Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Дорогой Лох! ⇐ ПредыдущаяСтр 4 из 4 Я знаю что у тебя в книжке ты больной у тебя там я записан и дата поставлена только ты за меня не бойся за себя бойся козел это ты 6122026 тогда и увидимся.
На меня снова накатывает – запах пота, жгучая боль, глаза заволакивает красным, во рту вкус крови. Чья это кровь – моя? Или нет?!
Сара
Раздеваюсь и гляжу на свое отражение в зеркале. Спереди я, по‑прежнему я – ну почти. Живот весь выпирает вперед, так что контуры остались прежними. Только грудь разбухла и словно бы растеклась в стороны. И ноги тоже стали толще. Поворачиваюсь боком. Пузо у меня огромное. Пока я жила дома, оно выпирало еле‑еле, можно было замаскировать одеждой, но с тех пор, как я тут, растет прямо на глазах. Кожа натянута туго‑туго, даже не верится, что живот станет еще больше. Винни принес мне книгу. В ней полно картинок – как ребенок из нескольких клеточек превращается сначала в такого головастика, а потом уже понемногу становится похож на человека, только крохотулечного. Я прочитала ее от корки до корки. А раздел про роды – два раза. До сих пор я как‑то не задумывалась, как ребенок вылезет наружу. В больницу мне нельзя: там потребуют удостоверение личности, потом сообщат родственникам, и я попалась. К тому же я не хочу, чтобы мою дочку чипировали. Сейчас всем так делают – вводят микрочип вскоре после рождения. Раньше чипировали только собак, вот и нашу тоже, а теперь людей. Фу, гадость какая. Придется рожать тут, самой. Я гляжу на живот. Малышка шевелится, видно, как под поверхностью проходит то ли локоть, то ли коленка. Скоро она будет здесь. А вот как это получится, вообще непонятно. Это же как кораблик из бутылки вынуть. Невозможно. У меня мурашки по всему телу. Холодно голышом, но одеваться мне еще рано. Вот она я, вот в каком я виде. Как так вышло? Конечно, я знаю как. Я ему никогда не сопротивлялась, а должна была. Надо было пинать его, бить его, кусать его. А я ни разу даже «нет» не сказала. Он мужчина крупный – я могла бы оправдаться, что боялась, и я действительно боялась его ночью в темноте – он был как будто переключенный, будто и не человек вовсе, вообще не похож на папу, но я не поднимала крик не из‑за страха. А из‑за любви. Он был мой папа, и я его любила. А он любил меня. Только вот на такую любовь я не напрашивалась. И вот она я. Беременная. Одинокая. Это все из‑за него. Он больной, он извращенец, и я его ненавижу. Все должны знать, какой он. Надо его судить, обличить, сгноить в тюрьме. И все же… и все же… я знаю, что никогда так с ним не поступлю: ведь он по‑прежнему мой папа. Может быть, я такая же больная, как и он. Снова смотрю на свое отражение. Тело стало другим, но лицо в зеркале – то же самое, которое видел он, когда бывал со мной. Волосы – те самые, которые он гладил. Вдруг я понимаю, что больше не хочу быть этой девушкой. Не хочу выглядеть, как она. Меня бьет дрожь, и я подбираю одежду с пола. Одевшись, я иду в ванную, нахожу ножницы и кромсаю волосы. Они падают в раковину, на пол, сыплются вокруг меня. Пускаю воду и смываю полосы в слив в раковине, потом затыкаю его и набрасываю на плечи полотенце. Наполнив раковину, я наклоняюсь и мочу голову. Потом втираю шампунь в остатки волос, беру одноразовую бритву и выбриваю себе голову. Оставляю только полоску посередине – ирокез. Завтра попрошу Пинии раздобыть какую‑нибудь краску – зеленую, розовую, черную, мне все равно. Главное – чтобы цвет был не мой. После этого я уже не увижу в зеркале прежнюю Сару. Сама себя удивлю, сама себя заставлю оглянуться. Завтра я стану другим человеком.
Адам
Как только некоторым удается спать по ночам? Как они это делают – закрывают глаза, расслабляются, дремлют? Когда я закрываю глаза, то вижу только числа, смерть, хаос. Вижу, как кругом рушатся дома, чувствую, как в легкие пробивается вода, вижу пламя кругом. Слышу крики, слышу, как зовут на помощь. Вижу, как вспыхивает клинок, чувствую, как он вонзается между ребер, понимаю – вот он, конец. Это мне не по зубам – быть одному, в темноте, в компании собственных мыслей. В темноте все становится больше, громче, живее. Лежу – и никуда мне не деться. Ноги дергаются, рвутся бежать, только бежать мне некуда. Сердце колотится в груди, пыхчу как загнанный. Рука шарит кругом, нащупывает выключатель, и я сажусь и тру глаза, пока они не привыкают к яркому свету. Оглядываю комнату. Теперь это – мой мир. Я не хожу в школу. Не выхожу из дому. Сижу здесь днем и ночью, слушаю, как истошно лает соседский пес, – и так двадцать четыре часа в день, семь дней в неделю. Я пытался уточнить данные для Нельсона. Он дело говорил: мне нужны были адреса, почтовые индексы. Нужно было знать, где кто живет, а не просто где я кого видел на улице. Тут можно действовать двумя путями – идти в какое‑нибудь людное место и уже оттуда провожать прохожих до дому или ждать возле подъездов и записывать числа всех выходящих. В любом случае тут же набежит полиция. Сначала я думаю, что это мне будет занятие – вроде работы, куда надо ходить каждое утро. Три задержания за три дня – и бабуля сажает меня под замок, да я и сам уже никуда не хочу. Местные мусора взяли меня на заметку, ввели в свои поисковые программы. Стоит мне высунуть нос за дверь, они сразу об этом узнают и накроют меня. На третий день я услышал гул вертолета над головой всего через полчаса. Я ничего плохого не делаю, и меня ни в чем не обвиняют – только вот в Лондоне, если тебе шестнадцать, ты черный и слоняешься без дела, за одно это уже хватают и волокут в участок. Обыскали, заперли в камеру, допросили, заперли обратно. Записную книжку находят при первом же обыске. – Что это? – Ничего. – Это записная книжка. Что ты записываешь? – Ничего. Листают книжку. – Здесь имена, даты, описания. Это ты выслеживаешь кого‑то? Преследуешь? Такая у тебя, значит, игра, да? Тут я решаю держать язык за зубами. Лучше ничего не говорить. Пусть думают что хотят. Я никому ничего не сделал, ни к кому не приставал, у них на меня ничего нет. Меня снимают на видео и что‑то пишут прямо в ноутбук в кабинете. На третий день меня допрашивают уже не мусора, а двое в костюмах. Один помоложе, рыжий, с придурочным галстуком‑шнурком, другой постарше – у него брюхо так и свисает над ремнем. Спрашивают в основном то же, что и полиция: зачем я болтаюсь по городу да что я записываю. Я молчу. Ни словечка. И тут старый открывает рот – и я просто офигеваю. – Я знал твою маму, – говорит он. – Джем. Мы с ней познакомились шестнадцать лет назад. Узнал вот, что она… очень соболезную, сам понимаешь. Все, он меня зацепил. Я хочу его слушать. Хочу узнать больше. Гляжу ему в глаза – он из тех, кто выживет. Его число дарит ему еще тридцать лет. – Беседовал с ней в аббатстве, когда она там пряталась. Она сказала, что видит числа – даты смерти. Устроила такую маленькую сенсацию. А потом все отрицала – заявила, будто выдумала. Ковыряет ногтем в зубах. – Понимаешь, – говорит он, – я не мог об этом забыть, потому что мне не кажется, что она все выдумала. Мне кажется, она видела тех людей у колеса обозрения – видела, когда они погибнут. Скажи, Адам, ты тоже это видишь? Ты такой же, как она? Меня так и тянет сказать «да». Так и тянет все ему вывалить. Он‑то мне поверит. А то и поможет – поможет со всем этим разобраться. – Если да, – гнет он свое, – я тебе сочувствую. Ну, то есть я понимаю, каково с этим жить. Гляжу на него, пытаюсь раскусить и при этом не показать, как я занервничал. – Конечно, это нелегко. Дело в том, что людям вроде меня ты можешь принести массу пользы. А можешь, само собой, и бед натворить. И тут меня вдруг прошибает холодный пот. Это еще не угроза, но я понимаю – мы по разные стороны баррикады. Мне становится интересно, откуда этот дядька. Из военной разведки? Из пятого отдела? Из шестого? – Я видел, что ты писал в наладоннике, видел копии страниц из твоей записной книжки. Очень много дат в первые числа января. Адам, что тогда произойдет? Что творится у тебя в голове? Молчу. Я уже думал, не рассказать ли ему про Новый год, но он и так все видел, его носом туда ткнули, все он знает, иначе он бы сюда не приперся. И вообще отвечать мне нечего. Откуда я знаю, что произойдет? Отвожу от него глаза, слушаю, как он все гундит и гундит, и представляю себе, как он задавал те же вопросы маме. – Какая она была? Моя мама. Какая она была, когда вы с ней познакомились? Он улыбается: – Ершистая. Изворотливая. Беспардонная. Она мне понравилась. – Я такой же, – говорю. – Мы одинаковые. Он вздыхает – как будто воздух из шарика выпустили, – и тут до меня доходит: он психует не меньше меня, как бы ни притворялся крутым и спокойным. Наклоняется вперед. – Этот твой дар – опасная штука. Опасная. Нельзя им хвастаться, нельзя о нем болтать. Очень легко разозлить или напугать кого‑нибудь. Ты понимаешь, о чем я? – Ну да. – Поэтому тебе надо помалкивать. А вот людям вроде меня можно все рассказать. Честно говоря, мы хотим, чтобы ты все рассказал. Все, что тебе известно. Вот… – Он лезет в карман пиджака и кидает мне через стол визитную карточку – имя‑фамилия, мобильник, имейл. – Звони мне, – говорит, – в любое время. Только вот когда за мной приходит бабуля, ее отводят в сторонку и говорят так, словно меня тут и нет. – Навязчивое поведение… нарушение общественного порядка… рекомендуется консультация психиатра… из дома без сопровождения… Бабуля все это слушает, всем видом изображая полное согласие. Я не поднимаю головы и не отрываю глаз от пола, пока разговоры не кончаются и мы с ней не едем обратно в Карлтон‑Виллас на автобусе. – Адам, что ты затеял? Чего ты добиваешься? Она – единственный человек, с которым можно поговорить, не то что эти шпионы в штатском, но я не могу. Между нами кирпичная стена, мне через нее не пробиться. Наверное, дело в том, какой она человек – что она думает про жизнь, что говорит, – и еще в том, чего она не говорит и не думает. Она не мама – и не виновата в этом, конечно, но я не могу ей этого простить. Пока – нет. Вот я и сижу в комнате, не сплю сутками и шарю в Интернете, чтобы хоть в чем‑то разобраться, и прислушиваюсь, не сунут ли что‑нибудь в щель для писем и газет. Как только слышу шуршание, то сразу бегу по лестнице. Мне надо успеть раньше бабули: не хочу, чтобы она что‑нибудь узнала. Не хочу, чтобы она увидела кипы записок от Джуниора. Я знаю, что он там пишет – плюс‑минус. Они все похожи на первые: «6122026. Твое число приближается. Ты готов?» «Прощайся с бабушкой, лошара. Тебе крышка». Иногда бабуля оказывается у двери первой. Ей тоже нужны развлечения. – Это тебе, – говорит она. Взяла конверт и рассматривает. – Дай сюда, – говорю я и протягиваю руку. – От приятеля? – спрашивает она. – От подружки? Между прочим, можешь позвать кого‑нибудь в гости, тебе разрешается. Если хочешь. Ничего не говорю – протягиваю руку и держу, пока бабуля не понимает намека. – Адам, – говорит она, когда я поворачиваюсь и топаю по лестнице. – Посиди со мной минутку. Нам надо… Голос ее затихает – я закрываю за собой дверь. …Поговорить. Нам надо поговорить. Если бы я мог. Кладу конверт к остальным и включаю папин коми. Развалюха, зато есть выход в Сеть, хотя ждать приходится целую вечность, а гуглить даже я умею. Обычно я вбиваю «2027» или «конец света», но сегодня будет иначе. Сегодня я спрошу о том, отчего я не могу заснуть. Неуклюже набираю вопрос одним пальцем, пока в строке поиска не появляется: «Когда я умру?» И нажимаю «ввод». Восемьсот тридцать один миллион результатов. Щелкаю по первой ссылке. Там вопросы. Сколько мне лет? Курю ли я? Какой у меня вес? Часто ли я занимаюсь физкультурой? Бросаю отвечать на середине. Такие сайты ничего не знают про неожиданности. Не знают про бомбы, пожары, наводнения. Не знают, что произойдет в Лондоне через два месяца. Не знают, не зарежет ли меня еще раньше один долбанутый тип с ножом. И я тоже не знаю.
Сара
Весь день мне не по себе, как‑то нехорошо. Потом – сама не знаю когда – я понимаю, что это странное ощущение наплывает волнами, примерно каждые десять минут, и это не просто неприятно, а больно. Каждый раз живот становится твердый, мышцы сжимаются, как кулак. Больше никого дома нет. Блин! Блин! Не может быть. Я точно не знаю, какой у меня срок, но до девяти месяцев еще далеко – или нет? Я не успела подготовиться. Хватаю книгу, пролистываю страницы. «Роды». Боже мой, надо было внимательнее читать! Там говорится про то, как дышать, что надо двигаться, потом принимать разные позы. Буквы пляшут перед глазами – начинается очередная схватка. Двигаться. Двигаться. Пытаюсь ходить по второму этажу, но при каждой схватке меня парализует. Хватаюсь за стенку и еле дышу. В промежутках я стараюсь не поддаваться панике. Кричу, вою – это получается само по себе, голос меня больше не слушается. Все должно было быть не так. К врачам и в больницу я не хочу, но думала, что рядом кто‑то будет. Думала, Винни окажется дома. Воды отходят на лестничной площадке. Не все сразу – струйкой по ноге. «Описалась, – думаю я. – Супер». Только остановить струйку у меня не получается – жидкость течет и течет. В ней кровь. Это, наверное, плохо, да? Добираюсь до ванной. Крики – мои крики – там слышны еще громче, они отдаются от кафельных стен. Сажусь на унитаз, жду, когда все вытечет. Хочется так и сидеть, но я заставляю себя встать. Нельзя же родить в тубзик. Держусь за раковину, сопротивляюсь боли. Она одолевает меня, не дает передышки. Вот бы куда‑нибудь от нее убежать – только куда? Наклоняюсь вбок, меня рвет в унитаз, раз, другой, третий, потом сползаю на пол. Кричу и рычу, как зверь, – низко, утробно. А вдруг я тут умру? Если боль не прекратится, я точно умру – ну и наплевать. Лишь бы это кончилось. Лишь бы все прошло. Болит живот, болит спина, что‑то давит в попу. Сейчас я разорвусь пополам и истеку кровью. Я умру на полу в ванной, как наркоманка от передоза, но это не страшно. Все лучше, чем это – эта пытка, этот ад. Я готова умереть. Нас находит Винни. Мы так и лежим на полу в ванной. Я сумела дотянуться до полотенец, и мы завернулись в них, как в одеяла. Я боялась, что она замерзнет – ну, моя дочка. Прижимала ее к себе, кожа к коже, чтобы она грелась об меня. Она немного поплакала, потом перестала – а потом как взглянет на меня прекрасными васильковыми глазами, и я поцеловала ее, поцеловала ее крошечное личико, ее кулачки. Моя дочка. Моя малышка. Мия.
Адам
– Ну как, сыграем в «да‑нет»? – Я сюда не играть пришел. – Тогда зачем, а? – Хочу, чтобы ты от меня отстал. Оставь нас с бабушкой в покое. – Твоя бабка – она вечно дома торчит, правда? Сидит на стуле в кухне. Особенно не двигается, да? Очень даже легкая мишень. В задней стене дома есть окно. По другую сторону забора – соседский дом. В нашу сторону смотрят сотни окон. И каждый день в почтовый ящик падает записочка. – Вот это мне и надоело. Хватит дурацких угроз. Она тут ни при чем. Это наше с тобой дело. Так давай его и уладим, по‑честному, как полагается. Это я на словах такой храбрый, на самом деле мне страшно, но с такими, как Джуниор, по‑другому нельзя. У таких сначала слова, а потом уже дела. – Хочешь – будем драться, но сначала я хочу, чтобы ты мне ответил на кое‑какие вопросы. Зачем ты пялишься на людей? Что ты пишешь в своей коей книжке? Зачем ты написал там про меня? – Правду? – Правду. – А что я за это получу? – Отзову ребят. Перестану наблюдать за домом. – С чего мне тебе верить? Будешь торчать там по прежнему. – Торчать там? Глядеть, как твоя бабка коптит себе легкие? Знаешь, смотреть, как краска сохнет, и то приятнее. – Честное слово? – Я же сказал. Честное слово. Его шестерки смотрят на нас. Воздух так и звенит, им интересно, чем все кончится, они готовы наброситься на меня, стоит мне сделать первый шаг. – Так давай сядем, – говорю, – и поговорим как мужчина с мужчиной, без посторонних. Мы на заброшенном складе. Джуниор с шестерками развели в углу костер, обставленный старыми ящиками. Мы садимся в метре друг от друга. Джуниор наклоняется ко мне, в его глазах вспыхивает пламя. – Ну, рассказывай. Что ты там наплел? «Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда». Может быть, Джуниору можно? Он все равно не поверит, и какая ему разница – не будет мучиться годами, как мама, потому что сегодня его последний день. Собираюсь с духом. – Когда я смотрю на человека, то вижу число. Это дата его смерти. Я понимаю, звучит по‑дурацки, но это правда. Я их всегда видел. Ничего не могу с этим поделать. – Значит, и мою дату видишь? – Играет со мной, хочет, чтобы я думал, будто он мне верит. – Угу. – И записал ее в свою книжку. Это то число, которое я видел? – Угу. – Сегодня. Молчу. Полдесятого, темно и холодно. По ржавой крыше барабанит дождь. Джуниору осталось два с половиной часа – и все. Непохоже как‑то. Все его шестерки тут. Их четверо, а я один. Джуниор озирается и раскидывает руки. – Ну, и где, спрашивается, – а, чел? Как это будет? Мне жутко. Дурдом какой‑то. – Как это будет, Адам? Я все читал – читал, что ты там пишешь. Нож, кровь… Кто это будет? Здесь никого нет – только мы. Никто не хочет со мной драться – только ты. Это ты? Сам, что ли, меня убьешь? Сначала он надо мной прикалывается, но потом голос у него становится серьезный, он облизывает губы, в глазах появляется еще что‑то, кроме числа. Ему страшно. Может быть, так же страшно, как и мне. Не хочу я его убивать. Он мне не нравится. Он дерьмо собачье, я мечтаю от него отвязаться, но убивать его не хочу – я вообще никого не хочу убивать. Хочу, чтобы часы перестали тикать. Хочу, чтобы время замерло. Хочу, чтобы числа исчезли. Жар от огня припекает мне щеку. Кто‑то подбрасывает в него доску. Из‑под нее летит куча красных угольков – миллион искорок в темноте. – Пойду я, – говорю я и встаю. – Джуниор, я пришел сюда драться с тобой, но драться я не хочу. Я сказал тебе правду, все как есть, и теперь можешь оставить меня в покое. Как договаривались. Да? Он дает знак остальным – и они надвигаются меня, хватают сзади, заламывают руки за спину. – Я человек слова. Я отстану от твоей бабки. Но не думай, что тебе это просто так с рук сойдет. Ты сам сказал, что пришел драться, вот я и буду драться с тобой по‑честному. Обыщите его. Я брыкаюсь, но от его шестерок не отбиться. Они вцепляются в меня, охлопывают с ног до головы, роются в карманах. Ну и, конечно, находят нож. Я его не прятал – хотел, чтобы был под рукой, засунул за ремень, чтобы не искать, когда понадобится. – Ты принес нож. – Самозащита, чел. – Я не вооружен. – Джуниор показывает пустые руки. – Я тебе не верю. Не может быть, чтобы нож был только у меня. Джуниор выворачивает карманы, распахивает куртку, чтобы показать, что там ничего нет. Блин, единственный нож был у меня. А теперь я беззащитный, весь как на ладони. – Ты пришел с ножом. Ты пришел меня убить. – Джуниор придвигается и тычет пальцем мне в грудь. – Так вот, я тебе не дамся. Ничего у тебя со мной не выйдет. Завтра возьмешь свою книжку и вычеркнешь мое число, потому что сегодня я никуда не денусь. Ты облажался. Больно бьет меня в живот. – Это ты сегодня влипнешь по самое не могу, лошара. Еще раз бьет меня – под ребра. Еще раз. Еще. Пытаюсь держаться, но руки у меня заломлены за спину, отбиваться нечем. Потом он бьет меня по лицу. Губа трескается, хлещет кровь. От ее запаха меня снова накрывает давний кошмар. – Хватит, Джуниор, ты говорил, драка будет честная! Чей‑то голос – того парня, который меня обыскивал. – А пошел ты. – Он уже хорош, сам погляди! – Я сказал – пошел ты! – Ты чего, совсем оборзел?! Еле слышу, что они говорят. Голова свесилась, ноги подкашиваются. Если бы шестерки Джуниора меня не держали, я бы уже валялся на полу. Джуниор не останавливается. Завелся. Опять бьет живот, и меня рвет кровью. Он меня убивает. Нож ему не нужен – обойдется кулаками. – Брось его! Еще удар. – Я сказал – брось его! Ничего не вижу. Глаза заволокло красным. Болтаюсь у них в руках – и вдруг падаю. Раздается крик, оглушительный яростный вопль, и кто‑то бьет меня в плечо, и я валюсь набок. Потом слышно кряхтение, шарканье, возгласы, голоса без слов, и глаза у меня заволакивает уже не красным, а черным. Костер трещит, когда я в него падаю. Руки и ноги не слушаются. Не могу выбраться. С усилием открываю глаза и вижу, как летят вверх искорки, мелкие огненные точки – они поднимаются выше, выше, выше… Вижу сквозь пламя отблеск клинка, изумление в глазах Джуниора, и его число вспыхивает, словно неоновая реклама. Зажглось – погасло. Зажглось – погасло. Зажглось – погасло. Кто‑то кричит. Пламя лижет мне лицо, наполняет ноздри запахом спекающейся плоти. Кто‑то кричит. Это я.
Сара
Первые несколько дней проходят в мирной молочной дымке. Если Мия пищит, я ее кормлю. Для этого приходится брать себя в руки – когда она присасывается, больно, аж искры из глаз, но через несколько секунд боль проходит, и молоко, словно волшебное зелье, околдовывает и ее, и меня. Она становится как пьяная – тепленькая, довольная, сонная. Все тело обмякает, руки свисают по бокам, чуть‑чуть двигается только ушко – это она сосет, ровно, ритмично, раз‑два‑три‑пауза, раз‑два‑три‑пауза. А я погружаюсь туда, где есть только мы с ней и больше ничего, – в мягкий, теплый, молочный мирок. Я и не думала, что будет так. Да и откуда я знала? Оказывается, можно полюбить человека так самозабвенно с самого первого взгляда… Как я. Да, я люблю ее. Она была во мне, а теперь стала самостоятельной – отдельная личность, – и я ее люблю. Я ненавидела свою жизнь – от и до. Меня тошнило от того, что я – это я. Но все это прошло, миновало навсегда, и я стала тем, кем стала. Хотела стать новым человеком – вот, пожалуйста. Я – мама Мии.
Адам
Я как снеговик на солнце. Пол‑лица растаяло. Размазалось. Лишилось подробностей. Когда я в первый раз вижу себя в зеркале, то не ору и не плачу, а просто стою и смотрю, пытаюсь угадать себя в этом лице. Отворачиваюсь и смотрю опять, надеюсь, что теперь все будет иначе, надеюсь, что произошло чудо и я снова «нормальный». Никаких чудес. У меня шрамы от ожогов. Таким я буду всегда. Приходят полицейские, задают всякие вопросы, но я не хочу разговаривать. Закрываю глаза. Держу рот на замке. И они уходят. Слежу, чтобы и занавески вокруг койки были задвинуты. Не хочу никого видеть, не хочу, чтобы кто‑нибудь видел меня. Когда приходят медсестры, я на них не смотрю. Еще мне не хватало сейчас видеть чьи‑нибудь числа. Пару недель у меня это получается, но однажды медсестра забывает как следует задвинуть занавески, и вот мальчишка с соседней койки смотрит в щель, как я подношу к лицу зеркало. Он младше меня, ему лет одиннадцать, – бледный, тощенький, совсем без волос. Такое я уже видел. Он после химии, как мама. Ловлю его взгляд, но мальчишка не смущается, не отводит глаза, а смотрит прямо на меня и спрашивает: – Что с тобой случилось? Не хочу с ним разговаривать. Ни с кем не хочу разговаривать, а особенно с очередным «двадцать седьмым». Он‑то как раз «двадцать седьмой». Лежит тут, бедняга, по уши накачанный своей химией, а число его говорит мне, что его вот‑вот прихлопнет вместе с остальными. Притворяюсь, будто не слышу его, но он только повторяет погромче: – Что случилось? Похоже на ожог. – Пристал, как пиявка. – Упал в костер, – бурчу я в конце концов. А сам думаю: «Ну вот, я все тебе сказал. Заткнись и отвали». Он кивает. – Я Уэсли, – говорит он. – Рак, как у Джейка вон на той койке, только у него почки, а у меня лейкемия. В крови. Я ничего не отвечаю, а он решает, что это я его типа приглашаю к разговору, и я и глазом не успеваю моргнуть, как он отпинывает одеяло, слезает с койки, отодвигает мои занавески и пристраивается на краешке матраса. – А там Карл, – тихо говорит он, показывая подбородком на мальчика напротив – обе ноги в гипсе и подняты кверху. – Авария, – шепчет Уэсли. – Папа и брат погибли. – Ой, блин, – говорю я. – Ага. Карл смотрит в нашу сторону, но на самом деле нас не видит. Глаза у него стеклянные – только число я все равно засекаю. Он умрет завтра. – Чел, ему худо. Совсем худо, – шепчу я Уэсли. – Да нет, – говорит он. – Выглядит плохо, но на самом деле идет на поправку. Только ноги поломаны. Остальное все в порядке. Похоже, Уэсли внимательно слушал, что говорят врачи, только вот они ошибаются. Числа не меняются. Они не врут. Уж я‑то знаю. Днем навестить меня приходит бабуля. – Баб, забери меня отсюда. – Что, крыша слегка поехала? Еще бы. Она принесла мне кулек мятных конфеток и сама вовсю их трескает. – Я тут совсем с ума сойду. – Понижаю голос и маню ее пальцем, она наклоняется поближе. – Из‑за чисел, баб. Сплошные числа. Тут кое‑кто долго не протянет. Тут бабуля перестает жевать и глядит мне прямо и глаза. – Вон тот мальчонка с задранными ногами. Он завтра концы отдаст, а больше никто этого не видит. Думают, у него все тип‑топ. Даже не смотрят особенно. – Ты уверен? – А то! Я бы иначе не говорил! – Сообщи кому‑нибудь. – Да ты что! – Ну… – Баб, от этого ничего не изменится. Как у мамы и Джуниора – ничего же не изменилось. – А вдруг на этот раз? – Баб, я всю жизнь их вижу. Числа не меняются. Я мог бы сдохнуть в костре, но не сдох, потому что число было не мое. А Джуниора могли только поцарапать ножом, а получилось вот как. Зарезали, и все. Я видел его число. Оно раз и навсегда. Никто его не изменит. – Попытка не пытка! Я поговорю с докторами. Все равно надо тебя отсюда забирать. По‑моему, тебе не стоит здесь находиться. Она поднимается и идет искать, с кем поговорить, а конфеты уносит с собой. Вечером, когда дежурная сестра в последний раз обходит палаты перед отбоем, я ее останавливаю. – Посмотрите Карла, пожалуйста, – прошу я. – Естественно, – говорит она. – Я всех посмотрю. – Последите за ним сегодня повнимательнее, хорошо? Она глядит на меня, словно у меня шарики за ролики зашли, потом подтыкает одеяло в ногах. – Не переживай за него. Он поправляется. Когда в палате гасят свет, я оставляю лампочку у изголовья и остаюсь сидеть. Даю себе слово глаз с Карла не спускать, решил, подниму шум, если заподозрю неладное. Как только чувствую, что задремываю, щиплю себя изо всех сил. На минуту‑другую это меня будит, но потом я все‑таки засыпаю и ничего не могу с этим поделать. Рывком просыпаюсь оттого, что в палате горит свет и вокруг койки напротив толпятся белые халаты и кто‑то задергивает занавеску. – Что случилось? Что? – кричу я, но никто меня не слушает. Уэсли с Джейком спят, хотя в нескольких метрах от них все так и носятся, а остальные смотрят только на Карла. Потом врачи и медсестры молчат, как воды в рот набрали. Даже Уэсли не сумел выяснить, что случилось. – Наверно, все совсем плохо, – говорит он мне. – Кто‑то с чем‑то промахнулся, ошибся, иначе бы нам сказали. Он не знает, а я‑то все видел, когда врачи бегали вокруг Карла и пытались его спасти, видел лужу крови из‑под занавески, ножницы, которые в суматохе запихали под койку Похоже, Карл сам нашел выход. Весь день только об этом и думаю. Больше ни о чем не получается. Если бы я не спал, то поднял бы тревогу раньше. Его могли спасти. Знал же, что будет беда, и должен был до кого‑то докричаться. Это я во всем виноват. Его койка теперь пустая. Слезаю со своей и иду туда. – Прости, братан, – шепчу я. – Подвел я тебя. Думаю, бабуля верно говорила: если как следует постараться, число можно изменить. Если бы я не спал, то видел бы, как Карл сделал свой ход, и все было бы иначе. Теперь я думаю обо всех «двадцать седьмых». Они еще живы. Если я предупрежу их, заставлю себя выслушать, вероятно, погибнут не тысячи и не миллионы. Может быть, я хоть кого‑то да спасу. Даже если всего несколько человек – дело того стоит, правда? Осталось совсем немного, пора рассказывать. Только как заставить себя слушать? И что я должен рассказать?
Сара
Она все плачет и плачет. Не унимается. Все началось ни с того ни с сего – однажды вечером она начинает плакать. Даю грудь – не помогает. Переодеваю – тоже ничего не меняется. Беру на руки, прислоняю к плечу и хожу с ней кругами по комнате. Проходит целая вечность, и она наконец засыпает: вымоталась, вот и отрубилась. Кладу ее в ящик, где я устроила ей постельку, и падаю на кровать. Ее плач еще звенит у меня в ушах, долгим эхо отдается от стен. Сворачиваюсь клубочком, зажимаю уши, чтобы отгородиться от него. Наверное, я засыпаю, но не знаю, сколько удалось проспать. Знаю только, что ее плач ворвался в мои сны и выволок меня на поверхность. Машинально протягиваю руку потрогать Мию. Кожа у нее так и пылает и влажная от пота. Пробую все, что знаю: кормлю, переодеваю, пою, укачиваю. А она плачет, и плачет, и плачет. Винни стучит в дверь и входит. – Что у вас тут? Вижу, свет горит. Ну и услышал, да. Вот принес тебе чайку. – Который час? – К пяти. – Утра? – Ага. – Вин, мне ее не успокоить! Она плачет и плачет! – Голос у меня тоненький и дрожащий. – Дай ее сюда. Подержу, пока ты пьешь чай. Давай подумаем, что делать. Берет у меня Мию: – Господи, Сара, она прямо полыхает! – Ну да. Вин, что делать? Что мне делать? – Знаешь, отвезем‑ка ее в больницу, в приемный покой. – Нельзя! Там потребуют удостоверение, адрес и вообще! – Надо показать ребенка врачу. Нельзя ее так оставить. Скажи, забыла удостоверение дома, а номер не помнишь, выдумай адрес. Все будет нормально. Посмотрят на нее и полечат. Она вон какая крохотуля и болеет, не звери же они. Поехали. Одевайся. Пойду найду ключи от машины. У нас нет автомобильного сиденья для Мии, поэтому я сажусь назад и держу ее на руках. – Едь медленно, – говорю я. – Ясное дело. Больница вся белая и сверкает. Я уже месяца три из дому не выходила, у меня от всего этого голова кругом идет. Все такое чистое, большое, деловитое. Гляжу на себя: заляпанный свитер поверх футболки, спортивные штаны. Домашние тапки на босу ногу. Вид такой, будто я спала в одежде. – Имя, фамилия? – Салли Харрисон. – Удостоверение личности, пожалуйста. – Ой, боже мой, я его, кажется, дома забыла. Так спешили… Регистраторша смотрит на меня в упор, подняв бровь. – Вы не чипированы? – Нет. – А ребенок? – Нет. Без предъявления удостоверения личности могут отказаться лечить. Гляжу на нее, не понимая, куда она клонит. – Пожалуйста… – говорю я. Бровь задирается еще выше, но потом регистраторша вздыхает и расспрашивает дальше. Даю ей выдуманный адрес и телефон и рассказываю о симптомах Мии все, что знаю. Ждать приходится всего двадцать минут, потом медсестра ведет нас в смотровую. Туда приходит врач – совсем молодая женщина, но под глазами у нее серые круги, а светлые волосы вылезают из растрепанного хвостика. – Давайте поглядим на вашу малышку. Ее кладут на белый матрасик за прозрачной загородкой, как в аквариум, и осторожно раздевают. – Когда у нее поднялась температура? – Часов двенадцать назад. И с тех пор она плачет, с перерывами. – Грудь берет? – С тех пор, как начала плакать, – нет. Они осматривают каждый дюйм, проверяют и глаза, и уши, и рот, бережно сгибают и разгибают руки и ноги. – Похоже, у нее инфекция в пупочной ранке. Видите, тут покраснение и отек. Теперь, когда врач мне все показывает, я и сама вижу. Кожа на животике вокруг остатков пуповины вспухла и воспалена. Боже мой, как же я проглядела? Какая я мать после этого?! Больно ей, вот и плачет! – Сейчас мы дадим антибиотик. Не успеваю я ответить, как они делают ей укол в ногу. Потом достают из целлофановой обертки еще один шприц. – Она ведь еще не чипирована? – Нет, но… – Это обязательно. Врач коротко косится на меня, и я понимаю, что спорить бессмысленно. Если бы я и хотела, все равно уже поздно. Игла уже вонзилась, на шприц уже нажали. – Пойдемте в палату, там мы заполним историю болезни. – В палату?.. – Инфекция в этой части тела довольно опасна. Иногда они приводят к столбняку, поэтому сегодня мы подержим ее здесь и понаблюдаем, как она реагирует на терапию. Подержим здесь?! – А… а нельзя просто дать ей лекарство? Мы бы не хотели оставаться. У нас дела… – Нужно ее обследовать. Для такого маленького ребенка столбняк смертельно опасен. Мы не можем рисковать. Да и у вас такой вид, что вам пора отдохнуть. Можно на день поместить вас в палату матери и ребенка, если хотите, найдем одноместную. Такое ощущение, что все вырвалось из‑под контроля. Врачи ее заполучили и не желают отдавать. Поймали. Чипировали. При мысли, что ей в тело вживили микрочип, мне становится худо. Я не хотела, чтобы с ней так поступали. Не хотела чтобы ее пометили, заклеймили и всю жизнь держали под колпаком. Правда, если я и дальше буду гнуть свою линию – забытое удостоверение, вымышленное имя, чужой адрес, – ничего плохого нам не сделают, так ведь? Гляжу на животик Мии, на туго натянутую, блестящую больную кожу, и понимаю – выбора у меня нет.
Адам
Выписывать меня не хотели, но я все равно ухожу. Не могу здесь оставаться. Свихнусь к чертовой матери. Бабуля приносит мне чистую одежду, и я одеваюсь, пока медсестра учит бабулю, что делать с моим лицом. Потом можно идти. Когда я подхожу попрощаться к Уэсли, его тошнит в тазик. Он поднимает руку, но говорить не может. – Держись тут, Уэс, – говорю. Так хочется сказать ему – бросай свою химию, порадуйся жизни, пока можно. Он же «двадцать седьмой», ему всего‑то неделя осталась. Но когда я начинаю думать, с какого конца мне нужно браться, чтобы все изменить, изменить судьбу «двадцать седьмых», мне приходит в голову, что химия ему очень даже нужна: может, протянет чуть дольше. Вот я и молчу и выхожу из палаты. Не могу удержаться, бросаю взгляд на койку, где лежал Карл. Теперь там кто‑то другой, и на моем месте тоже будет кто‑то другой. Непрерывный конвейер больных и увечных, кто‑то поправится, кто‑то нет, но, когда я думаю о Карле, на сердце становится тяжело. Это я виноват. Надо было всего‑навсего не спать. А я его подвел. – Что тебя гложет? Ты же вроде бы хотел домой? – Да ничего. Просто… место такое. – Ты сделал все, что мог, – говорит бабуля, прочитав мои мысли, – и я тоже. – Значит, мало старались. – Прекрати самобичевание. Пошли отсюда скорее. Не ожидал, что ходить будет так трудно. Пролежал семнадцать дней, и ноги отключились. Коридоры никак не кончаются. – Тут слева как раз автобусная остановка. Адам… Адам! Голос ее замолкает – и я больше ничего не слышу. В побитую старую тачку на парковке садится девушка. На плечах у нее куртка, рук не видно. Ей помогает какой‑то высокий тощий тип. Он заслоняет ее от меня, но я ее сразу узнал. Это Сара. Она что‑то сделала с прической, сбрила половину волос, но это она. Силы небесные! Она! Стою как дурак, гляжу, как она забирается на заднее сиденье. Тощий закрывает дверь, обходит машину, открывает водительскую дверь, и тут я вроде как просыпаюсь. Она уезжает! Еще минута – и ее здесь не будет! Что же делать? – Адам! Куда ты, черт побери?! Иду к парковке, потом перехожу на бег. Тощий завел машину, они отъезжают. Нужно перехватить их у шлагбаума. Там им придется остановиться, чтобы их выпустили. Машина едет медленно, и я успеваю доковылять до выезда раньше. Машу водителю, чтобы притормозил. Он пугается, но шлагбаум все равно еще закрыт. Останавливает машину, опускает стекло с пассажирской стороны и наклоняется к окну. – Чего, братишка? – спрашивает он. Гляжу на заднее сиденье. Подголовник все заслоняет. – Я просто хотел… простите… Сара? Она передвигается в сторону, и я вижу ее лицо. Это точно она, это ее лицо было у меня в голове с утра до вечера, это его я вспоминал перед сном. Она ахает, челюсть у нее отвисает, и тут я вспоминаю, какое лицо теперь у меня самого, как она, наверное, перепугалась, когда меня увидела. Прикрываю щеку рукой. – Страшно только с виду, на самом деле… – начинаю я, но тут Сара отворачивается и кричит: – Винни, поехали отсюда! Поехали скорее! Быстро! Быстро! – Сара! Шины визжат по бетону – Винни нажимает на газ, и машина проезжает вперед метра два. Шлагбаум, как всегда, не спешит подниматься. Я хватаюсь за машину и наклоняюсь к заднему окну. Сара по‑прежнему кричит, но когда видит меня, замолкает и забивается в дальний угол. Едва шлагбаум чуть‑чуть поднимается, как Винни уже выезжает. Металл ускользает у меня из‑под пальцев, и я застываю в полном обалдении. Прямо как в первый раз, когда она меня увидела, только хуже. Почему она так меня боится? Кто она на самом деле, кем она меня считает? – Адам! Оборачиваюсь. На тротуаре стоит бабуля и смотрит на меня. Медленно ковыляю к ней. – Это еще кто? – Да так, девушка знакомая. – Чего это она так? – Ненавидит меня. Боится. Бабулино лицо темнеет. – Боится? Что ты ей сделал? – Ничего я ей не делал. Она что‑то про меня знает, или ей кажется. – Про вас сплетничали? Распускали слухи? – Да нет, ничего такого. Она так с тех пор, как мы познакомились, с первого дня в школе. – И тут до меня наконец доходит, и, когда я говорю ни вслух, становится ясно – так и есть. – Она не как все. Она вроде нас с тобой. У тебя – ауры. У меня – числа. И у нее что‑то есть. Она что‑то знает. Бабуля не смеется. Не думает, что я спятил. Лезет в сумку, достает сигарету, потом закуривает, глубоко затягивается и выпускает длинную струйку дыма прямо в табличку: «На территории больницы курение запрещено. Штраф 200 евро». – Тогда, сынок, надо бы тебе ее разыскать, – Говорит она. – Найди‑ка эту девочку, и пусть она расскажет тебе, что знает.
Сара
Это был он! И лицо у него стало как лицо из моих снов. С одной стороны – все в шрамах, будто оплавленное. Откуда я, спрашивается, знала, что это идеальное лицо будет в ожогах? Откуда я знаю, что увижу его еще раз – во время другого пожара? Я думала, вот рожу, и страшные сны кончатся. Они начались вместе с Мией – первые сны стали сниться мне еще до того, как я узнала, что забеременела. Мия каким‑то образом навлекла их на меня, и я думала, может, это ее сны, и, когда мы разделимся, они останутся у нее. Но она передала их мне. В ту же ночь, когда мы вернулись домой из больницы, мне опять снится сон. На этот раз я вижу, что весь город лежит в руинах: дома превратились в груды обломков, в мостовой трещины, такие широкие, что не перепрыгнешь, трупы на улицах, мертвецов выкапывают из‑под завалов. А я могу думать только о Мии. Ее со мной нет. Надо до нее добраться. Я силой заставляю себя проснуться. Где она? Боже мой, где мой ребенок? Руки слепо шарят кругом. Нащупывают ее макушку, мягкую и теплую. Она здесь, спит в своем ящике. Просто сон. Это не взаправду. Все в этом сне наперекосяк, так не может быть. Я в жизни глаз с Мии не спущу. Это злые шутки подсознания, вот что. Оно берет мои самые главные страхи, выворачивает их наизнанку и предъявляет мне. Вот только… вот только клочки кошмара складываются словно мозаика. Мия. Адам. Я. В этом есть какая‑то неизбежность. Это невыносимо. Одной, в темноте, мне со всем этим не справиться. Я снова тянусь вниз и беру Мию к себе в постель. Я ее разбудила. По‑моему, раньше я никогда так не делала. Всегда разрешала ей спать в собственном режиме. Но вот она не спит и не плачет. Кладу ее к себе на колени. Ласково беру за руки, она вцепляется мне в большие пальцы, и мы смотрим друг на друга, прямо в глаза, и долго‑долго молчим. – Я тебя никогда не брошу, – говорю я ей наконец. – Я тебя никогда не брошу. И жду, что она скажет мне в ответ то же самое. Наверное, после родов у меня слегка поехала крыша. От Мии у меня размягчились мозги, размазались все границы. Если бы она сейчас сказала мне: «Мама, я тебя никогда не брошу», я бы даже не удивилась. В мире, размытом от молока и недосыпа, такое вполне может быть. Она ничего не говорит. Смотрит, смотрит, смотрит. Постепенно веки у нее тяжелеют, не удержать. Несколько минут они трепещут, а потом закрываются. Дышит ртом, каждый выдох умилительно натужный, она чуть ли не храпит. Кладу ее на матрас себе под бок. Что бы ни случилось, что бы ни готовило нам будущее, у нас есть настоящее – мы с Мией лежим лицом к лицу, близко‑близко, дышим одним и тем же воздухом, делим на двоих одну и туже дремоту – и мне этого довольно. У нас есть настоящее. И пока нам больше ничего не нужно. Я снова засыпаю, и теперь малышка плачет, и я тоже плачу. Нас окружила огненная стена. Мы здесь погибнем, сгорим заживо. На себя мне плевать, но Мия… Это невозможно! Я прикрываю ее своим телом, пытаюсь защитить. Пламя подбирается ко мне. Одежда от жара вплавляется в кожу. – Сара! Сара! Кто‑то трясет меня за плечо. Это он. Адам. Пытается что‑то мне сказать, но кругом все с грохотом рушится. Я ничего не слышу. – Сара, просыпайся! Просыпайся! Открываю глаза. Я кричу, Мия кричит, но воздух кругом холодный – это лицо у меня пылает. Я в своей комнате в норе Винни, и это голос Винни, а не Адама. – Ты разбудила ребенка, – говорит он. Я беру ее на руки. Моя девочка. Я ее напугала. Вылезаю из постели и хожу по комнате, укачиваю ее, но ничего не помогает, и мы возвращаемся в постель перекусить. Она присасывается, держится руками за грудь изо всех сил, жадно ест. Я вытираю ей слезы с того глаза, который мне сейчас видно, и постепенно она успокаивается, а мерное чмоканье успокаивает и меня. – С этим надо что‑то делать. Поговорила бы ты с кем‑нибудь, что ли. – С психиатром? – Ну вроде того. – Рассказать о том, какое у меня было детство, выговориться, то‑се? – А что? Многим помогает. – Мне снится никакое не прошлое. Будущее. – То есть? – Снится, что будет со мной и с Мией. И не только с нами, а со всеми. Какая‑то катастрофа. – Можно мне посмотреть рисунки? Ты же его нарисовала, в смысле сон, да? Я и правда нарисовала все на обоях, но потом свернула их обратно, потому что не могла сидеть и смотреть на это. – Вон там, – говорю и киваю на рулон, который стоит в углу. Винни начинает его разворачивать, держит перед собой, потом понимает, какой рисунок большой, и кладет бумагу на пол, придавив края моими тапками. – Господи, – говорит он. – Господи Боже милосердный! Это же тот парняга с парковки. И дома, и огонь… Господи Боже, Сара, ты хоть знаешь, что ты нарисовала? Мотаю головой, потом смотрю на него – а он весь белый от страха. – Тут дата стоит: первое января 2027 года. Это тогда и будет? – Да, мне снится, что это первое января. – Господи. Проводит руками по лицу, но затравленное выражение никуда не девается. – Цыпа, нельзя держать это в себе. Это же по‑настоящему. По‑настоящему, так? – Откуда я знаю, Вин? Для меня – да. И парень этот, Адам, – я его сначала во сне увидела, а потом уже наяву. И ожогов у него тогда не было, но я его видела, знала, что с ним это случится. – Блин. Жуть какая. Бедная ты, бедная. Нет, надо всем рассказать. Я знаю отличное место. Поехали покажу. – Вин, пять утра. Я кормлю ребенка. У него в голове свои часы, не как у людей. – Пусть она поест. Тогда и поедем. Я тебе покажу. И достану тебе баллончики с красками – у одного моего друга есть. Надо показать миру… – Винни, ты хочешь, чтобы я это на стене нарисовала? – Ну да, например. – Нет. Ни за что. Тут он становится серьезным: – Надо. У тебя нет выбора. Ты должна всем рассказать… – А иди ты, Винни, ничего я никому не должна. – Должна‑должна, раз ты знаешь, что будет. Ты что, сама не понимаешь? Мотаю головой. Винни снова смотрит на рисунок: – Это Судный день, Сара. Ты, блин, Судный день нарисовала.
Адам
Не хочу выходить из дому. Не хочу никого видеть. Бабуля десять раз в день слезает со своего насеста проверить, как я там, но я хочу только одного – чтобы меня не трогали. Однажды она входит, держа руки за спиной. – У меня для тебя сюрприз, – говорит и протягивает мне маленький квадратный сверток – коробочку, завернутую в подарочную бумагу с птичками. – Что это? – Да так, пустячок. Подарочек на Рождество. Сегодня ведь Рождество. Правда? 25122026? Осталась всего неделя. – Ну как, развернешь? – спрашивает она и кивает – давай, мол. Долго вожусь с ленточкой, но в конце концов добираюсь до подарка. Это апельсиновые дольки в шоколаде. – Пасиб, – выдавливаю. – А у меня ничего… – Не страшно. Ты же, наверное, за календарем не следишь. Я там готовлю обед, жаркое, все как положено, если хочешь – спускайся… – Нет, баб. Я тут посижу. – Хорошо, тогда я тебе сюда принесу, договорились? Вкусно получилось, положу тебе всего по кусочку – и индейки, и колбаски, и картошечки жареной, и паштета… Оказывается, столько всего можно приготовить в микроволновке, я и не знала. Поразительно… – Не, баб, не надо. Не хочется. – Адам, надо что‑то есть. Сделай мне одолжение. Ради праздника. – Я же говорю – не надо. – Ради праздника, Адам! Ведь Рождество… – Баб, если я захочу поесть, пойду и сам возьму. Ей это как будто пощечина. – Я же хочу, чтобы ты пришел в себя, – говорит она. – Посмотри на меня, – отвечаю. – Ты что, думаешь, я когда‑нибудь приду в себя? Посмотри, какое у меня лицо. Слышу собственный голос и сгораю со стыда: только на кого еще мне это вывалить? – Я видела твое лицо, – тихо произносит бабуля. – Оно заживает и будет лучше, чем сейчас. – Лучше не будет, дура старая! Оно такое – и все! Я теперь так выгляжу! Бабуля лезет в карман за сигаретой. Сует в рот, подносит зажигалку. Щелкает, пляшет пламя, и запах паленой бумаги и горящего табака ударяет в меня, будто скорый поезд. Дым застилает глаза, дым лезет в голову, окружает меня, я горю, волосы трещат, лопается горящая кожа… – Перестань! Уйди! Вали отсюда! – Голос срывается на визг. Она смотрит на меня с недоумением и страхом: я выхватываю у нее из рук сигарету, бросаю на пол и топчу. – Адам! – Вали отсюда! Оставь меня в покое! Она уходит, и я получаю что хотел. Только никакого покоя: я опять один, нос к носу со своим отражением, а в голове у меня – огонь и кулаки, ножи и лицо Джуниора, когда я видел его в последний раз. И еще одно лицо – Сарино, на котором написан ужас, и как она при виде меня забилась в угол сиденья.
Сара
Не лажу я с баллончиками. Совсем другая техника, не мой стиль, зато, когда мне дают кисти, дело сразу сдвигается с мертвой точки. Я думала, Винни чокнулся, а оказалось, он здорово придумал. С каждым взмахом руки во мне что‑то высвобождается. Как будто я выдавливаю из себя этот кошмар, и, может быть, он там и останется. Не внутри меня, а снаружи. Я в туннеле, где дорога проходит под рельсами. Машин тут почти не бывает, а пешеходов много: они идут из жилых кварталов на Хай‑стрит. Все равно днем я могу рисовать сколько угодно. Удивительно, толпа идет себе мимо, и никто мне ни слова не говорит. Наверное, дело в том, что картина у меня такая масштабная, вот прохожие и думают, будто это официально, а может быть, считают, все веселее, чем глухая стена. Прихожу сюда при каждом удобном случае, даже на Рождество. Странное у нас Рождество. Без елки, без украшений, зато с подарками. Когда я утром спускаюсь в кухню, на столе лежит маленький полиэтиленовый пакетик. В нем коробка конфет для меня и вязаная шапочка для Мии с запиской: «С Рождеством! От Винни, XX». Мне стыдно: у меня‑то для него ничего нет и денег тоже нет, так что перед уходом я делаю чай и гренки и несу ему в комнату. Завтрак в постель: это же приятно, правда? Винни спит без задних ног. Сначала я думаю разбудить его, чтобы он увидел, что я сделала, но мне становится совестно, поэтому я просто ставлю кружку и блюдце на пол возле матраса. Мию я беру с собой. Она лежит в старой коляске, которую Винни притащил со свалки. Дома я Мию никогда не оставляю. Они ребята хорошие, не поймите меня неправильно, и ничего плохого ей не сделают, но ведь наркоманы есть наркоманы. Я их не сужу: кто я вообще такая, чтобы судить? Просто Мия – моя главная драгоценность. Не могу ею рисковать. Вот я и рисую, пока она разрешает, иногда по два‑три часа подряд. Картина понемногу складывается, и мне она очень нравится. Можно сказать, я и забыла, что именно я рисую, так меня увлекает физическая сторона рисования, создания чего‑то материального. И когда я отхожу на несколько шагов и смотрю, как у меня получается, результат застает меня врасплох. Столько насилия, столько хаоса, столько страха. Это все было во мне – я такая внутри. Эмоции включаются только тогда, когда я рисую Адама. Это он, тут нет никаких сомнений; получается, я выставляю его на всеобщее обозрение. Начинаю нервничать. Разве можно рисовать на этой стене живых людей? Имею ли я право? Но потом я думаю: нельзя врать самой себе. Это же не сон, не фантазия, а правда. Мое дело – предупредить. Вот я и рисую Адама так, как я его вижу: в красивых глазах отражается пламя, лицо в ожогах, – и Мию тоже рисую, и ставлю дату. И вдруг все готово. Картина очень большая, одним взглядом ее не охватить. Нужно идти вдоль нее и рассматривать по частям. Зато вот он. Кошмар, с которым я так долго жила. Теперь он не во мне. Я это сделала. Хожу туда‑сюда и рассматриваю картину. Кое‑что хочется исправить, кое‑что могло быть и лучше, но возиться с мелочами я не собираюсь. Темнеет. Укутываю Мию получше. – Пошли домой, Мия. Поспим.
Адам
Часами валяюсь в постели. Когда я засыпаю, те же самые мысли превращаются в такие страшные сны, что приходится силой просыпаться. Не понимаю, где я. Окно не с той стороны, столик у кровати не той высоты. Это не Уэстон. Где я, черт побери? Где мама? Потом в голову вползает реальность, но лучше от этого не становится. В придачу к костру, драке, Джуниору и Саре есть еще кое‑что. 112027. Еще на день ближе. Время бежит. Если я хочу что‑то предпринять, пора браться за дело: только что я могу сделать? Да ни фига. Только валяться и слушать, как часы тикают, слушать, как сердце бьется, и думать, как было бы хорошо оказаться за миллион миль отсюда и вообще стать кем‑нибудь другим. Полиция приходит за мной с утра пораньше. В шесть утра на второй день Рождества, как раз в день подарков. Слышу, как они колотят в дверь – и тут же переношусь обратно в Уэстон, и к горлу подступает тошнота. Слышу голоса – их и бабулин, – и вот бабуля уже в моей комнате. – Тебя хотят допросить, не здесь, в участке. Одевайся‑ка. Я тоже поеду. Хотят обыскать дом, пока нас не будет, ордер принесли и все такое. – Блин! – Адам, только не надо кобениться. Не тот случай. – Я ничего не сделал. – Знаю. Ты жертва, я им так и сказала, но ты там был, тот мальчик погиб, поэтому они обязаны тебя допросить. Оглядываю комнату. Это все, что у меня есть, моя территория, дикая смесь моих и папиных вещей. Не хочу, чтобы тут кто‑то копался, рассматривал чужое имущество. – Вставай, сынок. Нам дали всего пару минут на сборы. Ах да, записная книжка… – А что? – Давай ее сюда. Не хотелось бы, чтобы ее нашли, правда? Записная книжка! Там же смерть Джуниора описана в подробностях – черным по белому! Я ее предсказал. Запланировал. Она предумышленная. Моя записная книжка сделает из меня убийцу. – Ты читала?.. Могла бы, когда я в последний раз давал книжку ей на хранение. Бабуля мотает головой: – Мне не нужно. И так знаю. Там, в ней, твои даты – твои числа. – А еще компьютер. Папин ноут, я туда все ввел. Она пожимает плечами: – Тут я ничего поделать не могу. Мы глядим друг на друга – и вдруг я понимаю, что на нее можно все вывалить. – Баб, он мне угрожал. Но я его не убивал. Это не я. Она прижимает палец к губам. – Ни слова им не говори, – шепчет она. – Ни словечка! Допрос длится до вечера. Я не говорю ни слова. – Кто еще там был? Ага, щас, так я вам и сказал. – Почему ты упал в огонь? А как вы думаете? – Ты видел у кого‑нибудь нож? Понемногу становится понятно, что нож не нашли. Где‑то он лежит – его выбросили, спрятали или носят при себе. Ножа у них нет. Имена есть, а улик нет. Жду, что вот‑вот все будет как в детективном сериале – кто‑нибудь заглянет в дверь, подбежит и шепнет на ухо следователю: появилась главная улика, убийца найден, дело закрыто. «Все прошло по плану. Мальчишка попал в засаду, у него не было шансов». И на лицах у них, как положено, появится победная улыбка: мы его поймали. Но ничего такого не происходит. Бабуля беседует с адвокатом – это молодая женщина, смуглая, взвинченная, она сидит с нами и все время что‑то записывает в свой ноут. Потом закрывает ноут и тоже принимается задавать вопросы. – Вы намерены выдвинуть против него обвинение? – Если вы его задержите, я буду настаивать на присутствии врача: мой подзащитный только что из больницы. Вы намерены его задержать? – Вы оказываете на моего подзащитного излишнее давление. Ему шестнадцать лет. Вы знакомы с требованиями закона о ювенильной юстиции от 2012 года? Полицейские кривятся, но в конце концов соглашаются, что сегодня мне никаких обвинений не предъявят, и меня отпускают. На крыльце бабуля жмет руку адвокатше и заставляет меня сделать то же самое. – Спасибо, – говорю. Адвокатша улыбается от уха до уха. – О, так ты умеешь говорить, – замечает она. Дает бабуле визитку: – Если понадоблюсь, звоните в любое время, хоть ночью. Мы топаем домой, не представляя себе, что мы там застанем, но там все в точности как было. Оглядываю комнату: все нормально, ничего не пропало, даже комп на месте. Спускаюсь вниз, и бабуля, закурив сигарету и поставив чайник, лезет за пазуху и достает записную книжку. – Забирай обратно. – Баб, – говорю, – ты знаешь, что я не хотел в Лондон? Она щурится, глядит на меня сквозь облако дыма. – Да. – Думаю, пора нам двигать отсюда. Лондон для меня неподходящее место. И мама так говорила, правда? Тут опасно. – Ну, видишь ли, тут мы с ней расходились во мнениях: я‑то считаю, что тебя сюда прислала судьба. В такие времена, как сейчас, нужны такие люди, как ты, – люди, которые укажут другим путь. Ты пророк. – Типа как Христос. – Возможно. У меня земля уходит из‑под ног. Бабуля у меня со странностями, это я давно знаю, но сейчас она, по‑моему, совсем тронулась. – Что за хрень? Кончай фигню пороть! – Сколько раз тебе говорить – выбирай выражения! Ты прав, ты никакой не Христос, Христос не стал бы грубить своей бабуле. – Баб, я не Христос. Ничего такого. Я… я обыкновенный. – Ха! Сам знаешь, что это неправда. Пауза, мы снова глядим друг на друга, оба понимаем, что так и есть. – Ладно, я не такой, как все. Я что‑то вижу, но это не значит, что я могу изменить мир. – Да ну? Правда не можешь? – Не могу, баб! – А по‑моему, еще как можешь. И еще как изменишь. – А по‑моему, если я не унесу ноги из Лондона, то сдохну в тюряге. Тут она хватается за голову: – Не говори так! Никогда так не говори! – Баб, я не знаю, какое число у меня. Но здесь погибнет тьма‑тьмущая народу, и очень может быть, что я один из них. Бабуля оседает на табуретку и вцепляется пятерней себе в волосы. Она давно не красилась, видны седые корни. Потеряла дар речи – наверно, впервые в жизни. Похоже, я до нее доорался. Я знаю, что надо убираться отсюда, может, удастся и ее уговорить. – Давай собираться, сегодня же и уедем. Она поднимает голову и смотрит на меня со своей табуретки. – А как же та девочка?.. Сара. Ее число. Число, которое говорит мне, что я умру не в тюрьме. Или не говорит? Бабулин вопрос так и висит в воздухе, и тут звонят в дверь. Мы оба цепенеем. Первая моя мысль – это Сара. Старая ведьма ее наколдовала. Сердце так и ухает. Вдруг да? Что мне тогда делать? Что сказать? Потом я думаю, что это полиция. Нашли нож. Сердце ухает еще пуще. – Откроешь? – спрашивает бабуля. – Не знаю, – отвечаю и кусаю губу. – Похоже, они так просто не уйдут. Открой, Адам. Пожалей мои старые ножки. Иду к двери. На улице темно, поэтому я сначала включаю свет, а потом открываю дверь. На пороге стоит мальчик – коротышка в очках. Минуту не могу вспомнить, где я его видел. Он видит мое лицо и отводит взгляд, но потом смотрит снова – не на щеку, а прямо в глаза. – И… и… извини, – запинается он. Угол рта у него дергается, и у меня в голове щелкает: это Нельсон, ботан из математического кружка. – Чего извиняешься‑то? – спрашиваю. – Ну, пришел к тебе, когда ты только из больницы… Я вот думал, тебе будет интересно. – Протягивает лист бумаги, свернутый в рулон и перетянутый посередине резинкой. – Что это? – спрашиваю. – Дни рождения. Я их нанес на карту. Только… – Что? – Только… это не дни рождения, правда? Тик у него как с цепи сорвался. А я думаю только об одном: «Еще улики, напечатанные, зафиксированные, нанесенные на карту». – Заходи уж. Мы расстилаем распечатку на журнальном столике в гостиной. Это план Вест‑Энда, весь в разноцветных кружках. Кружков так много, что под ними и плана не видно. – Я обработал данные, которые ты мне дал, хотя мне кажется, что они никуда не годятся. Ну других у меня не было, пришлось работать с чем есть. Посмотрел почтовые индексы, до некоторых пришлось догадываться, и нанес на карту. Разные даты разными цветами, вот тут, сбоку, легенда. Чем больше кружок, тем больше народу. Я их сгруппировал – самые мелкие кружки до пяти человек, потом от пяти до десяти, от десяти до двадцати, а самые большие – больше двадцати. Первое января он пометил черным, второе – синим, третье – красным и так далее. – А мы где? Нельсон показывает на район с огромным черным кружком. – Нельсон, ты где живешь? Показывает. Черный кружок. Сидим и молча смотрим на план. Нельсон показывает на меня, потом обратно на распечатку. Лицо у него совсем взбесилось – дерг, дерг, дерг. И конце концов он поправляет очки на носу и говорит то, что давно собирался, но не мог решиться. – Адам, по‑моему, это не дни рождения. Много в одних и тех же местах, и распределение очень неравномерное. Что это такое? Что это за даты? Смотрю, как он нервно моргает, глядя на меня, как лицо у него пляшет само по себе. Да, вот оно, у него в глазах. Его число. 112027. Если я не могу спасти мир, может, удастся спасти хотя бы его. Может быть, именно сейчас пора начинать говорить правду. В голове у меня голос, мамин голос, но я заталкиваю его подальше. Тут я слышу другой голос: – Скажи ему. Скажи все как есть. На пороге кухни стоит бабуля. – Это даты смерти, – говорю я. – Я их вижу. Ты мне веришь? Нельсон моргает и ерзает. Не могу удержаться, смотрю на него, и от его числа мне становится страшно. Страшно за него, страшно за меня. – Верю, – говорит он. – Не понимаю, но верю, Адам, потому что весь Интернет на ушах стоит. Давай покажу. Он наклоняется и берет с пола рядом с диваном сумку с ноутом. Расстегивает молнию, кладет комп себе на колени и включает. – Я тут посмотрел, что пишут о первой дате – про Новый год. По всей Западной Европе полно сайтов с намеками. Пишут какую‑то жуть на форумах и в блогах. В Шотландии есть секта, которая предсказывает апокалипсис первого числа. Они перебрались на какой‑то остров и засели там. Их предводителя цитируют на уйме сайтов: «Все мы грешники. Грядет воздаяние Господне, и те, кто не знает Бога, умрут в Новый год. Я узрел истину в их глазах». Загружает сайт. – Отлично, – говорит, – не удалили. Нечеткое фото какого‑то человека, окруженного слушателями. – Кто это? Что это за тип? – Настоящего имени нет ни на одном из сайтов. Называет себя Михей, как пророк из Библии. По спине у меня бежит холодок, я вздрагиваю. – Он тоже видит числа, – говорю. – На то и намекает. Он числа имеет в виду. – На свете полным‑полно психов. Их всегда было много. История знает массу примеров, когда кто‑то предсказывал конец света – и ничего. – Думаешь, я псих? Нельсон не знает, что сказать. Лицо у него печально дергается. – Ничего страшного, – говорю. – Отвечать не обязательно. – Нет‑нет, – говорит он, – я не думаю, что ты псих. Просто… просто я не могу понять, что именно ты видишь. Не могу придумать научное объяснение. Что именно ты видишь? – Не знаю, вижу я эти числа на самом деле или… мыслями. Смотрю человеку в глаза, а там число. Оно есть, и я его знаю. Я их всю жиз
|