Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
всё не скину ⇐ ПредыдущаяСтр 3 из 3
Анатолий Ярославович помнил заснеженные зимы и раньше, в послевоенные времена керосиновых ламп, оббитых стен и разрушенного упавшим зданием университета зоопарка. Помнил те самые зимы, когда отца уже не было в живых – а скончался отец 12 апреля, задолго до того, как эта дата обрела в себе праздник, и посторонние люди просто обнимались на улицах, восхищаясь подвигом советского космонавта. Когда в полупустом зале, куда отказались приходить подруги матери, оставшиеся верными погибшим мужьям и не понимали, как может продолжаться жизнь после смерти, где не смогли появиться покойные Фёдор Михайлович («Достоевский! – шутили на войне. – Осудим немцев, накажем за их преступления?»), Александр Александрович («Гвоздиков. Не сурьёзная фамилия, зато как себя в бою проявляет») и старый офицер Николай Альбертович, морщины неподвижного лица которого давно разгладились, - когда в этом зале, скорбящем, не настроенным на праздник, играла классическая музыка, и музыканты едва сдерживались, чтобы не начать до минор во имя его бессмертного величества Фредерика Франсуа, невеста сорвалась с места. Сбросив фату, мать в лёгком свадебном платье выбежала через фойе с мраморными плитами, минуя вопросительные взгляды, полные недоумения лица, на улицу, выпуская пар изо рта от холода и волнения, - вот такая была зима. Снежные хлопья падали на чёрные ресницы, обрамляли лицо под фырчащее возмущение московской «полуторки» и далёкий звон толстопузого красного трамвая. Снег усыпал волосы сиреневым фейерверком, и уже казалось, что на матери снова сидит фата. Неслышные шаги её тоненьких ног сравнялись с тяжёлыми, хрустящими шагами бывшего жениха. Особенно Анатолий Ярославович, тогда ещё Толька, помнил конец февраля, когда тот самый папин друг – танкист ушёл из жизни его матери так, как не разворачивался и не уходил даже на фронте; или это было уже в марте? Толька ведь сказал как-то матери: «Грустным выдалось тридцатое февраля», а она ему ответила безо всякого интереса, натруженными и не по-женски мозолистыми руками перемешивая палкой бельё в кипящей кастрюле: «В феврале двадцать восемь дней, в високосном году – двадцать девять». Толька долго стоял, мявшись у двери, смотрел на маму, а потом сказал: «Могли бы сделать на один день больше в апреле, правда же? И папа был бы жив». Мать остановилась, оторвала руку от большой кастрюли, посмотрела куда-то в окно, делая вид, что ищет пролетевшую мимо и по-весеннему запевшую птицу (визг тормозов чьей-то машины раздался весьма кстати). Но Толя хорошо учился и прекрасно знал, что это машина, а не птица, что зимние вроде снегирей издают приглушённую трель, похожую на милиционерский свисток, а не тормозят и бибикают, вызывая соседа с верхнего этажа. Нечего маме его, взрослого, обманывать. Мгновение спустя Толе стало стыдно за такие мысли. Неужто матери – и его обманывать? Нет, её растерянность и горе нельзя было принимать за ложь. Сын подошёл и обнял мать, в который раз удивляясь, насколько она роднее и теплее всех остальных. И так внезапно после об этом забывая. Жизнь в коммунальной квартире при низковольтной лампочке, с дрожащими от промозглого ветра окнами, которые тётя Вера, вечно ходившая в бигуди и длинном синем халате, набивала поролоном и заклеивала, чёрно-белый телевизор, который то и дело не работал, пока не настроишь антенну, не поправишь кое-какие проводки, - всё это было зимой. Тётя Вера, когда наступал трёхчасовой перерыв между вещанием, просто плевала (а плевалась она как-то по-доброму, очень смешно) и говорила, что устала поправлять, вообще это дело мастера, и купили бы лучше новую «Берёзку» на высоких ножках, а Толе нравился тот, старый, работающий через раз телевизор детства, который между домашними хлопотами смотрела его мать. Зима наступала зимою, а про лето не шутили, будто оно не знает, что не ноябрь. Сугробы были – ни проехать ни пройти, а от метели прятались в тёплых шубах, дублёнках и шапках-ушанках, да от неё разве спрячешься? Как начинает продувать, и холод проходит к самому телу через застёгнутую мамой дублёнку до подбородка (ох как это больно!) и просачивается через свитер, точно ледяная вода, а не вьюга. Тут только домой собираешься, а глядишь – дворовый мальчишка кинет тебя в снег, в эту ледяную глубь суровой природы и детских забав, а ты кричишь: «Ах так!» и валяешь его, как снежный ком для снеговика. (- А мы валяльщицы, простые русские валяльщицы… - Что валяете? – А что нам скажут, то мы и валяем). Потом вы, уставшие, мокрые, закашлявшиеся, идёте домой, где мамы охают и вздыхают, бросаются вас переодевать, осыпают нравоучениями с ног до головы. Вот так и выходит, что голова в этот момент ещё не думает, а ноги уже переминаются с ковра да на деревянный пол, а на том ковре намечается лужа от подошвы валенков. Матери поучают сыновей, а сыновья сами дают науку: вкладывать сразу в голову и только в неё, а не в какие-то там ноги, в которых, как известно, правды нет. И такой ведь лапши сыновья навешают: «Я упал», «Случайно получилось», а потом – «Он первый начал», «Нет, он». Матери смолкают, уже не бранятся, что браниться на детские забавы? А коли сын снега и мороза не хочет, будет ему наука; никто не воспитает человека лучше, чем он сам – родители в этом только помощники. Бывало, заигравшись, подхватишь простуду, заболеешь и стонешь при тридцати девяти так, что даже герой Джерома К. Джерома, услышав сопение и кашель советского мальчика, перестаёт искать симптомы мнимых болезней. Пьёшь горькое лекарство, сбиваешь температуру, берёшь таблетку от кашля за одну копейку и смотришь неповторимые советские фильмы. Как только становится легче, думаешь: зато не пишешь сейчас контрольную, зато спишь сколько душеньке угодно, зато не дежуришь по классу с красной повязкой, сдавливающей руку, зато хоть иногда можешь забыть о том, что общественное выше личного, придавшись взрослым думам о детских мечтах. Зато наигрался с тем соседским мальчишкой, и во дворе таки достроили злосчастного снеговика уже другие ребята, пока ты тут, закутанный в шарф, пьёшь горячий чай. А всю ночь переживаешь, чтобы не началась оттепель и снег не таял. Соседские мальчики, сами, как снеговики, в коричневых дублёнках с мокрыми пуговицами, с прилипшими на перёд шапки снежинками, катаются на картонке по горке вроде той, которую у Носова испортил песком Котька Чижов. Возле каждого школьного стадиона была такая горка, в каждом коллективе её делали ребята, или она появлялась сама, но с коллективными усилиями выходило куда лучше. Совсем малые и взрослеющие дети целыми днями катались, и все возвращались домой под вечер: розовощёкие, запыхавшиеся, кашляющие. Каждый кашляющий считал своим долгом сказать: «Нет, мама, я не кашляю», чтобы завтра выйти на улицу снова. Когда каникулы кончались и предстоял будний день, полный невыученных уроков и двоек, те же кашляющие намеренно кашляли ещё громче, старались с хрипотой, говоря: «Мама, я правда заболел». Как с гордостью заявлял Толька уже в первом классе, цитируя слова дяди Семёна: «Это была Сима с большой буквы «С». Все думали-гадали, что это за Сима такой, может быть, сам-таки дядя Семён? Но тот шутливо объяснял: у мальчика меняются зубы, вылетают один за другим, а пока не прорежутся новые, все будем «симовать» в морозе, да не в обиде. Шёл тысяча девятьсот семьдесят девятый год. Была такая же зима, какая перекрывает дороги, затрудняет движение автомобилей, и только такси мчит как ни в чём не бывало, будто рвётся без очереди, а доблестная милиция всегда на посту, всегда проедет и поймает преступника. Зима окутывала чердаки и балконы домов, заметала дороги, и спешить на работу и в школу становилось труднее, но взрослые и дети всё равно бежали со всех ног, втискивались в поспевающий транспорт, чтобы прийти вовремя и выполнить свой долг перед страной. Со временем Толя не представлял, что значит не явиться на работу, что значит не прийти в школу (даже в день рождения), и старался поменьше болеть; он по-прежнему играл с ребятами, но более спокойно. Мать говорила, что он начал взрослеть, трепала Толю по голове, а потом как-то одёргивала руку, вспоминая, что раз он взрослый, так не стоит обращаться с ним, как с ребёнком. Толя сам себя не узнавал: корпел над учебниками, старательней писал чернилами, не грязня тетради, стал частым гостем школьной библиотеки, брал десяток книг на месяц. Но тут он, конечно, хитрил, потому что больших романов брал от силы два, остальные же были тоненькими сборниками рассказов. Особенно старался Толя зимой, потому что в летнее время он пропадал на реке, нырял, плавал (научился плавать очень рано) и загорал, да и какая может быть школа летом. Весной его ласкали и приятно утомляли солнечные лучи,. Осенью не проходила ностальгия по жарким дням. Зато зимой он успевал и на улице побыть, и уроки сделать, и почитать, и маме помочь. Анатолий жил не зная горя, не замечая морщин на лице матери, не считая её поседевших волосинок, не спрашивая о её мыслях и переживаниях, а мать, напротив, всё тревожилась: растёт в доме мужчина, сын отважного танкиста, каким он вырастет, оправдает ли её ожидания, станет ли хорошим кормильцем семьи. Её посещали противоречивые мысли и о человеческой свободе, и о долге перед государством. Уже пожилой и одинокой матери Анатолия казалось, что семьдесят девятый год - это та зима, сорок первого года, такая же трудная, злая, свирепая и ненавистная. Да только стоило ей подойти к окну, как она видела совершенно иную жизнь, мирно протекающую мимо неё обыденную реальность. До зрелости сына матери не суждено было дожить. Всякий раз, стоя у окна, она прощалась с миром счастья и горя, природной красоты и разрушившей Харьков войны, тёплых ладоней погибшего мужа и его маленькой копии, теперь ставшей взрослым мужчиной с целым набором всех тех качеств, которыми должен обладать советский образцовый гражданин. Полное переживания и светлой памяти лицо Анатолия Ярославовича оставалось таким и после смерти матушки. Тот самый Толька в коричневато-чёрной «Аляске» с неуклюже торчащим галстуком, в брюках из плотной ткани и с кожаным портфелем в руках, смешной вчерашний мальчишка, работающий ныне на заводе, стоял перед зеркалом во весь рост и угадывал в стеклянной глади эмоции на своём, казалось, апатичном, застывшем где-то в юности лице. Анатолий был не то растерян, не то опечален, чего он сам никак не мог понять. Мужчина чувствовал только, как кровь стучит в висках, а глаза напрягаются и туманятся, точно он хочет спать или ощущает себя во сне, только кошмарные грёзы почему-то не уходят. Матери нет рядом, нет и тёти Веры, её смешных и одновременно раздражающих бигуди, складок синего в ворсе и скатышах халата, толстоватых ног в старых тапках, которые давно уже были выброшены в мусорный бак, а на смену им пришли купленные Вериным сыном ботинки. Эти ботинки, простые, не заграничные, какие носили тысячи женщин, привели тётю Веру на Харьковский Южный вокзал, откуда она уехала в Киев к сыну и невестке, а после перебралась в Чернобыль к дочери и зятю. С Харьковом Веру связывали первая любовь и неудачный брак, который до сих пор осуждался общественностью. Именно в Харькове Вера училась и работала, а уж её второй супруг увёз её в Киев. К несчастью, он погиб (много кто погиб на проклятой войне), и Вера осталась одинокой, но до конца верной. Так она и моталась между Киевом и Харьковом, пока не выбрала последний для себя самой, а дети жили отдельно самостоятельной жизнью, в которую ни в качестве свекрови, ни в качестве тёщи Вера старалась не лезть. И вот сын подарил ей нечто большее, чем обувь, - своё внимание, тот обещанный мистический стакан воды. Квартира Молчановых опустела. Вера была счастлива там, в Чернобыле, телеграфировала оттуда, но вскоре, видимо, появились новые заботы. Отойдя от зеркала, Анатолий Ярославович решил вначале прогуляться и приготовил две копейки, чтобы спустить их в автомат, но вскоре решил никуда не выходить, боясь своей апатии, грязного безразличия, недостаточно сильной боли, которая притуплялась то ли из-за мужского характера, то ли из-за эгоистичности. Толстый и закрученный, будто одна из кудрей на голове тёти Веры после того, как та снимала бигуди, телефонный провод заманчиво звал к себе. Страницы маминой записной книжки, неподвижно лежащей на столе, отправились почивать в вечность, а тонкая тканевая закладка замерла на неизвестной странице. Анатолий медленно подошёл к столу, точно к священному месту, взял записную книжку и открыл закладку. На затёртой странице ему тут же бросились в глаза строки, адресованные его отцу, строки, которые матушка аккуратно выводила, кое-где запинаясь, что было видно по синим чернильным пятнам, кое-где проводя рукой по бумаге, словно поглаживая отцовские плечи. Анатолий метался между совестью, не позволявшей читать чужие письма, и интересом, который был выше простой потребности узнать чьи-то тайны. Разве грешно интересоваться материнской и отцовской историей, пылать чувствами к родителям, к рано ушедшим небожителям? Анатолий принялся читать:
«Здравствуй, дорогой мой и родной Ярослав. Называю тебя родным - и сердце сжимается. До чего же я схожу с ума и желаю увидеть тебя, хотя понимаю, что теперь это невозможно. Закончились бои, Харьков давно свободен. Город облегчённо вздохнул, и госпромовские лёгкие вновь наполнились свежестью зелёных деревьев и ясного голубого неба, с которого больше не сыпятся бомбы оранжево-мёртвым дождём. Всё спокойно, будто так и должно быть, все улыбаются и смеются, только в глазах многих людей и особенно в глазах женщин моего возраста (жён) и постарше (матерей) застыли слёзы, уставшие катиться ручьями. Червивые последствия войны затаились в сердцах тысячи людей, и нет ни одного способа вернуть погибшего человека. Нет никакого способа вернуть тебя. Но кто сказал, что смерть – это конец? С замиранием сердца смотрю я на детей войны, таких же, как и наш Толя. Они играют в песочнице и качаются на качелях, играют в пятнашки и гоняют мяч по улице, подходят к своим родителям. Дети живы! И сама мысль об этом наполняет меня изнутри неведомой теплотой. Но вот я наблюдаю за родителями. Раньше, ещё до войны, на скамье с двухлетним ребёнком сидели женщина в рыжем пальто и мужчина в каком-то не то сером, не то светло-чёрном костюме. Теперь сидит одна только женщина, пальто её, кажется, сморщилось, но приглядываюсь: пальто почти такое же, но сама женщина сгорблена, а на лице даже издалека видно морщины, а волосы не седые, но какие-то мятые и сухие. Семилетняя девочка бегает и смеётся вместе со всеми: она жива, но помнит страх из-за непонятных «раскатов грома» в ясную погоду, из-за бегущих куда-то людей и воя сирены. Рядом скамья пустеет, а до войны там обнявшись сидела молодая пара, теперь же с ребёнком выходит бабушка, а я вспоминаю, что девушка та была партизанкой, а парень, как с горечью говорили соседи, погиб уже в сорок пятом, за пару месяцев до окончания войны. И всё-таки дети живы. Единственная настолько светлая мысль: жизнь продолжается. Смерть – ещё не конец. Наш Толя растёт не по дням, а по часам. Я учу его буквам, и он уже неплохо читает по слогам. Скоро мы перейдём к словам, а потом – к предложениям. Когда я наблюдаю, как он рассматривает картинки в учебнике, громко читает и посматривает на меня, сделаю ли замечание или прочитал всё правильно, замечаю, насколько он похож на тебя. Те же чёрные волосы, тот же пушистый, взъерошенный чуб, то же положение рук, какое было у тебя, когда ты задумывался и неожиданно шутил, брал меня на руки и кружил по комнате, точно принцессу. Я прошу посмотреть Толю на меня и не могу оторваться от его серых глаз с нежным васильковым отливом. Вчера Анатолий Ярославович (я с гордостью произношу его отчество) играл с машинками и солдатами. Его солдаты были советскими ребятами и немцами, и советские победили. Наш сын много говорит о тебе, спрашивает: «А папа хорошо сражался?», «А почему папа погиб, если мы победили?» Дети познали войну как-то по-своему, не так, как мы, взрослые, вот только рано они повзрослели, потускнел огонёк в их глазах, на огонь они уже смотрят иначе, гром принимают за взрывы, а игры в солдатики для них реальны. Толя растёт патриотом, и я горжусь этим. Я горжусь им, тобой, собой. Подчас меня страшит жестокость военной игры, и я забираю солдатиков, так будет лучше, но Толя часто мне говорит: «Мама, почему ты всех забираешь? Забери только немцев» - и показывает на их охрово-зелёные шинели и блестящие чёрные сапоги, звук которых преследует меня в кошмарных снах. Но не бойся, в моих снах также много тёплого и светлого, ведь мне часто снишься ты. Возлюбленный мой Ярослав, я знаю, что ты никогда не прочитаешь эти строки. Но меня не покидает надежда, что ты наблюдаешь с небес за движениями моей руки, в которой я сжимаю заканчивающуюся ручку. Костяшки моих пальцев белеют, чувствую напряжение и неведомую боль, которая клокочет в груди и желает вырваться, как магма из вулкана. Я предала тебя, предала! Моё платье уже скрывала белая фата, но я одумалась в самую последнюю минуту. Хороший у тебя друг, замечательный. Дядя Семён многое сделал для нас с Анатолием, но он так и останется другом семьи, никем больше. Всем для меня был и останешься ты. Прости меня за то, что я чуть не сделала. Живу теперь одними надеждами увидеть тебя, но не жду смерти, она сама придёт, когда будет время. Есть ещё на этой грешной земле незавершённые дела. Нужно воспитать Толю настоящим советским гражданином, смелым, трудолюбивым, честным и порядочным, готовым вот так же, как и ты, защищать родной дом, родное государство. Это мой долг, моя священная обязанность. У меня ещё есть силы, и сильнее всего моя любовь к тебе и сыну. Светлая память тебе, Ярослав. Дождись меня. Во мне теплится надежда на нашу встречу. Даже смерть не разлучит нас». Как некстати зачесалось в носу, точно Анатолий хотел чихнуть, а в глазах защипало. Взгляд остановился на последней строке, и мужчина несколько раз перечитал её, вытер слёзы кулаком, прокашлялся, прижав ладонь к кадыку. Его мать жила ради него всегда: когда он намеренно долго возился в снегу, чтобы заболеть и не идти в школу, а она покупала ему лекарства, когда канючил и не хотел заниматься, когда носился как угорелый и сбивал её с ног, а она несла ему завтрак. Мысленно Анатолий возвращался в прошлое и исправлял ошибки несмышлёного юнца, прекращая перечить и спорить, высказываясь спокойно и добродушно. Ловил прелесть во всех материнских движениях, в натруженных руках, отяжелевшей походке, голове, поднятой вверх, в небо, в поворотах корпуса, во вздохах и милых фразах, которыми больше не наполнится дом. Квартира опустела, не нарушаясь мелодией уличной беготни, детских игр, назойливостью насекомых и телефонными звонками. Раньше изредка звонили матери, но кто мог позвонить сейчас? Разве что сам Анатолий мог поинтересоваться, как поживает та или иная особа. Но кому позвонить? Не с коллегами ведь обсуждать случившееся – засмеют, что не советский, не мужик, распустил, понимаешь ли, нюни, когда надо работать на благо страны. Или всё-таки позвонить? Рука дрогнула, задержавшись в стороне трубки, но тут Анатолий, словно для невидимого человека, отстранил руку, помотал головой, глубоко вздохнул и подался в новые рассуждения. Неужели не найдётся близкого человека, кто бы знал и его матушку, и его самого? Внезапно Анатолию пришла на ум идея: позвонить тёте Вере. Только вот у тёти Веры полно своих хлопот, и Анатолий об этом помнил. К тому же, женщина не общалась с его матерью уже пару лет. Но всё же попробовать стоит. Анатолий решил, что лучше совершить необдуманный поступок, чем жалеть, что вовсе бездействовал. Перевернув страницы записной книжки, на удивление ставшие тяжёлыми, как пушечное ядро, мужчина нашёл несколько номеров, три из которых ему были незнакомы. Выше были два номера, которые он узнал сразу: это дядя Семён, а это Пашкины родители (того самого, которого Толька валял в снегу, и наоборот). Третьим неразборчиво был написан номер тёти Веры, и Анатолий с испугом подумал, что Вера осталась простой квартиранткой в халате и бигуди, а не памятным и важным человеком, если восьмёрка так похожа на ноль, а пятёрку с трудом можно узнать, приняв за двойку. И всё-таки Толя не отступал. Теперь уже решительно он взял блокнот, который использовал для заметок по поводу работы, переписал красиво и разборчиво номер и, сняв трубку, набрал эти цифры на циферблате. Долго слышались короткие однотипные гудки, и Анатолий уже хотел повесить трубку, думая, что её никто не возьмёт, но вот с того конца кто-то подошёл. Анатолий услышал треск еды на сковороде, кинутую кому-то фразу: «Дима, за Серёжкой присмотри и котлеты переверни, пожалуйста», подумал, что не туда попал, а молодой голос спросил: - Добрый день, вам кого? Голос Анатолия дрожал. - Бобрый… добрый день. Скажите, тётя Вера с вами проживает? - А, мама, - тут же сообразила девушка. – Нет, она сейчас у моего брата. Простите, - она прикрыла трубку, но Анатолию всё равно было слышно её приглушённый крик, полный бытовой усталости: - Да не держи ты их так долго! Я же сказала перевернуть. Клади новую партию. Господи, конечно, добавить ещё яйцо. Ты же видишь, что не хватает. Серёжа, а ты помогай огурцы нарезать… Извините меня. А зачем вам наша мама? - Дело в том, что она раньше жила в харьковской квартире. - Простите, это в какой? Не то чтобы я вам не доверяла, но вы звоните первый раз, мне нужно удостовериться… - девушка не договорила, но Анатолий её понял. - Тётя Вера жила на 602-ом микрорайоне. Салтовское шоссе, дом 262-а. Это девятиэтажка. - Да, да, всё правильно. Уж извините, но надо было понять, что звонит не тот один человек. Какой такой один человек, Анатолий не понял. Впрочем, у него была догадка, что первый возлюбленный тёти Веры, от которого родился сын. Но это было совершенно не важно. Ради приличия Анатолий не стал вдаваться в расспросы и простился с дочерью Веры, узнав номер её сына. Ещё более решительно набирал он второй номер, предварительно записав в свой же блокнот. - Здравствуйте, - успел сказать он, немного растерявшись от того, что трубку взяли сразу. - Здравствуйте, что вы хотели? Анатолий узнал этот тёплый голос, который раньше изредка казался ему ворчливым и надоедливым. - Тётя Вера, это вы? - Да. А это вы, Климент? По поводу ремонта? - Что? Ах, нет. Я Анатолий. Тётя Вера что-то промычала с едва уловимым цоканьем: так люди делают, когда что-то считают или вспоминают. - Погодите! Неужели тот самый Толька? Анатолий Ярославович, стало быть. - Да, да, это я, - мальчишеская радость прорывалась детским голосом через большие лёгкие взрослого мужчины. - Ну, рассказывай, Толька, Анатолий Ярославович, как поживаешь, где работаешь, не женился ещё? - Не женился, нет. Работаю на «Харьковском тракторном заводе имени Серго Орджоникидзе», - гордо вымолвил Анатолий, незаметно для себя выпятив грудь вперёд. – Тёть Вера, за сорок седьмой год даже марка есть с нашими тракторами. - Ремарка? – переспросила тётя Вера. – А, всё-всё, я поняла. Плохо слышу уже иногда. Ну так вы заслуживаете не только марок, но и хорошей зарплаты, и признания союзом. Выгодное дело: выпускать трактора, которые вспахивают наши поля и кормят советский народ. Очень хорошо, что ты вырос достойным человеком, что ты работаешь не покладая рук. Мама тобой, наверно, гордится. Анатолий сглотнул. Вновь зачесалось в носу, к глазам подступили слёзы, кадык задвигался вверх-вниз. - Наверно, гордится, - ответил он. – Тёть Вера… - Как там мама? – прервала она его. – Как поживает? Я уехала, а она мне всё не звонит. Я уж думала поехать в Харьков, а меня то сын позовёт, то дочь. От дочери недавно уехала. Серёжка их – это что-то с чем-то, хулиганистый такой, но вроде перевоспитывается, по дому помогает. Мужа дочери Дмитрием зовут, не очень-то ответственен, и это, конечно, сказывается на ребёнке, но дочь держит всё под контролем. Так как там, ты говоришь, мама? Ну, ей-богу, уехала, а она не звонит, я переживала сколько. - Тётя Вера, а мамы нет. - В магазин вышла? Ну, я подожду… - голос тёти Веры стал слабее, до неё дошёл смысл сказанного. – Подожди. Как нет? - Мама умерла. По ту сторону трубки воцарилось молчание. - Беда-то какая, - сказала, наконец, тётя Вера, и в её голосе чувствовалась такая тоска, которая вот-вот перельётся в настоящую скорбь, что Анатолий стал уверен в правильности своего звонка. – Плохие новости меня встретили. Держись, Анатолий, держись. Больше никто ничего не мог сказать. Тётя Вера чувствовала фальшь и неловкость своих соболезнований, а Анатолию было жаль, что он растревожил женщину. - Хочешь, я приеду, Толя? Анатолий Ярославович. - Нет, нет, тётя Вера. Не стоит. Я… я сам справлюсь. Спасибо, что ответили мне. Всего вам доброго. - И тебе, Анатолий. Сломанный горем, Анатолий еле находил в себе новые силы, чтобы продолжать жить. Как никто другой, он теперь понимал мать и всю её любовь, всю суть её неотправленного письма, те чувства, которые переживала она к отцу, и самое главное – не могла о них прокричать на весь мир. Душевная боль одолевала Анатолия, и тот больше не думал, что ведёт себя как девчонка; женщина – она обладает уникальной способностью тонко чувствовать мир и хранить память о дорогом прошлом, и способность эту нельзя преуменьшать, тем более – насмехаться, считая себя, мужчину, превосходным. Неизвестно, что бы случилось с Анатолием, если бы не встреча с ещё одной женщиной, ворвавшейся в его жизнь ярким и светлым утренним лучом. В жизни мужчины появился человек, который не мог заменить матери, зато мог стать таким же родным. Случилось это через пару дней после звонка тёте Вере.
|