Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Voyage au bout de la nuit 15 page





Кончай хвастаться! Завтра отправим тебя на исследование к эмигрантам -- это

напротив нас, на Эллис-Айленд. Мой старший врач и ассистент мистер Смратт

разберется, врешь ты или нет. Он уже два месяца требует у меня учетчика

блох. Пойдешь к нему на пробу. Марш! И если наврал, тебя швырнут в воду.

Марш! И берегись!

Я исполнил команду американской власти, как исполнял команды уже

стольких властей: встал к нему передом, затем, сделав поворот "кругом" и

одновременно отдав по-военному честь, -- задом.

Я сообразил, что статистика -- тоже способ попасть в Нью-Йорк. На

следующий день вышеупомянутый старший врач Смратг, толстый, желтый и зверски

близорукий мужчина в огромных дымчатых очках, коротко разъяснил мне мои

обязанности. Узнавал он меня, должно быть, как хищные звери узнают добычу --

скорее по контуру и повадке, чем по облику: при таких очках это было

невозможно.

Насчет работы мы столковались без труда, и мне кажется даже, что к

концу моего испытательного срока Смратт проникся ко мне большой симпатией.

Во-первых, не видеть друг друга уже достаточное основание для взаимной

симпатии; во-вторых, его покорила моя замечательная манера ловли блох. Никто

на всей станции не умел ловчей меня сажать в коробочку самых норовистых,

матерых, непоседливых из них; я умел сортировать их по половым признакам

прямо на самом эмигранте.

В конце концов Смратт целиком положился на мое проворство.

Я давил их в таком количестве, что к вечеру у меня саднило ногти на

большом и указательном пальцах, но работа на этом не кончалась, оставалось

самое главное -- разнести дневные данные по графам: блохи польские,

югославские, испанские; площицы крымские; чесоточные клещи из Перу... Через

мои ногти проходило все, что тайком ползает по вырождающемуся человечеству и

кусает его. Как видите, труд был монументальный и в то же время требовал

дотошности. Наши материалы обрабатывались в Нью-Йорке специальной службой,

оснащенной электрическими блохосчетными машинами. Каждый день карантинный

катер пересекал порт по всей его ширине, доставляя туда наши вычисления для

суммирования и проверки.

Так шли дни, я потихоньку выздоравливал, но по мере того, как

комфортабельная жизнь избавляла меня от бреда и жара, во мне вновь

пробуждалась властная тяга к приключениям и сумасбродствам. При температуре

ниже тридцати семи все становится банальным.

Конечно, я мог бы жить там на покое, сытно питаясь в станционной

столовке, тем более что дочь доктора Смратта -- я опять возвращаюсь к нему,

-- девушка в великолепии своей пятнадцатой весны, отправляясь после пяти

вечера играть в теннис, проходила в коротенькой юбочке под окнами нашей

канцелярии. Я редко видел ноги лучше, чем у нее, -- еще немного

мальчишеские, но уже более изящные, подлинное украшение расцветающей плоти.

Молодые флотские лейтенанты так и увивались за нею.

Им, паршивцам, не приходилось, как мне, оправдывать свое присутствие

полезными трудами. Я не упускал ни одной подробности их маневров вокруг

моего маленького идола. Из-за них я бледнел много раз на дню. В конце концов

я решил, что ночью тоже, пожалуй, сойду за моряка. Я тешил себя этими

надеждами, как вдруг в субботу на двадцать третьей неделе ход событий

ускорился. Одного из моих товарищей, армянина, отвечавшего за отправку

статистики, неожиданно решили перевести на Аляску считать блох у собак

поисковых партий.

Вот это было повышение так повышение, и парень пришел в полный восторг.

В самом деле, собаки на Аляске в большой цене. Они всегда нужны. О них всяко

заботятся. А на эмигрантов плюют -- они же в избытке.

В канцелярии не оказалось под рукой никого, кому можно было бы поручить

доставку статистики в Нью-Йорк, и начальство недолго думая назначило меня.

Мой шеф Смратт пожал мне на прощанье руку и посоветовал вести себя в городе

безупречно пристойно. Это был последний совет, данный мне этим честным

человеком: он и раньше толком меня не видел, а тут я исчез совсем. Как

только мы подвалили к причалу, хлынул ливень, промочив насквозь мой жидкий

пиджачок, а заодно и статистические отчеты, постепенно раскисавшие у меня в

руках. Правда, часть их я спас, свернув в толстую трубку и сунув в карман:

мне хотелось выглядеть в городе возможно более деловым человеком. После

этого, подавленный робостью и волнением, я ринулся навстречу новым

авантюрам.

Задрав голову и глядя на стену из небоскребов, я испытывал нечто вроде

головокружения вверх ногами -- слишком уж много было всюду окон, и до того

одинаковых, что от этого мутило. Я в своей легкой одежке весь продрог и

поспешил забиться в самую темную из щелей этого гигантского фасада, надеясь,

что не буду выделяться в толпе прохожих. Излишняя стыдливость! Я боялся зря:

по улице, которую я выбрал как самую узкую из всех -- не шире, чем приличный

ручей у нас дома, -- невероятно грязной, сырой и тонущей в полумгле, уже

шагала такая масса людей -- и толстых и тощих, -- что они потащили меня с

собой, словно тень. Как и я, они направлялись в город, несомненно, на работу

и шли понурив голову. Это были те же самые бедняки, что везде.

 

С видом человека, знающего, куда он направляется, я выбрал дорогу,

изменил маршрут и свернул вправо, на лучше освещенную улицу, которая

называлась Бродвей. Название я прочел на табличке. В вышине, над верхними

этажами, все-таки видны были чайки и обрывки неба. Мы двигались понизу при

свете ламп, таком же болезненном, как в тропическом лесу, и таком сером, что

улица из-за этого казалась набитой клочьями грязной ваты.

Бесконечная улица была похожа на рану, и на дне ее, от края до края, из

муки в муку, копошились мы в поисках ее недостижимого конца, конца всех улиц

мира.

Позднее мне объяснили, что это престижный район, район золота --

Манхаттан. Сюда входят исключительно пешком, как в церковь. Это великолепное

сердце банковского мира. А ведь иные прохожие харкают на ходу прямо на

тротуар. До чего же рисковые!

Этот район набит золотом, он -- форменное чудо, и если вслушаться, то

сквозь двери донесется шелест пересчитываемых купюр, легковейное воплощение

Доллара, воистину заменившего Дух Святой, который драгоценнее крови.

Несмотря ни на что, я пожертвовал несколькими минутами и зашел

потолковать со служащими, которые охраняют деньги. Вид у них был грустный,

платили им мало.

Не думайте, что долларопоклонники, входя в банк, могут им пользоваться

как вздумается. Ничего подобного. Они говорят с Долларом вполголоса,

нашептывая ему что-то через небольшую решетку, ну прямо-таки исповедуются.

Тишина почти полная, лампы мягкие, крошечное окошечко под высоким потолком

-- и все. Вот только гостию здесь не глотают. Ее кладут на сердце. Долго

любоваться этим мне не пришлось. Пора было снова вслед за прохожими

отправляться по улице между двумя мрачными стенами.

Внезапно она расширилась, как расселина, выводящая к озаренному солнцем

пруду. Мы оказались перед огромной лужей зеленоватого дневного света,

вклинившейся между исполинскими зданиями. В самой середине этой прогалины

стояло строение сельского типа, окруженное убогими лужайками.

Я поинтересовался у соседних пешеходов, что это за постройка, но

большинство делало вид, что не слышит вопроса. Им было некогда. Только один,

совсем молоденький, ответил, что это ратуша, памятник колониальной старины,

который решено сохранить. Вокруг этого оазиса разбито нечто вроде сквера со

скамейками, откуда довольно удобно смотреть на ратушу. Больше смотреть в это

время там было не на что.

Я просидел добрый час, и вдруг в полдень из сумеречной, непрерывно

движущейся толпы лавиной вырвались безупречно красивые женщины.

Какое открытие! Какова Америка! Что за восторг! Я вспомнил Лолу.

Образец не обманул меня. Это была правда.

Я добрался до цели своего паломничества. И не напоминай мне желудок о

том, что он пуст, я считал бы, что достиг мига сверхъестественного

эстетического откровения. Подари мне возникшие передо мной все новые

красавицы хоть каплю доверия и участия, они отрешили бы меня от тривиальных

человеческих обстоятельств моего существования. В общем, мне бы еще сандвич,

и я поверил бы, что присутствую при чуде. Ах, как мне не хватало сандвича!

Сколько, однако, грации и гибкости! Какое невероятное изящество! Какая

бездна гармонии! Искусительных оттенков! Захватывающих опасностей! Какие

многообещающие мордочки и фигурки у блондинок! А у брюнеток! Да ведь это же

персонажи Тициана! И появляются все новые! Неужели, подумал я, воскресает

Греция? И я поспел как раз вовремя?

Они казались мне тем более божественными, что даже не замечали, как я

пялюсь на них, сидя в сторонке на скамейке, раскисший и слюнявый от

эротико-мистического восторга, до которого, надо признаться, доведен также

хинином и голодом. Если бы можно было выскочить из собственной шкуры, я в

этот момент выскочил бы из нее раз навсегда.

Эти неправдоподобные мидинетки могли увести меня с собой, возвысить;

достаточно было одного их жеста, одного слона, и я тут же целиком перенесся

бы в мир мечты, но их, разумеется, занимали иные проблемы.

Час, потом другой прошли в полном остолбенении. Я больше ни на что не

надеялся.

На свете существуют потроха. Видели вы, как в деревнях устраивают

розыгрыш бродягам? Берут старый кошелек и набивают тухлыми куриными

потрохами. Так вот, говорю вам, человек -- такой же кошелек, только большой,

подвижный, жадный, а внутри -- пшик.

Мне следовало подумать о серьезных вещах, о том, как тут же не

растранжирить свой скудный денежный запас. Денег у меня было мало. Я даже не

осмеливался пересчитать их. Да и не сумел бы: у меня двоилось в глазах. Я

только чувствовал сквозь ткань пиджака, как тоща пачечка кугаор у меня в

кармане рядом со злополучными статистическими выкладками.

Мимо проходили мужчины, преимущественно молодые: лица словно из

розового дерева, взгляды одинаково жесткие, челюсти, к которым трудно

привыкнуть -- настолько они крупные и грубые. Наверно, их женщины любят

такие. Казалось, оба пола ходят здесь каждый по своей стороне. Женщины

смотрели только на витрины магазинов, их внимание целиком поглощали сумочки,

шарфы, разное шелковое тряпье, выставленное там в очень небольшом

количестве, но расчетливо и категорично. Старики в толпе попадались редко.

Парочки -- тоже. Никто не находил странным, что я уже несколько часов сижу

один на скамейке и смотрю на проходящих мимо. Тем не менее полисмен,

стоявший посреди мостовой, уже заподозрил меня в неких тайных намерениях.

Это было заметно.

Если уж власти обратили на тебя внимание, тебе, где бы ты ни находился,

лучше всего исчезнуть, да поживей. Без объяснений. "В бездну!" --

скомандовал я себе.

Справа от моей скамьи в тротуаре зияла здоровенная дыра, вроде входа в

наше метро. Эта дыра, широкая, со спуском из розового мрамора, показалась

мне подходящей; я заметил, что многие прохожие исчезали в ней и вскоре

появлялись снова. Они спускались в это подземелье справлять нужду. Я

мгновенно принял решение. Зал, где это происходило, тоже был мраморный.

Представьте себе бассейн, откуда спустили воду, зловонный бассейн, озаряемый

лишь тусклым, словно профильтрованным светом, который падает на

расстегнутых, окутанных смрадом, багровых от натуги мужчин, прилюдно, с

варварским шумом отправляющих свои потребности.

Они без церемоний предавались этому занятию под одобрительный гогот

окружающих, как на футболе. Входя, они первым делом снимали пиджаки, словно

перед гимнастикой. В общем, переодевались в форму: такой уж тут был ритуал.

Потом, рыгая, а то и делая кое-что похуже, жестикулируя, как

сумасшедшие на прогулке во дворике психушки, они, расхристанные,

устраивались поудобней в этой фекальной пещере. Новоприбывшим, пока они

спускались по ступенькам, приходилось отвечать на тысячи омерзительных

шуток, но они, казалось, все равно были в восторге.

Насколько наверху, на тротуаре, мужчины оставались корректны, выглядя

серьезными и даже печальными, настолько перспектива опорожнить кишечник в

шумной компании разнуздывала их, преисполняя неудержимым весельем.

Обильно загаженные дверцы кабинок болтались, сорванные с петель. Люди

переходили от одной кабинки к другой, чтобы минутку поболтать. Те, кто

ожидал, пока освободится очко, курили толстые сигары, похлопывая по плечу

сидящего, который с искаженным лицом тужился, подпирая голову руками.

Кое-кто стонал, словно раненый или роженица. Страдающим запорами грозили

всеми мыслимыми муками.

Когда шум воды возвещал о вакантном месте, галдеж вокруг свободного

унитаза усиливался, и право занять его нередко разыгрывали в орел или решку.

Газеты, пробегаемые с чудовищной быстротой, хоть они были толщиной с

небольшую подушку, тут же раздирались в клочья тружениками прямой кишки. В

продымленном воздухе лица расплывались. Подойти ближе я не решился --

слишком уж смердело.

Интимная разнузданность, экскрементальное панибратство внизу и

безупречная сдержанность на улице -- такой контраст, понятно, озадачивал

иностранца. Я был ошеломлен.

Я поднялся наверх по тем же ступеням и отдохнул на той же скамейке.

Нежданный разгул пищеварительных функций и вульгарности, знакомство с

веселым коммунизмом сранья! Я не стал и дальше ломать себе голову над

обескураживающими сторонами своей авантюры. У меня не было сил ни

анализировать их, ни делать обобщающие выводы. Мне только отчаянно хотелось

спать. Сладостный и редкий позыв!

Я опять пристроился к прохожим, углубившимся в одну из прилегающих

улиц. Мы двигались толчками, потому что витрины магазинов всякий раз

притягивали к себе часть толпы. У какого-то отеля образовался настоящий

водоворот. Люди выплескивались на тротуар через большую вертящуюся дверь, а

меня она подхватила, унесла в обратном направлении и швырнула на самую

середину необъятного вестибюля.

Сперва я опешил. Мне приходилось все угадывать, мысленно представляя

себе, как величественно здание, как огромны его размеры, поскольку все это

происходило при настолько матовом свете плафонов, что глаза лишь исподволь

привыкали к нему.

И в этой полутьме -- множество молодых женщин, полулежащих в глубоких

креслах, словно драгоценности в футлярах. Вокруг, на известном удалении от

гряды их скрещенных ног в великолепных шелковых чулках, сновали любопытные,

но робеющие мужчины. Мне показалось, что эти чаровницы ждут здесь каких-то

важных и дорогостоящих событий. Не обо мне же, конечно, им было мечтать!

Поэтому я в свою очередь украдкой проследовал мимо длинного ряда осязаемых

соблазнов.

Поскольку этих модных девиц в задравшихся юбках было только на одной

линии кресел не меньше сотни, я подошел к регистратуре, настолько

замечтавшись и вобрав в себя настолько чрезмерную для моего темперамента

порцию красоты, что меня качало.

Прилизанный служащий за стойкой настоятельно предложил мне номер. Я

выбрал самый маленький, какой только нашелся в отеле. В данный момент я

располагал всего полусотней долларов, у меня не было почти никаких идей и

вовсе никакой уверенности.

Я надеялся, что служащий действительно предложил мне самую маленькую

комнату в Америке, потому что, судя по рекламе, этот отель "Стидсрам" был

самой наилучше устроенной гостиницей на всем континенте.

Какая масса помещений и мебели у меня над головой! А сколько рядом со

мной в креслах соблазнов совершить целую серию насилий! Какая бездна, какие

опасности! Неужели эстетической пытке бедняка не будет конца? Неужели она

еще неотвязней, чем голод? Но времени претерпевать ее не было: расторопные

служащие регистратуры уже всунули мне в руки увесистый ключ. Я не смел

пошевелиться.

Из толпы вынырнул передо мною разбитной мальчишка-рассыльный,

разодетый, как молодой бригадный генерал. Веление неизбежности! Прилизанный

служащий трижды ударил по металлическому гонгу, а мальчишка свистнул. Меня

спроваживали. Мы двинулись.

Сперва, темные и решительные, как поезд метро, мы на приличной скорости

понеслись по коридору. Угол, поворот, опять поворот. Никаких остановок. Наш

курс несколько закругляется. Мимо, мимо. Лифт. Он вбирает нас, чавкнув, как

насос. Приехали? Нет, новый коридор. Еще более темный. Мне кажется, что

стены сплошь отделаны черным деревом. Но разглядывать некогда. Мальчишка

свистит. Он несет мой тощий чемодан. Я не решаюсь его расспрашивать.

Понимаю: надо идти. По дороге вспыхивают в потемках красные и зеленые

лампочки, передавая какие-то приказания. Двери обозначены крупными золотыми

цифрами. Мы давно миновали тысяча восьмисотые номера, потом трехтысячные, но

продолжаем идти, подгоняемые неотвратимой судьбой. Маленький рассыльный в

галунах ведом в темноте чем-то таким же безысходным, каким бывает

собственный инстинкт. Казалось, ничто в этой пещере не застанет его

врасплох. Когда мы встречали негра или горничную, тоже черную, его свисток

разражался жалобной трелью, и все.

Подгоняя себя, я растерял в этих однообразных коридорах ту каплю

апломба, что еще оставалась у меня при бегстве из карантина. Я измочалился,

как моя хижина под африканским ветром и потоками теплой воды. Здесь мне

приходилось бороться с водопадом незнакомьк ощущений. В схватке между двумя

типами человечества бывает такой момент, когда ты словно барахтаешься в

пустоте.

Неожиданно мальчишка без предупреждения повернулся на каблуках. Мы

пришли. Я стукнулся о дверь -- это была моя комната, большая коробка со

стенами из черного дерева. Только на столе немного света -- боязливая

зеленоватая лампа в кругу лучей.

Директор отеля "Стидсрам" доводит до сведения гостя, что здесь его

встретят по-дружески, а директор лично проследит, чтобы тот ни минуты не

скучал во время своего пребывания в Нью-Йорке.

Я прочел это положенное на самом видном месте уведомление, и

подавленность моя возросла, если это вообще было возможно.

Оставшись один, я почувствовал себя еще хуже. Даже здесь, в номере,

Америка наседала на меня со всех сторон, ставила передо мной неразрешимые

вопросы, изводила пакостными предчувствиями.

Я, перепуганный, лежал на кровати и для начала силился свыкнуться с

темнотой. Стену со стороны окна периодически бросало в дрожь от грохота.

Рядом проходила надземка. Поезда, набитые дрожащим человеческим фаршем,

мчались между двумя улицами, прядая от квартала к кварталу сумасшедшего

города. Видно было, как они трясутся внизу, летя, как потоки, по ложу из

опор, и громовое эхо далеко позади них, мчащихся со скоростью сто километров

в час, мечется от одной стены к другой. Пока я лежал в прострации, настало

время обеда, потом -- отхода ко сну.

От бешеной надземки я главным образом и ошалел. В стене по ту сторону

двора-колодца зажглось окно, затем другое, затем десятки. Я разглядел, что

происходит за иными из них. Семейные пары ложились спать. После долгих часов

пребывания в вертикальном положении американцы устают, вероятно, не меньше

нашего. У женщин, по крайней мере у тех, кого я мог рассмотреть, бедра были

очень полные и бледные. Перед сном большинство мужчин брились, покуривая

сигару.

В постели они первым делом снимали очки, потом зубные протезы, которые

клали в поставленный на виду стакан. Как и на улице, оба пола вели себя так,

словно не имели друг к другу никакого касательства. Они казались крупными

ручными животными, приученными скучать. Тем, чего я ожидал, занимались всего

две пары -- при свете и не слишком увлеченно. Остальные женщины, ожидая,

пока муж добреется, угощались в постели конфетами. Потом свет повсюду потух.

Люди, ложащиеся спать, -- грустное зрелище: видно, что им плевать на

происходящее вокруг и они даже не пытаются понять, как и почему все это

происходит. Им, надутым, чуждым всякой щепетильности олухам, американцы они

или нет, спать ничто не помешает. Совесть у них всегда спокойна.

Я-то самодовольством не страдал: я видел слишком много темного. Знал

слишком много и все-таки недостаточно. "Надо выйти на улицу, -- твердил я

про себя, -- надо выйти. Может быть, встречу Робинзона". Мысль была,

безусловно, идиотская, но я схватился за нее, как за предлог снова

спуститься на улицу, тем более что заснуть не удавалось, сколько я ни

ворочался на узкой кровати. В таких случаях даже онанизм не облегчает и не

веселит и впадаешь в подлинное отчаяние.

А хуже всего вот что: ты принимаешься ломать себе голову, найдется ли у

тебя завтра достаточно сил продолжать то, что делал сегодня и еще много

раньше, где взять сил на хлопоты, на тысячи бесплодных замыслов, на попытки

выбраться из удручающей нужды, попытки, неизменно кончающиеся неудачей, и

все это лишь затем, чтобы лишний раз убедиться в непреодолимости судьбы и

неизбежности падения с той высоты, на которую ты вскарабкался за день и под

которой тебе приходится лежать каждый вечер в страхе перед завтра, все более

неопределенным, все более пакостным.

А может быть, это уже дает о себе знать угрожающий нам предатель

возраст? В нас смолкает музыка, под которую плясала жизнь, -- и все тут.

Молодость ушла умирать на край света, в безмолвие правды. Куда,

спрашивается, идти, когда в тебе уже нет достаточного заряда безумия? Правда

-- это нескончаемая агония. Правда в этом мире -- смерть. Выбирай: умереть

или врать. А я всегда был не способен наложить на себя руки.

Значит, самое лучшее -- все-таки выйти на улицу: это самоубийство в

миниатюре. У каждого свой крошечный дар, свой способ обеспечивать себе сон и

жратву. Мне надо было выспаться и вернуть себе силы, без которых завтра не

заработать на кусок хлеба. Снова взвинтить себя, чтобы завтра найти работу,

а пока что перешагнуть неведомый порог сна. Ошибается тот, кто думает, будто

так уж легко заснуть, когда ты во всем изверился, в особенности когда на

тебя нагнали столько страха.

Я наспех оделся и с грехом пополам, малость одуревший, добрался до

лифта. Затем мне пришлось опять пересечь вестибюль перед новыми рядами

восхитительных загадок с такими соблазнительными ногами, с нежными и

строгими лицами. Богини, честное слово, богини, вышедшие на промысел! Можно

было, пожалуй, попробовать столковаться. Но я боялся, что меня арестуют.

Осложнение! Почти всегда желания бедняка караются тюрьмой. И улица

подхватила меня. Толпа была уже не та, что недавно. Теперь она, хоть и

катилась все так же стадно по тротуарам, явно осмелела, словно достигла

менее бесплодной страны, страны развлечений, страны вечера.

Люди направлялись в сторону подвешенных в ночной дали огней,

извивающихся, как многоцветные змеи. Они приливали из всех окрестных улиц.

Сколько же долларов просаживает такая толпа, к примеру, на носовые платки

или шелковые чулки! -- рассуждал я. Даже на одни папиросы! Подумать только,

вы можете разгуливать среди таких деньжищ, и у вас не прибавится в кармане

ни гроша хотя бы на то, чтобы поесть. Просто отчаяние берет, как представишь

себе, насколько люди отгорожены друг от друга. Ну прямо как здешние дома.

Я тоже двинулся в сторону огней. Кино, рядом другое, потом еще одно, и

так вдоль всей улицы. Перед каждым из них от толпы отваливался изрядный

кусок. Я выбрал кино себе по вкусу: там у входа были выставлены фотографии

женщин в одних комбинациях. И с какими бедрами, Господи! Тяжелыми, широкими,

плотными! А над ними прелестные головки, словно выписанные по контрасту

карандашом без ретуши, небрежностей и помарок: нежные, хрупкие и, повторяю,

прелестные, но в то же время с четкими и решительными лицами. Словом, все

опаснейшее, чем может расцвести жизнь, подлинно неосторожная красота,

нескромное вторжение в самую глубокую и божественную гармонию, какая только

мыслима.

В кино было хорошо, уютно, тепло. Оно -- словно объемистый орган,

нежный, как в церкви, но в церкви натопленной, орган -- как бедра. Ни одной

потерянной впустую секунды. Ты словно погружаешься в теплую атмосферу

всепрощения. Стоит дать волю этому чувству, и начинает вериться, что мир

наконец обратился к Богу и стал добреть. Ты сам -- тоже.

Тогда во тьме рождаются мечты, зажигаясь от миража движущихся огней.

То, что происходит на экране, не совсем жизнь, но оставляет большое, хоть и

неопределенное место для бедняков, для мечтаний и для мертвых. Надо только

не мешкать и успеть вдоволь наглотаться мечты: это поможет тебе прорваться

сквозь жизнь, поджидающую тебя у выхода из зала, продержаться еще какое-то

время среди жестоких вещей и людей. Из мечтаний выбираешь те, что лучше

всего согревают душу. Я лично предпочитаю похабные. Нечего выпендриваться:

бери от чуда то, что можно унести с собой. Блондинка с незабываемым бюстом и

шеей нарушила немоту экрана песней, речь в которой шла об одиночестве. Я

чуть не заплакал вместе с актрисой.

Да, кино -- это хорошо! Какой подъем оно рождает в тебе! Именно так

получилось со мной: я сразу почувствовал, что на два по крайней мере дня

зарядился мужеством. Я даже не стал ждать, пока в зале снова зажжется свет.

Теперь, вобрав в себя каплю чарующего душевного бреда, я был готов

решительно погрузиться в сон.

Когда я, вернувшись в "Стидсрам", поклонился портье, он не пожелал мне

спокойной ночи, как принято у нас, но теперь я чихал на его презрение.

Сильная внутренняя жизнь довлеет сама себе и способна расплавить корку

двадцатилетнего льда. Вот так.

Как только у себя в номере я закрыл глаза, блондинка из фильма опять

запела свою горькую песню, но сейчас уже для меня одного. Я помог ей, так

сказать, усыпить меня, и мне удалось заснуть: теперь я был не один. В

одиночку спать невозможно.

 

Америке экономней всего питаться булочками с горячей сосиской внутри;

это удобно, потому что они продаются на каждом углу, и недорого. Меня

нисколько не удручало, что я кормлюсь в бедном квартале, но вот не видеть

хорошеньких, созданных для богачей женщин было мучительно. Без этого и есть

не стоило.

Правда, я мог опять походить мимо них по толстым коврам в вестибюле

"Стидсрама", делая вид, что кого-то ищу, и мало-помалу освоиться в их

двусмысленном окружении. Но, поразмыслив, я признался себе, что ребята с

"Инфанты Сосалии" были правы. Опыт убедил меня, что мои запросы

действительно чрезмерны для бедняка. Товарищи на галере поделом орали на

меня. Между тем энергия не возвращалась ко мне. Напрасно я глушил себя все

новыми дозами кино: вызываемого им подъема хватало только на одну-две

прогулки. Не больше. Правда, в Африке я уже познакомился с одиночеством

довольно грубого толка, но в американском муравейнике отчужденность от всех

грозила принять еще более удручающие формы.

Я всегда боялся опустошенности, боялся, что у меня не будет, в общем,

никакой причины существовать и дальше. Теперь я стоял перед бесспорным

фактом собственного небытия. В среде, слишком несхожей с тою, в какой

сложились мои убогие привычки, я в одно мгновение как бы растворился. Я

чувствовал, что просто-напросто прекращаю существовать. Я увидел, что, как

только со мной перестали разговаривать о привычном, ничто уже не мешает мне

погрузиться в неизбывную скуку, в некую страшную бездну душевной катастрофы.

Отвращение ко всему!

Накануне дня, когда эта авантюра должна была сожрать мой последний

доллар, я все еще скучал, да так отчаянно, что не желал даже неотложно

поискать какой-нибудь выход. Мы так легкомысленны от природы, что лишь

развлечения не дают нам умереть на самом деле. Я лично с безнадежным

Date: 2015-09-24; view: 242; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию