой,

Якити вошел в ее комнату, где она сидела за штопкой его одежды, зашел, чтобы спросить, хорошо ли ей спится в последнее время? Каждую ночь этот старик прислушивался к малейшему шороху из комнаты Эцуко — благо что их комнаты разделяет коридор. Словно одинокая мышь, он все ночи напролет был на страже, пока домашние тихо посапывали во сне; прислушивался, затаив дыхание: казалось, что она совсем рядом, близко-близко, родная… Его острый старческий слух, будто морская раковина, наполнялся и омывался чистотой и мудростью — разве не так? Считается, что острый слух у пожилых людей — в большей степени, чем обоняние, зрение или осязание, — является, как и у животных, признаком ума. Не потому ли Эцуко смогла разглядеть в Якити, в его заботливом отношении к ней, не только уродство?

Ну, при известном лицемерии, эти отношения можно было бы назвать любовью. Якити стоял за спиной Эцуко, перелистывая отрывной календарь на дверном косяке.

— Что такое? Будь аккуратней! На календаре прошлая неделя, — сказал он.

Эцуко слегка обернулась:

— Ах, извините!

— Извините? Нет, тебе не следует извиняться!

В его голосе звучали добрые нотки. Эцуко слышала, как он отрывал за ее спиной листки календаря. Звуки прекратились. Вдруг он обхватил Эцуко за плечи. Потом она почувствовала, как холодные пальцы — сухие, как бамбук — стали сползать на ее грудь. Она напряглась, но ничего не сказала. Хотела было вскрикнуть, но удержалась.

Чем объясняется эта покорность? Простым вожделением? Ленью? Или она не отвергала его притязания, словно изнемогающий от жажды путник, готовый припасть к любому застоявшемуся водоему? Вряд ли! Эцуко совсем не мучилась жаждой. Никогда ничего не желать — вот что было изначально в ее характере. Кажется, это всепоглощающее чувство самодостаточности, с которым она приехала в Майдэн, окрепло в ней в госпитале инфекционных заболеваний. Возможно, Эцуко утоляла не жажду — просто она инстинктивно наглоталась этой мутной воды, будто утопленник в заливе. То, что она ничего не желала, означало одно: она потеряла свободу выбора или свободу отречения. Если ты однажды решишь, что для утоления жажды у тебя нет иной возможности, кроме как осушить то, что попадется под руку, если даже это морская вода, то тебе ничего не остается…

Однако после этого инцидента ни один мускул не дрогнул на лице Эцуко, она не показала вида, что нахлебалась морской воды. До самой ее смерти, казалось, никто не понимал, что она тонет. Она не звала на помощь, будто собственной. рукой заткнула кляпом рот…

Вылазка в горы была запланирована на восемнадцатое апреля. Это называлось «любование цветами вишни». Обычно в этот день люди брали выходной, собирались всей семьей и отправлялись в горы, гуляя по склонам.

Все в доме Сугимото, кроме Якити и Эцуко, питались в это время одними бамбуковыми побегами. Их первый арендатор Окура доставал из амбара прошлогодний урожай бамбуковых побегов, грузил на велосипедную тележку и отвозил на рынок — там он продавал их, рассортировав на три категории. Остатки выметались вместе с мусором.

С апреля по май семейство Сугимото вынуждено было доедать прошлогодние запасы.

День, когда они отправились в горы, выдался замечательным. В дорогу взяли провиант и циновку. В деревенской школе были отменены занятия — старшая дочь Асако радовалась.

Эцуко вспоминала: «Мы провели чудесный весенний день. Он был похож на картинки из школьных учебников. Мы как будто бы сошли с этих картинок. Или воображали себя их персонажами. Всюду пахло навозом. Воздух трепетал от жужжания пчел и майских жуков. Солнечный свет и весенний ветерок — в их ослепительных потоках, сверкая белым оперением на брюшке, кувыркались ласточки…»

С утра все суетились в доме, были заняты приготовлениями к походу. Эцуко закончила укладывать суеи в коробочку для завтрака и стала наблюдать сквозь деревянную решетку окна за старшей дочерью Асако, которая в одиночестве играла возле каменных ступеней веранды. Она была одета в ярко-желтый — как цветы сурепки — жакет. Ее мать всегда отличалась отсутствием вкуса. Нобуко сидела на корточках, опустив голову. Чем занимается, эта восьмилетняя девчонка? Рядом на камне стоял чайник — над ним поднимался пар. Нобуко увлеченно следила за чем-то между каменными плитами.

«… Там был муравейник. Она заливала его горячей водой. Муравьи корчились в смертельных судорогах. Восьмилетний ребенок опустил между колен коротко остриженную голову. Не произнося ни слова, девочка наблюдала за агонией муравьев. Она покачивала головой, два кулачка подпирали щеки, волосы упали на лицо…»

Легкое, освежающее чувство охватило Эцуко, наблюдавшую это зрелище! Глядя на эту девочку, на ее оголенную маленькую спинку, она узнавала в ней себя. Она продолжала смотреть на нее, пока из кухни не раздался голос Асако, которая обнаружила исчезновение чайника. С этого дня Эцуко стала испытывать к этой восьмилетней девочке, уродившейся такой же некрасивой, как ее мать, чувство материнской любви или что-то похожее.

В самый последний момент перед уходом на пикник произошло маленькое препирательство — решали, кого оставить сторожить дом. В конце концов согласились, что предложение Эцуко разумно, и присматривать за хозяйством поручили Миё. Единодушие, с каким было принято предложение, Эцуко нисколько не обрадовало. Причина ее безразличия скрывалась неглубоко — ведь Эцуко поддержал Якити!

Когда семейство Сугимото, словно гусиный выводок, вышло на тропинку, которая вела от окраины их владений до соседней деревни, Эцуко поразилась внезапному открытию: все бессознательно выстроились друг за другом, как подсказывало чувство социальной иерархии. Это был животный инстинкт — как у муравьев, которые распознают чужаков из других муравейников по осязанию, по запаху; так же муравьиная королева распознает своих рабочих муравьев — и наоборот… Они не осознавали этого и не могли осознать. Или, может быть, для этого требовались более очевидные свидетельства?..

Вереница, однако, сформировалась непроизвольно: впереди шел Якити, за ним — Эцуко, следом шли Кэнсукэ и Тиэко, затем Асако и Нобуко (пятилетнего Нацуо оставили на попечение Миё), замыкал ряд Сабуро — он тащил на своих плечах расписной платок с провиантом.

Они пересекли заброшенный участок, на котором до войны у Якити был виноградник. Теперь треть этой площади была занята саженцами персиковых деревьев — они были в полном цвету. На остальных землях стояли три теплицы — скособоченные, с разбитыми тайфуном стеклами. Застоявшаяся дождевая вода наполняла железные ржавые баки. Виноградные лозы одичали, солома вспыхивала солнечными бликами…

— У, как заросло-то! Нынче, как только появятся свободные деньги, займемся ремонтом, — сказал Якити, постукивая толстой тростью по столбу теплицы.

— Отец, вы постоянно говорите об этом, — сказал Кэнсукэ. — Эти теплицы, вероятно, «простоят еще целую вечность в таком виде.

— Значит, я вкладываю деньги в вечность, так, по-твоему?

— Нет, совсем не это я имел в виду! — вспыхнул Кэнсукэ. — Когда у вас появятся деньги, то на ремонт уйдет, как всегда, или очень много, или очень мало.

— Ах вот в чем дело! Точно так же я никогда не знаю, много или мало денег даю вам на расходы.

С этими разговорами они поднялись на вершину холма — там росли сосны, под ними цвели несколько горных вишен. Они насчитали всего пять деревьев.

Окрестные горы не могли похвастаться обилием сакуры, поэтому им ничего не оставалось, как расстелить свои узорные татами под кроной одною дерева с весьма сомнительным видом на другие. Когда семейство Сугимото, вытянувшись цепочкой, прибыло сюда, то под каждым деревом уже расположились местные крестьяне. Они почтительно кланялись, однако своих мест, как бывало раньше, не уступали.

Кэнсукэ и Тиэко стали перешептываться друг с другом, поглядывая на крестьян. Якити выбрал склон, откуда открывался более или менее приличный вид, и велел всем расстилать татами. Один из знакомых фермеров, мужчина лет пятидесяти, в клетчатом пиджаке и галстуке цвета персика, подошел к ним с бутылкой неочищенного сакэ и предложил выпить по чашечке по случаю праздника. Кэнсукэ равнодушно принял чашечку и выпил.

«Ну почему? — подумала Эцуко. Она смотрела на Кэнсукэ, ее мысли путались. — Почему Кэнсукэ принял из его рук это сакэ? Ведь он только что дурно говорил о нем. Если он просто хотел выпить, то в этом нет ничего странного. Так ведь он не хотел! Это было видно по его лицу. Ясно! Он сделал это в насмешку — в насмешку над человеком, который не догадывается, что над ним смеются за его спиной. Фу, какое бесстыдство! Что за радость похихикать исподтишка? Создает же Бог таких людей ради глупых забав».

Затем чашку сакэ приняла Тиэко — вслед за мужем, по его примеру.

Эцуко отказалась. Ее отказ выпить сакэ за компанию дал еще один повод для разговоров о ней как о заносчивой женщине.

Этот день оставил у нее приятное впечатление от семейного общения, во всяком случае Эцуко не находила повода для недовольства. Во-первых, она была удовлетворена внешне равнодушными отношениями между ней и Якити — они научил

Date: 2015-11-13; view: 204; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию