Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Бруклинский мост 4 page





Большие Софочкины глаза вдруг наполнились слезами. Она расчувствовалась. А я врал, и это мне доставляло несказанное удовольствие, особенно потому, что врал я по‑русски. Я так давно не говорил по‑русски то, что хотел.

– А вас как зовут?

– Леша, а по‑здешнему Алекс.

– Я буду звать вас Лешей, можно?

– Конечно, зовите. Только не плачьте, мою сестру все равно уже не вернуть. Зато теперь у меня есть вы, словно сестра.

Надо же, я сморозил такую наглость, а она приняла это как должное. Даже, мне показалось, руку мою хотела погладить. Но не решилась.

 

Едешь ли в поезде, в автомобиле,

Или гуляешь, хлебнувши винца,

При современном машинном обилии

Трудно по жизни пройти до конца… –

 

понеслось из динамика.

– А кто это поет? – спросил я.

– Как, вы не знаете? – удивилась Софочка. – Это же Высоцкий. Его тут все слушают. Он взрослым родину напоминает.

– Он что, здесь живет?

– Ну что вы! Он давно умер. Он же у вас в Москве жил. Он артист, в кино играл и в театре. У нас дома его диски и кассеты есть. И видео… Хотите, дам посмотреть?

– Очень. Мне он нравится. Мне в Нью‑Йорке не нравится, я домой хочу.

– А мне нравится, здесь весело. А дома я почти не помню, мы очень давно приехали, еще десять лет назад. Я только море помню, Черное. И трамваи, и улицы пыльные. И все. А здесь я выросла.

– Зато вы хорошо говорите по‑русски, как вам удалось?

– А здесь, на Брайтон‑Бич, все говорят по‑русски, здесь и английский можно не учить. Я его в школе учу. Полдня по‑английски, полдня по‑русски. Я на них одинаково говорю. Я хочу адвокатом стать. Или дизайнером. Еще не решила. Я и рисую хорошо, и адвокаты мне нравятся. Мама хочет, чтобы я адвокатом была, так спокойнее, они хорошо зарабатывают, а папа любит, как я рисую. Но художник пока еще станет известным…

– Софочка, молодой человек таки покушал? – раздался сверху мамашин голос. – И вы таки познакомились? Идите погуляйте, я с дядей Эдиком схожу до тети Юши. Долго не гуляй, у нас сегодня гости. Да, и поздоровайся с дядей Эдиком, он тебя сто лет не видел.

Пока Софочка ходила здороваться с дядей Эдиком, седеющим брюнетом в полосатых шортах и шлепанцах на босу ногу, я подумал, что мне повезло.

Надо же, какая удача! Хорошо, что я пришел на Брайтон‑Бич.

 

VI

 

Я расплатился, мы встали и пошли по набережной. По‑прежнему гремела музыка, но это был уже не Высоцкий.

– Вы мне обещали кассеты, – напомнил я.

– Да‑да, мы можем зайти к нам домой. Расскажите мне еще про себя.

И меня понесло. Я выдал Софочке полный свой набор. Про то, какой я сильный, какой умный, как обыгрываю всех в шахматы, как я хорошо плаваю, – короче, все‑все, чтобы мы окончательно стали друзьями. Я и сам уже почти верил в то, что она похожа на Клер. Разумеется, я ни словом не обмолвился про то, что родители таскают меня к доктору Строусу, про то, что я ему рассказываю в клинике с фонтаном и рыбками. Я предстал перед Софочкой человеком глубоко непонятым, глубоко страдающим и глубоко чувствующим. То есть таким, какой я и есть на самом деле. При этом я понимал, что Софочка – еврейка, она из еврейской семьи, но это даже хорошо. Это было преодолением, а что такое жизнь, как не вечное преодоление себя? Я ведь тоже наполовину еврей, хотя себя ни в коей мере таковым не считаю и не ощущаю. Вот доктор Строус – еврей так еврей. Или мой отец. И многие, почти все наши московские друзья. А я – ничуть. И Софочка – тоже. Главное ведь не национальная принадлежность, а способность воспринимать мир во всей его полноте, будь ты черным негриллой, узкоглазым китаезой или носатым евреем. Короче, Софочка – ангел.

«Только бы она не приставала со своим сексом!» – опасливо подумал я, когда мы дошли до ее дома. Потому что секс разрушает ангельское в человеке. Недаром ангелов рисуют бесполыми – никаких дырок между ног. Правда, не помню, а пупки у них есть? Надо будет проверить.

Но ничего такого поначалу не случилось. Дома у Софочки хоть и было душно и как‑то не по‑американски тесно, множество безделушек, бессмысленных статуэток, тарелочек, рюшечек повсюду, но все же уютно. Как‑то по‑московски. Она напоила меня чаем с баранками, а потом мы сели на диван и стали смотреть фильм с Высоцким, «Служили два товарища». Я же его видел в Москве по телевизору, но никак не предполагал, что этот маленький офицерик с конем и есть знаменитый певец. Он в этом фильме ничего не пел. Только стрелялся в конце на палубе парохода. Именно с этого момента я его и полюбил. То есть полюбил сразу, как только он застрелился! Он поступил как настоящий русич, сказал бы я теперь, но тогда я еще не знал о существовании такого племени.

Дома у Софочки было очень тихо, тихо стучали настенные часы с маятником. «Еще из Одессы», – сказала она. В общем, у меня было ощущение, будто я никуда никогда не уезжал, что мне лет пять или шесть и сейчас по телевизору покажут «Спокойной ночи, малыши» с тетей Валей. Что споет дядя козлом прощальную песню, что закричат в две глотки в соседней комнате мои брат с сестрой, близнецы, мать пойдет их успокаивать, а я буду лежать в кровати, смотреть в окно, как падает, падает мягкий снег мимо нашего десятого этажа на Крылатские холмы.

Потом мы смотрели фотографии. Склоняясь вместе с Софочкой над семейным альбомом, я чувствовал теплый кисловатый запах ее волос. Потом она погладила меня по руке, и мы стали целоваться. Удовольствия от поцелуев я не получал, я даже не знал, как надо целоваться, да и до сих пор не знаю толком, но в то же время приятно было ощущать ее так рядом. Между тем Софочка распалялась, дышала прерывисто и все теснее жалась ко мне.

– Ты меня любишь? – спросила она сдавленным шепотом.

– Ты мой ангел! – ответил я почему‑то по‑английски.

Она слегка отодвинулась и долго‑долго смотрела на меня своими рыжими глазами. Потом нежно‑нежно поцеловала меня в губы, так легко‑легко, почти бесплотно, по‑ангельски.

– Только секса у нас сегодня не будет, – прошептала она, опять отклонившись. – Родители могут прийти, да и вообще – мне нельзя сегодня.

У меня, честно сказать, отлегло от сердца. Я уже не слишком‑то мог сопротивляться.

– И хорошо, – тоже прошептал я. – Ты – ангел (по‑русски). Хочешь, пойдем погуляем? Вроде уже не так жарко.

– Пойдем. А куда?

– Ну, на Бруклинский мост, очень люблю смотреть на воду, когда много воды.

– Ой, так далеко! – воскликнула она. – Я боюсь. Мне не разрешают далеко ходить.

– Ну, ничего, я ведь с тобой. Потом я тебя отвезу на такси, хочешь? У меня есть деньги.

– Ну пойдем… Только быстро, а то придут родители, не пустят.

Она дала мне еще кассеты с Высоцким: фильм «Опасные гастроли», фильм «Маленькие трагедии», где он играет Дон Гуана, и суперский сериал «Место встречи изменить нельзя» – в общем, все, что я еще не видел. И еще две кассеты с его песнями.

Мы вышли на улицу, я раскрыл карту, она показала, как лучше идти, чтобы никто не пристал, то есть по шумным улицам. Мы взялись за руки и пошли. Иногда она отпускала мою руку, когда ей казалось, что навстречу идет кто‑то из знакомых. Но, к счастью, никого мы реально не встретили. Мы спустились в подземку и до Бруклинского моста добрались как раз к закату. Встали посередине и, обнявшись, долго смотрели на воду. Целовались, вспоминали какие‑то глупости из детства, опять смотрели. Внизу проплывали корабли большие и маленькие. Сперва их было еще видно, а потом только разноцветные огни.

– Ты ужасно смешной, – щебетала шепотом Софочка. – Я, когда тебя увидела, чуть не расхохоталась: такой худенький, с несчастным взглядом… Мне стало ужасно тебя жалко. Да, кстати, и моей маме. Я когда ходила к дяде Эдику, она сказала, что ты славный, только какой‑то потерянный. Хотя и живешь на Манхэттен… Сказала, что, наверное, у тебя несчастная любовь, раз ты забрел в такую даль. А может быть, ты, ха‑ха‑ха, и правда в кого‑то влюбился?!

– Я худенький? Вот пощупай, какие мышцы! – я согнул руку и напряг бицепсы.

– Ого! – рассмеялась она.

– Я могу тебя на руках носить, – сказал я.

– Ну, попробуй! – и она прижалась ко мне.

Я обхватил ее под коленями одной рукой, под ключицами – другой и приподнял. Тяжелая. Но и я не слабак.

– Ты – ангел, – шепнул я ей в открытое ушко, напрягся изо всех сил, поднял ее еще выше, почти на вытянутые руки, потом повернулся и выронил Софочку за парапет. Прямо в Ист‑Ривер.

Я перегнулся посмотреть, но не увидел ничего – слишком темно уже, и как назло ни одного парохода. Ни всплеска, ни крика. Я зачем‑то отряхнул руки и зашагал на Манхэттен.

На душе легко. Я знал, что когда приду домой, – надо же мне было где‑то спать, не под мостом же, – она прилетит и расскажет, каково ей там. Я знал, что хорошо, что она – ангел, но мне хотелось, чтобы она сама рассказала. А может, с ней прилетит и Клер. Теперь их двое: Клер и София.

Но они не прилетели, а я спал как убитый.

 

VII

 

Я вернулся как раз вовремя: мать с отцом уже собирались звонить в полицию, меня разыскивать. Ругань, конечно, была страшенная, но я на все крики улыбался блаженно и лишь повторял, что очень хочу спать.

Правда, полиция все равно приехала, на следующий вечер. Разыскали ведь, и так быстро! Красномордый урод допрашивал сперва меня, потом отца, потом мать. Причем, чтобы допросить меня, послали за переводчиком, отцы в таких делах не годятся. Пока ждали переводчика, двое копов обследовали мою комнату. Спросили отца, почему решетки на окнах. Тот ответил как нужно:

– От грабителей. Мы очень боимся грабителей.

Потом привезли переводчика, румяного хохла средних лет. И началось.

Я рассказал все, как было, как мы с Софочкой познакомились в кафе, как пошли к ней домой, как она дала мне кассеты – вот они – и я отправился домой.

– В котором часу вы вернулись? – не скрывая отвращения, перевел хохол.

– Я на часы не смотрел, но было уже темно. Я много пешком шел, я очень люблю ходить пешком.

– А где вы расстались с Софьей Магидович?

– Я же сказал – около ее дома, она проводила меня до угла, показала, как идти до подземки.

– Она при вас ни с кем не разговаривала по телефону? Или, может быть, к ней кто‑то заходил, когда вы смотрели фильм?

Красномордый коп задавал вопросы бесстрастно, не мигая, глядел на меня красными гляделками. А переводчик – такое ощущение было, что убил бы меня, раздавил бы как насекомое, его бы воля. Он и вопросы переводил, цедя русские слова сквозь зубы, а перед тем как произнести имя Софья Магидович, запинался, будто не хотел выговаривать. Они обследовали мою вчерашнюю одежду, не поленились, вытащили из бака с грязным бельем. И ничего, разумеется, не нашли. Софочка пропала, как и не бывало. Потом меня оставили и пошли вниз, к родителям, забрав кассеты. Где я теперь смогу послушать Высоцкого?

Родителей допрашивали долго, очевидно, про всю мою жизнь допрашивали, и те наверняка рассказали копам, как водят меня к этому фонтанному доктору Строусу, и как тот задает мне свои идиотские вопросы, и как я ему на них отвечаю. Но рассказали, видимо, не все, видимо, испугались все рассказывать. Не за меня испугались, за себя. Еще бы, такая им была удача: уехать в Америку, деньги загребать, на Манхэттене жить! От такого вдруг не отказываются.

Когда они допросили родителей, меня вдруг осенило. Я спустился и сказал всем, что знаю еще кое‑что. Что, что?! – оживились копы.

– Ко мне в Бруклине вчера пристал один нег… то есть афроамериканец (ах, какой я хитрец!). Он вымогал у меня деньги. Я от него убежал, но, кажется, он за мной следил, он видел, как я встречался с Софочкой… С Соней то есть. Может, он как‑нибудь замешан в эту историю?

Я подробно описал, как он выглядел, просто выдумал из головы некоего негриллу, похожего не на Тома, конечно, а на того, на первого, скорее.

Потом меня отвезли в Бруклин, сперва на то место, где я якобы наткнулся на негриллу, а потом к Магидовичам. Там было полно народу, родственников, наверное. Жарко было, все потели и рыдали. Мы по просьбе красномордого узнали друг друга с плачущей миссис Магидович. Она сперва смотрела на меня как на убийцу, а потом смягчилась, разглядев сквозь слезы мой невинный взгляд. Даже предложила кока‑колы. Я отказался, но при этом погладил ее по руке.

Потом от меня отстали. Отстали совсем. Тела Софочки так и не нашли, далеко, видать, унесла река ее белое тело, рыбки его съели. Отец же с матерью почти перестали со мной разговаривать, запретив еще и выходить из дому. Меня еще пару раз свозили к доктору Строусу. Фонтан внизу по‑прежнему весело журчал, а доктор, видимо, был в курсе моей истории. Он смотрел на меня, мне показалось, с ужасным каким‑то любопытством. Гадом буду, но он точно облегчил для копов мой диагноз, чтобы без помех за мной наблюдать. Я ему нравился. Точно говорю.

В самом конце августа в Нью‑Йорк прилетели брат с сестрой, а уже через неделю отец улетел в Сан‑Диего, штат Калифорния, на новое место работы. В начале октября мы отправились следом.

 

VIII

 

Вообще я стараюсь все события записать именно так, как они и происходили. Я стараюсь вспомнить все свои мысли и чувства, какими они были именно тогда, а не сейчас. Может быть, я что‑то и забываю, ну, например, то, что и как я чувствовал в Христиании, или в Нью‑Йорке, или еще где, ведь это немудрено, я все‑таки взрослею, но в основном, мне кажется, все верно. А если что и неверно, то не судите меня строго, я ведь новичок в этом деле, а вы первые, кто это читает.

В Сан‑Диего было невыносимо жарко и невыносимо скучно. А главное – меня вообще не выпускали из дома одного. Дом у нас был большой, сад, бассейн. Брат с сестрой стали ходить в школу, их возила мать, отец работал допоздна, а ко мне приезжал домашний учитель – мистер Эшли. Он походил на игровой автомат – худой, с широченной грудной клеткой и огромной лысеющей головой. Двигался и говорил он в точности как автомат: дергано, точно неисправный, а одну руку все время держал в кармане пиджака – однорукий бандит.

Мы с ним занимались в холле на первом этаже. Из широченных окон был виден наш бассейн и заросли разноцветных кустов вдоль забора. В холле было прохладно, почти холодно – работал кондиционер, – а на улице вечно светило солнце, словно его прибили к небу. Мистер Эшли быстрым голосом рассказывал мне всякую ерунду про Америку, про ее историю с географией, про ее промышленность и сельское хозяйство, про ее автомобили и кинозвезд, про ее президентов и полководцев. И, само собой, про ее величие. Но делал он это автоматически, так что я, разумеется, ни слову его не верил. Кроме того, я и половины не понимал, но ни о чем не переспрашивал.

В перерыве Кристина (наша служанка с внешностью старухи‑матери индейского вождя из вестерна) приносила чай, кофе, сэндвичи и другую дрянь. Мистер Эшли жадно ел, так что крошки летели во все стороны, а потом выходил на террасу и выкуривал подряд две‑три сигареты, упираясь взглядом в бассейн. Потом опять принимался болтать, но, слава богу, никогда ничего не задавал к следующему занятию. Я же почти всегда молчал, даже на редкие его вопросы не отвечал – он сам себе отвечал. Ровно в три часа пополудни он прощался, садился в свой грязно‑розовый драндулет и, испустив облако серого дыма, уезжал. Ворота за ним закрывались автоматически, и я оставался один.

Обычно я шел купаться в бассейн, потом валялся в комнате и читал русские книги, которые бабушка потихоньку пересылала отцу из Москвы. Месяца три спустя после переезда в Сан‑Диего вечерами к нам стал наведываться тот русский эмигрант, который объяснил мне значение «suck my dick», рассказал про Гранатова и Высоцкого. Он еще много чего рассказал, из чего я сделал вывод, что жизнь протекает теперь в России, а в Сан‑Диего ловить решительно нечего. Он‑то и раздобыл мне в Сан‑Диего, а там большая русская колония, записи Высоцкого и Галича, и теперь я, как только мистер Эшли линял, включал на полную кассеты и диски и слушал. Скоро я знал обоих наизусть.

Так прошло два, а может, и три года – не хочется считать. И случилась эта история. Кому‑то она покажется драматической, а по мне – самая заурядная. Зато для меня очень даже удачная, ведь в итоге я оказался в Европе, гораздо ближе к России, чем эта потная Калифорния.

Отец пропадал на работе дни напролет, даже по выходным. В Америке принято много работать, чтобы преуспеть, и он, наверное, хотел купить еще десяток домов с бассейнами. Или вертолет, или даже самолет. Хрен разберешь, чего он хотел.

Я по‑прежнему почти все время проводил дома, и почти всегда в одиночестве. Иногда меня брали на шопинг, на пляж по воскресеньям, в зоопарк, да пару раз мы летали на уик‑энд в Голливуд и в Лос‑Анджелес. Да еще – с отцом к доктору Строусу в Нью‑Йорк.

Я все чаще стал слышать, как мать выговаривает отцу, что тот редко бывает дома, а потом и мать стала пропадать. Кончилось все тем, что как‑то утром она объявила мне, так, между прочим, что собирается с отцом разводиться.

– И где же ты будешь жить? – спросил я.

– Найду, – усмехнулась она. – Может, в Европу уеду.

– Здорово, – не скрыл я своего восхищения. – Только меня с собой возьми. А может, в Россию? Вот было бы классно.

– Нет, Алексей, в Россию я не вернусь. Я не хочу жить в этой стране.

– Ну, тогда можно, чтобы я вернулся? Я не хочу больше в Америке, я хочу домой.

– Вырастешь, сам уедешь, – ответила мать. – Никто тебя держать не будет. А пока живи здесь, у тебя и паспорта нет…

Вот как! Они меня держать не собираются. Это очень хорошо – только бы дожить до паспорта!

Потом началась суета с разводом, и мы вообще переехали в гостиницу, оставив отца на его вилле с бассейном.

Мать жила в отдельном номере, а мы втроем – в своем. Там, в гостинице в Сан‑Диего, я познакомился со Стуре. Он приходил к матери каждый вечер и, подозреваю, оставался у нее до утра. Стуре работал с матерью в одном университете, она преподавала, он руководил лабораторией, что ли. Сам он был из Дании, такой большой, веселый, и главное – тоже не любил Америку. На этом мы с ним и сошлись и порой долго сидели в гостиничном холле, обсуждая американские нравы. Между прочим, он мне и сообщил первым, что скоро мы все вместе уедем в Данию, в Копенгаген, и будем жить там.

– Здорово, Стуре! – кричал я в восторге. – Я так давно хочу вернуться в Европу.

Он вообще держался со мной как настоящий друг. Я даже сказал ему как‑то:

– Стуре, можно я буду называть тебя отцом?

– Лучше зови меня Стуре.

И я согласился.

 

Кипр

 

 

I

 

Я, разумеется, подозревал нечто в этом роде, но такие мысли всегда гнал, списывал их на застарелый комплекс. Когда‑то, еще очень давно, еще в России, когда мы гостили у Люсиных родителей в Ростове‑на‑Дону, когда произошла та неприятная история, какое‑то предчувствие шевельнулось в моем мозгу. Я говорю – в мозгу, а не в душе, потому что душе не доверяю. Она много раз ошибалась, душа, зато мозг – ни разу. Люся, правда, ни словом не обмолвилась, но что‑то, я видел это, в ней надломилось. Так мы и жили с ее надломом.

Проклятый Ростов‑Дон, я всегда ненавидел этот городишко, эту грязь, хамство, южный выговор. Слава богу, Люся довольно быстро от него избавилась, от выговора. Но в первое время нашего с ней совместного житья мне было почти невыносимо ее гаканье. Потом я как бы привык и вдруг случайно обратил внимание, что выговор сам собой вроде бы и исчез. Люся вообще необычайно умеет ко всему подстроиться, слиться с ситуацией. Мы и родить решили еще один раз только по ее настоянию. Я бы испугался после первых родов, а она – ничего. Тем более стало страшно, когда мы узнали, что снова будет двойня. Нет, в первый раз мы не знали, а во второй – просветились ультразвуком, и врач сказала: двойня – мальчик и девочка. Но на этот раз ни о каком Ростове речи ни шло – только в Москве.

Я тогда уже заведовал отделом в Статуправлении, и в общем‑то жизнь наша – хотя бы внешне – стала налаживаться. Я купил машину, потом – новую квартиру, в модном тогда, интеллигентном Крылатском, трехкомнатную, высоко, с видом на подмосковные леса. Ужас первых родов забывался. Мы положили между собой: ни слова Алексею о его умершей сестре. По крайней мере, до его совершеннолетия. Однако я чувствовал, что у Люси с сыном что‑то не так. Она хоть и научилась скрывать некоторую брезгливость, когда брала его из кроватки кормить грудью, но в чем‑то, в мелочах едва заметных, она, брезгливость, проявлялась. Люся кладет Алексея обратно, покормив, а я по ее движению, нарочитому как бы, вижу, что ей он неприятен. Слишком резко, что ли, кладет, как бы от долга отделавшись, что ли.

В первые дни после первых родов она вроде бы и не показывала, что пережила трагедию. Да и то – трагедия! Скольких на земле женщины рождают мертвыми, сколько умирают в самом нежном возрасте, и ничего, вертится Земля‑то.

Погода тогда в феврале в Ростове стояла гнусная – то дождь, то снег мокрый, лужи непролазные и каша ледяная под ногами. Я приехал на две недели, взял отпуск за свой счет. Мы жили в доме ее родителей на улице с диким названием – 35‑я линия. Тесть целыми днями курил на кухне вонючие папиросы, а теща знай гакала вовсю, на весь дом гакала. Полагала, видно, что шумом и суетой заставит Люсю отвлечься от дурномыслия.

Я стал уходить из дома с утра. С самого утра. Во‑первых, я не переносил табачного дыма, а во‑вторых, тещиной суеты. Утром постираю в ржавой ванне пеленки, развешу на веревках, съем яичницу, попью чаю и иду. Ростов не тот город, где можно гулять, особенно зимой, но делать нечего. Работать я все одно не мог, оставаться с Люсей тоже: все время и пространство в доме занимали теща и табачная вонь. Я спускался обычно к Речному вокзалу и долго стоял, смотрел на реку. Это как‑то успокаивало. Потом в грязном кафе на том же вокзале пил дрянь‑кофе и читал. Иногда к кофе прибавлял граммов пятьдесят отвратного коньяку, но редко, только с тем, чтобы согреться, я спиртное не слишком выношу, у меня от него голова болит. К обеду возвращался домой – теща уже сварила неизменный борщ, жирный, густой, уже приготовила вареники с картошкой. Мы садились, и тесть доставал бутылку водки.

Он, кажется, и тогда уже пил нешуточно. Работа у него была в основном сезонная, он, как ушел из армии в чине полковника, стал плотничать, строил дома в окрестных станицах. А конец осени, зиму и начало весны сторожил склады: сутки через трое. Пил и молчал, борщ хлебал шумно, макал хлеб и снова хлебал. Он так и выпивал за обедом почти бутылку водки один, чуть‑чуть оставляя на вечер. После обеда закуривал, а я принужденно терпел. Сидел и терпел.

Потом я уехал в Москву – отпуск кончился, – а Люся осталась с ребенком: боялась лететь самолетом, боялась и поездом – целые почти сутки вони и сквозняков. Я встретил ее в конце марта, мы так прикинули по прогнозу, когда будет более или менее тепло, и она взяла билет. Приехала, я отвез их домой на машине, и жизнь потихоньку вошла в новое русло, мы привыкли.

Мы не поминали случившееся, как будто и не было его, и имени нерожденной девочке не давали, будто и ее не бывало. Для меня‑то, во всяком случае, так и было, а Люся ведь ее видела, хоть минутку, но видела. И ничего.

Первые года два Алексей часто болел – то уши, то живот, то вдруг аритмия какая‑то, и это было мучение. Люся все это время почти не спала, возилась с ним, но как‑то автоматически. Я спал в дальней комнате, нужно было высыпаться, много работы. Помимо работы на мне лежали все магазины, аптеки, прачечные и прочая бытовая дрянь. По выходным, если я не ехал на службу (а я часто ездил туда и в субботу, и в воскресенье), я брал Алексея и вез в коляске в сквер рядом с домом или на берег Москвы‑реки. Люся оставалась дома, чтобы хоть немного поспать. Тогда, во время наших с ним прогулок, я впервые обратил внимание на его взгляд, то есть на то, что взгляда как такового у него не было. Он вроде бы и глядел, но куда‑то внутрь себя. Он не агукал, как остальные дети, не тянул ручки, не сучил ножками, он смотрел внутрь себя. Меня это удивляло, я тогда впервые подумал, что сын наш не вполне, так сказать, обычен.

Пару раз, когда Люся сама заболевала, мне приходилось спать в комнате вместе с сыном. Это было чудовищно: он рыдал ночи напролет. Тогда во мне пробуждалась ярость, и бывало так: двумя пальцами я хватал его за нос и больно сжимал. Тогда в крике его слышалось сначала удивление, а потом безнадежность. Я сейчас говорю вам то, чего ни за что никому не сказал бы в других обстоятельствах. Но обстоятельства сложились именно так.

Когда Алексею исполнилось два с половиной года и он уже довольно резво передвигался на собственных ногах, хвори вдруг отступили. Поначалу он бегал повсюду, всем интересовался, вел себя как нормальный здоровый ребенок его возраста, даже говорить начал. Но мы как‑то не слишком поощряли его любознательность, как‑то равнодушно делали то, что от нас требовалось, и он опять замкнулся. Он чаще всего сидел на полу в своей комнате и перебирал игрушки, ни на чем не фиксируя внимание, словно ему было все безразлично. Ну и слава богу, хоть жить не мешает, – думал я цинично. А как вы думаете, если даже в глазах жены я не читал никакой любви к собственному сыну? Мне было его немного жалко, и, проводи я с ним больше времени, я, возможно, вел бы себя по‑иному. Но ни времени, ни сил не было.

Несколько раз в году нас навещала теща, иногда даже с тестем, и в такие дни я старался приезжать домой за полночь.

А когда Алексею исполнилось три года, ровно в тот день, Люся и сказала, что беременна опять.

 

II

 

Рожала Люся в Москве, все сошло удачно, и в нашем доме появились младенцы – Миша и Маша. И все как будто воскресли – и Люся, и теща; даже тесть приезжал и водки почти не пил; и я. С младшенькими никаких проблем у нас не было. Как исполнилось им по пять недель, я принялся учить их плавать. Наливал полную ванну теплой воды, надевал им на головки шапочки с пенопластовыми поплавками, и они плавали на спине. Сначала я их поддерживал за спины, затем уже стал отпускать в самостоятельное плавание. Две розовые рыбехи кряхтели и улыбались мне из воды. Потом я снимал поплавки по одному, и наконец, это случилось в сентябре, они поплыли сами.

Поначалу Алексей проявлял к ним любопытство, стоял рядом, когда я учил их плавать. Как‑то, когда я на мгновение отвлекся, он запустил свои ручонки в ванну и начал делать волны. Я обернулся – близнецы заволновались, я сразу заметил это по их глазам.

– Что ты делаешь? – строго спросил я Алексея, хватая его за руки.

– Море, – ответил он.

Надо сказать, что море и волны он мог видеть только по телевизору, летом мы еще ни разу на юг не ездили.

– Ты что, они же утонут!

– Совсем?

– Ну конечно, совсем. Никогда так больше не делай.

– А почему я не умею плавать? – спросил он.

– Потому что ты много болел. Я боялся тебя учить. Подрастешь, отдадим тебя в бассейн. Там научат и плавать, и нырять.

Он посмотрел на меня недоверчиво, отвернулся и вышел. А я понял, что нельзя оставлять близнецов с ним наедине. Даже на суше, а не то что в воде. Что‑то такое внутри мне это однозначно подсказало.

Однако именно с того дня Алексей вдруг перестал интересоваться младшими братом с сестрой и опять принялся за свои бессмысленные игры. Потом вдруг начал рисовать. Причем не карандашами, а сразу акварелью и гуашью. Почти всегда рисовал что‑то отдаленно напоминающее море, с огромными темными волнами. Я сразу невзлюбил его картины, но на всякий случай, когда ему было уже пять, отвел его в студию, благо она располагалась в соседнем подъезде нашего же дома на первом этаже. По отзывам преподавательницы (и прехорошенькой! – Аллочки), у Алексея проявилось врожденное чувство цвета и композиции.

– Именно врожденное, Михаил Исаакович, – говорила она, встретив меня во дворе, – но Леша какой‑то странный. Чуть поправишь ему самую малость или скажешь, что что‑то не так, он рвет рисунок. Такое впечатление, что он не слышит меня или очень не хочет слышать.

– Он много болел, Аллочка, – отвечал я.

– Понятно. Но и вы поймите: с таким настроением ему будет очень тяжело учиться. Рисовать он, по сути, сам учится, не с моих слов, а сам. Может быть, иной раз и правильно, но совсем не так, как я ему говорю. Он не слышит меня, понимаете, не слышит!

– И меня, Аллочка, тоже, – со вздохом отвечал я.

Позже я с удивлением обнаружил в комнате Алексея, в углу, под ящиком с игрушками, кипу его рисунков: море, море, море. Иной раз над морем зависал мост, с одного берега он начинался, а посередине над стихией как бы обрывался, и с края в воду валились люди, машины, целые почему‑то дома…

– Надо сводить Алексея к психологу, что ли, – говорил я Люсе.

– Надо бы, – отвечала она вяло. Дальше разговоров дело не шло.

Потом мы купили дачу в Жаворонках. Старое, зеленое, спокойное место. Там Люся проводила с детьми лето, пока младшим не исполнилось по три года. А как исполнилось, пошла работать, а мы наняли няню, деньги позволяли, тем более что Люся не хотела терять профессию. Она преподавала в университете на химфаке на кафедре высокомолекулярных соединений.

Date: 2015-10-19; view: 251; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию