Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






II. Cogito и история безумия 3 page





[64]


ство, или величина, и число, наконец, место, где они расположены, время, в течение которого они существуют, и т. п. На этом основании, быть может, будет правдоподобным наш вывод, гласящий, что физи­ка, астрономия, медицина и все прочие науки, связанные с исследова­нием сложных вещей, недостаточно надежны; что же до арифметики, геометрии и других такого же рода дисциплин, изучающих лишь про­стейшие и наиболее общие понятия — причем их мало заботит, суще­ствуют ли эти понятия в природе вещей, — то они содержат в себе нечто достоверное и не подлежащее сомнению. Ибо сплю ли я или бодрствую, два плюс три дают пять, а квадрат не может иметь более четырех сторон; представляется совершенно немыслимым подозревать, чтобы столь ясные истины были ложны».

Отмечу, что следующий абзац тоже начинается с «однако» (verumtamen), к которому мы вскоре вернемся.

Таким образом, достоверность этой простоты или умопостигае­мой общности — которая чуть позже будет подвергнута метафизичес­кому, искусственному и гиперболическому сомнению выдумкой о Зло­козненном Гении — достигается отнюдь не постоянной редукцией, наталкивающейся в конце концов на сопротивление ядра чувствен­ной или воображаемой достоверности. Тут имеет место переход в дру­гой план и прерывистость. Ядро чисто умопостигаемо, а достигнутая таким образом все еще естественная и временная достоверность пред­полагает радикальный разрыв с чувствами. На этом этапе анализа как таковое не спасается никакое чувственное или воображаемое значе­ние, нет и речи о неуязвимости чувственного перед сомнением. Любое значение, любая «идея» чувственного происхождения исключены из области истины, в точности как и безумие. И в этом нет ничего удиви­тельного: безумие — лишь частный и к тому же не самый серьезный случай интересующей здесь Декарта чувственной иллюзии. Тем самым можно констатировать, что:

2. По-видимому, гипотеза о сумасбродстве — в этом моменте кар­тезианского порядка — не выделяется и не подвергается никакому особому исключению. В самом деле, перечитаем цитируемый Фуко отрывок, в котором заходит речь о сумасбродстве. Заново посмотрим на его место. Декарт только что заметил, что чувства нас иногда об­манывают, «благоразумие же требует никогда не доверяться полнос­тью тому, что хоть однажды ввело нас в заблуждение». Он начинает с новой строки и с sed forte,на которое я только что обращал ваше вни­мание. И весь следующий абзац выражает не окончательное и сло­жившееся суждение Декарта, а возражение и удивление устрашенного таким сомнением не-философа, новичка в философии, который про­тестует, который говорит: хорошо, я не против, что вы сомневаетесь в некоторых чувственных восприятиях относительно «чего-то незначи-

[65]


тельного и далеко отстоящего», но как же другие! Вы же находитесь здесь, сидите перед камином, разглаживаете руками эту рукопись и все такое прочее! Тогда Декарт проникается удивлением этого чита­теля или наивного собеседника, делает вид, что тоже удивлен, и пи­шет: «Да и каким образом можно было бы отрицать, что руки эти и все это тело — мои? Разве только я мог бы сравнить себя с Бог ведает какими безумцами...» «И я сам показался бы не меньшим сумасбро­дом, если бы перенял хоть какую-то их повадку...»

Понятен педагогический и риторический смысл этого sed forte,главенствующего во всем абзаце. Речь идет о «но, может быть» мни­мого возражения. Декарт только что заявил, что все познания чув­ственного происхождения могут его обманывать. Потом делает вид, что к нему с удивленным возражением обращается устрашенный та­кой дерзостью воображаемый не-философ, который говорит: да нет, не все, иначе вы сами были бы безумцем, а неразумно перенимать по­вадки безумцев, предлагать нам безумные рассуждения. Декарт эхом отзывается на это возражение: коль скоро я нахожусь здесь, пишу, а вы мне внимаете, мы не безумцы — ни я, ни вы, мы в кругу благора­зумных людей. Тем самым пример с безумием вовсе не обнаруживает хрупкость чувственной идеи. Хорошо. Декарт снисходит до этой ес­тественной точки зрения или, скорее, делает вид, что его устраивает это естественное положение, дабы вернее, радикальнее и решительнее его отринуть и смутить своего собеседника. Хорошо, говорит он, вы думаете, что я был бы безумцем, если бы сомневался в том, что нахо­жусь здесь, сижу перед камином и т. д., что я был бы сумасбродом, если бы перенимал повадки безумцев. Тогда я предложу гипотезу, которая покажется вам куда более естественной, не будет сбивать вас с толку, поскольку речь пойдет о более распространенном, более все­общем опыте, нежели опыт безумия: опыте сна и сновидения. Тут Де­карт и развивает гипотезу, которая разрушит все чувственные основа­ния познания и обнажит одни только умственные основания досто­верности. А главное, эта гипотеза не исключает возможности — эпистемологических — сумасбродств, которые куда серьезнее сумасб­родств безумия.

Итак, что касается возможности безумия, от которой Декарт яко­бы держится на расстоянии или вообще ее исключает, обращение ко сну отнюдь не является отступлением. В принятом нами методичес­ком плане оно представляет собой гиперболическое усиление гипоте­зы безумия. Последняя довольно-таки случайно и выборочно затра­гивала лишь отдельные участки чувственного восприятия. К тому же для Декарта важно не определить понятие безумия, а использовать обыденное понятие сумасбродства в юридических и методологичес­ких целях, для постановки правовых вопросов, касающихся лишь ис-

[66]


тины идей*. Здесь важно усвоить, что с этой точки зрения спящий или сновидец безумнее самого безумца. Или, по меньшей мере, в отноше­нии занимающей здесь Декарта проблемы познания сновидец более далек от истинного восприятия, нежели безумец. Как раз в случае сна, а не сумасбродства, абсолютная целостность идей чувственного про­исхождения попадает под подозрение, лишается, по выражению М. Геру, «объективного значения». Таким образом, гипотезу о сумас­бродстве нельзя считать удачным, показательным примером; она не хороша как орудие сомнения. По двум, по меньшей мере, причинам.

a) Она не распространяется на все поле чувственного восприятия. Безумец обманывается не всегда и не во всем; он не обманывается в достаточной мере, он всегда недостаточно безумен.

b) Этот пример беспомощен и неудачен в педагогическом плане, поскольку наталкивается на сопротивление не-философа, у которого недостает дерзости следовать за философом, когда тот допускает, что может быть безумцем в момент разговора.

Передадим слово Фуко. Перед лицом картезианского текста, чью идею я только что обозначил, Фуко мог бы — и на сей раз я лишь развиваю логику его книги, не опираясь на какой-либо текст, — Фуко мог бы напомнить нам две истины,которые при повторном чтении оправдали бы его интерпретацию, а последняя тогда лишь с виду от­личалась бы от только что предложенной мною.

1. При этом повторном чтении обнаруживается, что Декарт ос­мысляет безумие только как один, причем отнюдь не самый серьез­ный, из случаев чувственного заблуждения. (Фуко оказался бы тогда в перспективе фактического определения, а не юридического исполь­зования Декартом понятия безумия.) Безумие — всего лишь ошибка чувств и тела, чуть более серьезная, чем та, что подстерегает всякого бодрствующего, но нормального человека; в плане эпистемологическом — гораздо менее серьезная, чем та, которой мы подвержены в состоянии сна. Но разве, сказал бы, наверное, Фуко, в этом сведении безумия к какому-то примеру, к случаю чувственного заблуждения нет исключения, заточения безумия, а главное — укрывательства Cogito и всего того, что относится к рассудку и разуму? Если безумие — лишь искажение чувств (или воображения), то оно телесно, оно на стороне тела. Реальное разграничение субстанций вытесняет безумие во вне-

* Безумие: тема или показатель;примечательно, что Декарт в сущности никогда не говорит в этом тексте о самом безумии. Оно не является его темой. Он обращается с ним как с показателем, рассматривая вопрос правового и эпистемологического ха­рактера. Это и есть, могут сказать, признак глубинного исключения. Но молчание по поводу самого безумия одновременно означает и противоположность исключения, коль скоро в этом тексте о безумии нет речи,о нем тут не встает вопрос, хотя бы для того, чтобы его исключить. О самом безумии Декарт говорит не в «Размышлениях».

[67]


шние для Cogito сумерки. Оно, если использовать выражение, упот­ребленное Фуко в другом месте, заперто внутри внешнего и вне внут­реннего. Оно для Cogito другое. Я не могу быть безумцем, когда мыс­лю и когда у меня ясные и отчетливые идеи.

2. Полностью принимая нашу гипотезу, Фуко мог бы к тому же напомнить нам следующее: вписывая свою ссылку на безумие в про­блематику познания, превращая безумие не только в нечто телесное, но и в заблуждение тела, обращаясь с безумием просто как с видоиз­менением идеи, представления или суждения, Декарт, похоже, нейтра­лизует безумие в его самобытности. В пределе он, возможно, даже обречен рассматривать его, подобно любому заблуждению, не только как эпистемологический недостаток, но и как своего рода моральный срыв, связанный с поспешностью воли, которая сама по себе может увековечить в заблуждении умственную конечность восприятия. От­сюда только шаг до того, чтобы превратить безумие в грех, шаг, ко­торый вскоре и был с легким сердцем сделан, как это блестяще пока­зывает Фуко в других главах.

Фуко был бы совершенно прав, напомнив нам эти две истины, если оставаться при этом на наивном, естественном и дометафизическом этапе картезианского пути, отмеченном естественным сомнением, ка­ким оно возникает в процитированном Фуко отрывке. Но очень по­хоже, что эти две истины в свою очередь становятся уязвимыми, стоит нам подступить к собственно философской, метафизической и крити­ческой фазе сомнения*.

1. Прежде всего отметим, как в риторике первого из «Размышле­ний» вслед за первым «однако», возвестившим «естественную» гипер­болу сновидения (после того как Декарт сказал «но ведь это же поме­шанные, и я сам показался бы не меньшим сумасбродом» и т. д.), в начале следующего абзаца идет другое «однако». Первому «однако», знаменующему гиперболический момент внутри естественного сомне-

* Чтобы подчеркнуть эту уязвимость и коснуться главной трудности, не мешает уточнить, что такие выражения, как «ошибка чувств и тела» или «заблуждение тела», вряд ли имели для Декарта какое-либо значение. Нет никакого заблуждения тела, в частности, в болезни: желтуха или меланхолия всего лишь повод для заблуждения, ка­ковое родится лишь по согласию или утверждению воли в суждении, когда «мы выно­сим суждение, что все вокруг желтое» или когда «рассматриваем как нечто существу­ющее призраки нашего больного воображения» (Правило XII. Декарт настаивает: са­мый ненормальный опыт чувств или воображения, если его рассматривать сам по себе, на его собственном уровне и в его собственном моменте, никогда нас не обманывает; никогда не обманывает рассудок, «если тот ограничивается достижением отчетливо­го понимания того, что ему представляется, как это в нем есть, в себе ли, в воображе­нии ли, и если, к тому же он не полагает ни того, что воображение верно представляет объекты чувств, ни того, что чувства обретают истинные образы вещей, ни того нако­нец, что внешняя реальность всегда такова, какой кажется»).

[68]


ния,ответствует другое «однако», знаменующее абсолютный гипербо­лический момент,выводящий нас из естественного сомнения и подво­дящий к гипотезе о Злокозненном Гении. Декарт, допустив, что ариф­метика, геометрия и первичные понятия уклоняются от первого со­мнения, пишет: «Однако в моем уме издавна прочно укоренилось мнение, что Бог существует, что он всемогущ... и т. д.». Это посыл хорошо известного движения, ведущего к вымышленному Злокознен­ному Гению.

Обращение к гипотезе о Злокозненном Гении должно вызвать к жизни, призвать возможность полного безумия,полного смятения, с которым я не в силах совладать, поскольку оно мне — гипотезой — навязано, и за которое я более не в ответе; полное смятение, смятение такого безумия, которое будет уже не только беспорядком тела, объек­та, тела-объекта вне границ res cogitans,вне границ окультуренного и успокоенного града мыслящей субъективности, но и внесет разруше­ние в чистое мышление, в его чисто умопостигаемые объекты, в поле ясных и отчетливых идей, в область неподвластных естественному сомнению математических истин.

На сей раз безумие, сумасбродство не щадит уже ничего — ни вос­приятия моего тела, ни чисто умственных восприятий. И Декарт пос­ледовательно допускает:

a) то, чего якобы не допускал, беседуя с не-философом. Читаю (Декарт только что упомянул о «некоем злокозненном гении, очень могущественном и склонном к обману»): «Я буду мнить Небо, воздух, землю, цвета, очертания, звуки и все вообще внешние вещи всего лишь пригрезившимися мне ловушками, расставленными моей доверчиво­сти усилиями этого гения; я буду рассматривать себя как существо, лишенное рук, глаз, плоти и крови, каких-либо чувств: обладание всем этим, стану я полагать, было лишь моим ложным мнением...» Это рас­суждение вновь возникнет во втором из «Размышлений». Таким об­разом, мы довольно далеко от данной выше сумасбродству отстав­ки...

b) то, что ускользало от естественного сомнения: «Не устроил ли Он так (здесь речь идет о Боге-обманщике, предшественнике Злокоз­ненного Гения), что я совершаю ошибку всякий раз, когда прибавляю к двум три или складываю стороны квадрата и т. д.»*.

Таким образом, ни идеи чувственного происхождения, ни идеи происхождения умственного не имеют защиты на этом новом этапе

* Речь здесь идет о порядке доводов, представленном в «Размышлениях». Извест­но, что в «Рассуждении о методе» (4 часть) сомнение весьма поверхностно затрагивает «наипростейшие геометрические материи», в которых люди порой «предаются пара­логизмам».

[69]


сомнения, и то, что совсем недавно отвергалось под именем сумасб­родства, теперь привечается в существеннейшем нутре мысли.

Речь идет о философской и юридической операции (но таковой была и первая фаза сомнения), операции, которая уже не называет безумие безумием и обнажает некие правовые возможности. По праву ничто не противится разрушению, названному в первом сомнении су­масбродством, хотя фактически и с естественной точки зрения для Декарта, для его читателя и для нас в отношении этого фактического разрушения естественное беспокойство невозможно. (По правде го­воря, чтобы докопаться до сути, следовало бы напрямую и ради него самого подойти к вопросу фактичности и права в отношениях Cogito и безумия.) За этим естественным удобством, за этой с виду дофилософской доверчивостью скрывается признание сущностной и право-сообразной истины: а именно того, что философские рассуждение и сообщение (то есть сам язык), коль скоро они должны обладать умо­постигаемым смыслом, то есть соответствовать своей сущности и при­званию рассуждения, должны фактически и одновременно по праву избежать безумия. Они должны в самих себе нести нормальность. И это не декартово упущение (хотя Декарт и не ставит вопроса о соб­ственном языке)*, не изъян или мистификация, связанные с опреде­ленной исторической структурой; речь идет о всеобщей сущностной необходимости, избежать которой не может никакое рассуждение, поскольку она принадлежит к смыслу смысла. Это сущностная необ­ходимость, избежать которой не может никакое рассуждение, вклю­чая даже и то, которое разоблачает мистификацию или насильствен­ный переворот. Парадокс: то, что я здесь говорю, полностью в духе Фуко. Ибо теперь мы воспринимаем всю глубину того его утвержде­ния, которое, как ни странно, спасает от выдвинутых против него об­винений и Декарта. Фуко говорит: «Безумие — это отсутствие твор­чества». Это основополагающий мотив его книги. Ведь творчество начинается с самого простого дискурсивного рассуждения, с первого сочленения смысла, с фразы,с синтаксического наброска некоего «как такового»**, поскольку написать фразу — значит проявить возмож­ный смысл. Фраза в своей сущности нормальна. Она несет в себе нор-

* Подобно Лейбницу, Декарт доверяет «ученому» или «философскому» языку, который не обязательно соответствует языку, преподаваемому в школах («Правило III»), и который необходимо также тщательно отграничивать от «выражений обыден­ного языка», каковые вполне могут ввести нас «в заблуждение» («Размышления», II).

** То есть когда оно более или менее скрыто взывает к бытию (еще до его опреде­ления как сущности и существования); что может означать лишь: когда оно отдается зову бытия. Бытие едва ли было бы таким, как есть, если бы речь просто ему предше­ствовала или к нему взывала. Крайнее средство языка от безумия — это смысл бытия.

[70]


мальность, то есть смысл — во всех смыслах этого слова, в особеннос­ти в Декартовом. Она несет в себе нормальность и смысл, каковы бы ни были при этом состояние, здоровье или безумие того, кто ее изре­кает или через кого она проходит, на ком, в ком она сочленяется. В самом бедном своем синтаксисе логос является разумом, а разум уже историчен. И если безумие является — вообще, помимо всякой искус­ственной и определенной исторической структуры — отсутствием творчества, тогда и по сути, и вообще безумие — это безмолвие, речь, прерванная в цезуре и ране, надрез которых начинает жизнь как вооб­ще историчность. Безмолвие не определенное, навязанное именно в этот момент, а по сути связанное с переворотом, запретом, открываю­щими историю и речь. Вообще. Именно в плане вообще историчнос­ти, которая не совпадает ни с внеисторической вечностью, ни с ка­ким-либо эмпирически определенным моментом фактической исто­рии, расположена та неустранимая доля безмолвия, которая вынашивает и неотступно преследует язык и лишь вне которой, и лишь против которой он может возникнуть; «против» означает здесь разом и содержание, на фоне которого силой проступает форма, и против­ника, от которого я силой себя страхую и перестраховываю. Хотя без­молвие безумия — это отсутствие творчества, оно никогда не являет­ся просто к нему эпиграфом, для языка и смысла оно не вне творче­ства. Подобно бессмыслию, оно — его предел и сокровенный запас. Разумеется, в подобной эссенциализации безумия есть риск размыть его фактическое определение в психиатрической работе. Это посто­янная угроза, но она не должна обескураживать требовательного и терпеливого психиатра.

Так что, возвращаясь к Декарту, всякий философ или всякий субъект речи (а философ — всего лишь субъект речи par exellence), который должен затрагивать безумие внутри мысли (а не только тела или какой-то сопутствующей инстанции), может сделать это лишь в плане возможности и на языке вымысла или в вымысле языка. Тем самым в своем языке он перестраховывается от фактического безу­мия — которое порой может показаться весьма болтливым, но это другая проблема, — держит дистанцию, необходимую для того, что­бы иметь возможность продолжать говорить и жить. Но тут имеет место не слабость или свойственный тому или иному историческому языку поиск безопасности (например, поиск «достоверности» в кар­тезианском стиле), это свойственно сущности и самому проекту вооб­ще всякого языка — даже самых с виду безумных, даже (и в особенно­сти) языку тех, кто, воздавая безумию хвалу, сообщничая с ним, ме­рится накоротке с ним силой. Поскольку язык является самим разрывом с безумием, он тем лучше соответствует своей сущности и призванию, тем вернее порывает с безумием, чем свободнее мерится с

[71]


ним силой и короче с ним сходится: пока их не станет разделять лишь «прозрачный лист бумаги», о котором говорит Джойс, лишь он сам, ибо эта прозрачность есть не что иное, как язык, смысл, возможность и простая сдержанность нейтрализующего все ничто. В этом смысле я мог бы поддаться искушению рассмотреть книгу Фуко как властный жест защиты и заточения. Картезианский жест XX века. Подчинение негативности. На первый взгляд, в заточение он в свою очередь от­правляет разум, но, как и Декарт, мишенью своей атаки избирает вче­рашний разум, а не возможность смысла вообще.

2. Что касается второй истины, которую мог бы противопоста­вить нам Фуко, то она, похоже, тоже значима лишь для естественной фазы сомнения. Декарт не только не выставляет безумие за дверь в фазе радикального сомнения, не только помещает его грозную воз­можность в самом сердце умопостигаемого, он не дозволяет никако­му определенному познанию по праву его избежать. Угрожая всему познанию, сумасбродство — гипотеза о сумасбродстве — не является его внутренним видоизменением. Следовательно, ни в один момент познание не сможет само по себе укротить безумие и над ним возобла­дать, то есть его объективировать. До тех пор, по крайней мере, пока сомнение не будет снято. Ибо конец сомнения ставит проблему, к ко­торой мы еще вернемся.

Итак, акт Cogito и достоверность существования впервые избега­ют безумия; но, помимо того, что тут впервые уже не идет речь об объективном и понятийном познании, нельзя уже и сказать букваль­но, что Cogito избегает безумия, поскольку находится вне сферы его воздействия или поскольку, как говорит Фуко, «я, то я,что мыслит, не может быть безумным»; оно избегает безумия, ибо в самом своем мгновении, на собственной ступени акт Cogito сохраняет ценность, даже если я безумец, даже если моя мысль целиком и полностью бе­зумна. У Cogito как существования имеются ценность и смысл, избе­гающие альтернативы определенного безумия и определенного разу­ма. Сталкиваясь с обостренным опытом Cogito, сумасбродство, как говорится в «Рассуждении о методе», непременно оказывается на сто­роне скептицизма. Мысль тогда уже не опасается безумия: «Самые сумасбродные предположения скептиков не в состоянии ее поколебать» («Рассуждение», IV часть). Достигнутая таким образом достоверность не защищена от подвергнутого заточению безумия, она достигается и обеспечивается в самом безумии. Она ценна, даже если я безумен. Пре­дельная обеспеченность, которая, похоже, не требует ни исключения, ни уклонения. Декарт никогда не отправляет безумие в заточение — ни на этапе естественного сомнения, ни на этапе сомнения метафизи­ческого. Οнι лишь делает вид, что исключает его па первой фазе первого этапа, в не-гиперболический момент естественного сомнения.

[72]


Гиперболическая дерзость картезианского Cogito, его безумная дерзость, которую мы, возможно, уже не очень хорошо понимаем как таковую, поскольку, в отличие от современников Декарта, слишком спокойны, слишком привычны скорее к его схеме, а не к остроте его опыта; его безумная дерзость заключается, стало быть, в возвраще­нии к исходной точке, каковая не принадлежит более паре, состоящей из определенного разума и определенного неразумия, их оппозиции или альтернативе. Безумен я или нет, Cogito, sum. Тем самым безумие — лишь один из случаев — во всех смыслах этого слова — мысли (в мыс­ли). Итак, речь идет об отступлении к точке, где всякое определенное в виде той или иной фактической исторической структуры противоре­чие может проявиться, проявиться как относящееся к той нулевой точ­ке, где определенные смысл и бессмыслие сливаются в общем истоке. Об этой нулевой точке, определяемой Декартом как Cogito, можно было бы, наверное, с точки зрения, которую мы сейчас занимаем, ска­зать следующее.

Неуязвимая для любого определенного противоречия между ра­зумом и неразумием, она является той точкой, исходя из которой мо­жет появиться как таковая и быть высказана история определенных форм этого противоречия, этого початого или прерванного диалога. Той точкой нерушимой достоверности, в которой коренится возмож­ность повествования книги Фуко как повествования к тому же и сово­купности или, скорее, всех определенных форм обмена между разу­мом и безумием. Той точкой*, в которой коренится проект мыслить целостность, ее избегая. Ее избегая, то есть превышая, что возмож­но — в сущем — лишь в направлении бесконечности или ничто: даже если целокупность мыслимого мною затронута лживостью или безу­мием, даже если целокупность мира не существует, даже если бессмыс­лие распространилось на весь мир, захватывая содержание моей мыс­ли, я мыслю, я есмь, пока я мыслю. Даже если я не имею при этом фак­тически доступа к целостности, если ее не разумею и фактически не охватываю, я формулирую такой проект, и его смысл определяется лишь по отношению к пред-пониманию бесконечной и неопределен­ной целостности. Вот почему в превышении возможностью, правом и смыслом реальности, факта и сущего проект этот безумен и признает безумие своей свободой и собственной возможностью. Вот почему он не человечен в смысле антропологической фактичности, а скорее ме­тафизичен и демоничен: прежде всего он узнает себя в борьбе с демо­ном, со Злокозненным Гением бессмыслия, мерится с его высотой, ему сопротивляется, сводя в себе на нет естественного человека. В этом

* Речь вдет не столько о точке,сколько вообще о временной изначальности.

[73]


смысле нет ничего менее успокоительного, чем Cogito в его собствен­ном отправном моменте. Этот проект превышения целокупности мира как целокупности того, что я вообще могу осмыслить, не более успо­коителен, чем диалектика Сократа, когда она также выходит за рам­ки целокупности бытийствующего, перенося нас в свет скрытого сол­нца, каковое есть έπέκεινα τής ουσίας. И Главков не ошибся, когда воскликнул: «Боже! Что за демоническая гипербола (δαιμόνιας υπερβολής)», что переводят довольно банальным, наверное, выраже­нием — «чудесная трансцендентность». Эта демоническая гипербола заходит дальше, чем страсть ußpiς'a, если, правда, видеть в последней лишь патологическое видоизменение зовущегося человеком сущего. Такой ύβρις находится внутри мира. Он подразумевает, если предпо­ложить, что это разлад и чрезмерность, основополагающие разлад и чрезмерность гиперболы, открывающей и обосновывающей мир как таковой, его превышая. Этот ύβρις чрезмерен и преизбыточен лишь в открытом демонической гиперболой пространстве.

В той мере, в какой в сомнении и в картезианском Cogito заостря­ется этот проект неслыханной и особенной преизбыточности, чрез­мерности в направлении неопределенного, в направлении Ничто или Бесконечности, выхода за рамки совокупности того, что можно мыс­лить, совокупности определенной бытийственности и определенного смысла, совокупности фактической истории, — в этой мере всякое начинание, которое тщится свести этот проект на нет, замкнуть его в определенной исторической структуре, сколь бы понимающей она ни была, рискует пропустить в нем самую суть, притупить само его ост­рие. Рискует в свою очередь совершить над ним насилие (ибо суще­ствует также насилие в отношении рационалистов и в отношении смыс­ла, здравого смысла; возможно, именно это и показывает нам, в ко­нечном итоге, Фуко, ибо жертвы, о которых он нам рассказывает, всегда являются носителями смысла, истинными носителями сокры­того истинного и здравого смысла, угнетенного определенным «здра­вым смыслом», смыслом «разделения» — смыслом, который разделя­ется недостаточно и слишком быстро определяется), — в свою оче­редь рискует совершить над ним насилие, причем насилие тоталитарно-целостного и историчностного типа, утрачивающее смысл и исток смысла*. «Целостный» я понимаю в структуралистс­ком значении слова, но я не уверен, что два эти смысла не встречают­ся друг с другом в истории. Структуралистский тоталитаризм совер­шает здесь, возможно, акт заточения Cogito по типу насилия класси-

* Оно рискует затушевать переизбыток, посредством которого любая философия (смысла) соотносится на каком-то участке своего рассуждения с бездной бессмыслия.

[74]


ческой эпохи. Я не говорю, что книга Фуко тоталитарна, ведь он, по крайней мере, с самого начала ставит вопрос об истоке вообще исто­ричности, освобождаясь тем самым от историцизма: я хочу сказать, что порой он идет на подобный риск, осуществляя свой проект. Пой­мите: когда я говорю о введении в мир того, чего в нем нет и что мир предполагает, когда я говорю, что «compelle intrare» (эпиграф главы о великом заточении) становится, обращаясь к гиперболе, чтобы за­ново ввести ее в мир, самим насилием,когда я говорю, что это сведе­ние к внутри-мирности является истоком и самим смыслом так назы­ваемого насилия и делает возможными все смирительные рубашки, я не взываю к другому миру, к какому-либо алиби или уклончивой транс­цендентности. Это было бы другой возможностью насилия, которая, впрочем, часто заодно с первой.

Итак, я полагаю, что все (у Декарта) можно свести к определен­ной исторической целостности, — кроме гиперболического проекта. И этот проект на стороне повествующего повествования, а не пове­ствования, поведанного Фуко. Он не дает себя рассказать, не дает себя объективировать как событие в определяющей истории.

Date: 2015-10-18; view: 552; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию