Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Voyage au bout de la nuit 33 page





казалось мне подлинной опасностью. Как я ни силился проникнуться интересом к

его делу, от этого дела упорно несло чем-то затхлым. Что ни говори, что ни

проповедуй, а мир уходит от нас много раньше, чем мы уходим от мира.

Однажды вы начинаете все меньше говорить о вещах, которыми больше всего

дорожили, а уж если говорите, то через силу. Вы по горло сыты собственными

разговорами. Всячески стараетесь их сократить. Потом совсем прекращаете. Вы

же говорите уже тридцать лет. Вы даже не стараетесь больше быть правым. У

вас пропадает желание сохранить даже капельку радостей, которую вы сумели

себе выкроить. Все становится противно. Теперь на пути, ведущем в никуда,

вам достаточно всего лишь малость пожрать, согреться и как можно крепче

уснуть. Чтобы возродить в себе интерес к жизни, следует изобрести новые

гримасы, которые вы будете корчить перед другими. Но у вас уже нет сил

менять репертуар. Вы бормочете что-то невнятное, придумываете разные

извинения и уловки, чтобы по-прежнему остаться среди своих, но рядом с вами,

не отходя ни на шаг, уже стоит смердящая смерть, простая, как партия в

белот. Вам останутся дóроги только мелкие горести, например что вы не

нашли время посетить, пока он еще был жив, старого дядю в Буа-Коломб,

допевшего свою песенку февральским вечером. Это и все, что уцелело от жизни.

Это маленькое раскаяние жестоко мучит вас, все же остальное вы с усилиями и

мукой более или менее выблевали по дороге. Ваши воспоминания -- всего лишь

старый фонарь, висящий на углу улицы, где больше почти никто не ходит.

Поскольку скучать все равно приходится, наименее утомительно делать это

при регулярном образе жизни. Я добивался, чтобы к десяти вся лечебница была

уже в постели. Свет выключал самолично. Дела шли сами собой.

К тому же напрягать воображение нам особенно не приходилось. Система

Баритона -- "дебилов в кино" -- отнимала у нас достаточно времени. Экономия

в лечебнице соблюдалась слабо. Мы надеялись, что наша расточительность,

может быть, заставит патрона вернуться: она наверняка внушала ему

беспокойство.

Мы купили аккордеон: пусть Робинзон летом заставляет пациентов

танцевать в саду. Днем и ночью занимать больных хоть чем-нибудь было в Виньи

нелегко. Вечно отправлять в церковь -- немыслимо: они там слишком скучали.

Известий из Тулузы не было, аббат Протист тоже больше меня не навещал.

Быт в лечебнице устоялся, монотонный, тихий. В нравственном смысле мы

чувствовали себя не очень уютно. Слишком много призраков со всех сторон.

Прошло еще несколько месяцев. Робинзон повеселел. На Пасху наши

сумасшедшие заволновались: перед нашим садом замельтешили женщины в светлом.

Ранняя весна. Бром.

В "Тараторе", с тех пор как я подвизался там статистом, персонал

сменился уже много раз. Англичаночки, как мне рассказали, уехали

далеко-далеко -- в Австралию. Больше мы их не увидим.

Кулисы после моей истории с Таней были для меня закрыты. Я не

настаивал.

Мы принялись писать куда попало, особенно в наши консульства в странах

Севера, чтобы получить хоть какие-нибудь сведения о возможных передвижениях

Баритона. Ничего интересного нам не сообщили.

Суходроков исправно и молчаливо исполнял свои технические обязанности

под моим началом. За двадцать четыре месяца он не произнес в общей сложности

и двух десятков фраз. Я постепенно приучился принимать практически в

одиночку мелкие финансовые и административные решения, которых требовали

обстоятельства. Иногда мне случалось допускать промахи. Суходроков никогда

меня ими не попрекал. Уживаться мирно нам помогало безразличие. К тому же

неиссякающий приток больных обеспечивал наше учреждение материально. После

расчета с поставщиками и уплаты аренды у нас с избытком оставалось на что

жить; тетке Эме, разумеется, регулярно высылали на содержание девочки.

Я находил, что Робинзон очень поуспокоился в сравнении с тем, каким

приехал. Выглядел лучше, прибавил три кило. В общем, казалось, что, пока в

семьях рождаются дебилы, родители будут довольны, что у них под боком, на

окраине столицы, существуем мы. Из-за одного сада к нам уже стоило съездить.

Летом к нам нарочно приезжали из Парижа полюбоваться нашими цветниками и

кустами роз.

В одно из таких июньских воскресений мне показалось, что в кучке

гуляющих я заметил Мадлон, на мгновение задержавшуюся перед нашей решеткой.

Сперва я решил не говорить о ее появлении Робинзону -- не хотел его

пугать, но, поразмыслив несколько дней, все-таки посоветовал ему, по крайней

мере в ближайшее время, воздержаться от праздношатания в окрестностях дома:

он взял такую привычку. Мой совет встревожил его, но расспрашивать он ни о

чем не стал. В конце июля мы получили от Баритона несколько открыток, на сей

раз из Финляндии. Это нас порадовало, хотя патрон по-прежнему ничего не

писал о приезде, а лишь слал нам обычные приветы и пожелания удачи.

Прошло два месяца, затем еще несколько. Летнюю пыль на дорогах прибило.

Незадолго до Дня Всех Святых один из наших психов наскандалил перед нашим

заведением. Этот больной, обычно очень мирный и приличный, плохо переносил

поминальное возбуждение Дня. Его не успели вовремя перехватить, и он взвыл

из окна, что больше не хочет умирать. Гуляющие без конца дивились на него --

таким он выглядел уморительным. В момент этой суматохи у меня снова, только

более отчетливо, чем в первый раз, создалось впечатление, что я узнаю Мадлон

в переднем ряду одной из групп, точно на том же месте перед решеткой.

Ночью меня разбудила тоскливая тревога; я попытался забыть, что видел,

но мои усилия оказались тщетны. Лучше уж было не спать.

Я давно не был в Дранье. Раз уж на меня навалился кошмар, не стоит ли

пройтись в ту сторону, с какой, рано или поздно, приходили все беды? Я

оставил там, позади, немало кошмаров. Отправиться навстречу им -- это в

известном смысле может сойти за предосторожность. Самый короткий путь из

Виньи в Дранье -- по набережной до моста Женвилье, того, плоского, что

переброшен через Сену. Неторопливые речные туманы раздираются над самой

водой, толкают друг друга, проплывают, качаются и вновь опускаются по ту

сторону парапета вокруг масляных ламп. Слева, в большом массиве ночи,

прячется крупный тракторный завод. Окна его распахнуты мрачным пожаром,

который выжигает его изнутри и никогда не кончается. Миновав завод,

остаешься на набережной совсем один. Но здесь не заблудишься. По усталости

можно довольно точно определить, далеко ли еще идти.

Тогда достаточно еще раз повернуть налево по улице Бурнер, а там уже

рукой подать. Сориентироваться тоже нетрудно по зеленому и красному огням

шлагбаума на переезде, которые постоянно зажжены.

Даже глубокой ночью с закрытыми глазами я нашел бы дорогу к дому

Прокиссов. Я там частенько бывал когда-то.

Однако в ту ночь, подойдя к самым дверям, я не вошел, а задумался.

Теперь Прокисс-младшая живет в доме одна, рассуждал я. Все умерли, все.

Она, конечно, знает или по крайней мере догадывается, каким образом

избавилась от свекрови в Тулузе. Какое впечатление это на нее произвело?

Фонарь у тротуара белил небольшой стеклянный навес над крыльцом, словно

там лежал снег. Я долго стоял на улице и смотрел. Конечно, я мог бы

позвонить. Она наверняка открыла бы мне. В конце концов, мы ведь не

ссорились. Воздух на улице был ледяной.

Улица по-прежнему кончалась рытвиной. За обещанное благоустройство так

и не взялись. Прохожих не было.

Я не то чтобы боялся мадам Прокисс. Нет. Но мне вдруг расхотелось ее

видеть. Отправившись сюда, чтобы повидать ее, я совершил ошибку. У ее дома я

неожиданно понял, что ей больше нечего мне сказать. Было бы даже досадно,

если бы она заговорила со мной, и все тут. Вот чем мы стали друг для друга.

Теперь я ушел в ночь дальше ее, дальше даже, чем старуха Прокисс,

которая умерла. Нас ничто больше не объединяло. Мы расстались -- и

окончательно. Нас развела не только смерть, но и жизнь. Это сделала сила

обстоятельств. Каждый сам по себе, подумалось мне. И я пошел обратно, в

сторону Виньи.

Мадам Прокисс была недостаточно образованна, чтобы следовать за мной по

моей дороге. Характер у нее был, это да. А вот образования никакого. В этом

вся штука. Никакого образования. А оно очень важно. Вот почему она не

понимала ни меня, ни того, что происходит вокруг нас, не понимала вопреки

своей стервозности и упрямству. Только их недостаточно. Чтобы уйти дальше

других, нужны еще сердце и знания. Назад, к Сене, я возвращался по улице

Нигроша и через тупик Пропейсу. Тревога моя улеглась. Я был почти доволен. И

горд, потому что уразумел: с Прокисс-младшей лучше не связываться -- все

равно я эту суку по дороге брошу. Вот уж кусочек! Когда-то мы с ней

по-своему даже симпатизировали друг другу. Хорошо понимали друг друга. И

долго. Но теперь она была недостаточно подла для меня, а опуститься еще ниже

не могла. Так, чтобы догнать меня. Для этого у нее не было ни образования,

ни сил. Ступени жизни не ведут вверх -- ступени жизни ведут только вниз. А

она не могла. Не могла опуститься по ним туда, где находился я. Для нее ночь

вокруг меня была слишком непроглядна.

Проходя мимо дома, привратницей которого была когда-то тетка Бебера,

меня потянуло заглянуть туда, хотя бы для того, чтобы узнать, кто теперь

живет в привратницкой, где я выхаживал Бебера и откуда его вынесли. Быть

может, над кроватью еще висит его портрет в школьной форме. Но в такой

поздний час нельзя было будить людей. Я прошел мимо, не дав о себе знать.

Чуть дальше, в предместье Свободы, я увидел лавочку старьевщика Безона,

где еще горел свет. Этого я не ожидал. За своей витриной, освещенной лишь

маленьким газовым рожком, он знал всю подноготную и все новости квартала: он

же шлялся из бистро в бистро и был известен всем от Блошиного рынка до

заставы Майо.

Он много мне порасскажет, если не спит. Я толкнулся в дверь. Звонок

зазвенел, но никто не отозвался. Я знал, что он спит в помещении за лавкой,

служившем ему, так сказать, столовой. Я угадал: положив голову на руки, он

сидел боком в темноте перед заждавшимся его обедом -- остывшей чечевицей. Он

начал есть, но его сморил сон. Он громко храпел. Правда, он выпил.

Я вспомнил, что вчера был четверг -- базарный день у Сиреневой

заставы... Он притащил оттуда полный мешок барахла, валявшийся у него в

ногах на полу.

Я лично считал Безона славным парнем, ничуть не большим подлецом, чем

другие. Ничего не скажешь, услужливый, покладистый. Не будить же его из

любопытства, ради нескольких вопросов. Я выключил газ и ушел.

Конечно, Безон с трудом перебивался за счет своей коммерции. Но по

крайней мере засыпал без труда. И все-таки в Виньи я возвращался грустный. Я

думал о том, что все эти люди, дома, грязные и мрачные вещи ничего больше не

говорят, как бывало, моему сердцу, и каким бодрячком я ни выгляжу, у меня --

я это чувствовал -- наверняка нет больше сил одиноко идти дальше.

 

Сохраняя порядок, заведенный Баритоном, мы в Виньи по-прежнему

собирались все вместе за столом, но обедать теперь предпочитали в

бильярдной, над привратницкой. Здесь было уютней, чем в настоящей столовой,

где витали невеселые воспоминания о разговорах по-английски. И потом там

было слишком много богатой мебели со стеклами под опал в стиле настоящих

девятьсот десятых годов.

Из бильярдной было видно все, что происходит на улице. Это могло

пригодиться. Мы проводили там все воскресенье. Иногда мы приглашали на обед

врачей по соседству, но постоянным нашим сотрапезником был полицейский

регулировщик Гюстав. Он приходил, можно сказать, как на службу. Мы

познакомились с ним через окно, наблюдая в воскресенье, как он стоит в

наряде на перекрестке у въезда в Виньи. С машинами маеты у него хватало. Для

начала мы перекинулись несколькими словами, потом, от воскресенья к

воскресенью, свели знакомство всерьез. В городе мне случилось лечить двух

его сыновей -- одного от краснухи, другого от свинки. Звали нашего

завсегдатая Гюстав Блуд, был он из Канталя. Разговаривать с ним было не

восторг: слова давались ему трудно. Нет, находить он их умел, а вот

произносил с натугой: они вроде как застревали у него в глотке, производя

невнятный шум.

Как-то вечером, по-моему в шутку, Робинзон пригласил его на партию в

бильярд. Но в природе Гюстава было продолжать то, что начал, и с тех пор он

стал ежедневно навещать нас в восемь вечера. С нами -- он сам в этом

признавался -- ему было хорошо, лучше, чем в кафе: там спорили о политике и

завсегдатаи часто ссорились. У нас о политике никогда не спорили. В

положении же Гюстава политика была вещью довольно щекотливой. Из-за этого в

кафе у него случались неприятности. В принципе ему вообще не следовало о ней

говорить, особенно в подпитии, что с ним случалось. Он был известен

склонностью пропустить лишнюю рюмочку -- это была его слабость. А у нас он

во всех отношениях чувствовал себя в безопасности. Он сам это утверждал. Мы

не пили. Домой он уходил, когда хотел, и без всяких для себя последствий.

Так что проникся к нам полным доверием.

Когда мы с Суходроковым думали о своем положении до встречи с Баритоном

и о том, как устроились у него, жаловаться нам не приходилось: это было бы

несправедливо. Нам, в общем-то, сказочно повезло: у нас было все, что нужно,

и в смысле уважения окружающих, и в отношении материального достатка.

Только я по-прежнему не верил, что чудо продлится долго. У меня было

скользкое прошлое, и оно -- отрыжка судьбы -- уже напоминало о себе. Еще в

первые дни пребывания в Виньи я получил три анонимки, показавшиеся мне

чрезвычайно подозрительными и угрожающими. Потом приходили и другие, не

менее желчные. Правда, в Виньи это была обычная история, и мы, как правило,

не обращали на них внимания. Писали их чаще всего наши бывшие пациенты,

которых мания преследования не оставляла в покое и дома.

Но послания, полученные мной, и стиль их беспокоили меня гораздо

больше: они были не похожи на остальные, обвинения в них выдвигались более

определенные, а речь шла исключительно обо мне и Робинзоне. Говоря

откровенно, они приписывали нам сожительство друг с другом. Говенное

предположение. Сперва я даже стеснялся заговорить с Робинзоном об этом, но

наконец все-таки решился, потому как без конца получал такие цидульки. Мы

вдвоем прикинули, кто мог их сочинять. Перебрали все подходящие кандидатуры

из числа общих знакомых, но никого не заподозрили. К тому же обвинение ни на

чем не основывалось. Извращениями я не страдал, а Робинзон вообще плевал с

высокого дерева на вопросы пола, с какой бы стороны они ни вставали. Если уж

его что-то и волновало, то, конечно, не истории с задницами. Чтобы измыслить

такие пакости, надо было быть действительно ревнивой.

В итоге мы пришли к одному: добраться до Виньи и изводить нас мерзкими

выдумками способна только Мадлон. Мне-то было чихать, будет она или нет

продолжать свои гадости, но я боялся, как бы, выведенная из себя нашим

молчанием, она не явилась однажды в лечебницу и не закатила нам скандал.

Следовало приготовиться к худшему.

Так мы прожили еще несколько дней, вздрагивая при каждом звонке в

дверь. Я ждал появления Мадлон или -- того хуже -- прокуратуры.

Всякий раз, когда полицейский Блуд приходил играть на бильярде чуть

раньше обычного, я опасался, что он вытащит из-за ремня повестку с вызовом,

но тогда он был еще сама любезность и спокойствие. Меняться -- и заметно --

он стал много позже. В ту же пору он почти ежедневно проигрывал во все игры,

но невозмутимо. Характер у него испортился по нашей вине.

Как-то вечером, просто из любопытства, я спросил Гюстава, почему он

никогда не выигрывает в карты, хотя, в сущности, у меня не было причины

задавать ему такие вопросы, кроме моей вечной мании допытываться -- почему

да как. Тем более, что играли мы не на деньги. Рассуждая о его

неудачливости, я подошел к нему почти вплотную, присмотрелся и обнаружил у

него сильную дальнозоркость. В самом деле, при нашем освещении он едва-едва

отличал трефы от бубен. Так продолжаться не могло.

Я исправил дефект его зрения, подобрав ему хорошие очки. Он был очень

доволен, но недолго. Поскольку благодаря очкам он стал играть лучше и

проигрывал реже, ему втемяшилось, что он вообще может не проигрывать. Это,

естественно, исключалось, и он принялся передергивать. А когда, невзирая

даже на плутовство, все равно проигрывал, то по целым дням дулся на нас.

Словом, сделался невозможным.

Я был в отчаянии. Гюстав обижался по пустякам и в свой черед старался

обидеть, расстроить, озаботить нас. Словом, по-своему мстил за проигрыш. А

мы, повторяю, играли не на деньги, а только чтобы развлечься да пощекотать

самолюбие. Он же все равно злился.

И вот как-то вечером, когда ему не повезло, он, уходя, бросил:

-- Предупреждаю, мсье, будьте осторожны. Водись я с такими знакомыми,

как ваши, я держался бы начеку. Между прочим, перед вашим домом уже не

первый день прогуливается одна брюнетка. По-моему, слишком часто и,

повторяю, неспроста. Не удивлюсь, если она подлавливает кого-то из вас.

Метнув в нас эти ехидные слова, Блуд собрался уходить. Он не

промахнулся -- его замечание произвело должный эффект. Правда, я не

растерялся.

-- Хорошо. Спасибо, Гюстав, -- спокойненько отозвался я. -- Не

представляю, кто эта брюнеточка, о которой вы сказали. Насколько мне

известно, ни одна из бывших наших пациенток не имеет оснований на нас

жаловаться. Это, наверное, опять какая-нибудь несчастная помешанная. Мы

разыщем ее. Но вы, конечно, правы; всегда лучше быть заранее наготове. Еще

раз спасибо за предупреждение, Гюстав. И доброй ночи.

Робинзон разом обмяк: он словно прирос к стулу. Когда полицейский ушел,

мы всесторонне обсудили новость. Несмотря ни на что, это могла быть и не

Мадлон: многие другие женщины также бродили под окнами лечебницы. Но

предполагать, что это она, были все-таки веские причины, а такой мысли было

вполне довольно, чтобы мы сдрейфили. Если это Мадлон, что она опять

задумала? И потом на какие шиши она столько месяцев кантуется в Париже? Если

она в конце концов заявится сюда самолично, надо срочно принимать меры.

-- Слушай, Робинзон, -- подвел я итог. -- Пора решать, и бесповоротно,

что будешь делать. Согласен ты вернуться к ней в Тулузу?

-- Нет! Кому я говорю: нет и еще раз нет! -- отчеканил он.

-- Ладно! -- сказал я. -- Но раз ты впрямь не хочешь возвращаться в

Тулузу, тебе, на мой взгляд, есть резон хоть на время отправиться на

заработки за границу. Так ты наверняка от нее избавишься. Не поедет же она

за тобой! Ты еще молод. Выздоровел. Отдохнул. Мы дадим тебе малость денег, и

счастливого пути! Вот мое мнение. К тому же, сам понимаешь, твое положение

здесь -- не для тебя. Да и не может так длиться вечно.

Послушайся он меня тогда и согласись уехать, меня бы это устроило и

порадовало. Но номер не прошел.

-- Да ты смеешься, Фердинан! -- уперся он. -- Это нехорошо при моем-то

возрасте. Посмотри-ка на меня получше.

Нет, уезжать он не хотел. В общем, устал мотаться.

-- Не желаю я больше никуда, -- твердил он. -- И что мне ни толкуй, я

не уеду.

Вот чем он платил мне за дружбу! Тем не менее я настаивал:

-- А если, предположим, Мадлон стукнет насчет старухи Прокисс? Ты же

сам говорил: она на все способна.

-- Тем хуже! -- отрезал он. -- Пусть делает, как знает.

В его устах это было что-то новое: раньше покорность судьбе была ему не

свойственна.

-- На худой конец подыщи себе работенку поблизости, на каком-нибудь

заводе -- все не будешь вечно торчать рядом с нами. Если за тобой придут, мы

успеем тебя предупредить.

Суходроков настолько полно разделял мое мнение, что ради такого случая

даже нарушал свое молчание. Видимо, нашел происходящее между нами очень

серьезным и неотложным. Мы принялись думать, куда пристроить и спрятать

Робинзона. В числе наших окрестных знакомых был один промышленник, владелец

кузовного производства, несколько обязанный нам за мелкие услуги деликатного

свойства, которые оказывались ему в критические моменты. Он согласился взять

Робинзона с испытательным сроком на ручную окраску. Работа была тихая, не

тяжелая и прилично оплачивалась.

-- Леон, -- сказали мы Робинзону утром перед первым выходом на работу,

-- не дури на новом месте, не привлекай к себе внимания своими вздорными

идеями. Не опаздывай, не уходи раньше других. Здоровайся со всеми. Словом,

веди себя прилично. Ты -- на солидном предприятии, взяли тебя по нашей

рекомендации.

Но он немедленно привлек к себе внимание, хоть и не по своей вине:

стукач, работавший в соседнем гараже, приметил его, когда он заходил в

личный кабинет хозяина. Этого хватило. Донос товарищам по работе --

ненадежен. Выжили.

И через несколько дней Робинзон, без места, опять сваливается нам на

голову. Судьба!

Кроме того, почти в тот же день у него возобновляется кашель. Мы

прослушиваем его -- обнаруживаются хрипы в верхушке правого легкого. Ему

остается одно -- сидеть дома.

Это произошло субботним вечером, как раз перед обедом. Меня вызывают в

приемную.

-- Женщина, -- докладывают мне.

Это была она, в шляпке и перчатках. Я отчетливо помню. Предисловия

излишни: она появилась в самое время. Я выкладываю все разом.

-- Мадлон, -- останавливаю я ее, -- если вам нужно видеть Леона,

предпочитаю заранее предупредить, что настаивать не стоит. Вам лучше уйти. У

него не в порядке легкие и голова. Серьезно не в порядке. Вам нельзя

видеться с ним. Кроме того, ему не о чем с вами говорить.

-- Это со мной-то? -- напирает она.

-- Именно с вами. В особенности с вами, -- добавляю я.

Я думал, она сейчас опять взовьется. Нет, она только повела головой

справа налево, поджав губы, и посмотрела мне в глаза, словно пытаясь

отыскать меня в памяти. Но меня там больше не было. Я тоже ушел в прошлое.

Будь на ее месте мужчина, тем более крепыш, я испугался бы, но Мадлон мне

нечего было бояться. Она, как говорится, была слабого пола. Меня издавна

подмывало смазать по такой вот пылающей гневом роже и посмотреть, как

закружится такая вот разгневанная голова. Либо плюха, либо крупный чек --

вот что нужно, чтобы увидеть, как с маху станут вверх тормашками все

страсти, лавирующие в мозгу. Это прекрасно, как умелый маневр парусника в

неспокойном море. Человек как бы гнется под новым ветром. Я хотел это

видеть.

Подобное желание изводило меня уже лет двадцать на улице, в кафе,

всюду, где цепляются более или менее задиристые, мелочные, трепливые люди.

Но я не осмеливался: боялся побоев и следствия их -- стыда. Сейчас случай

представлялся неповторимый.

-- Уберешься ты отсюда или нет? -- бросил я, чтобы подзадорить ее еще

больше и довести до кондиции.

Она не узнавала меня: такой разговор был не в моем стиле. Она

заулыбалась, и я дошел до белого каления. Она, кажется, находит меня смешным

и недостойным внимания? Бац! Бац! -- влепил я ей две затрещины, способные

оглушить осла.

Она отлетела к стене на большой розовый диван. Держась руками за

голову, она прерывисто дышала и скулила, как слишком сильно побитая

собачонка. Потом вроде как одумалась, вскочила и, легкая, гибкая, вышла за

дверь, не повернув головы. Я ничего не увидел. Приходилось все начинать

сначала.

 

Но как мы ни пыжились, хитрости в ней было больше, чем во всех нас

вместе взятых. И вот доказательство: она таки виделась со своим Робинзоном,

когда ей хотелось. Первым засек их вместе Суходроков. Они сидели на террасе

кафе напротив Восточного вокзала.

Я и без того догадывался об их встречах, но не хотел показывать, что

меня интересуют их отношения... Впрочем, меня это и не касалось. Работу свою

в лечебнице Робинзон исполнял исправно, а она была не из приятных: сдирай

грязь с паралитиков, обтирай их губкой, меняй им белье, утирай слюни.

Большего мы от него требовать не могли.

Если же второй половиной дня, когда я посылал его с поручениями в

Париж, он пользовался для свиданий со своей Мадлон, это было его дело. Во

всяком случае, в Виньи-сюр-Сен мы Мадлон после затрещин не видели. Но я

предполагал, что она наговаривает ему немало пакостей про меня.

Я даже не заводил с Робинзоном речь о Тулузе, словно ничего никогда и

не было.

Так с грехом пополам прошли полгода, а потом началась пора отпусков, и

нам срочно потребовалась медсестра, владеющая массажем: наша ушла без

предупреждения -- выскочила замуж.

На эту должность предложили свои услуги множество очень красивых

девушек, и у нас оказалось лишь одно затруднение -- какую выбрать из

стольких ядреных особ разной национальности, наехавших в Виньи сразу после

нашего объявления. В конце концов мы решили взять словачку по имени Софья,

чье тело, гибкость и нежность, а также божественное здоровье показались нам

-- не будем скрывать -- неотразимыми.

По-французски она знала лишь отдельные слова, и я счел своим

элементарным долгом немедленно дать ей несколько уроков. Ее свежая молодость

вернула мне любовь к преподаванию, хотя Баритон сделал все возможное, чтобы

меня от этого отвадить. Я был неисправим. Но сколько молодости! Энергии!

Какая мускулатура! Сколько извинительных предлогов! Эластичная! Нервная!

Совершенно изумительная! Ее красоту не умаляла притворная или подлинная

стыдливость, портящая разговор на чересчур западный манер. Говоря

откровенно, я лично не уставал ею восхищаться. Я исследовал ее от мышцы к

мышце, по анатомическим группам. По изгибам мускулов, по отдельным участкам

тела я без устали осязал эту сосредоточенную, но свободную силу,

распределенную по пучкам то уклончивых, то податливых сухожилий под

бархатистой, напряженной, расслабленной, чудесной кожей.

Эра живых радостей, большой неоспоримой физиологической и сравнительной

гармонии еще только приближалась. Тело, божество, ощупываемое моими

стыдливыми руками. Руками порядочного человека, так сказать, безвестного

священнослужителя. Прежде всего дозволение на Смерть и на Слова. Сколько

вонючих ужимок! Искушенный мужчина берет свое, пачкаясь в густой грязи

символов и артистически обволакиваясь сгустками экскрементов. А дальше будь

что будет! Хорошее дело! Экономишь на том, что возбуждаешься только от

воспоминаний. Ты обладаешь ими, можешь их приобрести раз навсегда,

прекрасные, великолепные воспоминания. Жизнь гораздо сложней, жизнь

человеческих форм -- в особенности. Жестокая авантюра. Безнадежнее не

бывает. Рядом с этим пороком, любованием совершенными формами, кокаин --

всего лишь времяпровождение для начальника станции.

Но вернемся к нашей Софье. Сам факт ее пребывания в нашем

неприветливом, боязливом и подозрительном доме казался смелым поступком.

Через некоторое время совместной жизни, когда мы все еще были очень

рады видеть ее среди своих медсестер, мы все-таки начали побаиваться, как бы

в один прекрасный день она не нарушила систему наших бесконечных

предосторожностей или -- еще проще -- не отдала себе отчет в нашем подлинном

ничтожестве.

Она ведь еще не представляла себе заплесневелость нашей капитуляции во

всем ее объеме! Шайка неудачников! Мы любовались ею, что бы она ни делала --

вставала, подсаживалась к столу, опять уходила. Она восхищала нас.

При каждом самом простом ее движении мы удивлялись и радовались. Мы

ощущали некий поэтический подъем уже потому, что могли восторгаться ею,

такой прекрасной и более непосредственной, чем мы. Ритм ее жизни проистекал

Date: 2015-09-24; view: 208; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию