Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






О невозможном





В 1942 году я выпустил маленький сборничек военных рассказов. Он так и назывался: "Рассказы о невозможном". Очень много "реализованного невозможного" я увидел именно на борту "Балтийца".

…Надо помочь нашим атакующим частям артогнем, а дальность "соток" бронепоезда недостаточна: огонь не может покрыть указанный пункт.

Значит – невозможно? Но "Борис Петрович" в назначенную минуту открывает огонь по населенному пункту II. (теперь можно раскрыть тайну: село именовалось, кажется, Пирожки; это к северу от Ораниенбаума), и снаряды ложатся среди испуганных гитлеровцев. И падают они на километр дальше, чем, по расчетам, полагается стрелять орудиям "Балтийца". Значит – возможно?

Да, но только потому, что командиры поезда вспомнили случай с броненосцем "Слава", в первую мировую войну поразившим, казалось бы на невозможном расстоянии, дредноуты врага при помощи искусственного крена. И они создали тут, на полотне, такой искусственный крен, использовав укладку рельсов на кривых. Они учли ветер. Они подбили на умно выбранном закруглении внешний рельс чуть повыше и увеличили угол наклона стволов. И выполнили невыполнимую задачу. Спокойно. Без паники, без лишнего шума. Интеллигентно. Было это 11 ноября 1941 года.

Отличная выучка, поощрение смекалки, солдатской инициативы позволяли экипажу выходить из любых затруднительных положений.

Однажды "Челитта" погнала несколько грузовых платформ на дальнюю лесосеку, за топливом. Впрочем, возможно, на этот раз то была не "Челитта", а другой паровоз: над лесным "усиком" поднялся-таки дымовой султан, и противник накрыл заготовителей огнем. Путь между платформами и отошедшим от них к водоразборной колонке паровозом оказался разрушенным: раскидан балласт, расщеплены шпалы, вырван полутораметровый кусок рельса. Надо спешно выводить из-под огня и платформы и локомотив: жаркий обстрел продолжается…

Старший кондуктор Иванов был тогда совсем юнцом, почти мальчиком. Но он вместе с товарищами мгновенно находит подходящую крупную плаху, вытесывает из нее подобие рельса, укладывает на импровизированные шпалы, закрепляет деревянными распорками… Платформы одна за другой "на руках" перетаскиваются через наспех залатанное место; подошедший под огнем паровоз сцепляется с ближней и отводит почти потерянные площадки в укрытие.

Когда я по свежим следам записывал для газеты это, не каждый день случающееся, происшествие и дивился находчивости, быстрой реакции, знанию дела бойцов, командиры разводили руками:

– А чего же вы ждали, товарищ писатель? С таким личным составом – хоть не знаю куда! Орлы! С ними не воевать – с кем же воевать?

А матросы и старшины давали несколько иное объяснение:

– От командиров, товарищ начальник, зависит вся выучка…

Правы были и те, и те.

 

Заключение

 

Не так давно мне пришлось пройтись пешком из Мартышкина в Ораниенбаум. На самой западной опушке паркового массива, недалеко уже от входных семафоров "Рам-бова", я вдруг остановился посреди шоссе, и сердце у меня забилось. На старой сосне, высоко поднявшей вверх свою крону, в сплетении ветвей, я увидел то, что непосвященному могло бы показаться остатками какого-то огромного птичьего гнезда – орлиного, быть может: скопление не то жердей, не то сучьев, не то досок, еще чего-то неопределенного. Прохожие не обращали внимания на эту груду поднятого невесть куда и непонятно зачем материала; да и обрати они на нее внимание – она ничего не сказала бы им. А мое сердце дрогнуло. Я стоял под сосной и смотрел, и не мог оторвать от нее глаз. Это до сих пор сохранились тут каким-то чудом развалины "нашего НП", наблюдательного пункта "Балтийца".

Там в сорок втором – сорок третьем годах была тщательно замаскированная площадка. Туда и оттуда тянулись провода; там таинственно гудели зуммеры телефонов; оттуда наблюдатели вглядывались в захваченную врагом часть Петергофа, а бронепоезд из-за Ораниенбаума, от "Дубков"), а может быть и вот с этих путей, по их указаниям методически бил, поражая главный наблюдательный пункт противника на южном берегу – краснокирпичный, крепко построенный Петергофский собор.

Откуда бы ни шли по заливу в те дни катера, баржи, подводные лодки, откуда бы – с лебяженского "пятачка" в Кронштадт, из Кронштадта к Лисьему Носу – ни бежали зимой по льду закамуфлированные машины, – этот собор, как костлявый палец, торчал на своей "высотке": из-под его куполов следил за каждым нашим движением холодный, жестокий вражеский глаз.

Легкой артиллерии было не справиться с толстенными сводами каменной громады, – прикрывать движение по заливу нет-нет да и приходилось "Борису Петровичу"… Двадцать пять лет назад!

Я смотрел на электрички, стремительно скользящие по полотну, на автобусы и машины, катящие по шоссе непрерывным потоком, а видел я такой же жаркий день четверть века назад, и знакомые серые борта боевых площадок "Балтийца", и стволики высоко задравшихся в небо "сорокапятимиллиметровок", и большие стволы "соток", и пламя, вырывающееся из них бледными языками… Я слышал гул залпов, я снова созерцал одного из "тридцати трех богатырей" Балтики во время его беззаветной военной работы и думал, что все мы, пишущие, в долгу перед тем временем и перед его героями.

Теперь мне удалось вспомнить о них, и о нем, о том времени. Я писал этот очерк с тем большим удовольствием и радостью, что и теперь, более четверти века спустя, дружба, зародившаяся в закамуфлированных вагонах "Балтийца", жива. И отставной капитан первого ранга Владимир Лазаревич Аблин, и деятельный работник Общества по охране памятников старины и архитектуры Ленинграда Сергей Александрович Пермский, после войны ставший главным архитектором области, – они тут, на расстоянии прямого видения от меня. По-видимому, правда, что дружба, возникающая на войне, – нерушима.

Собираясь втроем, мы вспоминаем. Военная память – великая вещь. А "Борис Петрович" No 2, "Балтиец", заслуживает того, чтобы память о нем никогда не изгладилась.

 

СЕГОДНЯ, В ЛЕНИНГРАДЕ…

 

Одни ушли, другие живут рядом…

Как всякий человек в годах, я нередко задумываюсь; "А что это, хорошо или плохо, что я – в годах?" То есть попросту – старик?

Представьте себе, дать на этот вопрос, как теперь стало модно выражаться, "однозначный ответ" – не так-то просто.

Конечно, с одной стороны, это категория стеснительная, старость. Помню, учась в двадцатых годах в Лесном институте, за Ланской, я жил на Зверинской и почти ежедневно, испытывая то, что Рабле называл "ни с чем не сравнимым несчастьем", – то есть отсутствие денег в карманах, – путешествовал туда и обратно пешком. И не считал это за подвиг.

Как-то случилось так, что в дом к одним моим родственникам, у которых, в свою очередь, были родные в Голландии, приехал весьма известный профессор, сотрудник Лейденского института низких температур некий ван Кроммелин.

Мои родственники и родственницы растерялись. Все они владели основными европейскими языками, но давно не имели в них практики и не знали, как им объясняться со знатным иностранцем. Они прибежали с этим ко мне. Я тоже уже много лет не разговаривал ни по-французски, ни по-немецки, но мои отговорки не подействовали. "Ты – нахал! – невежливо заявили они. – Ты – сможешь".

Пришлось стать гидом при профессоре. Собеседовали мы с ним на странном меланже из всех европейских языков. Помню, когда дело дошло до слова "поместья", я, в полном отчаянии, перешел на латынь. "Latifundiae", – сказал я, и ученый обрадовался: "О, ja, ja! Latifundiae! Oui!" В общем, мы судачили бойко.

Профессор читал в России довольно много лекций (или делал доклады). Уже перед его отъездом он заявил мне, что ему остался лишь один ответственный доклад, но – очень далеко.

– Это где же?

– О, очень далеко! На крайнем севере!

– Архангельск? – предположил я.

– Нет, нет…

– Вологда?

– Нет, нет…

Я затруднился дальнейшими догадками. И тут он вспомнил:

– О! Лес-ной… Лес-ной! Сос-нов-ка…

– Ха-ха-ха! – не выдержал я. – Вот так "на севере"!.. Да я туда в иной день дважды пешком хожу… Учиться.

Он очень решительно закрутил головой:

– Не может быть, это что-то не то! Туда я ехал сорок пять минут на трамвае… Это – расстояние от Гааги до Роттердама…

И тут я понял, как относительны понятия "близко" и "далеко" на Западе и у нас.

Так вот – тогда я бегал туда "ножками", сейчас меня на это не соблазнишь никак. Это – грустно.

Но есть и выгоды, юности мало понятные и мало доступные. Когда – очень давно, в самом начале века, – я впервые оказался перед зданием университета (меня вели в Зоологический музей, смотреть мамонта) и мне сказали, что тут когда-нибудь я буду учиться, – на набережной, перед самым торцовым фасадом трезиниевских "Двенадцати коллегий", росли достигавшие крыш деревья. Как будто липы.

Когда несколько позже, гимназистом, я проходил мимо этих мест, никаких деревьев там не было. Над газончиками поднимались лишь робкие кустики да тонкие хлыстики только что посаженных топольков.

А когда я иду гам теперь, огромные толстенные осокори снова шумят над моей седой головой, и я не без чванливости думаю, что, собственно, я почти что "пережил век забвенный" этих "патриархов лесов". Во всяком случае, на моих глазах трепещет листами их второе поколение. "А я помню их во-от такими!" – как говорят старики.

"Во-от таким" помнится мне и многое в городе. И это радует меня. Старость – прелесть! Тому, кому сейчас двадцать или даже тридцать лет, представляется небось, что в общем и целом вокруг него все "недвижимым" остается, как бы неизменным. Стоит на Невском башня-каланча над городской железнодорожной станцией, и стоит; и, видно, всегда тут стояла. Наверное, так и задумано было: внизу – городская станция, а вверху – каланча. А в закоулке, образуемом ее гранитным кольцом, как человек себя помнит, размещаются разные ларечки.

Человек? Смотря какой человек!

Я, например, помню время, когда никакой "станции" в этом здании и запаха не было. Помещалась тут Городская дума, заседали черносотенные, в основном, "думцы". И по Невскому в нижнем этаже дома не было ни магазина "Динамо", ни – там, дальше – пивного зала. Тут был "Милютин ряд" – всякие магазины, но только не нынешние. А на высоком железном устройстве, на самом верху каланчи, вывешивались по разным случаям на канатах большие круглые шары. По каким случаям? Вывешивались они так – и это означало, что где-то в городе начался пожар, и, поглядев на эти шары, любители пожарной гоньбы сразу могли сказать: где горит – в Александро-Невской части или же за Нарвскими воротами? И велик ли пожар? И сколько частей туда вызвано: три ли, семь ли или же все команды города?

Вывешивались этак – было понятно: ждут наводнения, будут с крепости стрелять из пушек. И знатоки безошибочно определяли, сколько воды сверх ординара, что уже затоплено и что под угрозой – словом, на какой цифре стоит стрелка на странном циферблате, что торчит из Невы у гранитного спуска против Адмиралтейства. Стрелка эта показывала, на сколько футов и дюймов поднялся уровень воды в данный миг.

Вот оно как было. Вы небось и этого "уровнемера" не помните? А ведь его остатки все еще маячили на том же месте до самой Отечественной войны.

А потом, у той же Думы, в том же самом гранитном закутке, появился памятник. Очень хорошая скульптура, энергичное горбоносое лицо: Фердинанд Лассаль. Для меня это – уже почти что в наши дни: в двадцатых годах; а вы и этого не застали.

Фердинанд Лассаль постоял-постоял здесь на странном, серого камня угловатом постаменте и удалился. И каждый раз, проходя мимо этого места, я вспоминаю сначала про него, а потом и про другие монументы, памятники, городские скульптуры, которые некогда высились – эта тут, та там, а в дальнейшем тоже удалились. Которых теперь уже никто не помнит, а большинство нынешних ленинградцев никогда и не видело. Но я-то их прекрасно помню, и, размышляя о них, я тем более начинаю думать о бесчисленных бронзовых, чугунных людях нашего города не как о мертвом музее скульптуры, – нет, как о племени почти живых существ, ведущих рядом с нами совершенно особую, таинственную, мало кому известную, но примечательную жизнь.

Сначала посвятим несколько абзацев "памяти ушедших".

Много лет каждый, кто приезжал с Московского (тогда Николаевского) вокзала в Петербург, как только выходил из вокзальных дверей на Знаменскую площадь, невольно вздрагивал или хмурился.

Посреди площади лежал огромный, красного порфира параллелепипед, нечто вроде титанического сундука. И на нем, мрачно проступая сквозь осенний питерский дождь, сквозь такой же питерский знобкий туман, сквозь морозную дымку зимы или ее густой, то влажный, то сухой и Колючий, снег, упершись рукой в грузную ляжку, пригнув чуть ли не к самым бабкам огромную голову коня-тяжеловоза туго натянутыми поводьями, сидел тучный человек в одежде, похожей на форменную одежду конных городовых; в такой, как у них, круглой барашковой шапке; с такой, как у многих из них, недлинной, мужицкого вида, бородой – "царь-миротворец" Александр Третий.

Многих прохватывал озноб, когда он появлялся так, внезапно, перед ними как символ тяжкого могущества, безмерной тупости, непоколебимой жестокости; как образ России – той самой России, что когда-то вздымалась на гребне волны, поднятая на дыбы фальконетовым Петром, – и вот теперь так упрямо и властно была остановлена на ходу поздним, современным нам царизмом.

С головой, пригнутой к копытам. С подрезанным по полицейскому образцу хвостом… России, тяжко застывшей в насильственной неподвижности, горько и грозно упершейся могучими ногами в землю, неведомо что думающей и невесть что готовой сделать в следующий миг…

Князь Павел Трубецкой – скульптор, создавший этот памятник, – именовался Паоло Трубецким, жил больше не в России, за границей. Это был талантливый художник.

Он создал невиданное произведение чрезвычайной силы: памятник-карикатуру, сатирический монумент, колоссальный шарж на отца того самодержца, который ему эту работу заказал… И произведение это зажило жизнью, не предусмотренной ни автором, ни заказчиком.

Не очень понятно, почему все-таки этот памятник был тогда утвержден и принят. С самого начала его смысл, может быть не до конца осознанный даже самим ваятелем, обнаружился в глазах современников.

Некоторые просто были озадачены:

 

Стоит комод,

На комоде – бегемот,

На бегемоте – обормот…

 

Другие исподтишка посмеивались, отдавая должное силе и злости сатирического выпада, проницательности взгляда художника – не физического взгляда, – внутреннего зрения.

Пришла Революция и оставила могучую глыбу эту надолго на месте. Но было сделано неожиданное: на постаменте было выбито четверостишие Демьяна Бедного:

Мой сын и мой отец – при жизни казнены, А я познал удел посмертного бесславья: Торчу здесь пугалом чугунным для страны, Навеки "бросившей ярмо самодержавья.

Не все в этих стихах удалось поэту. Не очень гладко словосочетание "казнены при жизни", как будто можно казнить мертвеца. И "чугунной" статуя названа понапрасну, – она была бронзовой.

Но важно не это. Важно то, что, несомненно, никогда и нигде не существовало другого памятника, который можно было бы так, при помощи простой перемены надписи на нем, превратить из оды в эпиграмму, из монумента в "пугало".

Прошли годы; удивительная скульптура была убрана от главного въезда в Ленинград. Нужно согласиться с этим: над воротами замка прибивают герб его нынешних владельцев, а не карикатурный портрет изгнанного повелителя.

Но куда удалился необыкновенный памятник?

Ценители городских сокровищ знают: тяжкий всадник на могучем коне нашел себе приют на задворках Русского музея. Из некоторых внутренних окон этого хранилища можно увидеть огромную хмурую голову предпоследнего самодержца, уши его чудовищного тяжеловоза… А правильно ли это? Не следовало ли вывести их из этой последней конюшни? Не целесообразнее ли было бы установить замечательную скульптуру в более удобном для обозрения месте? Может быть, посреди Михайловского сада за музеем; может быть, где-либо еще?

Думается, что – да. И талантливый скульптор, и его единственная в своем роде работа заслуживают того, чтобы их знали, чтобы на них можно было смотреть.

И думать о прошлом.

Такова краткая история одной скульптуры-странницы.

…Если спросить сто первых встретившихся на Невском – знают ли они, где возвышался некогда памятник "Николаю Николаевичу Старшему", – то почти наверняка девяносто из них пожмут плечами: "Представления не имеем!" А семьдесят пять руками разведут: "А кто такой этот "старший"? Что, и "младший" тоже был?"

Были оба этих Романова. "Николай Николаевич Младший" памятней большему числу пожилых людей. Во-время первой мировой войны он в течение первого ее года числился верховным главнокомандующим, потом командующим войсками Кавказского фронта. "Николаю Николаевичу Старшему" он приходился сыном и, значит, Николаю Первому, сыном которого был "старший", – внуком.

Этот великий князь "старший" командовал русскими войсками во время русско-турецкой войны в 1877– 1878 годах. Мужество солдат, подвиги офицеров принесли России победу, несмотря на далеко не блестящее стратегическое дарование командующего. Ему же они принесли звание генерал-фельдмаршала и в десятых годах нашего столетия, через двадцать лет после смерти, – памятник в маленьком скверике на Манежной площади, перед нынешним Зимним стадионом с одной стороны и кинотеатром "Родина" – с другой. Даже тогдашним петербуржцам малоизвестный и малопамятный, генерал сидел верхом на лошади в заученной позе. И конь и всадник были скучно вылеплены, неинтересно поставлены…

В каждом городе иногда, благодаря случайным обстоятельствам, на площадях и улицах вдруг вырастают никому не дорогие, никому не близкие и не нужные монументы. Во многих городах, особенно на Западе, они так и остаются на десятилетия и века удивлять собою равнодушных прохожих: там господствует убеждение, что надлежит хранить все, воздвигнутое предками, безотносительно к его художественной и общественной ценности: история! История – свята, даже если это плохая история!

Но Петербург – Ленинград – город особого характера и свойства. Все, что не гармонирует с его строгим обликом, что не соответствует высокому уровню его городских ансамблей, обычно не удерживается на его "стогнах".

Я не хочу сказать, что все, что было у нас когда-либо разрушено и погибло, заслуживало такой судьбы: известны многие печальные ошибки. Но бездарные памятники в Ленинграде просто не живут. С ними что-нибудь да случается. Они умирают, и некому бывает пожалеть о них.

Так исчез с Манежной площади и "Николай Николаевич Старший". Исчез тихо, никем не оплаканный и не поминаемый. Лет десять в скверике еще стояли водруженные когда-то по углам обширного постамента вычурные фигурные фонари; лет пять – в центре высились остатки великокняжеского цоколя. Теперь, пожалуй, только каменные поребрики, окружающие площадку, напоминают о нем… Да и то – кому? Только таким старикам, как я…

Бездарные памятники… Если вы станете на Литейном против фасада больницы имени Куйбышева, то в полукружии ее ограды вы увидите цилиндрический пьедестал. На нем – любимый медиками символ врачебного искусства: чаша с обвившим ее "аспидом", священной змеей греческого бога врачевания Асклепия.

В дореволюционные времена чаши и "аспида" тут не было. На их месте высился "Его Императорское Высочество принц Петр Георгиевич Ольденбургский".

Кем он был? Крупным сановником, состоявшим в родстве с царским домом, начальником многих педагогических и благотворительных учреждений. Говорят, что "для души" он перевел "Пиковую даму" Пушкина на французский язык. Но нигде ее не напечатал.

На памятнике его заслуги были обозначены коротко: "Просвещенному благодетелю". Благодетель принц, в парадном мундире, стоял во весь рост, опираясь рукой, насколько помню, на какую-то колонку, может быть изображавшую "закон": принц интересовался правоведением. Ни в лице, ни в фигуре статуи, выполненной с полным соблюдением точности в расположении эполет, аксельбантов и орденов, но без какой бы то ни было попытки показать человека, не чувствовалось ни единой живой черты.

Когда памятник в двадцатых годах был снят, в одной компании любителей старины зашла речь о том, что все-таки в душе – его жалко! Многие, впрочем, не соглашались с этим, указывая на то, что скульптор – бог ведает, кто именно? – не блеснул при работе над этим монументом ни талантом, ни техникой.

И тогда музыкальный критик и переводчик Виктор Коломийцев, человек умный, острый и разбиравшийся в общих вопросах искусства, бросил такую фразу: "Ну, знаете, дорогие друзья… Вы слишком много требуете от художника. Посмотрел бы я, как бы вы вывернулись, если бы вам приказали изваять и отлить из бронзы статую ничем не замечательного полковника?" И в самом деле – задачу труднее и досадительнее этой нелегко себе вообразить. В таких случаях художник заслуживает снисхождения.

Я вспомнил об этом справедливом замечании дельного критика через много лет, будучи в Бухаресте в 1944 году. В буржуазной Румынии весьма любили всякую пышность, нарядность и видимость. Город Бухарест, столицу, румыны расценивали как свой "маленький Париж". Они неустанно украшали его бесчисленными памятниками.

Помню там одну небольшую площадь, кажется "короля Кароля", на которой всевозможные монументы (сразу штук пять или шесть) столпились в одном из ее уголков, как фигуры на шахматной доске во время свирепого эндшпиля.

Беда, однако, была в том, что румынским скульпторам тех дней приходилось все время трактовать один и тот же сюжет, возводить на пьедесталы мало чем отличающихся друг от друга адвокатов и просто буржуа в коротеньких пиджачках, стандартных брючках, сущие копии друг друга. Таковы политические вожди капитализма – стандарт, мода! Что Таке-Ионеску, что Братиану, что Титулеску – все они спокойно стояли на каменных основаниях – аккуратные, благообразные, нацело лишенные отличительных индивидуальных черт. А что ты сделаешь: современного члена парламента, премьера, лидера партии не посадишь на жеребца, взвившегося на дыбы, не накинешь ему на плечи ни ментика, ни бурки, не прицепишь шпор, не заставишь взмахнуть кривой саблей… Памятники были адски скучны…

Кто-то посоветовал нам – мне и москвичу-писателю Лазарю Лагину – съездить на красивейший бульвар "шоссе Киселев" (в память известного в свое время русского генерала и вельможи, бывшего в течение скольких-то лет как бы "господарем Молдавии и Валахии"). Нам посулили, что вот там-то мы увидим "прекрасный памятник", хотя опять же не то Титулеску, не то Филиппеску. Мы переглянулись: "Очередной деловитый член совета банка или ресторанный официант на цоколе?"

Приехали. Бульвар оказался и впрямь великолепным. Памятничек, уже не помню кому именно, был точно таким, как мы и ожидали: маленькая черненькая фигурка в сюртучке. Но, приблизясь, мы ахнули. На сей раз скульптор придумал, что сделать! Поставив своего скромного журналиста или адвоката в центре, он по обеим сторонам от него утвердил по три могучих постамента и на них, в экстатических, сверхдинамичных позах – с воздетыми, заломленными, раскинутыми руками, с развеваемыми ветром волосами, с лицами, исполненными самых бурных страстей, – водрузил не то шесть, не то восемь обнаженных и полуодетых дам, прикрытых античными хитонами, плащами, шарфами. "Правосудие" – было подписано под ногами одной из них. "Братство" – под другой. "Равенство" – под третьей. И так далее. Каждая из аллегорий была вдвое масштабнее самого прославляемого. Самого Титулеску.

Вы приближаетесь к круглой площадке, и тихо стоящий приличный чиновник как бы прячется за этим хороводом мощных вакханок. Вы видите только могучие торсы, оливковые и пальмовые ветви, древнегреческие профили, упругие груди… Да, вот это памятник! Но… Нет, подальше, подальше от таких монументов!

Есть у нас памятники, которые никуда не сбегали за все время моей жизни, но скромно переходили с места на место, уступая путь городским новинкам – более быстрому транспорту, бурным потокам машин и людей.

Так, на два или три десятка метров отодвинулся от своего старого места посреди улицы, там, где она расширяется в Театральную площадь, и остановился в маленьком сквере Михаил Иванович Глинка, против Кировского театра, за Консерваторией. Когда-то он стоял "на самом бою", и трамвайные рельсы, змеясь, огибали его. Потом, когда движение возросло, выяснилось, что рельсы и бандажи колес на таких извилинах слишком быстро стираются – каждый с одной стороны. Кроме того, транспорт мешал людям приблизиться к памятнику, чтобы прочесть надпись на гранитном постаменте, постоять возле, глядя в лицо автору "Руслана" и "Ивана Сусанина", автору "Арагонской хоты"…

Глинка ушел со старого места, стал за Консерваторией, где его творчество изучают, и смотрит на театр, где шли и идут его оперы. А спустя несколько лет по другую сторону от Консерватории, от этого храма музыки, жрецами которого были и Антон Рубинштейн, и Танеев, и Чайковский, и Лядов, и Глазунов, присел на бронзовую скамью с партитурой, развернутой на коленях, Римский-Корсаков. Пусть трамваи и автобусы бегут своим путем, – мастера музыки не слышат их шума…

Если вспомнить памятники, которые были и которых нет, нельзя не упомянуть о целой скульптурной группе: "Петр спасает утопающих". Когда-то она была установлена над одним из гранитных спусков к Неве, против восточного крыла Адмиралтейства, рядом с нынешним Дворцовым мостом (после Октября – Республиканским); моста тогда тут не было. Насколько помнится, это не было гениальное произведение монументальной скульптуры. На усеченной гранитной пирамиде бурлила бронзовая вода, среди волн возле лодки Петр поддерживал тонущих… Слишком сложный сюжет для памятника, слишком дробится внимание, чрезмерно иллюстративным кажется весь монумент! Однако я не уверен, что были достаточные основания убрать его отсюда, ничем не заменив. Теперь место это – пусто; на песке, прикрывшем бутовый камень, под основанием памятника, топчутся, клюя крупу и корки хлеба, питаемые жалостливыми гражданками толстые голуби, да два бронзовых льва смотрят со своих прямоугольных каменных подножий туда, за Неву… Может быть, стоило бы думать о том, чтобы чем-либо занять пустующее место… А может быть – вернуть старую скульптуру?

Симметрично этому Петру, второй Петр, плотник саардамский, работал топором над постройкой ботика по другую сторону Адмиралтейства, у его западных речных ворот. Это был памятник-безделушка, по своему характеру скорее настольная фигурка, чем монумент. В двадцатых годах он также исчез отсюда. Потом, не скажу точно – он ли сам или уменьшенная копия его появилась над Лебяжьей канавкой в Летнем саду. А теперь, если я не ошибаюсь, ее там не стало: на ее месте стоит мраморная группа – не то "Амур, склонившийся над Психеей", не то "Психея, вглядывающаяся в спящего Амура", – только не Петр у ботика.

Мне думается, что в Летнем саду должно было бы найтись месте для его устроителя. Правда, я бы не возвращал именно сюда эту скульптуру. Я бы скорее поставил Петра над круглым прудом.

Посетив сады и парки французских королей, с плавающими в прудах гордыми лебедями, этот небывалый царь и у себя захотел иметь нечто не менее роскошное и замысловатое. Но когда был вырыт пруд, Петру показалось бессмысленным пускать на его гладь всем известных птиц… Что – лебедь? Птица как птица, вроде гуся, всякому ведомая! Какая от сего польза? И он приказал пустить в бассейн "фоку", то есть тюленя; может быть, даже парочку "фок". И повелел всем вельможам и господам придворным с их дамами ходить и глядеть на этого "фоку", понеже они еще такого не видывали, да и неизвестно, увидят ли когда. А может быть, завтра же будет приказано такому-то дворянскому недорослю ехать на Белое море и учиться бить там сих "фок" на сало и шкуры на потребу государству? И дело дурно будет, ежели он тех "фок" до сих пор в глаза не видывал!..

Вот тут бы я и поставил этого единственного в своем роде царя. А может быть, и ладожского пресноводного тюленя стоило бы поселить в просторном круглом пруду?

Впрочем, это уже фантазия…

Человек, проживший в городе столько, сколько прожил в нем я, разумеется, мог бы продолжать без конца этот синодик статуй, переселившихся с места на место, памятников, "приказавших долго жить", скульптур, исчезнувших неведомо куда и неизвестно почему. Более того, мне, например, всегда немного грустно, когда, придя на хорошо знакомое пересечение улиц, в маленький сквер, я вдруг не нахожу там не то что монумента – любого изображения, памятного мне с детства, какой-нибудь издавна привычной скульптуры, причудливого льва или геральдического орла.

Вот, скажем, там, где улица Восстания упирается в улицу Салтыкова-Щедрина, в бывшую Кирочную. Тут некогда, перед церковью Космы и Дамиана при лейб-гвардии саперном батальоне, возвышался в садике, на глыбе грубо обтесанного гранита, бронзовый или чугунный орел. Он напоминал о воинских деяниях не командира, не какого-то генерала, а всего батальона, т. е. в конечном счете – солдат. Я не знаю, в каких битвах отличился батальон, но думается, пролитая кровь русского солдата всегда заслуживает памяти и уважения. А может быть, батальон этот нес службу под Шипкой; мы ведь сейчас вместе с болгарами благоговейно чтим память героев Шипки… А возможно, речь шла о подвигах 1812 года или о Севастополе…

Теперь на этом месте высится огромный новый дом, я пусть, конечно, высится. Но почему бы было не сохранить и скромного монумента, может быть убрав его как бы в "запасник", в какой-нибудь ближний сад или сквер, хотя бы в Таврический? Почему бы, в конце концов, не отвести в городе места, куда можно, было бы "сдавать на хранение" те памятники, которые завершили свою большую общественную службу, но все же заслуживают своеобразной почетной отставки, которым прилично мирно "выйти на пенсию"? И пусть бы тот, кому это понадобится – писатель, пишущий о прошлом, художник, стремящийся восстановить уличный ландшафт Петербурга, историк, желающий как можно ясней представить себе облик императорской столицы, да и просто любой ленинградец, мог пойти и посмотреть на них во всем их каменном и бронзовом покое.

Жалко бывает не только памятники.

Перейдите – по пути от площади Мира к Технологическому – Обуховский мост. На самом углу огромного доходного дома на левой руке, под балконом-фонариком первого этажа, вы увидите странную колонну с квадратной каменной капителью-площадкой. Она ничего не поддерживает, ничего на себе не несет. А чувствуется, что она была тут для "чего-то", не так же зря…

Вы можете спросить сотни вблизи живущих людей – никто вам ничего про эту колонну не расскажет. А я вот помню…

Как-то в 1917 году, жарким летом, у меня было назначено важное свидание на этом углу. Нервничая, я ходил по тротуару взад и вперед, и все время мне в глаза бросались на том берегу, на всех крышах полукругом расположенных на предмостной площади зданий, назойливые вывески: "Майский бальзам! Майский бальзам! Майский бальзам! Лучшее средство от грудных болезней!" А прямо над моей головой, вот с этой самой колонны, с ее капители, большими зелеными глазами следила за моим метанием по панели, невесть кем и почему тут установленная, черная, распустившая крылья для взлета сова…

Сова была не бронзовая, не чугунная, просто крашеная, алебастровая. И сидела она там и в двадцатые годы, и в тридцатые… А потом кто-то, всего вернее местный управдом, решил ее убрать. И убрал. А – зачем? И если уж убрал, то почему же не поставил на ту же капитель какое-нибудь более современное изображение?

А львы нашего города? Я говорю не о тех из них, которые уже много десятилетий стоят на своих местах, о тех, которые всем известны. О двух бронзовых зверях на набережной рядом с Дворцовым мостом. О двух мраморных у подъезда Русского музея. О тех, про которых сказано: "Подъявши лапу, как живые, стоят два льва сторожевые", – у дома Лобанова-Ростовского близ Исаакиевского собора. О "каменистых львах" елагинской Стрелки – их назвал так в одном из стихотворений двадцатых годов Н. Тихонов; они были грубовато отлиты из бетона. Что про них рассказывать? Их знает и так каждый второй ленинградец; им посвящали стихи, они упоминались прозаиками…

Наш город полон другими львами – безвестными, словно выпрыгивающими на вас то из ничем не примечательной парадной, то из куста в каком-нибудь окраинном парке. Те прославленные львы традиционны: всегда они держатся парами, всегда являются в одной установленной позе. Они напоминают мне о признании одного англичанина – истребителя львов: "Когда первый в моей жизни худой и взъерошенный лев выскочил на моих глазах с рычанием на поляну из буша, меня поразила неожиданная мысль: Странно, почему же он не держит правую лапу на шаре, как положено всем львам?"". Те львы стоят, важные и неподвижные, десятилетиями и столетиями на одном месте и "держат лапу на шаре", и с ними ничего не происходит.

А вот у этих, никому неведомых, – своя жизнь, своя история, свои приключения. И характеры у них свои, не традиционные.

Самые прославленные африканские охотники считают редкостью "прайд" – стаю – в двадцать или двадцать пять львов, держащихся вместе.

Пойдите на Полюстровскую набережную; на границе между Выборгской стороной и Охтой, у бывшей дачи Кушелева-Безбородко, вы увидите мирно восседающих вдоль ограды двадцать восемь существ, под которыми следовало бы, конечно, утвердить пояснительные таблички: "Се лев, а не собака", но которые тем не менее – львы.

В садике у больницы имени Ленина, на Васильевском острове, вас может испугать пара необыкновенно свирепых небольших чугунных львишек, почти что разъяренных котов. Присев на низких лапах, они скалятся и фырчат, готовые кинуться на вас, приземистые, как ящерицы.

Они появились тут сравнительно недавно.

В одном старинном путеводителе я обнаружил как-то двух таких львов у подъезда окраинного домишки на Опочининой улице в Гавани.

Страстный охотник на городских львов, я поехал к этому месту. Увы, путеводитель десятых годов недействителен в городе годов пятидесятых. Не только львов – и домика не обнаружилось, и я был горько разочарован.

Прошло еще несколько лет. Проходя случайно по дворам больницы Ленина, я остановился: знакомые по фотографии львы глядели на меня из подвального помещения на больничных тылах; один лежал даже на боку…

Некоторое время спустя, идя в ту же больницу к захворавшему другу, я с радостью заметил, что мои львы вылезли из подвала и "шипят" из-под кустов боярышника на проходящих по больничной дорожке. Смоченные дождем, черные и блестящие, они походили не на львов, – скорее, на каких-нибудь "иностранцевий" – хищных земноводных каменноугольного периода; но я искренне обрадовался им: живы, значит!

А потом мне удалось найти и их родных братьев – в Павловске, на лестнице, ведущей к дворцу от речки. А затем обнаружились и более далекие родичи – возле Дворца культуры имени Ленина за Невской заставой, у самого завода "Большевик"…

Очень увлекательное дело охотиться на наших ленинградских львов!

Иногда вас наталкивает на них чистая случайность. Вы проходите в тысячный раз мимо знакомого дома по улице Халтурина. У вас расшнуровался ботинок. Вы сворачиваете – завязать шнурок – в первый попавшийся парадный вход и в темноте натыкаетесь на львиную пару, которую фотоаппарат и то берет с трудом, – такой мрак царит на этой древней лестнице. Кто установил – точнее, уложил – их тут, когда, почему?

Но возможно и сознательное выслеживание зверей. Как-то со стороны "Астории" я проезжал на автобусе мимо Исаакия. Мой взгляд упал на статую, стоящую на крыше собора с его южной стороны. Я давно ее знал: тут установлен, если не ошибаюсь, евангелист Матфей, из-за которого высматривает рогатая бычья голова: Матфея всегда изображали "с тельцом", как Луку с орлом, Иоанна – с ангелом, а святого Марка… Позвольте! "Дремлет лев святого Марка!" Рядом с Марком должен быть обязательно лев! А ведь на Исаакии установлены все четыре евангелиста. Значит…

Таким образом я "теоретически" установил место, где следует искать очередного льва. Я только удивлялся, почему же я его до сих пор ни разу не углядел: ведь мимо Исаакия я хожу уже полсотни лет?

На следующий день я обошел знаменитый собор еще раз "целенаправленно". Лев обнаружился. Только снизу его почти не видно: из-за одеяния святого чуть торчит львиный нос. Понадобилось взять билет и подняться наверх, чтобы сфотографировать зверя. Скажу прямо: я очень гордился открытием. Я чувствовал себя этаким Леверрье, открывшим планету Нептун не глядя на небо, путем математических расчетов. И снимком этим я весьма дорожу.

А с такими снимками надо вообще поторапливаться.

Я знал: на Лиговке, у бывшего завода Сан-Галли, стоят два льва. Заводовладелец, видимо, желал – там, в дореволюционном мире, – чтобы лев был его "фирменным зверем": у магазина весов того же Сан-Галли, на Невском в доме No 8, против улицы Гоголя, до самой революции небольшой чугунный лев, крашенный в коричневую краску, дерзновенно стоял поперек тротуара, над входом в магазин, расположенный в "низке", в подвале; двух больших львов господин Сан-Галли пожелал иметь и у входа в заводскую контору. Бывая на этом заводе, еще в наше время (но до войны) я часто видел их там и все собирался просить у дирекции разрешения сфотографировать их.

Наконец, уже после войны, собравшись, взяв фотоаппарат, я приехал туда и… Львы сбежали. Их больше у входа не было, и – что хуже – никто не мог мне сказать, куда они исчезли. То ли это случилось до смены заводского руководства, то ли вообще помимо него… Следы львов пропали.

Огорченный, я уже решил, что, очевидно, два прекрасных бронзовых зверя попали в руки если не "собачников", то специалистов по утилю. Одно другого стоит.

…Много времени спустя, проходя мимо эффектной церкви Иоанна Предтечи, у Новокаменного моста через Обводный, я вздумал подойти к ней поближе и посмотреть на что-то, меня заинтересовавшее. Обращенная в склад церковь была далеко не в наилучшем порядке; за ее углом громоздилась огромная куча мусора, и на этой куче я неожиданно обнаружил одного из сан-галлиевских львов. Как говорят Бремы, Гагенбеки и Дареллы, "благородное животное было в жалком состоянии", но целое и невредимое. Лев стоял тут, пристально смотря поперек Обводного, точно на минуту остановившись перед мостом и размышляя, перейти его или нет…

Фотоаппарат был при мне, и я зафиксировал его раздумье, И хорошо сделал: через неделю лев сбежал В отсюда. Куда? Кто мог мне разъяснить это? Но теперь 4 уже не терял надежды встретиться с ним где-либо Опять. И моя надежда исполнилась.

Пойдите в Московский парк Победы. Там, над небольшим каналом, очень приятно отражающим в своей воде ближние деревья, вы увидите на обоих берегах его двух очень неплохих львов – близких родичей (иначе говоря – копии) тех, что стоят на Неве против Адмиралтейства, или тех, которые окарауливают эту же речку много выше по течению, у вагоностроительного завода… Видимо, это и есть два сан-галлиевских близнеца. А вот если вы захотите узнать, какими путями и по чьей команде они удалились со своего исконного места, почему один из них сделал дневку у церкви на Обводном, где в это время пребывал второй и как они нашли друг друга, – тут я вам помочь не могу. Вам придется использовать мои показания как нить Ариадны и остальные розыски производить самим…

Один мой знакомый, молодой еще, но очень уже известный и примечательный археолог, завел себе, как многие ученые, странное "хобби". Он составляет "кототеку", занося на карточки данные о всех ему известных кошках и котах, с их характеристиками, сведениями из биографий, фотоснимками (если таковые имеются), документами – скажем, ветеринарными рецептами, выписанными на их имя, – и так далее. Я, как и все, привык к этому: хобби бывают разные, а ученый он большой.

Как-то раз, рассказывая мне о своей очередной экспедиции на Аму-Дарью, он вскользь упомянул, что в тугайных лесах на берегу этой реки ему попался на песке свежий след тигра. "Я тут же составил на этого тигра карточку… Дело в том, что тигров я рассматриваю, знаете ли, как котов; по-моему, для этого есть основания…"

Ну так вот: подобно ему, я рассматриваю ленинградских сфинксов как разновидность львов; для этого оснований, на мой взгляд, тоже более чем достаточно. А стая сфинксов в нашем городе не уступает львиной.

Конечно, на первом месте тут высятся два Аменхотепа III, два "сфинкса из древних Фив в Египте", установленные в 1832 году на набережной перед зданием Академии художеств. Два изображения мало чем примечательного и слабого фараона, более трудов положившего на то, чтобы хоть кое-как отбиться от налетов кочевников, чем на какие-либо активные действия в чуждых пределах, смотрят лежа друг против друга, в глаза один другому и, кажется, испытывают стыд. Ведь египтологи – особенно покойный академик В. В. Струве – давно разгласили всем ленинградцам, что написано на плоском постаменте каждого из них.

Длинная лента замысловатых иероглифов воплощает бессильное хвастовство незадачливого "владыки Верхнего и Нижнего Египта, повелителя обеих Луков, могучего Быка, ужаса сопротивных, строителя многих зданий, равного которому нет и не было в мире", и прочая, и прочая, и прочая…

Удивляться, впрочем, нечего… Если вы нападете в любой старой газете на титулатуру Николая Второго – самодержца Великой, и Малой, и Белой Руси, царя Польского, великого князя Финляндского – и представите себе последние годы его "благополучного царствования" и его конец, вы поймете, что психология монархизма оставалась неизменной на протяжении веков и тысячелетий…

Равняться с этими "главными сфинксами" Ленинграда другим, конечно, трудно: эти – подлинные египтяне; остальные – позднейшие, и часто довольно грубые, подделки.

Вот почему я не буду тут говорить, скажем, о тех четырех, которые украшают Египетский мост через Фонтанку: они спроектированы и отлиты в Петербурге в XIX веке.

Они красивы, но, разумеется, ни малейшего привкуса древности у них нет. Но мне, в связи с ними, интересно вот что.

Пойдите на малолюдную Можайскую улицу у Технологического института. Тут, на правой ее стороне, высится огромный когда-то доходный дом. Войдите в подворотню. Внутри – самый обычный петербургский тесноватый двор, с высоченными стенами, с развешенным на веревках бельем, с крошечным садиком, огороженным заборчиком из выкрашенного зеленым штакетника. И… И, представьте себе, – с двумя точно такими же литыми сфинксами, как там, на Египетском мосту. Это не сфинксы, – скорее, "сфинксихи". Они лежат тут, по-видимому у "бывшего подъезда" некогда стоявшего на этом месте небольшого особнячка, и смотрят пустыми глазами на дрова, на играющих на асфальте ребят, на сохнущие простыни… Откуда они здесь? Кто, при каких обстоятельствах установил их? Не надо большой наблюдательности: это – родные сестры тех, с Египетского моста, отлитые в одной форме… Вероятно, кому-то, обладавшему властью, понравились мостовые скульптуры, и он приказал отлить парочку сверх комплекта и водрузить возле его дома… А может быть, так поступил сам скульптор? Каюсь, у меня до сих пор не хватило пороха выяснить, как все это произошло, хотя сделать это стоило бы.

Едва ли не самыми удаленными от городских центров сфинксами являются те, что лежат по четырем углам изящного фонтана-колодца (видимо, водопойки для царских лошадей) у подножия Пулковского холма, на старой дороге из Царского Села в Санкт-Петербург. Тут же, чуть подальше вверх по холму, есть врезанный в откос храмик-грот, в глубине которого когда-то тоже сочилась струйка воды; у входа тут еще недавно почивали два самых истощенных, самых обтрепанных, самых чахоточных на вид ленинградских льва. Они были изваяны из какого-то непрочного известняка и так изъедены временем и влагой, что смотреть на них было даже огорчительно…

Очень забавные маленькие сфинксы-плебеи со стертыми временем лицами охраняли десятилетие назад вход в аптеку на проспекте Обуховской обороны, недалеко от Володарского моста. Не знаю, почему им не давали покоя: они появлялись то у одного, то у другого крыльца соседних Домов – и наконец исчезли. Смотришь, бывало, на них, вспоминаешь старый Шлиссельбургский тракт начала века с его кромешными купеческими и мещанскими домишками, с его окраинным бытом, с трактирами и "полпивными", – и дивишься: кому из тамошних владельцев могла прийти в голову причудливая идея – украсить подъезд именно сфинксами? А ведь вот – украсил!

Сфинксы у нас есть всякие; я могу указать вам даже на пару чрезвычайно легкомысленных и кокетливых маленьких "сфинксиц", скорее напоминающих кокоток прошлого столетия, нежели свирепые и загадочные мифологические чудовища. Эти два сфинкса-дамочки, изваянные из мрамора, в кружевных чепчиках и таких же ночных рубашонках, покоятся по обеим сторонам лестницы в вестибюле известного здания, бывшего дворца Юсуповых на Мойке, того самого, где был убит Григорий Распутин. Они неплохой работы, и на них стоит зайти посмотреть.

Я пишу эту главку о "живущих рядом" в глубоком убеждении, что так оно и есть. Они – статуи, скульптуры – всегда рядом с нами, и они действительно живут.

Они живут и в некоем возвышенном, историческом смысле и плане. Я помню: в первые недели войны, приехав с фронта в город, я стоял возле фальконетова Петра вместе с другими ленинградцами и с чувством тяжелой тревоги, а в то же время и с некоторым удовлетворением, наблюдал, как исчезали под песчаным укрытием и гордый конь, и его могучий всадник – тот самый, который "над самой бездной, на высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы".

Новая бездна раскрылась теперь перед Родиной; пришло ей время спрятать на некий срок свои сокровища. Гениальный памятник оставался с нами, но мы не хотели и не могли подвергнуть его опасностям бомбежек и обстрелов. Нам было некогда, очень некогда. Нам надо было думать о наших детях и о наших солдатах, о противотанковых рвах и о противовзрывных щелях. Но мы подумали и о нем…

А потом я видел, как в глубоких ямах укрывали на годы беды прекрасных скифских юношей, укрощающих диких коней на Аничковой мосту. И мне же выпало на долю немалое счастье спустя четыре долгих года присутствовать при их исшествии из блокадных могил; видеть, как они снова становились на свои пьедесталы, как бы вглядываясь с недоумением и горечью в руины знакомых домов, в свирепые царапины снарядных осколков на гранитных плитах панели под самыми их ногами, как бы дивясь и радуясь радости ленинградцев, приветствовавших их воскрешение, – символ возрождения многострадального и героического города на Неве.

Я видел тут же неподалеку на Невском – не в тот год, а позднее, – как, возвышаясь над многотонной автоплатформой, стоя во весь рост, направлялся в Петергоф заново отлитый по старым репродукциям, по фотографиям похищенный гитлеровцами Самсон. И его победное шествие сопровождала спокойно-радостная толпа: нам, ленинградцам, было по сердцу видеть и знать, что, залечивая раны своего города, мы восстанавливаем не только его жилые дома, не только заводы и фабрики, вокзалы и рельсы дорог. Мы озабочены и их судьбой, судьбой "живущих рядом" мраморных, чугунных, бронзовых великанов, которыми любовались поколения наших предков, и которых мы хотим оставить для долгой жизни, оставить для наших отдаленных потомков…

Был в Ленинграде один памятник, не вызывавший бурных чувств восторга у знатоков и все же за дни блокады ставший по-особому милым нам, блокадникам. То была Екатерина, окруженная деятелями своего времени, в сквере перед Театром имени Пушкина.

Этот памятник со дней его установки вызывал шутки и нарекания. Не удовлетворял стилистический эклектизм автора, решившего большую монументальную группу в форме, напоминающей издали настольный председательский колокольчик, ручкой которому служит сама фигура императрицы. Памятник этот не был в начале войны обложен мешками с землей, не был убран в какую-нибудь траншею. "Фелица" в своей тяжелой порфире осталась стоять под снегами и ветрами, под бомбежками и обстрелами сорок первого, сорок второго, сорок третьего годов. С Алексеем Орловым, с Безбородко, с милоликой Дашковой, сим любезным президентом Академии наук, с полководцами Суворовым, Румянцевым и светлейшим Потемкиным. Она освещалась то безжалостной блокадной луной, то холодным светом "люстр", которые немецкие разведчики подвешивали над городом перед бомбежками. И мы, блокадники, часто проходили у ее подножия. Из всех крупных скульптур Невского проспекта она единственная "не спустилась в убежище".

И это нравилось нам, блокадникам. Она жила вместе с нами. Ведь статуи города живут вместе с ним "во дни торжеств и бед народных"!

Но ведь и по-другому – уже не возвышенно, а просто, по-бытовому – все они тоже "живут".

Многие из них "хворают". Пойдите в Летний сад, приглядитесь к его статуям, с самых юных лет милым каждому ленинградцу. Поезжайте в Некрополь, к Невской лавре. Странная проказа поражает лица, руки, ноги многих изваяний, точит пальцы, покрывает щербинками щеки, уродует носы… В воздухе современного города с каждым годом повышается процент взвешенной в тумане, во влажности серной кислоты: она образуется из каменноугольного дыма. Дождем и росой она оседает на поверхность мраморных тел, разъедает их, превращая мрамор в гипс…

Возникла целая медицина, скорая помощь статуям. Им делают компрессы и примочки, их оперируют, им "приживляют" даже новые носы, пальцы, уши. Они проходят "душевые процедуры"… Помогает? Как и людям: чтобы излечиться окончательно, надо переменить условия. Надо позаботиться, чтобы воздух Ленинграда очистился от вредных примесей: это будет полезно не только каменным существам… Ну, а пока он еще засорен, – конечно, их надо лечить…

Лечить и соблюдать гигиену. Знаете ли вы, что бронзовые и мраморные гиганты наших площадей и садов ходят в баню? Не часто, но раз в году обязательно.

Накануне Первого мая наступает их "банный день", а точнее – "банная ночь". Из многих пожарных частей выезжают в это раннее утро машины с брандспойтами и рассыпаются по городу. Струи воды ударяют в позеленевшую бронзу, в потемневший от копоти и пыли камень. Статуи купаются и к празднику предстают обновленными.

Обычно эта процедура проходит без всяких осложнений. Но случаются и неожиданности.

Лет двадцать назад мощность пожарных автонасосов неожиданно для тех, кто ведает этими купаниями, резко повысилась: новая техника! Струи стали бить под значительно большим напором. Конечно, было рассчитано, что никаких поломок от этого возникнуть не может, но всего предусмотреть нельзя.

…Красная огромная машина развернулась против бронзовой Екатерины. Струи ударились о памятник. И вдруг из-под складок пышных одежд, из порфиры царицы, из кринолина Дашковой, из ботфорт и камзолов царедворцев взвились и раскатились по гравию дорожек черные и пестрые мячики: маленькие крепкие мячики-арапчики дореволюционных лет; современные многоцветные; зашитые в войлочную шкурку теннисные; хрупкие пластмассовые, типа пинг-понговых… Десяток, второй, третий… Больше сорока мячей собрали пожарные в этом сквере.

Сколько же десятилетий мальчишки бомбардировали "богоподобную царевну Киргиз-Кайсацкия орды" своими непочтительными снарядами, и половина из них навсегда оставалась во власти бронзовых царедворцев! Старые пожарные машины ничего не могли поделать с этим: силы их струй не хватало. А вот новое оборудование дало свой эффект незамедлительно: мячики брызнули оттуда вместе с клокочущей водой.

Забавная история? По-моему – забавная! И она тем более убеждает меня в правильности моего отношения к обитателям великого музея скульптуры – Ленинграда. К его мраморному и металлическому населению. Они – по-своему живые. Они живут рядом с нами. И спасибо им за это.

 

 

Date: 2015-10-19; view: 336; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию