Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 5 page





 

 

 

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ‑ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Размещено в сообществе: [email protected]

Время: 14.35, вторник, 31 января

Статус: публичный

Настроение: влюбленное

Музыка: Green Day, Letterbomb

 

Голубоглазый влюбился. Что? Вы считаете, убийца не способен влюбиться? Он знает ее с незапамятных времен, однако она никогда не видела его, ни разу! С тем же успехом он мог бы быть невидимкой. Но он‑то видит ее, видит ее волосы, ее губы, ее маленькое бледное личико с прямыми темными бровями, ее ярко‑красное пальто, которое в утреннем тумане напоминает одеяние сказочного персонажа.

Красный не ее цвет, но ей это вряд ли известно. Как неизвестно и то, что он обожает наблюдать за ней в объектив фотоаппарата, замечает каждую деталь ее одежды, любуется тем, как ветер играет ее волосами, ее ровной походкой, когда она как бы отмечает свой путь легкими, почти незаметными глазу прикосновениями – чуть дотронулась пальцами до стены дома, мазнула ладонью по зеленой изгороди, а вот остановилась возле деревенской пекарни и повернулась к ней, вдыхая вкусный запах.

Нет, он, безусловно, не вуайерист. Он поступает так из чувства самосохранения. А уж этот его инстинкт отточен настолько, что он способен уловить опасность даже в ней, даже в ее милом лице. Возможно, именно за эту скрытую опасность он и любит ее. Его приятно возбуждает тот факт, что он ступил на опасную тропу. Тот факт, что каждая украденная фотообъективом ласка таит для него смерть.

А возможно, его возбуждает совсем иное – то, что она принадлежит другому.

Прежде он никогда не влюблялся. И его немного пугает сила нахлынувшего чувства. И то, как эта девушка вторгается в его мысли, и то, как он пальцем невольно выводит ее имя, и то, что он почему‑то постоянно о ней вспоминает…

Его поведение изменилось. Он стал противоречивым, более восприимчивым к одному, менее – к другому. Он старается все делать правильно, но, делая все правильно, думает только о себе. Ему хочется ее видеть, но когда он видит ее, то неизменно спасается бегством. Он надеется, что это продлится вечно, но в то же время страстно мечтает, чтобы все поскорее закончилось.

Увеличив фокусное расстояние, он настолько приближает к себе ее лицо, что оно приобретает почти чудовищные пропорции. Теперь она одноглазка, и ее единственный глаз – это смесь голубых и золотистых оттенков; этот глаз устремлен сквозь стекло объектива прямо на него, но не видит его, в точности как орхидея в оранжерее…

Поскольку он смотрит на нее с любовью, она всегда предстает в синем цвете. В различных его оттенках. Синем, как синяк, серо‑голубом, как крыло бабочки, кобальтовом, сапфировом, голубом, как вечные снега на горных вершинах. Синий – цвет тайной части его души, цвет смерти.

Его брат, который носил черное, знал бы, что сказать. А Голубоглазому слов не хватает. Но в мечтах он танцует с ней под звездами – он, как обычно, в синем, она в бальном платье из небесно‑голубого шелка. И никакие слова ему не нужны; он вдыхает аромат ее волос, почти физически ощущает прикосновение ее нежной кожи…

Вдруг раздается резкий стук в дверь. Голубоглазый виновато вздрагивает и сердится на себя: с какой стати он так реагирует? Ведь он у себя дома, никому не мешает, никому ничем не вредит – с чего бы ему чувствовать себя виноватым?

Он откладывает фотоаппарат в сторону. В дверь снова стучат, на этот раз более настойчиво. И весьма нетерпеливо.

– Кто там? – спрашивает Голубоглазый.

Из‑за двери доносится отнюдь не самый желанный, но хорошо знакомый голос:

– Открой!

– Чего тебе надо? – уточняет Голубоглазый.

– Поговорить с тобой, маленький говнюк.

Давайте назовем его мистер Темно‑Синий. Он значительно крупнее Голубоглазого и злобен, точно взбесившийся пес. Сегодня он особенно свиреп, таким Голубоглазый его еще не видел. Он упорно барабанит в дверь, требуя его впустить, и, едва Голубоглазый отпирает спасительный замок, вламывается внутрь и с порога наносит нашему герою сокрушительный удар кулаком в лицо.

Не удержавшись на ногах, Голубоглазый отлетает и врезается в стол. Стоявшие на столе безделушки и цветочная ваза вдребезги разбиваются о стену, а Голубоглазый сползает на пол у нижней ступеньки лестницы. Темно‑Синий настигает его, садится на него верхом, изо всех сил молотит его кулаками и орет:

– Твою мать! Держись от нее подальше, жалкий извращенец!

Наш герой даже не пытается сопротивляться, понимая, что это бесполезно. Он просто сворачивается на полу клубком, точно краб‑отшельник в своей раковине, пытаясь руками прикрыть лицо и плача от страха и ненависти. А его враг наносит удар за ударом – по ребрам, по спине, по плечам…

– Ясно тебе? – негодует Темно‑Синий, замолкая на минутку, чтобы перевести дыхание.

– Но я же ничего не сделал! Я и парой фраз с ней не обмолвился…

– Не притворяйся! – гневно прерывает его Темно‑Синий. – Я прекрасно знаю, что ты пытался сделать. Кстати, как ты собирался поступить с этими фотографиями?

– С к‑какими ф‑фотографиями? – не понимает Голубоглазый.

– Даже не пытайся мне врать! – Темно‑Синий вытаскивает из внутреннего кармана пачку снимков. – Вот эти фотки ты отщелкал и проявил прямо здесь, в своей мастерской…

– Откуда ты взял их? – удивляется Голубоглазый.

Темно‑Синий наносит ему очередной удар кулаком.

– Совершенно неважно откуда. Но если ты еще хоть раз окажешься поблизости от нее, если заговоришь с ней или напишешь ей – да, черт возьми, если ты хотя бы на нее посмотришь! – я заставлю тебя пожалеть о том, что ты появился на свет. Учти, это последнее предупреждение…

– Пожалуйста, не надо! – хнычет наш герой, вскинув руки и пытаясь заслониться от новой атаки.

– Я слов на ветер не бросаю. Убью гада…

«Если я первым тебя не убью», – думает Голубоглазый и не успевает предпринять никаких защитных мер. Ненавистный запах гниющих фруктов комом встает в глотке, заполняя все его существо оранжерейной вонью; страшная боль копьем пронзает голову; у него такое чувство, будто он умирает.

– Пожалуйста…

– Ты, главное, не ври мне. И держись от меня подальше.

– Не буду я врать, – задыхаясь, отвечает Голубоглазый, ощущая во рту вкус крови и слез.

– Да уж, не стоит, – ворчит Темно‑Синий.

 

Голубоглазый лежит на ковре, голова кружится; он слышит, как хлопнула входная дверь, и осторожно приоткрывает глаза. Темно‑Синий исчез. Но встать Голубоглазый боится, он выжидает, пока не убеждается, что рев машины непрошеного гостя затих вдали. Лишь после этого он медленно, осторожно поднимается и бредет в ванную комнату изучить полученный ущерб.

Ничего себе! Нет, черт возьми, каково?!

Бедный Голубоглазый! Нос сломан, губа рассечена, глаза заплыли так, что их почти не видно. Спереди на рубашке кровь, из носа кровь все еще капает. Ему очень больно, но стыд куда хуже боли; а еще хуже то, что он ни в чем не виноват. В данном случае он действительно абсолютно невиновен.

«Как странно, – размышляет он, – я совершил столько грехов, но мне удавалось избежать наказания, а в этот раз, когда я ничего плохого не сделал, на меня почему‑то обрушилось наказание. Это карма. Кар‑ма».

Он смотрит на свое отражение в зеркале, долго смотрит. И, разглядывая себя, испытывает полнейшее спокойствие – он кажется себе актером на маленьком экране телевизора. Он прикасается к отражению и эхом чувствует боль в реальных ссадинах и ранах. Тем не менее он странно далек от человека в зеркале, словно там – лишь реконструкция давних событий, нечто, произошедшее с кем‑то иным много лет назад.

«Ей‑богу, Би‑Би, я убью тебя…»

«Если я первым тебя не убью», – думает он.

Разве это так уж невероятно? Демоны для того и созданы, чтобы над ними одерживать победу. Но возможно, не с помощью брутальности, а благодаря уму и хитрости. И он уже чувствует, как зарождается в его душе червячок очередного плана. И снова изучает отражение в зеркале, и распрямляет плечи, и вытирает с губ кровь, и начинает наконец улыбаться.

«Если я первым тебя не убью…»

Почему бы и нет?

В конце концов, он ведь уже делал это раньше.

 

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

Chrysalisbaby: круто вау это все правда?

blueeyedboy: Такая же правда, как все, что я пишу…

Chrysalisbaby: ух ты бедный Голубоглазый я так хочу крепко‑крепко тебя обнять

Jesusismycopilot: ОТМОРОЗОК ТЫ ЗАСЛУЖИВАЕШЬ СМЕРТИ

Toxic69: Да ладно, парень. Разве не все мы этого заслуживаем?

ClairDeLune: Просто фантастика, Голубоглазый! Кажется, ты наконец‑то обретаешь способность обуздывать свой гнев. Нам следует обсудить это более подробно, тебе не кажется?

Captainbunnykiller: Клево, чувак! Прям за душу берет! Не могу дождаться продолжения. Хочется узнать, как ты отплатишь ему.

JennyTricks (сообщение удалено).

JennyTricks (сообщение удалено).

JennyTricks (сообщение удалено).

blueeyedboy: А ты настойчива, JennyTricks. Скажи: мы знакомы?

 

 

 

 

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ‑ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY

Время: 01.37, пятница, 1 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: меланхоличное

Музыка: Voltaire, Born Bad

 

Ну нет. Это было не совсем так. Но все же довольно близко к правде. Правда – это маленький злобный зверек, который зубами и когтями прокладывает себе путь к свету, понимая, что если он хочет родиться, что‑то другое или кто‑то другой должны умереть.

Знаете, а ведь я начинал свою жизнь как один из братьев‑близнецов. Тот, второй, – если бы он выжил, мама назвала бы его Малкольмом – умер в утробе на девятнадцатой неделе беременности.

Такова официальная версия. Когда мне было лет шесть, мать рассказывала, что я своего братца проглотил еще там, в ее животике, скорее всего, между двенадцатой и тринадцатой неделями внутриутробного развития, осуществляя борьбу за жизненное пространство. Это, кстати, случается гораздо чаще, чем вы думаете. Два тела, имея одну общую душу, плавают в одной среде и борются за право на существование…

Мать сохранила память о нем как о живом в виде украшения на каминной полке – фигурки спящей собаки с его инициалами. В детстве я разбил такую же фарфоровую собачку и солгал в попытке самозащиты, за что и был высечен куском электрического провода. А потом мне сообщили, что я плохой от рождения, что я родился убийцей, что я стал убийцей еще в эмбриональном состоянии, что жизнью я обязан им обоим, что я непременно должен стать хорошим мальчиком и как подобает распорядиться той жизнью, которую украл у своего брата…

Хотя втайне мать гордилась мной. Тот факт, что якобы я проглотил своего брата‑близнеца ради выживания, заставлял ее верить в мою силу. Мама презирала слабость. Твердая, как закаленная сталь, она не смирилась бы с тем, что ее сын – законченный лузер. «Жизнь такова, какой ты ее делаешь, – повторяла она. – Если не желаешь драться, значит, заслуживаешь смерти».

Позднее мне часто снилось, что Малькольм – это имя является мне в тошнотворных оттенках зеленого – выиграл схватку и занял мое место. Даже сейчас тот жуткий сон иногда приходит ко мне: бок о бок два крошечных прожорливых головастика, две пираньи, два сердца в одном кровавом сосуде с химическим раствором, шумно протестующие против того, чтобы биться в унисон. И меня терзает мысль: если бы не я, а этот Малькольм остался жив, занял бы он мое место? Стал бы он Голубоглазым?

Или у него был бы собственный цвет? Зеленый, например, который, по‑моему, больше подходит к его имени. Я пытаюсь представить себе его гардероб в зеленых тонах: зеленые рубашки, зеленые носки, темно‑зеленые школьные пуловеры. Все идентично моим собственным вещам (кроме цвета), все того же размера, словно мир накрыли цветной линзой и моя жизнь тут же приобрела иную окраску.

Цвета играют в жизни огромную роль, они и создают различия. Даже по прошествии стольких лет я следую схеме, заданной матерью. Синие джинсы, синяя куртка с капюшоном, синяя майка, синие носки, даже на кроссовках сбоку синяя звезда. Черный свитер с высоким горлом, подаренный мне в прошлом году на день рождения, так и лежит ненадеванный в нижнем ящике комода, и стоит мне вспомнить о нем и собраться его примерить, как меня прямо‑таки пронзает беспричинное чувство вины.

Я будто слышу резкий окрик: «Это же свитер Найджела!» Понимаю, что это неразумно, но так и не могу заставить себя надеть вещь его цвета – не смог даже на его похороны.

Возможно, из‑за того, что Найджел меня ненавидел. Он упрекал меня во всех наших проблемах. В том, что из‑за меня ушел отец, в том, что ему какое‑то время пришлось провести в тюрьме, в том, что его судьба не сложилась. Особенно он негодовал по поводу того, что я любимчик матери. Ну это‑то, по крайней мере, было оправданно. Я, несомненно, пользовался ее благосклонностью. Во всяком случае, поначалу. Возможно, из‑за моего брата‑близнеца, родившегося мертвым, что стало болью ее сердца. Возможно, из‑за мистера Голубые Глаза, который, по ее признанию, был любовью всей ее жизни.

Найджел превратил обычное соперничество между братьями в определяющую форму отношений. Мы с Бренданом жили в постоянном страхе, поскольку Найджел прямо‑таки терроризировал нас приступами неуправляемого гнева. Брен, наш коричневый брат, избежал самого худшего, оказавшись во многих отношениях слишком уязвимым. Найджел его презирал и использовал – то как послушного раба, то как живой щит, спасающий от материного гнева; в остальное время Брендан служил мальчиком для битья, бравшим на себя любую вину.

Но терроризировать его было слишком легко. Найджел не получал удовлетворения, поражая эту мишень. Брендана можно было ударить, можно было заставить плакать, но никто никогда не видел, чтобы он кому‑нибудь дал сдачи. Возможно, он на собственном опыте постиг, что наилучший способ общения с Найджелом, как и с нападающим слоном, – лежать неподвижно и притворяться мертвым, надеясь, что тебя не растопчут. Судя по всему, он никогда не таил обиды на Найджела, даже если тот откровенно его мучил, как бы подтверждая слова матери о том, что наш Брен – не самый острый предмет в шкатулке, и если кому‑то из семьи удастся написать в этой истории счастливый конец, то это, конечно же, будет Бенджамин.

Ну в общем, да. У матери было несколько излюбленных клише. Воспитанная на сказочных историях о невероятных лотерейных выигрышах, о том, как младшие сыновья в итоге женятся на принцессах, об эксцентричных миллионерах, которые оставляют состояние нищему постреленку, завоевавшему их сердце, мать верила в фортуну. А также абсолютно все воспринимала в черно‑белом цвете. И если Брен подчинился без жалоб, предпочтя безопасную посредственность предательскому бремени выдающихся способностей, то Найджел, который был отнюдь не дурак, сильно возмутился, поняв, что ему чуть ли не с рождения уготована роль безобразной сводной сестрицы или вечного человека в черном.

Итак, Найджел негодовал. Он злился на мать, на Бена и даже на бедного толстого Брендана, который старался быть тихим и добрым и все чаще находил утешение в еде, особенно в сластях, словно они могли обеспечить ему какую‑то защиту в мире, где чересчур много острого – особенно всяких углов и граней.

Пока Найджел играл на улице или гонял по всей округе на своем байке, Брен смотрел телевизор, держа в каждой руке по пончику и пристроив рядом очередную упаковку – допустим, шесть банок пепси. Ну а Бенджамин отправлялся вместе с мамой на работу, зажав в пухлом кулачке тряпку для пыли, и удивленно таращил глаза при виде великолепия чужих домов с широкими лестницами, аккуратными подъездными дорожками, гигантскими аудиосистемами и библиотеками, где стены от пола до потолка заняты книжными полками; его поражали битком набитые всякой вкуснятиной холодильники, непременное пианино в гостиной, толстые мохнатые ковры и блюда с фруктами в просторных, светлых столовых, где пол сверкал, как в танцевальном зале.

– Посмотри, Бен, – говорила мать, показывая фотографии в дорогих, обтянутых кожей рамках, где мальчики и девочки в школьной форме улыбались щербатыми ртами. – Таким и ты будешь через несколько лет. Да, ты тоже будешь школьником, будешь учиться в большой хорошей школе и непременно так, чтобы я гордилась тобой…

Порой ее способ выражения нежности чем‑то смахивал на угрозу. Ей ведь к этому времени уже перевалило за тридцать, и жизнь успела достаточно ее потрепать.

Примерно так я думал, будучи подростком. Теперь же, глядя на ее фотографии, я понимаю: а ведь она была очень хороша собой, хотя ее красоту могли бы счесть несколько необычной, точнее, непривычной: черные как смоль волосы и очень темные глаза, полные губы и высокие скулы. Все это ее, типичную британку, англичанку до мозга костей, делало похожей на француженку.

Найджел очень напоминал мать – те же темные выразительные глаза. А я был совсем другой: светловолосый, хотя волосы со временем потемнели и стали светло‑каштановыми, с тонкими губами, придававшими моему лицу подозрительное выражение, с серо‑голубыми, несколько необычного оттенка глазами в пол‑лица…

Интересно, а мы с Малькольмом в точности походили бы друг на друга? Были бы и у него такие же голубые глаза? Или у меня – такие же, как у него, всегда словно смотрящие внутрь себя?

В восточных языках – так, во всяком случае, утверждал доктор Пикок – нет различия между синим и зеленым. Вместо этого там имеется объединяющее сложное понятие, дающее представление об обоих оттенках сразу, которое можно перевести как «цвет неба» или «цвет листвы». Для меня в этом есть вполне определенный смысл. С раннего детства я воспринимал синий как цвет Бена, коричневый – как цвет Брендана, черный – как цвет Найджела, и у меня никогда даже мысли не возникало, что у других другие ассоциации.

Доктор Пикок научил меня смотреть на все по‑новому. Благодаря его помощи, его картам, пластинкам, книгам и коллекциям бабочек я постепенно расширял свой кругозор, учился доверять собственному восприятию. За это я всегда буду ему благодарен, несмотря на то что он так унизил меня. Впрочем, в итоге он всех нас унизил: и меня, и моих братьев, и Эмили. При всей своей доброте доктор Пикок, видите ли, никого из нас по‑настоящему не любил. И когда мы надоели ему, он попросту отшвырнул нас в общую кучу ненужных вещей. Альбертина это понимает, хотя никогда не говорит о тех временах, старательно делая вид, что на самом деле она это не она, а совсем другой человек…

И все же недавние события внесли определенные изменения. Пора это проверить на практике. То есть на самой Альбертине. Ей, наверное, пока неизвестно, что как веб‑мастер badguysrock я могу прочесть любой из ее постов. Ко мне не относятся никакие установленные ею ограничения, мне все равно, публичная это запись или личная. Спрятавшись в свой кокон, она понятия не имеет, как близко я порой к ней подбираюсь во время своих наблюдений. Не правда ли, она выглядит абсолютно невинной в своем красном пальтишке с корзинкой для продуктов? Однако, как довелось выяснить моему брату Найджелу, плохие парни далеко не всегда носят черное, а маленькая девочка, заблудившаяся в лесу, порой составляет отличную пару для большого злого волка…

 

 

Часть вторая

Черная

 

 

 

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ‑ЖУРНАЛ ALBERTINE

Время: 20.54, суббота, 2 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: мрачное

 

Я всегда ненавидела похороны. Шум крематория, когда все почему‑то говорят разом, стук каблуков по полированным полам, тошнотворный запах цветов. Похоронные цветы не такие, как прочие, у них даже аромат какой‑то не цветочный, больше напоминающий дезодорант, призванный заглушить запах смерти, нечто среднее между хлоркой и хвойной эссенцией. Считается, правда, что эти цветы красивы. Но единственная мысль, которая приходит мне в голову, когда гроб наконец‑то отправляется в печь, – что эти цветы очень похожи на веточку петрушки, которой украшают рыбу в ресторане; обычно это безвкусное колючее приложение никто даже в рот не берет. Зеленую веточку петрушки прибавляют к блюду тоже только для красоты – и красота похоронных цветов должна отвлечь нас от вкуса смерти.

В общем‑то, я почти не тоскую по нему. И понимаю: это ужасно. Мы ведь были не просто друзьями, а любовниками, и, несмотря на его мрачные настроения, на его вечную тревогу, на привычку барабанить пальцами по любой поверхности и не к месту суетиться, я любила его. Знаю, что любила. И все же я действительно почти ничего не ощущала, когда его гроб скользил по наклонной плоскости прямо в пекло. Неужели я такой плохой человек?

И я думаю: да, пожалуй, я действительно плохая.

Сказали, что это несчастный случай. Найджел и впрямь чудовищно водил машину. Вечно превышал скорость, вечно психовал по пустякам, стучал пальцами по рулю, топал от нетерпения ногами и яростно жестикулировал, словно собственными раздраженными жестами мог компенсировать тупость и флегматичность других водителей. И всегда в нем была эта молчаливая ярость; он злился на того, кто ехал впереди, злился, что его постоянно обгоняют, злился на людей медлительных и на тех, кто слишком гоняет, злился, что на дороге попадаются старые автомобили, злился на детей и на инвалидов.

«Неважно, как быстро ты едешь, – заявлял он, барабаня пальцами по панели и сводя меня этим с ума, – непременно появится какой‑нибудь идиот и станет вилять задним бампером у тебя перед носом, точно бродячая сука во время течки…»

Ну что ж, Найджел. Теперь тебе это удалось. Прямо на пересечении Миллроуд и Нортгейт ты развернулся поперек всех четырех полос и легко, точно игрушечная машинка «Тонка», взлетел и перевернулся. Говорят, там было скользко и осталась полоска льда. Да еще и грузовик выскочил навстречу. Но до конца никому ничего не известно. Тебя опознал кто‑то из родственников, возможно, мать, но выяснить наверняка я не могу. Хотя у меня есть четкое ощущение, что туда ходила именно она. Ведь победа всегда за нею. Вон она стоит, вся в трауре, и плачет в объятиях своего сына, последнего из оставшихся в живых, а я с сухими глазами прячусь в самом дальнем ряду…

От автомобиля мало что осталось, как и от тебя. Напоминает собачий корм в покоробленной жестянке. Понимаете, я все пытаюсь быть крутой. Пытаюсь заставить себя почувствовать хоть что‑нибудь, а не только это странное ледяное спокойствие в застывшем сердце.

Я все еще слышу, как за черной занавеской работает спусковой механизм, слышу шелест дешевого бархата (с асбестовой подкладкой), завершающий это маленькое представление. Я так и не проронила ни слезинки. Даже когда заиграла музыка.

Найджел не любил классическую музыку. И уверял, что знает, какую именно музыку хотел бы услышать на собственных похоронах, так что им пришлось поставить «Paint It Black» «The Rolling Stones» и «Perfect Day» Лу Рида. Но эти песни, которые в данном контексте звучали, пожалуй, даже слишком мрачно, были надо мной совершенно не властны.

Потом я слепо двинулась вместе с толпой в приемную и, обнаружив свободный стул, пристроилась в уголке, подальше от этой людской мельницы. Его мать со мной так и не заговорила. Да я и не ожидала, что она станет со мной общаться, но постоянно ощущала ее присутствие – точно полное злобы осиное гнездо. Я уверена: именно меня она во всем обвиняет, хотя довольно трудно представить, как я могу быть виноватой в той аварии.

Полагаю, смерть сына для нее не так важна, как возможность продемонстрировать свое горе. Я слышала, как она обращалась к своим приятельницам – и голос ее от сдерживаемой ярости звучал отрывисто:

– Просто поверить не могу, что она посмела сюда явиться! Не могу поверить, что у нее хватило наглости…

– Успокойся, дорогуша, – ответила Элеонора Вайн, я узнала ее бесцветный голос, – успокойся. Не стоит так нервничать.

Элеонора – подруга Глории, одна из ее бывших хозяек. Две другие ее ближайшие приятельницы – Адель Робертс и Морин Пайк. В доме Адели Глория тоже раньше работала, а сама Адель когда‑то преподавала в школе Саннибэнк‑Парк, и все считали ее француженкой (возможно, из‑за имени). Морин Пайк, женщина весьма прямолинейная, даже несколько агрессивная, возглавляет местный «соседский дозор». Ее голос, по‑моему, способен преодолеть любые препятствия; я легко могу представить, как она командует войсками.

– Элеонора права. Успокойся, Глория. Съешь еще кусочек пирога.

– Если ты думаешь, что я способна хоть что‑то съесть…

– Тогда выпей чашечку чая, дорогая. Это пойдет тебе на пользу. Поддержит силы.

Мне снова пришла в голову мысль о гробе и цветах. Все это, наверное, уже обуглилось. Так много людей ушло от меня этим путем… Когда же наконец я перестану во время похорон быть такой равнодушной?

 

Все началось девять дней назад. Девять дней назад было получено письмо. А до этого мы, то есть Найджел и я, спокойно существовали в уютном коконе мелких повседневных удовольствий и безвредных делишек; два человека, притворявшихся, что у них все нормально – что бы это ни значило – и никто из них не несет никакого ущерба, ни в ком нет ни единого недостатка, ни одной трещинки, которую невозможно заделать.

А как же любовь? И она была. Но любовь – это в лучшем случае проплывающий мимо корабль, а мы с Найджелом были изгоями и жались друг к другу в поисках тепла и утешения. Он – сердитый поэт, который смотрит на звезды, лежа в сточной канаве. А я… я всегда была кем‑то другим.

 

Родилась я здесь, в Молбри. В заброшенной северной деревушке неподалеку от городка, застрявшего в прошлом. Здесь безопасно. Никто меня не замечает. Никто не подвергает сомнению мое право находиться здесь. Никто больше не играет на фортепиано, никто не крутит пластинки, оставшиеся от отца, не слушает Берлиоза, эту ужасную «Фантастическую симфонию», звуки которой до сих пор преследуют меня. Никто не ведет разговоров об Эмили Уайт, о случившемся с ней скандале, о той трагедии. Ну почти никто. Это произошло так давно – уже больше двадцати лет назад, – и теперь каждый сочтет простым совпадением то, что именно я живу в доме Эмили, некогда столь знаменитом, а также то, что из всего мужского населения Молбри именно сыну Глории Уинтер нашлось местечко в моем сердце.

Я познакомилась с ним случайно субботним вечером в «Зебре». Тогда я была почти всем довольна, к тому же рабочие наконец‑то полностью освободили дом, который давно нуждался в ремонте. Папа уже три года, как умер. Я вернула себе прежнее имя. У меня были компьютер и друзья в Интернете. Я ходила в «Зебру», чтобы вокруг были люди. И если порой я еще чувствовала себя одинокой, то фортепиано по‑прежнему стояло там, в дальней комнате, теперь, правда, безнадежно расстроенное, но до боли знакомое, родное, как запах папиного табака, который я иногда случайно ловила, проходя по улице, точно поцелуй чужих губ…

А затем появился Найджел Уинтер. Как природная стихия, он вломился в мою жизнь и все разрушил. Он искал неприятностей на свою голову и вместо них случайно нашел меня.

В «Розовой зебре» редко случаются какие‑то неприятности. Даже по субботам, когда туда забредают байкеры и готы, направляясь на концерт в Шеффилд или Лидс, там царит вполне дружелюбная обстановка, а поскольку заведение закрывается достаточно рано, посетители расходятся, будучи еще относительно трезвыми.

Но тот вечер стал исключением. К десяти часам городские клуши, собравшиеся на девичник, и не думали освобождать помещение. Они распили уже не одну бутылку шардоне и теперь обсуждали скандальные происшествия прошлых лет. Я старательно делала вид, что вовсе не слушаю; я вообще пыталась быть невидимой. Но тем не менее постоянно чувствовала на себе их взгляды, в которых сквозило прямо‑таки патологическое любопытство.

Наконец одна из этих женщин пьяным шепотом, слишком громким, точно актриса со сцены, спросила меня о том, о чем и упоминать‑то никто не решался:

– Ты ведь она, верно? Ты та самая как‑там‑ее‑звали?

– Простите. Я не понимаю, что вы имеете в виду.

– Да нет, это ты и есть! – Протянув руку, женщина коснулась моего плеча. – Я же тебя видела. О тебе есть страничка в Википедии и все такое.

– Вам не стоит верить всему, что вы читаете в Интернете. По большей части это полное вранье.

Но она не отставала.

– Я ведь видела на выставке те картины. Помню, мама взяла меня с собой. У меня даже был постер. Забыла название… Какое‑то французское. И совершенно дикие цвета. Должно быть, ужасно тебе досталось. Бедная детка! Сколько же тебе тогда было лет? Десять? Двенадцать? Если бы кто тронул моих ребятишек, я бы этого скота просто прикончила!..

Я всегда была склонна к внезапным приступам паники. Даже теперь, по прошествии стольких лет, паника наползает неизвестно откуда и в самый неподходящий момент набрасывается на меня. В тот вечер подобный приступ случился впервые за несколько месяцев, так что я оказалась совершенно неподготовленной. Мне вдруг стало трудно дышать, в ушах звучала оглушительная музыка, я прямо тонула в ней, хотя в зале музыка вообще не играла…

Date: 2015-10-19; view: 312; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию