Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 1 page. Джоул передернул плечами





 

 

— Сиди смирно, — велела Зу. Глаза ее при кухонной лампе казались атласными. — Такого непоседы отродясь не видала. Сиди смирно, дай волосы тебе остричь: будешь бегать тут, как девочка, знаешь, что люди скажут? На корточках, скажут, писай. — Садовые ножницы щелкали под кромкой вазы, синей вазы, надетой на голову, как шлем. — Такие красивые волосы, прямо патока, давай-ка продадим их на парики.

Джоул передернул плечами.

— А ты что сказала, когда она это сказала?

— Что сказала?

— Что как тебе не стыдно стрелять из ружья, когда Рандольф болеет?

Зу хмыкнула.

— Ну, а я ей говорю: «Мисс Эйми, эти ястребы дом у нас утащат, если их не шугать». Говорю: «Весной десяток цыпляточек толстых убрали — то-то будет сладко болеть мистеру Рандольфу, когда в животе забурчит не евши».

Сняв вазу и сделав из ладоней телескоп, она стала ходить вокруг его стула и оглядывать свою работу со всех сторон.

— Вот это, я понимаю, красиво подстригли, — сказала она. — Поди в окно поглядись.

Вечер серебрил стекло, и лицо его отражалось прозрачно, измененное и слитое с мельтешащей мотыльковой желтизной лампы; он видел себя, и сквозь себя, и дальше; свистала в листве инжира ночная птица козодой, и синевою налитый воздух обрызгался светляками, плывшими во тьме, как огни кораблей. Стрижка обезобразила Джоула: из-за комплиментов Рандольфа он теперь интересовался своей внешностью, а в темном стекле предстал некто, похожий на идиота, из тех, что с громадными головами-глобусами.

— Жуть, — сказал он.

— Э-эх, — отозвалась Зу, складывая остатки ужина в жестяную банку с помоями для свиней. — Темный ты, все равно как Кег Браун. Темней его я не видела человека. А ты такой же темный.

Подражая Рандольфу, он выгнул бровь и сказал:

— Смею заметить, я кое-чего знаю, чего ты не знаешь, смею заметить.

Зу потеряла всю свою грацию; она прибиралась на кухне, пол скрипел под ее звериной поступью, и длинное лицо, осветившееся у лампы, когда она нагнулась привернуть свет, было маской печальной обиды.

— Смею заметить, — сказала она, теребя косынку на шее и не глядя на Джоула, — смею заметить, ты, конечно, умнее Зу, только она людей зазря не обижает, не будет им доказывать, что они никудышные.

— Не, — сказал Джоул, — я просто пошутил, честное слово, — и обнял ее, уткнул лицо ей в грудь. Она приятно пахла, странным темным кислым приятным запахом, и пальцы, гладившие его по голове, были прохладные, сильные. — Я люблю тебя, потому что ты должна меня любить, потому что должна.

— Господи, господи, — сказала она, освобождаясь, — совсем еще котеночек. А большой вырастешь… ох, будешь парень.

Стоя в дверях, он смотрел, как ее лампа разрезает мрак, увидел, как окрасились окна в доме Джизуса: он здесь, она там, и теперь целая ночь между ними. Вечер выдался странный: Рандольф не выходил из комнаты, а Эйми, готовя подносы с ужином, один для него, другой, по-видимому, для мистера Сансома («Мистер Сансом холодные стручки есть не станет», — сказала она), задержалась у стола только для того, чтобы выпить стакан снятого молока. Джоул, однако, разговаривал, и разговором отодвигал свои тревоги, а Зу рассказывала небылицы, печальные и смешные, и то и дело голоса их встречались, сплетались в протяжную песню, балладу летней кухни.

С самого начала он улавливал сложные звуки дома, звуки на грани слышного, усадочные вздохи камня и досок, словно старые комнаты постоянно вдыхали-выдыхали ветер, и Джоул запомнил слова Рандольфа: «Знаешь, мы погружаемся — за прошлый год на десять сантиметров». Он проваливался в землю, этот дом, и все тонули вместе с ним: проходя через зал, Джоул представил себе, как кроты прокладывают серебристые тоннели в затмившихся коридорах, как корчится в забитых землей комнатах тощая гвоздика и вскрывает глазницы черепа сирень; прочь! — сказал он, карабкаясь к лампе, бросавшей сверху нервный свет на лестницу. Прочь! сказал он потому, что воображение его было таким шальным и ужасным. Ну может ли исчезнуть целый дом? Да, он о таком слышал. Мистеру Мистерии только пальцами щелкнуть, и что угодно пропадет. Даже люди. Могут исчезнуть с лица земли. Вот и с отцом так случилось; исчез, но не печально и благородно, как мама, а просто исчез, и у Джоула не было никаких оснований думать, что он найдется. Так зачем они притворяются? Сказали бы прямо: «Нет мистера Сансома, нет у тебя отца», — и отослали бы его. Эллен всегда рассуждала о том, что надо поступать порядочно, по-христиански; он не совсем понимал ее, а теперь понял: правду говорить — вот что порядочно, по-христиански. Он шагал медленно, не во сне, но в забытьи, и видел в забытьи гостиницу «Морок», покосившиеся заплесневелые комнаты, треснувшие от ветра окна, затканные черным ткачом, и вдруг понял, что не гостиница это и никогда не была гостиницей: это — место, куда приходят люди, исчезнув с лица земли, умершие, но не мертвые. И представился ему танцевальный зал, о котором рассказывал отшельник: там гобеленом сумерек затянуты стены и на вспученных полах сухие остовы букетов рассыпаются в пыль под его сонной стопой; он ступал в темноте по праху шипов и ждал, чтобы прозвучало имя — его имя, — но даже здесь отец не звал его к себе. Тень рояля прильнула к сводчатому потолку, как крыло ночной бабочки, а за клавишами, с глазами, налитыми лунным молоком, и в сбитом набок парике, в холод ных белых буклях, сидела Дама: не тень ли загробная миссис Джимми Боб Морок? Той, что сожгла себя в меблированной комнате в Сент-Луисе. Не это ли — разгадка?

Его ударило по колену. Все, что произошло, произошло быстро: мелькнул слабый свет, хлопнула дверь наверху в коридоре, и тут его что-то ударило, что-то пролетело дальше, прыгая вниз по ступенькам, и все суставы в нем будто разошлись, а внутренности размотались, как пружинки в лопнувших часах. По залу катился, подскакивая, красный мячик, и Джоул подумал об Айдабеле: ему хотелось быть таким же смелым; ему хотелось, чтобы у него был браг, сестра, кто-нибудь; ему хотелось умереть.

Рандольф перегнулся через перила наверху, руки сложив под крыльями кимоно; глаза у него были мутные и остановившиеся, пьяные, — если он и заметил Джоула, то никак этого не показал. Потом, шурша своим кимоно, он пересек холл и открыл дверь; трепетный свет свечей поплыл по его лицу. Внутрь он не вошел, а остался у двери, странно шевеля руками; потом начал спускаться по лестнице и, дойдя до Джоула, сказал только:

— Пожалуйста, принеси стакан воды.

Не сказав больше ни слова, он поднялся обратно и ушел в комнату, а Джоул все стоял на лестнице, не в силах двинуться: голоса жили в стенах, усадочные вздохи камня и досок, звуки на грани слышного.

 

— Войди, — голос Эйми разнесся по всему дому, и Джоул, стоя на пороге, почувствовал, что сердце в нем от чего-то отделилось.

— Осторожнее, мой милый. — Рандольф сидел лениво в ногах кровати с балдахином. — Не разлей воду.

Но Джоул не мог совладать с дрожью в руках и не мог сфокусировать глаза: Эйми и Рандольф, хотя сидели порознь, срослись как сиамские близнецы: диковинное животное, полумужчина-полуженщина. Горели свечи, дюжина или около того, вяло склонившиеся, согнутые ночной теплынью. В их свете поблескивал известняк камина, и зверинец хрустальных колокольчиков на каминной полке отозвался на шаги Джоула ручейным звоном. Крепко пахло астматическими сигаретами, несвежим бельем и перегаром. Холодное лицо Эйми медальным профилем вырисовывалось на фоне закрытого окна, куда стучались с размеренностью часов насекомые; она вышивала, покачиваясь взад-вперед в кресле, и рука в перчатке размеренно колола иглой сиреневую ткань. Она была похожа на восковой автомат, куклу в натуральную величину, и сосредоточенность ее казалась неестественной: притворился человек, будто читает, а книгу-то держит вверх ногами. Столь же умышленной выглядела и поза Рандольфа, чистившего ногти гусиным пером; Джоул чувствовал, что его присутствие здесь они воспринимают как неприличное, но ни удалиться нельзя было, ни дальше ступить. На столике возле кровати находились два весьма занимательных предмета: травленого стекла шар, украшенный венецианскими сценами с озорными гондольерами и парочками, которые плыли на золотых гондолах мимо роскошных дворцов по ландринно-голубым каналам, и из молочного стекла обнаженная с висячим серебряным зеркальцем. В этом зеркальце отражалась пара глаз; в тот миг, когда Джоул их заметил, он перестал замечать все остальное.

Глаза серые, со слезой, — тускло блестя, они смотрели на Джоула и вскоре, словно признав его, важно моргнули и отвернулись… так что теперь он их видел только вместе с головой, бритой головой, лежавшей бессильно и недвижимо на несвежих подушках.

— Он хочет воды, — сказал Рандольф, прочищая пером ноготь большого пальца. — Надо подать ему: бедный Эдди совершенно беспомощен. И Джоул спросил:

— Это он?

— Мистер Сансом, — подтвердила Эйми, собрав губы в бутон наподобие того розового, что она вышивала. — Это мистер Сансом.

— Но вы мне не сказали.

Рандольф ухватился за спинку кровати и встал; кимоно распахнулось, открыв розовые упитанные бедра, безволосые голени. Как нередко бывает с полными людьми, он двигался с неожиданной легкостью, но слишком много было выпито: он шел с застывшей улыбкой к Джоулу, и казалось, вот-вот повалится. Нагнувшись к самому лицу Джоула, он прошептал:

— Не сказали чего, малыш?

Глаза снова заняли все зеркальце, их отражение подрагивало в неверном свете; потом из-под одеяла высунулась рука с золотым обручальным кольцом и уронила красный мячик: это было как брошенная реплика, как вызов, и Джоул, забыв о Рандольфе, живо двинулся ему навстречу.

 

 

Она шла по дороге, поддавая ногой камешки и насвистывая. Бамбуковое удилище у нее на плече указывало на послеполуденное солнце. На ней были игрушечного вида темные очки, и она несла ведерко из-под патоки. Пес Генри плелся рядом, жарко вывесив язык. И Джоул, дожидавшийся почтальона, спрятался за сосну; погоди, сейчас устроим, напугаем до… ага, вот она уже близко.

Тут она остановилась, сняла очки и протерла своими защитными шортами. Заслонив ладонью глаза, она посмотрела прямо на его сосну и за нее: на веранде Лендинга никого не было, никаких признаков жизни поблизости. Пожала плечами.

— Генри, — сказала она, и пес печально поднял глаза. — Генри, ты решай: нужен он нам или не нужен? — Генри зевнул, в рот ему влетела муха, и он проглотил ее. — Генри, — продолжала она, вглядываясь в облюбованную сосну, — ты замечал, какие чудные тени бывают у деревьев? — Пауза. — Ну ладно, красавец, выходи.

Джоул застенчиво вышел на свет.

— Привет, Айдабела, — сказал он, и Айдабела засмеялась, и смех этот был шершавей колючей проволоки.

— Слушай, ты, — сказала она, — последний мальчишка, который попробовал фокусничать с Айдабелой, до сих пор очухивается. — Она опять надела темные очки и поддернула шорты. — Мы с Генри идем сомов наловить на обед, и если хочешь быть нам полезным, давай с нами.

— Как это — быть полезным?

— А червей на крючки надевать… — наклонив ведерко, показала его кишащее белым нутро.

Джоул с отвращением отвел глаза, но подумал: да, хочу пойти с Айдабелой, что угодно, только не быть одному, червей надевать, ноги ей целовать, все равно.

— Переоделся бы, — сказала Айдабела. — Нарядился, как в церковь.

В самом деле, он надел свой лучший костюм из белой фланели, купленный для уроков танца; а оделся так потому, что Рандольф обещал нарисовать с него портрет. За обедом, однако, Эйми сказала, что Рандольф нездоров.

— Бедное дитя, да еще в такую жару; мне кажется, что если бы он немного сбавил в весе, ему было бы легче. С Анджелой Ли было то же самое — в жару лежала пластом.

Что до Анджелы Ли, то Зу рассказала о ней такую странную историю: «Удивительное дело приключилось со старой хозяйкой, детка, перед самой ее смертью: борода у ней выросла. Так и поперла — прямо самые настоящие волосы; цветом желтые, а жесткие, как проволока. Я ее брила: сама парализованная с головы до пяток, а кожа — что на покойнике. А растет быстро, борода-то, прямо не поспеешь, и как умерла она, мисс Эйми парикмахера из города позвала. Этот только глянул на нее — и бегом по лестнице, и к двери. Ну, скажу тебе, посмеялась я, — удержишься разве?»

— А-а, это у меня старый костюм, — сказал он, потому что боялся идти переодеваться: Эйми, чего доброго, не пустит, а то еще и заставит читать отцу. А отец был парализован, как Анджела Ли, беспомощен; он мог выговорить несколько слов (сын, дай, мяч, пить), чуть-чуть шевелить головой (да, нет) и одной рукой уронить теннисный мячик (сигнал просьбы). Все удовольствие, всю боль он выражал глазами, и глаза его, как окна летом, редко бывали закрыты — всегда глядели, даже во сне.

Айдабела дала ему нести ведерко с червями. Через поле тростника, узкой тропинкой в гору мимо негритянского двора, где голый ребенок гладил маленькую черную козу, по аллее черемухи пришли в лес.

— Наклюкаешься от нее, как чижик, — сказала она про черемуху. — Дикие кошки, жадины, так напиваются, что всю ночь вопят… Послушал бы ты их — орут, как ненормальные, от луны и черемухи.

Невидимые птицы, листьями шурша, шныряли, пели; под невозмутимой сенью беспокойные ноги топтали плюшевый мох; меловой свет цедился, разбавляя природную тьму. Бамбуковая удочка Айдабелы цепляла нижние ветви: пес возбужденно и подозрительно ломился сквозь заросли ежевики. Генри — дозорный, Айдабела — проводник, Джоул — пленник: трое исследователей в сумрачном походе по отлого сбегающей вниз стране. Черные с оранжевым кантом бабочки кружились над стоячими лужами размером с колесо, крыльями чертя по зеркалам из ряски; целлофановые выползки гремучих змей валялись на тропинке; в рваных серебряных сорочках паутины лежал валежник. Прошли мимо маленькой человеческой могилы — на колотом дереве креста надпись: «Тоби, убитая кошкой». Могила осела, выбросила корень платана — видно было, что старая могила.

— Что это значит, — спросил Джоул, — убитая кошкой?

Это было до моего рождения, — ответила Айдабела так, как будто дальнейших объяснений не требовалось. Она сошла с тропинки на толстый ковер прошлогодней листвы; в отдалении прошмыгнул скунс, и Генри кинулся туда. — Эта Тоби, ты понимаешь, была негритянская малютка, а мама ее работала у старой миссис Скалли, ну как Зу сейчас. Она была женой Джизуса Фивера, а Тоби — их дочка. У миссис Скалли была большая красивая персидская кошка; один раз, когда Тоби спала, кошка к ней подкралась, присосалась ртом к ее рту и выпила из нее весь дух.

Джоул сказал, что не верит; но если это правда, то более страшной истории он никогда не слышал.

— Я не знал, что у Джизуса Фивера была жена.

— Ты много чего не знаешь. Всякие странные были дела… по большей части они случились до моего рождения — из-за этого еще легче веришь, что все взаправду было.

До рождения да; что же это было за время? Такое же, как теперь, время — и когда они умрут, все равно будет, как теперь: эти же деревья, это же небо, эта же земля, желуди те же, солнце, ветер — все то же самое; лишь они изменятся, и сердца их обратятся в прах. Сейчас, в тринадцать лет, Джоул был ближе к знанию смерти, чем когда-либо в будущие годы: цветок распускался в нем, и, когда все сжатые лепестки скроются, когда полдень юности разгорится ярче всего, он обернется, как оборачивались другие, ища другую отворенную дверь. В этом лесу, где шли они, сто лет и больше звучало неугомонное пение жаворонков, и лавы лягушек скакали под луной; звезды падали здесь и индейские стрелы; приплясывали негры с гитарами и пели о бандитских золотых кладах, пели горькие песни и духовные песни, баллады о давно минувшем: до рождения.

— Я — нет, я меньше верю, что все это было взаправду, — сказал Джоул и остановился, ошеломленный вот какой истиной: Эйми, Рандольф, отец — они все вне времени, все обходят настоящее стороной, как духи: не потому ли и кажутся ему похожими на сон?

Айдабела оглянулась, дернула его за руку.

— Проснись.

Он посмотрел на нее большими встревоженными глазами.

— Не могу. Я не могу.

— Чего не можешь? — недовольно спросила она.

— Да так.

Ранние путники, они спускались рядом.

 

— Возьми мои очки, — предложила Айдабела. В них все такое красивое.

Стекла травяного цвета окрасили ручей, где нервные стайки пескарей прошивали воду, как иглы; иногда в бочаге случайный луч солнца высвечивал рыбину покрупнее — толстого неуклюжего окуня, темно и лениво ходившего под водой. Леска Айдабелы дрожала над стремниной, но за час у нее ни разу даже не клюнуло; теперь, крепко воткнув удочку между двух пней, она легла, головой на подушку мха.

— Ладно, отдавай обратно, — велела она.

— Где ты их взяла? — Он хотел такие же.

— Цирк приезжал. Каждый август приезжает — не особенно большой, но у них есть чертово колесо и горки. А еще двухголовый младенец в бутылке. А очки — я выиграла; сперва я их все время носила, даже ночью, но папа сказал, глаза сломаю. Курить хочешь?

Сигарета была только одна, мятая, «Уинг»; Айдабела разломила ее пополам, закурила.

— Смотри. Могу кольцо в кольцо продеть. — Кольца поднимались в воздухе, голубые и правильные; было тихо, но всюду вокруг чувствовалось скрытое, затаенное, едва уловимое шевеление; стрекозы скользили по воде; что-то шелохнулось невидимое, и осыпались лепестки подснежника, сухие и бурые, давно потерявшие запах. Джоул сказал:

— Вряд ли мы кого-нибудь поймаем.

— А я и не надеялась, — ответила Айдабела. Просто я люблю приходить сюда и думать про свои заботы; тут меня никто не ищет. Хорошее место… просто полежать спокойно.

— А какие заботы тебя заботят?

— Это — мое дело. А ты знаешь что?.. Нос у тебя чересчур длинный, вот что. Я никогда не шпионю — ни боже мой. А все остальные тут, они тебя живьем слопают — ну как же, приезжий, и в Лендинге живешь, и вообще. Флорабелу возьми. Прямо агент.

— По-моему, она очень красивая, — сказал Джоул, просто чтобы досадить.

Айдабела не ответила. Она бросила окурок и свистнула по-мальчишески в два пальца; Генри, шлепавший по мелкой воде, взбежал на берег, мокрый и блестящий.

— Снаружи-то красивая, — сказала Айдабела, обняв пса, но главное — что у ней внутри. Все время говорит папе, что надо прикончить Генри, говорит, что у него смертельная болезнь, — вот какая она внутри.

Белое лицо дня оформилось в небе; враг его там, подумал Джоул, — прямо за стеклянными дымчатыми облаками; каков бы ни был его враг, кто бы он ни был, это его лицо ярким пробелом вывалилось в небе. В этом отношении Айдабеле можно было позавидовать; она хотя бы знала своих врагов: ты и ты, могла сказать она, тот-то и тот-то, такой-то и такой-то.

— Ты когда-нибудь боялась сойти с ума?

— Никогда про это не думала, — сказала она и засмеялась. — А их послушать, так у меня ума и нету.

Джоул сказал:

— Нет, ты серьезно ответь. Я что спрашиваю: ты когда-нибудь видишь такое — людей, там, целые дома, — видишь их, чувствуешь их и точно знаешь, что это все взаправдашнее… а на самом…

— А на самом деле — нет, — закончила Айдабела. — Когда змея ужалила, я целую неделю жила в жутком месте: там все ползало — и пол, и стены, все. Глупость, конечно. А то еще было интересно: прошлым летом ходили с дядей Огестом (это который девочек так боится, что даже не смотрит на них; а ты, говорит, — не девочка; я дядю Огеста очень люблю, мы с ним — как братья)… ходили с ним на Жемчужную реку… и один раз гребли там в темном месте и наткнулись на остров змей; он был маленький, просто одно дерево, но все кишело мокасиновыми змеями, даже на ветках висели. Даже боязно, правду говорю. Когда люди рассказывают про вещие сны, я теперь, по-моему, знаю, что это такое.

— Я не совсем об этом, — смущенно, вполголоса сказал Джоул. — Сны — другое дело, от сна можно проснуться. А когда что-то видишь… Даму, например, и видишь там, где никого не должно быть, а потом она от тебя не отстает, у тебя в голове… Вроде того, как тут вечером Зу испугалась: слышит, собака завыла, и говорит, что это ее муж вернулся, подходит к окну: «Вижу его, — говорит, — присел под инжиром. И глаза прямо желтые в темноте». Я посмотрел — никого, совсем никого.

Айдабелу все это не особенно поразило.

— Ерунда! — Она тряхнула головой, и короткие рыжие волосы полыхнули чудесным огнем. Все знают, что Зу настоящая сумасшедшая. Один раз жара была, как сегодня, а я мимо шла — стоит у почтового ящика с дурацким своим лицом и говорит мне: «Какой вчера вечером снег был красивый». Вечно про снег говорит, вечно она что-то видит, твоя Зу сумасшедшая.

Джоул смотрел на Айдабелу со злостью: какая противная врунья. Зу не сумасшедшая. Нисколечко. Однако он вспомнил снег их первого разговора: снег валил, лес слепил белизной, и приглушенный снегом голос Айдабелы доносился будто издалека:

— Это «Айвори». Оно не тонет.

— Для чего? — спросил он, принимая белый кусок мыла, который она вынула из кармана.

— Мыться, глупый. Да не будь ты такой барышней. Когда прихожу сюда, обязательно моюсь. Ну-ка, положи одежду на пень, где удочка. Джоул робко посмотрел на указанное место.

— Но ты же девочка.

С необыкновенно презрительным видом Айдабела выпрямилась во весь рост.

— Пацан, — сказала она и сплюнула между пальцев, — что у тебя в портках — для меня не новость и совсем мне не интересно: я, черт возьми, с первого класса ни с кем, кроме мальчишек, не водилась. И себя девчонкой не считаю — запомни это, иначе мы не друзья. — При всей ее браваде, в заявлении этом прозвучала подкупающая невинность, и когда она, нахмурясь и стуча кулаком о кулак, сказала: — Как же мне охота быть мальчишкой — я бы стала моряком, я бы… — бессилие ее было трогательно.

Джоул встал и начал расстегивать рубашку.

 

Он лежал на холодной гальке, прохладная рябая вода обтекала его; ему хотелось стать листом, как те, что проплывали по течению мимо: мальчик-лист, он поплывет легко, поплывет в реку и затеряется там, а потом в великой воде океана. Зажав нос, он окунул лицо в воду: ему было шесть лет, и глаза его цвета медных монеток округлились от страха: Святого Духа, сказал священник, заталкивая его в купель; он закричал, мать, наблюдавшая с передней скамьи, бросилась к нему, взяла его на руки, обняла и зашептала тихо: деточка мой, деточка. Он поднял лицо из большой тишины, Айдабела обдала его озорной волной, и семь лет исчезли в одно мгновение.

— Ты похож на ощипанного цыпленка, — сказала она. — Тощий, белый.

Джоул стыдливо свел плечи. Несмотря на совершенно искреннее равнодушие Айдабелы к его наготе, он не мог так легко приспособиться к ситуации, как она, вероятно, рассчитывала.

Она сказала:

— Не крутись, сейчас намылю тебе голову.

Ее голова уже была покрыта массой пенных завитушек, как торт глазурью. Нагишом Айдабела еще больше походила на мальчишку — по большей части она состояла из ног, вроде журавля или человека на маленьких ходулях: а в веснушках, обсыпавших худенькие плечи, было что-то жалостное. Однако грудь у нее уже начала набухать, и в бедрах угадывался намек на будущую округлость. Джоул, считавший Айдабелу угрюмой и вздорной, сейчас удивлялся тому, как она умеет веселиться и забавлять — размеренно втирая мыло ему в волосы, она не переставала смеяться и рассказывала анекдоты, порою вполне непристойные: "…а фермер говорит: «Понятно, что ребеночек красивый — а как же, через шелковый платок запускали».

Не дождавшись от него смеха, она спросила:

— Ну что? Не дошло? — Джоул помотал головой. — А еще городской, — вздохнула она.

— Как это через шелковый платок запускали?

— Да так, — ответила Айдабела, споласкивая волосы, — мал ты еще.

Джоул подумал тогда, что соль анекдотов ей и самой не вполне понятна: рассказывала она их не совсем как свои, а словно кому-то подражая — кому, интересно?

А этот тебе кто рассказал? — спросил он.

— Билли Боб.

— Кто он?

— Ну просто Билли Боб.

— Он тебе нравится? — спросил Джоул, не понимая, почему вдруг почувствовал такую ревность.

— Конечно, нравится. — Она встала и пошла к берегу; глядя на воду, она ступала медленно и грациозно, как птица в поисках пищи. — Конечно. Он, можно сказать, мой лучший друг. Он ужасно храбрый. Билли Боб. В четвертом классе у нас была злая миссис Эйкенс, била его линейкой по рукам чуть не до крови — а он ни разику не заплакал.

Они сели обсыхать на солнце, и Айдабела надела очки.

— Я никогда не плачу, — соврал Джоул.

Она перевернулась на живот и, перебирая мох, сказала, прозаично и мягко:

— А я — да. Иногда плачу. — Посмотрела на него без улыбки. — Только ты никому не говори, слышишь?

Ему хотелось сказать: да, Айдабела, милая Айдабела, я твой настоящий друг. И хотелось дотронуться до нее, обнять, — только так, казалось ему сейчас, он мог выразить все, что чувствовал. Он придвинулся еще ближе, вытянул шею и, перестав дышать от осторожности, поцеловал ее в щеку. Стало очень тихо; невесомые токи света и тени пробегали между ними, подобные теням листьев, чуть колышущимся на их телах. Потом Айдабела напряглась. Она схватила его за волосы и стала тянуть. Джоула обожгло горьким и недоуменным гневом. Вот — настоящее предательство. И он схватился с ней; они сплелись и стали кататься, и небо кружилось, опрокидываясь, падало. Темные очки свалились с Айдабелы, и Джоул, притиснутый к земле, ощутил, как они треснули и впились ему в ягодицы.

— Перестань, перестань, пожалуйста, — пропыхтел он. — У меня кровь.

Она сидела на нем верхом и сильными руками прижимала к земле его запястья. Наклонила к нему красное, злое лицо:

— Сдаешься?

— У меня кровь, — упрямо повторил он.

Наконец она с него слезла, принесла воды и промыла порез.

— Заживет, — сказала она как ни в чем не бывало. Странно, но и в самом деле будто не было ничего: и ни один, ни другая, конечно, никогда не смогли бы объяснить, из-за чего подрались.

Джоул сказал:

— Очков жалко, извини.

Осколки блестели на земле каплями зеленого дождя. Она нагнулась, начала их собирать, потом передумала, бросила обратно.

— Ты не виноват, — грустно сказала она. — Может… может, я когда другие выиграю.

 

 

Рандольф окунул в баночку с водой кисть, и пурпурные усики потянулись от нее, как быстро растущая лоза.

— Не улыбайся, мой милый, — сказал он. Я не фотограф. С другой стороны, и художником меня едва ли назовешь — то есть, если понимать под художником того, кто видит и берет, чтобы просто передать: а у меня всегда проблемы с искажением, я пишу не столько то, что вижу, сколько то, что думаю: например, несколько лет назад — в Берлине это было — я писал мальчика немногим старше тебя, а на портрете он получился древнее Джизуса Фивера, и если в жизни глаза у него были младенчески-голубые, то я видел мутные глаза пропащего человека. И, как выяснилось, видел правильно, потому что юный Курт — так его звали — оказался совершенным исчадием и дважды пытался меня умертвить… в обоих случаях, замечу, проявив удивительную изобретательность. Бедное дитя, что-то с ним сталось?.. Да и со мной, если на то пошло? Это вот самый интересный вопрос: что сталось со мной? — По ходу разговора, как бы отбивая фразы, он макал кисть в банку, и в постепенно темневшей воде, посредине, тайным цветком распускалось красное сгущение. — Очень хорошо, можешь сесть удобнее, передохнем.

Джоул вздохнул и огляделся; он впервые попал в комнату Рандольфа и за два часа не успел в ней освоиться — уж больно не похожа была она на все виденное прежде: потертое золото, потускневшие шелка, их отражения в витиеватых зеркалах создавали такое ощущение, как будто он переел сладкого. Как ни велика была комната, свободного пространства в ней оставалось не больше полуметра; резные столы, бархатные кресла, канделябры, немецкая музыкальная шкатулка, книги, картинки, казалось, перетекали друг в дружку — будто наводнение занесло их сюда через окна и здесь оставило. За письменным столом, формой напоминавшим печень, вся стена была под корой открыток; шесть из них, японской печати, могли бы послужить к просвещению мальчика, хотя Джоулу в какой-то мере был уже известен смысл того, что на них изображалось. На длинном, черном, чудовищно тяжелом столе разместилось нечто вроде музейной экспозиции, частично состоявшей из древних кукол: иные были без рук, иные без ног, без голов, иные стеклянным пуговичным взглядом созерцали собственные внутренности, соломенные и опилочные, сквозь отверстия ран; все, однако же, были одеты — и нарядно — в бархат, кружево, полотно. А посреди стола стояла маленькая фотография в серебряной рамке, затейливой до нелепости, — фотография дешевая, сделанная, очевидно, среди аттракционов заезжего цирка, ибо сфотографированные, трое мужчин и девушка, стояли перед комическим задником с косоглазыми обезьянами и хитро косящими кенгуру; Рандольфа Джоул узнал без труда, хотя здесь он был стройнее и красивее… да и еще один мужчина казался знакомым… — отец? Лицо лишь отдаленно напоминало человека из комнаты напротив. Третий, выше ростом, чем эти двое, являл собой фигуру удивительную — крепкого сложения и, даже на этой выцветшей карточке, очень темный, почти негроид; черные и узкие глаза хитро блестели из-под пышных, как усы, бровей, а губы, более полные, чем у любой женщины, застыли в дерзкой улыбке, которая еще больше усиливала впечатление эстрадного шика, создаваемое его соломенной шляпой и тростью. Одной рукой он обнимал девушку, анемичное, фавноподобное существо, глядевшее на него с нескрываемым обожанием.

Date: 2015-10-19; view: 249; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию