Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Бруклинский мост 3 page





То же и во Франции. Они захватили уже пол‑Европы и ползут дальше. Им уже мало песка, верблюдов, поганой нефти, они хотят всего. И Европа ничем не сможет остановить это нашествие. А Америка только им помогает. Потому что она далеко, она, если захочет, вообще может не пускать к себе ни одного мусульманина. Она провоцирует Европу на войну с ними, а сама умывает руки. Но не песком, а теплой водой с пахучим мылом. Она хочет, чтобы Европа изнемогла в этой войне и тогда бы отдалась Америке, как продажная девка. Все ее крестовые походы против мусульман – это одно желание мирового господства. Она разделяет и властвует. Она кричит, чтобы Россия оставила Чечню в покое, чтобы подобраться к нам поближе, чтобы потом уничтожить и нашу страну. Впрочем, что это я скатился от мусульман к Америке? Я же начал‑то со своей ненависти к мусульманам, а дошел до ненависти к американцам! Ну и поделом. Так все время: говоришь и думаешь об одном, а потом оказывается, что вовсе и о другом.

Зачем я вообще прицепился к этим мусульманам, кроме них есть и гораздо худшие вещи. Два миллиарда китайцев, например, или миллиард индусов. Даже если их расстреливать по миллиону в день, то и в десять лет не уложишься. Очень много что‑то – слишком много – людей на земле. Вот в чем корень зла. И подавляющее их большинство живет в полнейшей нищете. Вшами. И все хотят есть, хотят крови. Как вообразишь сколько, кулаки сжимаются в бессильной ярости. Я часто представляю себе, что в результате какой‑нибудь ядерной войны я останусь единственным жителем. Что я буду делать? Наслаждаться одиночеством, конечно. Но это сначала. А потом – начнется. Миллионы тонн продуктов, произведенных людьми, начнут гнить и разлагаться, вода перестанет поступать в водопровод, домашний скот озвереет так, что и на улицу не выйдешь… Ну лет десять я, наверное, протяну, а дальше? Тоже никакого утешения. Впереди сплошной, бесконечный тупик. Так что все равно, много людей на земле или мало. Все равно. Но надо же что‑то делать!

Я сильный, я умный, но я такой одинокий. Тогда я стал думать о своей сестре. У нее даже не было имени. Родители как‑то так, вскользь, называли ее просто – девочка. Да, девочка теперь несомненно в раю, Господь сам дал ей имя. Я стал воображать какое. И ничего лучшего не придумал, чем где‑то услышанное Клер, то есть «светлая». Пусть будет так. С таким именем и вправду лучше было бы не рождаться, а то представляете себе – Клер Михайловна Светозарова! Б‑р‑р… Зато теперь у моей нерожденной половины есть имя, теперь я смогу обращаться к моему ангелу по имени Клер в своих молитвах: Клер, которая на небесах, сделай так, чтобы все меня оставили в покое! В Нью‑Йорке, пока еще не началась учеба в школе, родители водили меня по врачам, причем по каким‑то, видимо, очень дорогим, у них в клиниках фонтаны в вестибюлях. Ха! Миллиардам людей руки помыть нечем, кроме песка, а тут – фонтаны и рыбки золотые. Врачи, натужно улыбаясь – я‑то вижу! – расспрашивали меня о моей жизни. По‑английски, а отец переводил. Это был смех! Он переводит, а я нарочно отвечаю так, чтобы он начал злиться. Врач спрашивает, к примеру: а с кем ты дружишь, Алекс? А я отвечаю, что ни с кем, что меня насильно увезли в вашу поганую Америку. А друзей в Москве у меня семьсот человек, нет, даже тысяча! Отец становится красным, как коммунист, и переводит, естественно, совсем не то, что я сказал. Врач спрашивает: что я желаю своим родителям, когда собираюсь идти спать? А я отвечаю: спокойной ночи, кретины! Это я у Сэлинджера вычитал в «Над пропастью во ржи». Отец‑то Сэлинджера не помнит, скорее всего даже и не читал, хотя книг у него в Москве было – целая Ленинская библиотека, и он просто заходится в ярости. Врач же усмехается лукаво и спрашивает так сладко‑сладко, словно он только что поплавал со своими рыбками в вестибюле: «А какую еду ты больше всего любишь?» И я отвечаю, опять же из Сэлинджера: рыбку‑бананку. И добавляю: жареную…

Отец переводит дословно. «О, рыбу, жаренную в бананах! – восхищенно восклицает врач. – Это, наверное, очень вкусно. И уж точно – оригинально!» Ну, естественно, не золотых же варить рыбок из вашего чертова фонтана! Мы уходим. Вечером я подслушиваю, как отец отчитывается перед матерью:

– Возможно, сказал доктор Строус, это легкая форма аутизма. Он больше играет, чем болеет.

Ха‑ха!

– Ничего, пойдет в школу, и все пройдет, – успокаивает отец. – Там дети, игры, шумно, весело. Это же не советская школа. У них тут все демократично.

– Но язык… Ты забываешь, что он совсем не хочет учить язык! – восклицает мать. – Как он там будет отвечать на уроках, как он будет общаться со сверстниками?!

– Нужда заставит. Карандаш захочет попросить, выучит – a pensil.

– Тебя же, ты сам говорил, хотят перевести в Калифорнию. Алеша только привыкнет, и опять переезжать… – не успокаивается мать.

– Вся Америка ездит, ничего, привыкнет. Тут не Россия. Тут – все легче.

Вот еще! Оказывается, отец собирается ехать в Калифорнию! То есть они меня решили завезти в такую дыру, что назад не выберешься. А я и не знал. Тогда я решил уйти.

 

III

 

Я разжился долларами – вытащил у отца утром, пока он плескался под душем, – взял карту и днем, когда родителей не было, ушел. Решил перебраться в Бруклин, где‑то там, в той стороне, я слышал, есть некий Брайтон‑Бич, где живут эмигранты из России. Посмотрим, что это такое.

Я долго шел по Бродвею, потом повернул направо, потом вышел к Бруклинскому мосту. Медленно перешел по нему, спустился к реке и, стараясь держаться вдоль берега, пошел к заливу. Жарко было, я весь взмок. Чудовищная просто жара. Раскрыл карту. Долго, словно неграмотный, шепотом проговаривал названия районов и улиц. Вот – Брайтон‑Бич. Нашел ближайшую станцию подземки и отправился туда. Вышел на одну остановку раньше – хотел войти туда инкогнито, и по карте пошел к берегу.

Вот, наконец, и море завиднелось между домами. Сиреневое марево вдали, где океан. Хотелось купаться, но к берегу не подойти, а если где и подойти, то вода такая, что лезть сразу расхочется.

Что‑то такое было во мне, что искало необычного, не скопления людей, автомашин и домов, а тихой воды. Тихая вода всегда зловеща, в ней – всегда тайна, как во мне. Я могу смотреть на нее часами, сутками, годами не отрываясь. Как тот китайский мудрец с гравюры. Застыл над ручьем и сидит веками. Вы скажете, что это мое желание совершенно противоположно другому, активному действию – крушить, громить, взрывать? Но ведь противоположности сходятся. Я не хочу болтаться посередине, завтракать кофеем с булочкой, идти на службу, сидеть там до вечера в окружении уродов, а потом – домой, к жене, к детям, ужинать и в постель. Весь мир так хочет, а я – нет.

Но тот китайский мудрец – он же толстый, он же пузатый, он такой, как будто с утра до вечера ест блины со сметаной. Вот о чем я не подумал как следует! Не мог же он наесться на века только затем, чтобы сидеть не отрываясь над водой! Значит, он посидит‑посидит, устанет, проголодается и пойдет в свою хижину варить свою китайскую лапшу? Нет, это совершенно невыносимо! Тут единственный выход – самому стать ангелом. Чтобы не печься о пище земной, а лишь о духовной.

Я тогда впервые подумал о своей ангельской сущности. Вы не подумайте, что это я сейчас так пишу и размышляю, вовсе нет, я и тогда так размышлял, клянусь! Только не писал. Я вообще очень рано повзрослел, наверное, в Нью‑Йорке и повзрослел по‑настоящему. И мысли забродили в моей голове, много мыслей. Вы, конечно, уже заметили, что мысли мои часто противоречат друг дружке. Они и сейчас противоречат точно так же. Сперва я думал, что чем больше я стану узнавать о мире, тем больше порядка станет в моих мыслях. Какое заблуждение! Знания только усиливают хаос. Они вертятся в бесконечном хороводе в моем мозгу, перетекают друг в друга, отрицают друг друга, воюют друг с другом, пожирают друг друга, потом снова делятся, как клетки, и все сызнова. Многая мудрости – многая печали. Вот так. Я вряд ли был тогда, девять лет назад, умнее, чем теперь. Совсем нет. И вряд ли буду. Люди – как? Они набирают знания, берут столько, сколько могут вместить, а потом пугаются. И загоняют знания по углам, чтобы не высовывались. Изредка щегольнут ими поневоле, струсят, и снова – молчок.

Почему я все время говорю об ангелах? Очень просто – они мне стали являться. Впервые тогда, в Нью‑Йорке. Как только я узнал всю правду о нерожденной сестре, так и началось. Она стала первой. Она прилетела ко мне, когда я сидел вечером в своей комнате на втором этаже и думал о ней. Думал о том, что родители ни за что не простят мне ее смерти. Думал о том, как бы она звалась, если бы все же родилась. Шумел кондиционер, гнусно‑гнусно шумел. Из его трубочки за окном капала вода на газон. Я подошел и щелкнул выключателем. Стало баснословно тихо. Так тихо, что слышалось даже легчайшее жужжание лампочки над моей кроватью. Я открыл окно. Душный вечер. Шум автомобилей вдали. Едва слышная музыка из соседнего бара. Что‑то хриплое негритянское.

– Как же ты меня назвал? – спросил легкий голос сверху, и я почувствовал слабый, как дыхание, ветерок.

– Это ты, Клер? – вырвалось у меня.

Я еще не знал, как мне назвать мою сестру, а тут имя пришло само собой. И непонятно откуда: я никогда не учил французского и не слышал французской речи. Даже в раннем детстве в кино, потому что в Москве французское кино всегда дублировали на русский. Значит – Клер.

– Да, верно, это я. Клер – хорошее имя, оно значит «светлая». Ты очень угадал, как мне сейчас.

– А как тебе сейчас? – спросил я, мне было приятно ощущать на лице нежный ветерок.

– Мне сейчас очень хорошо. Но если бы я родилась тогда, я бы была с тобой, играла бы с тобой, дружила бы с тобой. Мне было бы тоже хорошо, хотя я знаю, что вам тут не очень‑то…

– Это точно.

– Если бы меня назвали Клер здесь, у вас, все бы дразнили: Клэр‑эклер, Клэр‑эклер!

– А я и не подумал! А там не станут дразнить?

– Нет, мы тут по именам друг друга не называем, а только «братом» или «сестрой».

– Слушай, скажи, а как тот китаец, который на гравюре сидит над ручьем? Он такой же пузатый?

– Такой же. Так и сидит. Мы ему не мешаем.

– Он, наверное, что‑то пытается понять… Неужели так ничего и не надумал за эти века?

– А кто тебе сказал, что он думает? Он вовсе не думает – просто сидит над ручьем. Воду слушает, рыбок наблюдает, рачков, они по дну ходят, малюсенькие такие, но очень серьезные… Водоросли шевелятся… И все.

– И все?! Здорово! Вот бы и мне так.

– Это очень сложно. Нужно так стараться, чтобы ни на что в жизни не обращать внимания, кроме одного. Боюсь, ты пока так не сможешь.

– Что же мне делать?

– Если кто‑то здесь, у нас, будет о тебе там, у тебя, заботиться, то тогда, может быть, и сможешь. Но вот тебя увезли с родины, ты в чужом городе, ты один. Как ты сможешь? Я, конечно же, буду о тебе заботиться, но я одна, могу не справиться. Слишком много у тебя соблазнов, ты много читаешь ненужного, от этого у тебя – разные мысли… А мыслей быть не должно.

– Но они же сами лезут! – вскричал я.

– Поэтому монахи – и буддийские, и христианские – уходили в монастыри и молились, чтобы если и будут мысли, то только о Боге.

– Ты хочешь, чтобы я ушел в монастырь, Клер? Но я еще столького не видел, мне еще столько хочется сделать!

– Ты делай, а я буду о тебе заботиться. Ты же еще очень маленький.

– Я не маленький, я не маленький! – закричал я.

Мне показалось, что она улетает, улетает через окно, потому что вдруг перестал веять ветерок. Я вскочил на подоконник:

– Погоди, Клер! Я не маленький, не маленький, не маленький!..

– Ты что, Алексей?! – послышался голос матери. – А ну‑ка слезай и прекрати кричать! Упадешь – соседей перебудишь! И успокойся, ты не маленький уже, вон какие усища растут.

Мать взяла меня за ноги и потянула вниз, на пол. Стащила, а я все повторял, что не маленький. Когда я очутился на полу, меня вдруг стало тошнить. Меня вообще довольно часто тошнит вроде бы без причины. Врачи говорят – нервное.

– А как попасть в монастырь? – спросил я наутро за завтраком у родителей.

– Час от часу не легче… – вздохнула мать.

– Ты в какой хочешь? – спросил отец с ухмылкой. – В католический или в православный?

– А есть разница? – спросил я.

– Разница в том, что ты некрещеный. Для начала нужно креститься, а если креститься в твоем возрасте, то нужно знать – в католичество или в православие. Или, может быть, ты хочешь стать баптистом? Это совсем другое дело. Здесь, кстати, очень много баптистов. Особенно среди афроамериканцев.

– Негров, – поправил я.

– Не вздумай называть их неграми, а то на нас с мамой подадут в суд за то, что скверно тебя воспитали. И чего доброго, запретят тебя воспитывать.

– И кто же тогда меня будет воспитывать?

– Отдадут в приют, там узнаешь.

В приют мне не хотелось. Там наверняка полно грязных голодных детей, все галдят, спят в одной комнате, а жирные воспитательницы дают им тайком подзатыльники.

На другой же день, в субботу, приехали мастера и поставили решетки в моей комнате. Я так понимаю, чтобы я не выпал. Как будто мне неоткуда будет выпасть, если я захочу. Да хоть с Бруклинского моста. Потом опять были у доктора Строуса.

– Скажи‑ка, милый Алекс, а кому ты кричал про то, что ты не маленький? С подоконника?

– Да так, – отвечал я не моргнув глазом, – негру одному, он по улице шел и смеялся надо мной, говорил, что я маленький, что мне уже пора пить молоко и спатеньки… Знаете, мистер Строус, эти негры такие наглые!

– Не негры, Алекс, а афроамериканцы.

– Да нет, мистер Строус, самые настоящие негры, потому что они – черные! Они же не зовут свою реку Нигер и страну Нигерию Афроамериканской рекой и Афроамерикой.

– Ну, правильно, зачем им так звать Нигер и Нигерию, ведь и река, и страна находятся в Африке и никакого отношения к Америке не имеют. А когда они попали сюда, то получили как бы второе гражданство – было только африканское, а теперь еще и американское.

– Но они же черные, такие же черные, мистер Строус, как мы с вами белые!

– Послушай, Алекс, – не унимался доктор Строус, – а вот если я тебя буду звать всегда маленьким, потому что ты не слишком, скажем так, рослый, ты же станешь на меня обижаться? Крикну в толпе на улице: эй, маленький, как дела?

– А я вам отвечу: эй, носатый (а у этого доктора Строуса был знатный рубильник), у меня все о'кей! А у тебя?

Отец мой, который, кажется, до сих пор все переводил нормально и даже с интересом, вдруг покраснел. Багровым стал. А вот Строус только улыбнулся.

Видать, он и не такое слышал от своих пациентов. Это вам не на рыбок в фонтане любоваться!

Короче, отец уходил разозленный, хотя и тщательно это скрывал. Доктор Строус, видимо, запретил ему с матерью на меня злиться. Меня вообще нельзя ругать, иначе я, по словам доктора Строуса, никогда не вылечусь. Ха‑ха! Я же проходил мимо фонтана победителем. Даже от радости плюнул туда, когда консьерж отвернулся. Меня не так легко сбить с толку.

Однако слова Клер о том, что она будет обо мне заботиться, и о том, что сил ей одной вряд ли на это хватит, глубоко запали в душу – ведь больше никого из ангелов я тогда еще не знал. Их нужно было искать.

Вот о чем я вспомнил, сидя на берегу залива. Вдалеке виднелась монструозная леди Свобода, как ее здесь называют. Тогда‑то ко мне и подкатился второй афроамериканец. То есть негр.

 

IV

 

Начал он точно так же, что и первый:

– Дай сигарету.

– Не дам, – ответил я по‑английски. Он удивился:

– Почему? Тебе что, жалко?

– Хорошо, дам, но если ты мне скажешь такую вещь: почему вас нельзя называть неграми? Вы же черные, правда? Ну а мы – белые. Мы же не обидимся, если вы назовете нас «белыми», – я выговаривал эти фразы медленно, подбирая слова, и был очень доволен, когда понял, что он меня понял.

Кстати сказать, тогда я еще не знал про русичей, а потому просто удивился: надо же – наверное, действительно должно быть обидно, когда тебя называют прилагательным, «черный» или «белый». Просто прилагательным, даже неругательным. Кривой, косой, убогий в общем.

– Слушай, парень, зови меня как хочешь, только дай закурить и десять баксов за моральный ущерб, – отвечал он.

– Отсоси, дам двадцать, – предложил я ему, вспомнив первого негра.

Я тогда не знал, как перевести это «suck my dick», и поэтому глаза мои были совершенно невинными.

Он тоже обалдел, как и первый негр. У них, наверное, в крови удивление, у этих негрилл. Я достал из нагрудного кармана деньги, баксов пятьдесят или даже сто мелкими купюрами.

Тогда он решил, я по его глазам видел, что я с приветом и чего доброго еще учиню что‑нибудь. Короче, он испугался. Но и вид денег его прельщал, я это тоже видел. И он, здоровый такой негрилла, с бицепсами, торчащими из‑под выцветшей майки, нашелся:

– А пойдем выпьем. Угостишь? Здесь недалеко.

То есть, по всему, он не хотел оставаться со мной на берегу один на один.

– А пойдем, – покладисто ответил я.

И мы пошли через мусорные кучи, он немного в стороне, слева от меня, типа показывал дорогу.

– Ты откуда приехал? – спросил он. Так, чтобы разговор поддержать.

– Из России.

Негр присвистнул. Вспомнил, небось, про русскую мафию, про нее тогда только и было разговоров в этой сраной Америке. И понял, что со мной скорее всего связываться опасно, лучше дружить.

– Тебя как зовут? – он остановился.

– Алекс.

– Том, – он протянул мне свою громадную ладонь. Я пожал ее как можно крепче. Изо всех сил пожал.

– Русские, Алекс, живут вон там, на Брайтон‑Бич. Ты не оттуда?

– Нет, я из другого места, – ответил я и подивился от души: я все понимал, что он говорит. Английский, уроки которого я в школе в Москве чаще всего прогуливал, вдруг непонятным образом стал вылезать из меня, прямо как моя внезапная рвота.

Мы шли по замусоренной набережной. Вдали уже виднелся этот знаменитый Брайтон‑Бич: вдоль широченного песчаного пляжа праздно прогуливались пестрые толпы людей, иные в домашних тапочках, иные в купальниках и плавках, иные – под зонтиками, пряча головы от солнца. Из заведений неслись блатные русские песни. Все столики под навесами были заняты, люди пили пиво и жрали из огромных тарелок. Надо всем этим висело жаркое нью‑йоркское солнце. Нет, я, конечно же, всего этого не увидел и не услышал в таких подробностях, поскольку Брайтон‑Бич был еще далеко на горизонте, я просто забежал вперед в своем рассказе, так чтобы вы представили, в каких условиях мне приходилось жить.

– Очень похоже на мой родной город, – заметил я Тому.

– У вас, говорят, полно снега и холодно.

– Россия, Том, очень большая страна, там не все снег и медведи.

Мы свернули в грязный проулок, и негр завел меня в темный мрачный бар, совершенно пустой и сонный. Тихо и прохладно.

– Что будешь пить, мой друг? – спрашиваю негриллу.

– Пиво.

– О'кей, пиво ему и кока‑колу со льдом мне, – говорю мулатистому бармену.

– И сигарет, ты же обещал мне сигарет!

– О'кей, и «Кэмел», босс! – щелкаю я пальцами. Щелкать пальцами я еще в первом классе научился.

Мулатистый ставит перед нами напитки. Я отпиваю колу и говорю:

– Советский Союз, Том, был великой страной.

– Да, – отвечает негрилла и закуривает.

– Гораздо более великой, чем ваша Америка.

– Ну да, – пыхнул сигаретой Том. – Может, ты меня и бренди угостишь?

– Двойной бренди, – говорю бармену. Что такое «двойной», не знаю, просто где‑то прочел.

Негрилла выпивает половину порции, глядит мутно.

– Потому что Советский Союз – самая великая страна в мире. Была. И будет, Том! – продолжаю я и чувствую, что распаляюсь.

– А хочешь девочку? – спрашивает негрилла и допивает бренди вторым глотком. Запивает пивом.

– Какую?

– Хорошую. Она давно хочет с русским, говорит, вы хорошие бабки даете, не скупитесь.

Я с трудом понимаю, что он говорит, и совсем не понимаю, зачем он предлагает мне какую‑то девочку. А он еще что‑то говорит, но я уже ничего не разбираю. Ровным счетом ничего. Английский вдруг оставил меня.

– Извини, Том, я не понимаю.

– Пойдем, – он встает.

Я тоже встаю, расплачиваюсь и иду за ним. Мы проходим грязный проулок до конца, заворачиваем в другой, еще более грязный. Входим в дверь, возле которой сидят трое чумазых негритят, вонь на лестнице ужасная – рыба и жареный лук. Мне и есть хочется, страшно хочется есть, и стошнит сейчас. Еле держусь. На втором этаже Том стучит в дверь, открывает кто‑то, он толкает меня вперед, и я оказываюсь в темной прихожей. Том закрыл дверь и сопит сзади. Спереди тоже кто‑то сопит, невидимый, тоже, наверное, негр.

– Ты что, Том? – говорю я.

Вдруг зажигается свет. Передо мной негритянка с толстыми губами, в майке, едва прикрывающей пупок, и трусиках. Босая.

Они с Томом через мою голову хрипло обмениваются репликами, из которых я улавливаю только два слова – «guy» и «bucks». Потом только до меня дошло, что они меняли мои доллары на ее тело. Том говорит мне что‑то, кажется, он меня с ней знакомит, но я не понимаю даже ее имени. Она мне не нравится, мне хочется есть, к тому же запах здесь какой‑то затхлый, а с лестницы тянет рыбой с луком.

– Я пойду, – говорю я Тому.

А она берет меня за руку и тянет в комнату. Там совсем темно, плотные шторы закрывают и свет, и звуки. Рукой эта губастая лезет в мои штаны. Там у меня напрягается. Я опрокидываюсь на спину, слышу скрип, ощущаю под спиной неровную поверхность, чувствую, как сползают мои штаны. Она что‑то делает у меня там, наверное, надевает презерватив. Потом садится на меня, я еще чувствую, как погружаюсь во что‑то мокрое, мокрое и горячее, хлюпающее. Горло мое клокочет, я на несколько секунд теряю сознание.

Прихожу в себя – никого на мне нет, в душе мерзко и пусто. Слабое свечение дня сквозь шторы. Тишина. Я встаю, с отвращением стягиваю с члена резинку, полную отвратительной соплеобразной массы, кидаю на пол, застегиваю штаны и почти на ощупь ищу выход. Толкаю дверь, передо мной – другая, распахнутая в ванную комнату. Там стоит голая негритянка и поливает себя из душевого шланга. Зад отклячен, толстые ляжки, а в глубине между ними – мелкие черные завитки жестких волос. Только что я потерял девственность.

 

V

 

– Сколько? – спрашиваю у девки по‑русски и для убедительности тру большой палец об указательный. Не могу сейчас говорить по‑английски, тем более что я напрочь забыл, как будет «сколько» – how much или how many.

– Пятьдесят, – говорит она, поворачиваясь ко мне лицом.

Я искренне принимаю эти «пятьдесят» за «пятнадцать», отсчитываю и кладу на полочку в ванной. У этих жирных козлов американцев деньги одного цвета и одного размера, так что девка и в толк не взяла, что обманул я ее невольно. Тома нигде не было видно, он, верно, не ждал, что я справлюсь так быстро. И это меня спасло – наверняка бы они меня убили.

Девка что‑то хрипло меня спросила, я на всякий случай кивнул головой, она улыбнулась и повернулась ко мне задом. Я шмыгнул к двери, тихо открыл и вышел, почти выбежал на улицу. Надо пересчитать деньги. Я отошел за угол – ровно сто двадцать три доллара и ни долларом больше. Именно тогда я и понял вдруг, что девка просила все‑таки пятьдесят, а не пятнадцать. Не возвращаться же, и я припустил к пляжу.

Есть хотелось прямо до тошноты. Но еще тошнотворнее я сейчас боялся. Боялся Тома. Вдруг догонит? А я уже не смогу ответить ему так нагло и беспечно, как полтора часа назад. Я просто физически вдруг испугался, что он догонит и убьет меня. Это чувство впервые посетило меня в моей жизни. И другое чувство: я – взрослый. То есть настолько, что самостоятельно расплачиваюсь с проститутками, да еще и обманываю их. Странно, но о доме я за это время ни разу не вспомнил, как будто его и не было. Напротив, я казался себе ужасно одиноким, давно бездомным и несчастным.

Меня шатало как пьяного, я добрел до ближайшего заведения и плюхнулся на первый же стул под навесом. Огляделся. Стул стоял чуть в стороне от столика, за которым сидела толстая мамаша в ярко‑оранжевом платье с глубоким вырезом, из‑под него торчал край белого кружевного лифчика, а из того – ломтями рябая жирная грудь. Рядом с ней – девочка моего возраста, если я что‑то понимаю в возрастах, с рыжеватыми вьющимися волосами, забранными сзади в пучок. Если мамаша была окончательная жаба, то девочка – еще только жабенок, в ней было что‑то по‑детски трогательное, хорошенькое.

Они дико на меня посмотрели – стул, на который я сел, по всей видимости, относился к их столику. Но ничего не сказали – мамаша уткнулась губами в коктейльную трубочку, а девочка продолжала ковырять мороженое. Из динамика над моей головой хриплый голос орал по‑русски:

 

Нет, и в церкви – все не так,

Все не так, как надо!..

 

Я прислушался, стараясь разобрать слова. Хорошая какая‑то песня, как будто про мою жизнь. Подошла официантка, размерами никак не меньше мамаши, в розовом фартуке. Что‑то спросила по‑английски. Я замотал головой: не понимаю, дескать. Тогда она сказала по‑русски с очень смешным акцентом – так отец часто говорил в компании, передразнивая какого‑то знакомого:

– Занят столик, молодой человек, что вы уже и не видите?

– Извините, – отвечал я очень вежливо, – я так хочу есть, что прямо тошнит! Я поем и сразу уйду.

Тетка оказалась доброй. Она обратилась к мамаше:

– Пустите молодого человека в свою компанию? А то он уже немножко умирает с голоду…

– С голоду тут никто еще не умирал, – отвечала мамаша. – Пусть кушает. Но для начала пусть вымоет руки с мылом.

Я радостно закивал головой:

– Спасибо, спасибо, я действительно с утра ничего не ел! Я быстро, я быстро. Мне что‑нибудь очень недорогое, и воды. Холодной воды. Я сейчас.

Я встал и пошел в туалет. Повсюду глыбились толстые потные люди, они ели, пили и шумно, перекрикивая музыку, говорили. И все по‑русски! Фантасмагорическое зрелище. В туалете я снял рубашку и вымылся до пояса. Стало легче.

Когда я вернулся за стол, там стояла большая тарелка с двумя гамбургерами, жареной картошкой и листиком салата. И запотевшая бутылочка минералки. Я жадно набросился на еду.

– А вы чей такой будете, юноша? – спросила мамаша, разглядывая меня в упор.

– Я не здешний, я с Манхэттена.

– Сто лет не была на Манхэттен (название острова она не склоняла). И что, хорошо там жить?

– Да не очень, – отвечал я с набитым ртом. – Русского языка не слышно.

– Так вы сюда за русским языком приехали. Вот оно что. А ваш папаша, он кто будет?

– Программист. Мы два месяца назад прилетели.

– Это очень хорошая профессия! – с удовольствием воскликнула мамаша. Ей явно нравилось, что мой отец программист и что мы живем в дорогом Манхэттене. – И как вам нравится у нас в Америке?

– А никак не нравится, плохо у вас в Америке, скучно.

– Это потому как вы на Манхэттен живете. А все люди – тут, на Брайтон‑Бич.

– Я это понял.

– Софочка, вон дядя Эдик идет, я пойду поздороваюсь, – сказала она дочери, шумно всосала остатки коктейля и вперевалку направилась к группе людей, стоявших на набережной.

Я остался один на один с Софочкой. Как только мамаша ушла, девочка подняла на меня свои воловьи глазища и стала рассматривать нагло, в упор.

Тем временем я доел картошку и медленно попивал воду. Вазочка Софочки была пуста.

– Что вы на меня так смотрите? – наконец спросил я.

– Вы очень похожи на одного моего школьного учителя. Только он повыше ростом, а так – две капли воды, – сказала Софочка с американским, между прочим, акцентом. Наверное, она очень хорошо училась.

– Ну и как ваш учитель, добрый?

– Очень. Особенно со мной. Мне кажется, он мечтает со мной переспать, – вдруг сказала она. – Я уверена в этом.

– Как это – переспать? – спросил я.

– Вы что, не знаете, что такое переспать? – Удивлению Софочки не было предела. – Ну, это значит – заняться сексом. У нас полкласса уже им занималось, уж девочки – точно.

– Понятно. А вы?

– Что я?

– Вы занимались?

– Нет, – смутилась немного Софочка. – Я не могу так, чтобы секс ради секса.

Знала бы она, чем я занимался – еще часу не прошло – с негритянкой! Значит, это называлось – переспать. Забавно. А мы вроде и не спали вовсе, если не считать моего минутного обморока.

– У вас что, и девушки нет? – спросила Софочка.

– Нет. И в Москве не было, и здесь нет еще.

– Вы из Москвы прилетели? А мы из Одессы.

– Зато у меня была сестра, очень похожая на вас, – неожиданно соврал я.

– Почему была?

– А она умерла. Еще в роддоме.

– Так откуда же вы знаете, что она похожа на меня?! Странно даже! – воскликнула Софочка, но глазки ее повлажнели.

– Мне так кажется. Я, как вас увидел, вдруг подумал, что если бы моя сестра не умерла в первые же минуты, она бы выросла очень похожей на вас. Знаете, я с ней все время теперь разговариваю, ну вернее, воображаю, что разговариваю. И она как наяву стоит передо мной, и очень на вас похожа, особенно глаза.

Date: 2015-10-19; view: 243; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию