Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пламяцветная Голубица 7 page





Прикидывался благоговейным, на деле же чтил только попятничество, попиранье доброты, себялюбие, неблагодарность, презрение к святыням. Поносил Господа в сердце своем и думал, что мир сотворен на авось; однако доверялся фортуне, надеясь, что удается поворачивать ее на пользу тем, кто умело перекладывает вожжу.

В недолгие разгулы он путался только с замужними бабами, невоздержными вдовами, распущенными девками. И то с большим разбором, так как, плетя свои козни, Феррант часто отказывался от немедленных услад, лишь бы ввязаться в новую кову; испорченность не позволяла ему отвлекаться.

Так он жил день ото дня, замирая, подобно убийце, подкарауливающему жертву под палисадом, в темном месте, там, где клинки кинжалов не выдадут себя сверканьем. Он знал, что первейшая формула успеха, это дождаться оказии, и переживал из – за того, что оказия слишком долго не возникала.

Мрачная и упрямая дума лишала спокойствия его душу. Он забил себе в голову, будто Роберт узурпировал место, принадлежавшее ему по праву, и какое ни есть награждение оставляло его неублаженным, и единственною формой благосостояния и счастья в глазах его души могла быть невзгода брата при условии, что он бы, Феррант, выступил причиной этой невзгоды. В остальном же его воображение было населено исполинскими призраками, побивающими друг друга, и не было моря или земли или неба, где бы он имел убежище и покой. Что он имел, ему казалось зазорно; что он желал, было мучительно для него.

Он не улыбался, разве только в кабаках, подпаивая очередных невольных осведомителей. Но в сокровении своей комнаты подолгу показывался перед зеркалом, чтобы понять, способны ли движения выдать его беспокойство, не выглядит ли у него взгляд дерзким, не придает ли чересчур склоненная голова ему нерешительный вид, а слишком глубокие морщины лба не делают ли его зловещим.

Когда же он прекращал упражнения, когда отбрасывал и по усталости и по вечерней поздноте свои личины, становился ясен его истинный облик, и вот тут… О, единственное, что мог произнести тут Роберт, были строки стихов, читанные несколькими годами прежде:

 

Кромешны у него зеницы,

Но в них звездится алый свет,

И злокипучие зарницы

Там брызжут, будто сонм комет,

И вопль гремящ, и дух паскуден,

И облик дик, и лик бессуден.

 

Поскольку никто не совершенен, и паки в злокачественности, и он не был вполне способен усмирять излишества своего лиходейства, Феррант не избег промаха. Подосланный хозяином на похищение целомудренной девушки из высокой семьи, сговоренной за достойного человека, он осыпал ее любовными письмами от имени своего принципала. Дальше, притом, что девушка отстранила ухаживания, он проник к ней в альков и – низведя до жертвы насильственного соблазнения – надругался над ней. Единым махом он оскорбил и ее, и жениха, и того, кто заказывал увоз.

По оглашении злодейства подозрение пало на барина, и тот погиб на дуэли с поруганным женихом изнасилованной, но Феррант в это время уже пересекал границу Франции.

В минуту веселости Роберт надумал переправлять Ферранта через пиренейский перевал ночью, в январе, верхом на ворованной ослице, по всей видимости, совершавшей искупительное паломничество, что явствовало не только по покаянной истертости ее шкуры, но и по великому пощению, трезвости, воздержности и умеренности, способствовавшим умерщвлению плоти; богобоязненность этой твари была такова, что при каждом шаге, преклоняя колена, лобызала землю.

Отроги горы были обмазаны свернувшимся молоком, отвердели, звенели под копытом. Те немногие деревья, что не были погребены под снегом, казалось, стояли без нательных рубах и потому еще больше мерзли и тряслись не под ветром, а в ознобе. Солнце сидело в своем дому и не отваживалось даже выходить на балкон. Если же оно высовывало кончик носа, даже эта часть лица была плотно укутана облачными отрепьями.

Редкие встречные, как монахи Монтеоливето, могли бы пропеть гимн аббатства «Снегом омывшись и обелившись, я…». Сам Феррант, убеленный мучнистыми присыпками, принимал все более итальянский вид, напоминая «мукомола» из флорентийской «Академии Отрубей».

Одною из ночей столь велики и жирны были комья хлопяной ваты, что он опасался, не обратится ли в снеговой столп, как другие в соляной. Сипухи, нетопыри, сычи, пугачи с канюками токовали вокруг него в такой сарабанде, будто собирались подманить. В конце концов, он ткнулся носом в пятки повешенного, болтавшегося на суку, – гротескный эскиз по сумрачно – свинцовому фону.

Однако Феррант – хотя романы и принято украшать забавными описаниями – не мог быть выведен героем комедии. Он должен был преследовать цель, воображая по собственному подобию тот Париж, к которому подвигался.

И вот Феррант вожделел: «О Париж, беспредельная бухта, где киты видятся мелкостными, как дельфины, о страна сирен, о ярмарка тщеславия, сад удовлетворений, меандр интриг, о Нил низкопоклонничества и Океан притворств!»

И тут Роберт, желая изобрести такой ход, который никем из сочинителей романов до оных пор не использовался, с целью передать ощущения этого прожорливца, шедшего на завоевание города, где затмевают друг друга Европа вежеством, Азия изобилием, Африка причудливостью и Америка богатством, и который для новизны является полем, для обмана королевством, для роскоши центром, для доблести ареной, для красоты амфитеатром, для моды колыбелью, а для добродетели гробницей, вложил в уста Ферранту вызывающий выкрик: «Париж, посмотрим, кто кого!»

От Гаскони до Пуату, а от Пуату до Иль – де – Франса, Феррант повсюду наплел интриг и бесчестностей, давших ему переложить маленькое состояние из карманов некоторых простаков в собственные и прибыть в столицу в облачении молодого дворянина, выдержанного и приветливого, господина Дель Поццо. Не достигнув еще Парижа, молва о его мадридских проделках, он наладил связи с испанцами, вхожими к королеве; они сразу оценили его ловкость в деликатных делах для государыни, которая, хоть и верна была супругу и уважительна к Кардиналу, поддерживала сношения со станом врагов.

Его слава безотказного исполнителя донеслась до сведения Ришелье, который, глубокий знаток человеческого сердца, рассудил, что индивид без совести, услужающий монархине, как всем известно, неимущей, ради более щедрого вознаграждения послужит и ему, Ришелье, как и было сговорено в настолько глубочайшей тайне, что даже самые доверенные сотрудники не знали о существовании этого молодого агента.

Не говоря уже о навыках, приобретенных в Мадриде, Феррант имел редкие способности к быстрому усвоению языков и к подражанию акцентам. Не в его обычае было выставлять дарования, но однажды, когда Ришелье принимал английского шпиона, Феррант показал, что способен беседовать с тем предателем. Поэтому Ришелье в один из трудных моментов взаимоотношений между Францией и Англией отправил Ферранта в Лондон, где тот должен был притвориться мальтийским купцом и собирать информацию о движении судов в портах.

Феррант в какой – то степени увенчал мечту жизни: теперь он шпионил не на простого хозяина, а на библейского Левиафана, чьи руки досягали куда угодно.

Шпион! – возмущался, охваченный омерзением, Роберт. Чума прилипчивее любых придворных хвороб. Гарпия, простирающаяся над тронами с нарумяненным лицом и обостренными когтями, парящая на вампирьих крыльях, подслушивающая широчайшими перепонками, мышь летучая, видимая только в ранних сумерках, гадюка среди роз, аспид, цветочная тля, обращающая в отраву нектар, сладостно пригубляемый, мизгирь коридорный, тот, кто ткет паутину утонченных разговоров, дабы улавливать любое насекомое; попугай с крючковатым клювом, который все, что слышит, пересказывает, превращая истинное в ложь и выдавая ложь за истину, хамелеон, перенимающий каждый цвет и облаченный в любое, кроме одежд, соответствующих его подлинному виду. Подобных качеств всякому приличествовало бы устыдиться, кроме как раз того, который волею Небес (или Преисподни) был рожден для угождения злу.

Но Феррант не довольствовался шпионажем и владычеством над теми, чьи признания он переторговывал; ему хотелось быть, как говорили в его эпоху, двойным шпионом, который, подобно мифическому уроду амфисбене, одновременно шел в обе стороны. Ежели агон, на котором сталкиваются власти, может представлять собой лабиринт интриг, кто будет Минотавром, воплощающим сращение двух несходственных естеств? Двойной шпион! Если поле, на котором разворачиваются придворные ристанья, носит имя сущий Ад, где струит по руслу Неблагодарности свои полные воды Флегетон забвения, в бурномутных водоворотах страстей, – кто же будет трехзевым Цербером и залает, вынюхав пришельца, вступившего в адские края, дабы быть пожранным? Тоже двойной шпион…

Засланный в Англию шпионить на Ришелье, Феррант решил обогатиться, оказывая услуги и англичанам. Набравшись сведений от челяди и от низкоразрядных конторских под пиво из громадных кружек, в притонах, продымленных бараньим салом, он предстал пред священнослужителями, заявив, что является испанским пастырем, желающим отринуть Римскую Церковь, не вынеся ее мерзот.

Мед для ушей антипапистов, искавших оказий для обличения католического духовенства. Не потребовалось даже от Ферранта присягать в том, что ему не было известно. У англичан имелись анонимные показания, то ли выдуманные, то ли подлинные, какого – то католического священника. Феррант только завизировал их бумагу, подписавшись именем одного викария из Мадрида, который некогда повел себя с Феррантом высокомерно и которому тот решил отомстить, как подвернется раз.

Посылаемый от англичан снова в Испанию, на поиски новых свидетельств от представителей клира, расположенных оклеветать Священный Престол, в портовом кабачке Феррант познакомился с генуэзцем, вкрался в доверие и выведал, что тот на самом деле Махмут, ренегат, принявший на Востоке магометанство и под видом португальского купца собирающий данные о состоянии английского флота, в то время как другие разведчики Высокой Порты занимаются тем же делом во Франции.

Феррант открылся тому, будто работает на турецких агентов в Италии и будто тайно перешел в ту же мусульманскую веру, и имеет имя Дженнет Оглу. Он продал Махмуту сведения о передвижениях английских судов и взял за это награждение, а также за согласие оповестить кое о чем собратьев во Франции. В то время, как английские церковники считали, что он отправился в Испанию, он решил попользоваться еще одной выгодой, сопряженной с бытностью в Англии, и связался с флотским ведомством, под именем венецианца Грансеолы (вымышленное имя означало «морской паук», в честь приснопамятного капитана Гамберо – «креветки»), состоявшего якобы на секретных поручениях при Совете Венецианской республики, в частности разведывающего планы французского торгового мореходства. Ныне, объявленный вне закона за дуэль, он, словно, не имеет дороги, кроме как искать приюта в дружественной стране. Дабы доказать добрую волю, он оповестил уполномоченных английского адмиралтейства, что Франция заслала разведывать английские гавани одного Махмута, турецкого шпиона, и тот проживает в Лондоне, прикидываясь португальцем.

У Махмута, арестованного в тот же день, были найдены планы английских доков, и Феррант, под именем Грансеолы, был признан личностью, заслуживающей доверия. Получив обещание английского вида на жительство по исправлении службы и с задатком в виде крупной первой суммы, он был отправлен во Францию, где должен был объединиться с другими английскими разведчиками.

В Париже он сразу преподнес кардиналу Ришелье всю информацию, которую англичане выпытали у Махмута. Потом связался с друзьями генуэзского ренегата, адреса которых были от того получены, и явился к ним как Шарль де ла Бреш, монах – расстрига, переметнувшийся к неверным и сумевший затеять в Лондоне такую интригу, которая дискредитировала все христианское племя. Те подосланные взяли Феррантовы речи на веру, благодаря тому, что к ним уже попала книжица, в которой англиканская церковь обнародовала низости одного испанского священника, – а в это время в Мадриде, по публикации брошюры, арестовали прелата, которому Феррант приписал предательство, и ныне он дожидался казни в застенках инквизиции.

Феррант разузнавал от этих турецких агентов все, что они успевали нашпионить во Франции, и понемногу пересылал эти сведения в английское Адмиралтейство, получая каждый раз причитающуюся плату. Через некоторое время он пошел к Ришелье и объявил ему, что в Париже, у всех перед носом, работает турецкая шпионская сеть. Ришелье в очередной раз восхитился ловкостью и преданностью Ферранта – до такой степени, что поручил ему еще более замысловатое дело.

Вот уж немало времени как Кардинал интересовался тем, что делалось в салоне маркизы Рамбуйе, и подозревал, что у тамошних вольнодумцев случаются нелестные отзывы о нем. Ошибкой Кардинала было заслать к Рамбуйе своего порученца, который в наивности задал маркизе вопрос, не было ли недозволенных высказываний. Артеника ответила, что ее приглашенные превосходно представляют себе ее мнение о Его Высокопреосвященстве и, даже имейся у них противоположные взгляды, они не осмелились бы обнародовать их в ее, Артеникином, присутствии.

Обескураженный Кардинал начал выжидать, пока появится в Париже чужестранец, который сможет получить доступ в этот ареопаг. Тут Роберт, не имея охоты выдумывать разные обманные перипетии, за счет которых Феррант сумел бы втереться в общество, решил, что проще всего провести его по чьей – то рекомендации и в переодетом обличье: парик, седая накладная борода, кожа, состаренная гримом и притираньями, черная повязка на левом глазу, вот перед нами аббат де Морфи.

Роберт не мог допустить, что Феррант, целиком и полностью походивший на него, был рядом с ним в те самые, вспоминавшиеся теперь как столь далекие, вечера; но он помнил, что видел одноглазого аббата, и решил, что это, по – видимому, был Феррант.

Феррант, который именно в этом благородном собрании, по прошествии десяти и более лет, снова встречает Роберта! Невозможно описать ликование злобы, когда наглый проходимец вновь обрел ненавистного брата. С лицом, которое выдала бы искажающая гримаса враждебности, не будь оно прикрыто атрибутами маскарада, он сказал себе, что наконец уничтожит Роберта и завладеет его именем и имением.

Вечер за вечером он наблюдал за жертвой, выискивая на ее лице мельчайшие подробности сокровений. Умея неподражаемо скрывать свои мысли, Феррант был ловок в открытии чужих. Впрочем, любовь не скроешь; как пламя, она обнаруживается по дыму. Проследив направление взглядов Роберта, Феррант моментально догадался, какие чувства тот питает и на кого они нацелены. Раз так, сказал он себе, прежде всего отберем у Роберта то, что ему дороже всего.

От Ферранта не укрылось, что Роберт, сумев привлечь внимание Прекрасной Дамы, не находил храбрости приблизиться к ней. Стеснительность брата играла на руку Ферранту. Владычица могла помыслить, что тут недостаток интереса, а разыгрывать пренебрежение – лучший способ завоевывать. Роберт подготовил Ферранту дорогу. Феррант дал Госпоже дозреть в нерешительном поджидании, а потом – улучив подходящую минуту – бросился обольщать.

Но мог ли Роберт разрешить Ферранту испытывать любовь, равную его собственной? Разумеется, нет. Феррант видел в любой женщине портрет непостоянства, жрицу обмана, легкомысленную в речах, мешкотную в действиях и резвую в капризах. Воспитанный сумрачными аскетами, которые ему вбивали в голову, что «El hombre es el fuego, la mujer la estopa, viene el diablo у sopla» (Мужчина – огонь, женщина – пакля, приходит дьявол и дует (исп.)), он привык считать всех дочерей Евы несовершенными животными, ошибками натуры, при уродстве – пыткой для очей, при красоте – растравой для сердца, для тех, кто их любит – тираншами, для тех, кто недооценивает – врагинями, беспорядочными в требованиях, непреклонными в гневе, в чьих устах очарование, а в очах кандалы.

Однако именно это неуважение подталкивало его обольщать. Пуская с губ льстивые речи, в сердце он наслаждался униженностью жертвы.

Итак, именно Феррант торопился наложить руку на тело, которого он (Роберт) не отваживался коснуться даже в мечтаньях. Феррант же, ненавистник всего, что для Роберта было предметом преклонения, намеревался – теперь – отнять у него Лилею, дабы низвести до роли пресной любовницы в безвкусной комедии. Какая мука. И какой огорчительный удел, следуя безумной логике романов, разделять самые гнусные чувства и пестовать как чадо собственного воображения самого омерзительного из сюжетных героев.

Но деваться Роберту было некуда. Ферранту надлежало взять Лилею – а иначе, зачем автор завязывал интригу, если не для того, чтоб самому ею удушиться?

Каким образом и что из событий имело место, Роберту представить не удавалось (потому что никогда не удавалось попробовать захотеть представить). Может быть, Феррант проник глубокой ночью в почивальню Лилеи, вскарабкавшись, конечно, по плющу (крепко вцепляющемуся в камни – о, ночная приманка для любого очарованного сердца!), вьющемуся вплоть до подоконника ее алькова.

Вот Лилея проявляет знаки оскорбленной добродетели, да так, что всякий отступил бы пред подобным негодованием, всякий, но только не Феррант, уверенный, что человеческие существа всегда расположены к притворству. Вот Феррант становится на колени и держит речь. Что говорит Феррант? Он говорит, своим лживым голосом, все то, что Роберт не только хотел бы ей высказать, но даже и высказывал, хотя она никогда не узнала, от кого поступали эти послания.

Как же сумел бандит, недоумевал Роберт, разведать содержание тех писем, которые посланы мною ей? И не только! Даже и тех, которые Сен – Савен продиктовал мне в Казале, а я уничтожил! И даже тех, которые пишу я ныне, сидя на корабле! Тем не менее, нет сомнений, это так, и Феррант декламирует с чистосердечным видом фразы, Роберту памятные как нельзя лучше: «Госпожа, в изумительной архитектуре универсума было отражено с самого первого дня Миротворения, что я повстречаю Вас и я Вас полюблю… Простите исступление отчаявшегося, или лучше скажу, не смущайтесь этим исступлением, поскольку неслыханно, чтобы правители отвечали за гибель своих подданных… Не вы ли претворили в два аламбика мне очи, дабы они дистиллировали жизнь и перегоняли в прозрачную воду? Прошу, не отворачивайте прекрасную голову от меня. Лишенный вашего взора, я слеп, так как Вы меня не видите, без ваших речей я нем, потому что Вы не говорите ко мне, и беспамятен, потому что Вы меня не вспоминаете. О, если бы любовь превратила меня в бесчувственную руину, в мандрагору, в каменный источник, смывающий слезами любое томление!»

Теперь Владычица его души, конечно, трепетала; в очах ее пылала та любовь, которую она пыталась прежде утаивать; к ней пришла энергичность узника, которому некто взломит решетку Сдержанности и вбросит шелковую лестницу Случая. Не подлежало сомнению, что атаку следует усилить. Феррант не ограничился тем, что было сочинено и записано Робертом, он ведал и другие речи, лил речи в ее завороженные уши, чаруя и ее и самого Роберта, который до этих пор не знал, что знает такие слова.

«О тусклое мое солнце, от Вашей сладостной бледности утрачивает алая заря весь пламяогненный жар! О сладкие взоры, от Вас прошу я только – позволить томиться недугом! Не стоит мне утекать в поля или в пущи, дабы от Вас отрешиться. Нет пущи подобной на свете, нет древа подобного в пуще, нет ветви подобной на древе, такого побега на ветви, нет цвета на этом побеге, такого плода этой почки, чтобы в нем мне не виделся милый, единственный, нежный Ваш лик…»

И при ее первом рдении: «О Лилея, когда бы Вы ведали! Я любил Вас, не зная ни обличья, ни имени Вашего. Искал Вас, и не знал, где вы находитесь. Но однажды Вы поразили меня, как ангел… О, я знаю, Вы гадаете, отчего моя любовь не осталась в незапятнанном молчании, в целомудренной дали… Но я умираю, сердце мое, Вы же видите сами, дух уже излетает, не позвольте ему улетучиваться в воздух, дайте сохраниться, опочивши на ваших устах!»

Тон Ферранта при этих речах был до того искренен, что Роберту и самому уж хотелось, чтоб она пала в сладкие сети. Только этим доказалось бы, что она его любит.

Поэтому Лилия наклонилась, чтоб поцеловать, и не посмела, и, приникая, и отшатываясь трижды близила уста к желанному дыханью, три раза отстранялась и потом вскричала: «О да, о да, ежели вы меня не прикуете, я не буду свободна, и не буду целомудренна, ежели вы не обесчестите меня!»

И взявши кисть руки его, она ее поцеловала и возложила на грудь; потом привлекла его к себе, нежно похищая дыхание его уст. Феррант склонился на этот сосуд ликования (в котором Роберт захоронил останки собственного сердца) и два тела слились в единую душу. Роберт уже не знал, кто находится в объятии, поскольку Лилея полагала, что лежит в Робертовом, а он, приближая к ней уста Ферранта, стремился отворотить собственные, поскольку не мог снести, чтобы она дала этот поцелуй.

И вот так, в то время как Феррант наносил поцелуи, а она их возвращала, поцелуи уничтожались, и в Роберте укреплялась уверенность, что его обворовали кругом. Но он не мог уберечься от мыслей о том, чего не хотел воображать: он знал, что в природе любви заложена избыточность.

Разобидевшись на эту избыточность, забывая, что, отдаваясь Ферранту, она считала его Робертом, и что то был знак для Роберта донельзя желанный, он ненавидел Лилею и метался по кораблю, завывая: «О ничтожество, оскорбил бы я всю породу твою, наименовав тебя женщиной! То, что наделала ты, более достойно фурии, нежели дамы, и даже имя свирепой скотины чересчур лестно для такого исчадия ада! Ты хуже аспида, отравившего Клеопатру, хуже рогатой гадюки, что обманно приваживает пернатых, дабы закласть на алтаре собственного аппетита, хуже амфисбены, двухголового гада, который коснувшегося так опрыскивает отравой, что в течение немногих минут незадачливый умирает, хуже головогрыза, который, вооруженный четырьмя ядоносными клыками, портит мясо, когда кусает его, и хуже гиены, когда она кидается с дерев и удушает свою жертву, и хуже дракона, изрыгающего смертное зелие в фонтаны, и василиска, изничтожающего свою жертву единым взглядом! О супостатка и мегера, не знающая ни неба, ни земли, ни веры, и ни женского и ни мужского рода, урод, порожденный камнем, горою, дубом!»

Потом он останавливался и снова сознавал, что она отдавалась Ферранту, полагая его Робертом, и что не попрана, а оборонена должна быть от этого наскока: «Осторожнее, любимая моя любовь, сей представляется тебе с моим лицом, ему известно, что другого, то есть того, кто не является мною, ты не возлюбила бы никогда! Что же я должен теперь делать, если не враждовать с собственной персоной, дабы вражда перекинулась на него? Могу ли я оставить тебя во власти обмана, чтоб нежилась в его объятии, полагая, что нежишься в моем? Я, который уже смирился с жизнью в этом узилище, чтобы всецело посвящать и ночи и дни размышлениям о тебе, могу ли я позволить, чтобы ты, будто околдовывая меня, на самом деле становилась суккубом соблазнительного чародея? О Любовь, Любовь, Любовь, разве ты меня еще недостаточно наказала, и разве это не смерть помимо смерти?»

 

30. ЛЮБОВНЫЙ НЕДУГ ИЛИ ЭРОТИЧЕСКАЯ МЕЛАНХОЛИЯ [39]

 

Два дня после того Роберт прятался от света. Во снах видел мертвецов. Десны и язык у него опухли. Из кишок болезненность распространилась на грудь, потом на спину, его рвало кислотной блевотой, хотя он пищи не принимал. Черная желчь донимала и разбирала все тело, исходила пузырями, подобными пузырям воды, когда воду сильно нагревают.

Он неусомнительно составлял тяжелый случай (трудно поверить, как до тех пор не замечал) так называемой Melancholia Erotica. Разве не объяснял он тогда в салоне у Артеники путь, коим фигура возлюбленного создания бередит любовные хвори, проникая, как привидение, через глазные продухи, эти лазы и двери души? Проникнув, притягательное впечатление медленно растекается по венам и населяет собой печень, пробуждая похотливость, которая сеет в теле бунтарство, и мятежная плоть подымается на штурм цитадели – сердца, где, побившись с самыми благородными силами мозга, их порабощает.

Это значит, что жертвы утрачивают рассудок, чувства смущаются, интеллект отупевает, воображение опорочивается, и несчастный влюбившийся тощает, его глаза западают, слышны вздохи, и ревность его доканывает.

Как вылечиваются? Роберт припомнил, что имелось врачевание врачеваний, для него неприменимое: обладать возлюбленным предметом. Он не знал, Роберт, что и это не выход, потому что меланхолики не от любви становятся такими, а влюбляются, ища выход меланхолии, и предпочитают пустынное место, где спиритствовать с любимым виденьем, вожделея только, как бы сблизиться с ним. Но стоит виденью подойти ближе, они еще более угнетаются и невольно начинают тяготеть к обратному.

Роберт припоминал теории ученых мужей об Эротической Меланхолии. Она вроде вызывается безделием, сном навзничью и задержанием семени. Роберт вот уж сколько времени поневоле был бездельником. Что до задержания семени, не хотелось ему вдаваться ни в обдумывание причин, ни в изобретение встречных средств.

Забвению способствуют охотничьи досуга. О, если так, он станет в море выплывать как можно чаще, и на спину не станет ложиться. Однако средь веществ, разнуздывающих чувственность, соль – на одном из первых мест. А при плавании соль заглатывается из моря в таком избытке… К тому же он, помнится, читал, что получающие много солнца жители Африки похотливее, чем гиперборейцы.

Может быть, пища послужила затравкой, воспалившей его сатурнов аппетит? Доктора запрещали есть дичь, печень гуся, фисташки, трюфеля и имбирь, но не поясняли, каких видов рыб следует остерегаться. Предписывали не носить разнеживающие наряды, горностаи и аксамиты, и не нанюхиваться мускуса, амбры, мускатных орехов; не пудриться. Но что он знал о скрытой силе тех ароматов, которые шли из оранжереи или доносились на крыльях ветра с берега Острова?

Ему бы защищаться от этих пагубных поветрий с помощью камфоры, огуречника или кислицы, использовать клистиры, рвотный камень в мясном отваре, пускать кровь из средней вены предплечья или из вены во лбу; питаться только цикорием, одуванчиками, латуком, а также дынями, виноградом и черешней, сливами, грушами, в первую голову – свежей мятой… Ничего этого под рукой на «Дафне» не было.

Он снова бултыхался в волнах, стараясь не глотать слишком много соли и отдыхая как можно меньше.

Конечно, он не перестал обдумывать созданную им самим историю, но обида на Ферранта ныне выражалась в злобных выпадах; он вымещал свой гнев на море, будто, подчиняя его своей воле, торжествовал над неприятелем.

Дни шли, и вот однажды, пообедав, он впервые обнаружил, что окрасились золотом волоски у него на груди и – сообщает он посредством множества риторических выкрутасов – на лонном холме; единственною причиной этого высветления могло быть, что тело его загорело. И не только. Тело заметно усилилось, и на плечах надулись такие мускулы, каких он никогда не видел. Роберт возомнил себя Геркулесом и благоразумие было отброшено. Назавтра он отправился в море без каната.

Он решил отцепиться от трапа и обплыть корабль вдоль правого борта, до самого руля, затем обогнуть корму и вернуться с другого бока, поднырнув под бушприт. Решил – и заработал ногами и руками. Море было не сильно тихое, водяные гребешки то и дело наталкивали Роберта на доски борта, из – за чего ему приходилось работать вдвое, как для того, чтобы близиться к корме, так и для того, чтоб не биться о корпус корабля. Дыхания не хватало, но он бестрепетно влекся. И, наконец, вот он в середине пути, то есть под ютом.

Выяснилось, что он растратил все свои силы. У него не могло хватить мочи обойти вдоль левого борта; но и возвращаться обок правого борта было не под силу. Он решил подержаться за перо руля, но там не на что было опереться: все облеплено склизким цветом, и жалобно поскрипывает, получая мерные пощечины волн.

Над головой он видел тот балкон, за остекленьем которого угадывался его надежный оплот, его квартира. Он говорил себе, что если по несчастию трапик, ведущий на бак, вдруг оборвется, ему предстоит перед смертью еще немалые часы, задравши голову, молить судьбу, чтоб помогла попасть на тот мостик, который так много раз ему мечталось навсегда покинуть.

Солнце было загорожено толпищем туч, Роберт болтался, окоченелый. Закинул голову назад, как будто чтобы спать, потом глаза открылись, он повернулся на живот и понял: случилось, чего он опасался, течение оттаскивало его все дальше от судна.

Употребив все силы, он вырвался обратно к «Дафне» и приник к борту, будто испрашивая от «Дафны» прилива мощи. Над головой он увидел большую пушку, торчащую из порта. Был бы тут с ним его швартов, подумал Роберт, может, сумел бы закинуть петлю, уцепиться за шею, за жерло, поджаться, врасти в размокшую пеньку руками, ногами влепиться в борт… Но не только швартова не было с Робертом, но и, разумеется, не хватило бы у него цепкости и упора, чтобы взлезть по откосной вертикали, да еще на такую высь. И все же несказуемо глупо было помирать так близко от желанного оплота.

Роберт принял решение. От кормы, где его болтало, расстояние, как по правому, так и по левому борту было одно и то же. Будто при жеребьевке, без всякой причины, он положил себе идти вдоль левого бока судна и бороться с теченьем, не позволяя разлучать «Дафну» с собою. Сжав зубы и напрягая все мышцы, он приказал себе выжить, пусть даже – как принято было командовать в ту пору – не щадя живота.

Вопль ликования вырвался, когда он достиг бушприта, пальцами врос в древесину; перебирая доску за доской, долез до Иаковова трапа, и да будет благословен Иаков и благословенны и вечно хранимы с ним все патриархи Святого Писанья, и препрославлен Всевышний Владыка Бог наш Создатель Господь!

Date: 2015-10-22; view: 422; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию