Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава пятая. Умаялись люди Божьи от радельных трудов





 

Умаялись люди Божьи от радельных трудов. Солнце давно уж с полден своротило, а они все еще покоятся. Дуня пробудилась всех прежде. Тихо поднялась она с постели, боясь разбудить Вареньку, и неодетая села на кровати.

Сидит и вспоминает сновиденья… Вспоминает и виденное в сионской горнице. Мутится на уме, и не вдруг может она различить, что во сне видела и что наяву…

Не того она ждала от Божьих людей. Не такие обряды, не такое моление духом она представляла себе. Иного страстно желала, к иному стремилась душа ее. Бешеная скачка, изуверное круженье, прыжки, пляска, топот ногами, дикие вопли и завыванья мужчин, исступленный визг женщин, неистовый рев дьякона, бессмысленные крики юрода казались ей необычными, странными и возбуждали сомненья в святости виденного и слышанного. Ни о чем подобном в мистических книгах Дуне читать не доводилось. Говорили ей про тайные обряды и Марья Ивановна, и Варенька, но не думала Дуня, что это будет так дико, неистово и бессмысленно.

«Не враг ли смущает меня? – приходит ей на мысль. – Ему хочется не допускать меня до общения с людьми Божьими? Так и Марья Ивановна говорила, и Варенька, и все. Хитрой, злобной силой ополчается он на меня… Прочь, лукавый!.. Не смутить тебе меня, не совратить!.. Помню писание: «Безумное Божие премудрей человеческой мудрости».

А на сердце болезненно. То сомненья пронесутся в отуманенной голове, то былая, давнишняя жизнь вдруг ей вспомнится.

Вот завывает вьюга, закидало снегом оконные стекла. В жарко натопленной келье Манефы обительские девицы, усевшись кругом стола, в строгом молчанье слушают мать казначею Таифу. Читает она «Стоглав», и после каждого «ответа»[491]Манефа толкует прочитанное. Все за рукодельем, кто шьет, кто вяжет. Дуня кончает голубой бисерный кошелек отцу в подаренье. До того места доходит Таифа, где собор отцов хулит и порицает пляски, скаканья, плещевания руками, ножной топот и клич неподобный. «Все сие от диавола, – учительно говорит Манефа, – сими кобями приводит он к себе людей, дабы души их в вечной гибели мучились с ним». И начнет, бывало, рассказывать про адские муки, уготованные уловленным в сети врага Божия, отца лжи и всякого зла. «Не то ль и у них в сионской горнице?.. – приходит в голову Дуне. – Не то ли же самое, о чем в «Стоглаве» говорится?» И сильней и шире растут в ней сомненья, колеблются мысли, и нападает тяжелое раздумье…

Вот она еще маленькая, только что привезли ее в Комаров… Лето, в небе ни облачка, ветерок не шелохнется, кругом кричат кузнечики, высоко в поднебесье заливается песнями жаворонок; душно, знойно… С матерью Манефой да с тетенькой Дарьей Сергевной идет Дуня по полю возле Каменного Вражка. Пробираются они в перелесок на прохладе в тени посидеть… Вот яркая зеленая луговина вся усеяна цветами – тут и голубые незабудки, и белоснежные кувшинчики, и ярко‑желтые купавки, и пестро‑алые одолени. Вскрикнула от радости маленькая Дуня и в детском восторге вихрем помчалась к красивым цветочкам… Манефа не может за нею бежать, Дарье Сергевне тоже не под силу догнать резвого ребенка… «Стой, Дуня, стой! – кричит ей Манефа. – Тут болото!.. Загрязнешь, утонешь!..» И теперь только что вспомнит она про раденье, Манефы голос ей слышится: «Загрязнешь, утонешь!..»

«Отчего ж во время раденья так горело у меня в голове, отчего так пылало на сердце? – размышляет Дуня. – Отчего душа замирала в восторге? Марья Ивановна говорит, что благодать меня озарила, святой голубь пречистым крылом коснулся души моей… Так ли это?..»

И стали вспоминаться ей одно за другим только что оставившие ее сновиденья… Вот она в каком‑то чудном саду. Высокие, чуть не до неба, пальмы, рощи бананов, цветы орхидей и кактусов, да не такие, что цветут в луповицких теплицах, а больше, ярче, красивей, душистей. Бездна их, бездна… Тут и диковинные деревья – золотые на них яблоки, серебряные груши, и на листочках не капли росы, а все крупные алмазы… И птицы распевают на разные голоса, и тихая музыка играет где‑то вдали… А вот и луговина, усыпанная цветами, да не такими, что видела она когда‑то у Каменного Вражка, здесь все чудные, нигде не виданные… А как светло, хоть солнышка и нет. Как тепло, хорошо… И вдруг все мраком подернулось. Гремит несмолкаемый гром, по всем сторонам сверкают синепламенные молнии… Мчатся в воздухе крылатые чудища, раскрыты их пасти, высунуты страшные клыки, распущены острые когти, зелеными огнями сверкают глаза. И по земле со всех сторон ползут седмиглавые змии, пламенем пышут их пасти, все вокруг себя пожигая, громадными хоботами ломают они кусты и деревья. А из‑под земли, из‑за кустов, изо всех оврагов выбегают какие‑то ужасные, неведомые люди, дикие крики их трепет наводят, в руках топоры и ножи… Всё на Дуню. Все кидается на беззащитную… Нож у груди. Кто‑то взмахнул топором над ее головой… Хочет бежать – недвижимы ноги, хочет кричать – безгласны уста… И вдруг – Петр Степаныч… Не то на земле он, не то на воздусех… Недвижно стоит в величавом покое, светлые взоры с любовью смотрят на Дуню, проникая в глубь ее сердца… В руке у него пальмовая ветка. Раз махнул – исчезли чудовища, вдругорядь махнул – скрылись страшные люди… Опять светло, опять дивный сад, опять поют птички, и слышится упоительная, тихая музыка… Нет, это не музыка – это поют… Мужские голоса… Поют стройно и громко. Страстно, любовно дышит их песня:

 

Я принес тебе подарок,

Подарочек дорогой,

С руки перстень золотой,

На белую грудь цепочку,

На шею жемчужок.

Ты гори, гори, цепочка,

Разгорайся, жемчужок!..

Полюби меня, Дуняша,

Люби, миленький дружок!..

 

Замерло сердце у Дуни… Вспомнила песню… Вот по сонной, широкой реке тихо плывет разубранная, расцвеченная лодка… Вечереет, темно‑вишневыми пятнами стелются тени облаков по зеркальному водному лону, разноцветными переливами блистает вечернее небо… Вот красавец собой, удалой молодец со стаканом «волжского кваса»… стоит перед нею… Низко склоняется он, и слышно Дуне перерывчатое, жаркое дыханье удалого добра молодца… «Пожалуйте‑с! сделайте такое ваше одолжение!..» – говорит он, глядя на нее палючими глазами… Но где ж он, где ее избавитель от страшных чудовищ, от ужасных людей?.. Исчез… «Да, он уехал, уехал, – вспадает на ум Дуне. – Покинул, к Фленушке уехал!.. Бог с ним!.. Не надо мне его, не надо!»

И сменяются воспоминанья сновидений воспоминаньями о Манефиной келье. Сидит игуменья середи девиц. Вот и бойкая, разбитная Фленушка, вот и задумчивая Настя, и сонливая Параша, и всем недовольная Марья головщица… Вот и сама Дуня с бисерным кошельком в руках. Перебирая лестовку, кротко, любовно, учительно говорит им игуменья: «Блюдитесь, девицы, да не како лукавый коснется вас своими наважденьями – телесною страстью или душевным беснованием. Ежечасно, ежеминутно строит окаянный враг Божий коби и козни, всякими способами соблазняет правоверующих, хотяй от благочестия к нечестью привесть. Всякие соблазны творит он – даже в светлую ризу ангелов иногда облекается и слабых якобы ко спасению ведет в ров вечной погибели. Чудеса даже творит премерзкий, якобы от Господа бываемые – ложных пророков воздвигает, влагая в уста их словеса неправды, якобы слово Господней истины».

Смущают Дуню забытые слова Манефы… «А ту пророчицу, что мне судьбу прорекала, неужели и ее враг воздвиг?.. Что, если и она от врага?.. Но нет!.. Ясно было видимо наитие свыше на Катеньку. В духе была она, в восторге неизреченном, преисполнена была благодати… Лицо сияло, из глаз огненные лучи лились. Дрожа и млея, в священном трепете не свои слова изрекала она – дух, в нее вселившийся, устами ее говорил… Никогда меня она не знавала, никогда слыхать обо мне не слыхивала, а что говорила!.. Ровно по книге читала в душе моей!.. Нет… Нет тут ни спора, ни сомнений… Зачем же этот «клич неподобный», зачем эти круженья, неистовые крики, бешеные пляски? О! кто бы вразумил, научил меня!..»

И решилась Дуня Богу помолиться, трижды по трижды прочесть псалом «Да воскреснет Бог» на отогнание супротивного. «Тогда, по моей вере, Господь пошлет извещенье, где истина… там ли, откуда хочу уйти, там ли, куда иду… Пускай он сам спасает меня, какими хочет путями!.. Пожалеет же он созданье свое!.. Должен же он пожалеть, должен вразумить, указать на путь истинный и правый!.. Если нет – так что ж это за Бог!..» И вот Дуня, еще так недавно, стоя на молитве, говорившая в сердечном сокрушенье: «Не вниди в суд с рабой твоей», теперь гордостно и высокомерно вздумала судить Бога вышнего!..

Встала с кровати, чтобы стать перед иконой, и нечаянно задела стоявший у изголовья столик. Он упал. Варенька от испуга проснулась.

– Что я наделала! – подбегая к ней, вскрикнула Дуня. – Ты так крепко спала, а я разбудила!.. Господи!.. Да что ж это!.. Прости меня, глупую, прости, Варенька, неопасливую.

– Полно, полно, – потягиваясь и зевая на постели, говорила Варенька. – Пора вставать. Который час?

– Третий, – отвечала Дуня.

– Вон как долго я нежилась, – молвила Варенька. – А плоти не надо угождать, не надо нежиться, не надо пребывать в лености, не то Марфа как раз поборет Марию.

И, быстро спрыгнувши с кровати, стала надевать утреннее платье.

– А ты давно проснулась? – спросила она.

– Давненько уж, – ответила Дуня. – Часа полтора.

– Видишь, какая ты! – улыбнувшись, молвила Варенька. – Нет, чтоб разбудить меня, сонливую, нерадивую. Что ж ты делала, сидя одна?

– Все думала, – чуть слышно проговорила Дуня.

– О чем?

– Да все о том… о вашем раденье…

– Что ж ты думала?

– Чудно мне, Варенька, – прошептала Дуня.

– Да. Ты правду сказала. Дела поистине чудные. Устами людей сам Бог говорит… При тебе это было. И чем говорил он, превечный, всесовершенный, всевысочайший разум? Телесными устами ничтожного человека, снедью червей, созданьем врага!.. Поистине чудное тут дело его милосердья к душам человеческим.

– Не про то говорю я, – молвила Дуня. – То чудно мне, то непонятно, зачем у вас скачут, зачем кружатся, кричат так бесчинно?

– Враг тебя соблазняет, – строго сказала Варенька, став перед Дуней. – Сколько раз говорила я тебе, сколько и тетенька говорила: чем ближе час «привода», тем сильней лукавый строит козни… Ежель теперь, именно теперь напало на тебя неверие в тайну сокровенную, явленную одним только избранным, – его это дело. Не хочется ему, чтобы вышла ты из‑под его злой и темной власти, жаль ему потерять рабыню греха. Всегда так бывает… Погоди, не то еще будет. Тоску нагонит он на тебя, такую тоску, что хоть руки на себя наложить. Ему от того ведь польза, барыш, ежели кто руки на себя наложит… К нему пойдет… Лишнее ему козлище…

– Ах, Варенька! – в сильном смущенье, всплеснувши руками, вскликнула Дуня.

И опустилась на стул и закрыла руками лицо.

– Сама я, – медленно продолжала Варенька, не глядя на Дуню, – сама я перед самым «приводом» хотела с тоски посягнуть на свою душу… Из петли вынули… Вот здесь, в этой самой комнате… Видишь, крюк в потолке, лампа тут прежде висела… И быть бы мне теперь в работе лукавого, быть бы вековечно в его тьме кромешной!.. Но избавлена была Богом бедная душа моя. Наблюдали тогда за мной, на шаг от меня не отступали… И я теперь не отступлю от тебя, ночи спать не буду, сидючи над тобою… И все будут наблюдать, чтобы враг не одолел тебя… Надо скорей «привести» тебя… Тогда наважденье врага как рукой снимется, и святый дух освятит твою душу. Как дым, исчезнут все сомненья, как восходящее солнце, возвысится душа твоя во свете, и посрамленный враг убежит… И с того часа навсегда пребудешь в неизглаголанном блаженстве, в общении с творцом.

– Ох, уж не знаю я, Варенька, что и сказать тебе на это, – с отчаянной тоской отвечала Дуня. – Влечет меня сокровенная тайна. Но зачем эти скаканья, зачем прыганья и круженья? Соблазняет… Зачем кричат, зачем машут полотенцами?.. Ей‑Богу, ровно пьяные…

– Ты правду сказала, – молвила Варенька. – Не ты первая это говоришь… Тысяча восемьсот лет, даже побольше того, то же самое говорили язычники, увидавши Божьих людей, когда на них сошел дух святый. Да, мы все были пьяны, напившись духовного пива… Не глумись!.. Вспомни, что сказано в писании о сошествии святого духа на апостолов? Неверные, глядя на них, говорили, что они пьяны. «Ругающеся глаголаху, яко вином исполнени суть». Не новое сказала ты, Дунюшка; восьмнадцать веков тому назад… рабами лукавого твое слово было уж сказано.

– Да ведь апостолы не плясали, не кружились, – сказала Дуня.

– О том в писании прямо не говорится, но предание осталось. А в самом писании нигде нет отрицанья, чтоб у апостолов не было тех самых радений, какие дошли до нас, – сказала Варенька. – Говорится там: «Вселюся в них и похожду». Вот он и ходит в своих людях, и тогда не своей волей они движутся, но волей создателя их душ… И прежде, гораздо прежде апостольских времен бывало то же самое. Вспомни царя Давида, как плясал он перед кивотом. Что ты ни видела в сионской горнице, что ни слышала там – это все земное выраженье небесной радости… Пока ты еще не можешь постигнуть священного таинства, поймешь его, когда будешь приведена. Разверзутся тогда очи твои, и все непонятное станет тебе ясно, как день… О!.. велика благодать постигнуть тайну сокровенную!

Задумалась Дуня. Спустилась с ее плеч сорочка, обнажилась белоснежная грудь. Стыдливо взглянула она и торопливо закрылась.

– Что, на тело свое полюбовалась? – с усмешкой спросила ее Варенька. – Что?.. Хороша пища для могильных червей? Красиво созданье врага? На темницу своей души залюбовалась?.. Есть чем любоваться!.. Что росинка в море‑океане, то жизнь земного тела в вечности!.. Не заметишь, как жизнь кончится, и станешь прахом… Гадко тогда будет живому человеку прикоснуться к твоей красе… Презирай, угнетай, умерщвляй пакостное тело свое, душу только блюди, ее возвышай, покорила б она скверную плоть твою!.. Да будет мерзка тебе красота!.. Она от врага!.. Презирай, губи ее, губи ее, гадкую, мерзкую!..

Так говорила девушка в полном цвете молодости, пышная, здоровая, несмотря на давнее уж умерщвление плоти.

Промолчала Дуня.

– Что ж, однако, это за тайна сокровенная? – промолвила она после недолгого молчанья. – Сколько времени слышу я про нее… Вот и на собранье была, а тайны все‑таки не узнала… Где ж она, в чем?.. Не в пляске же, не в круженье, не в безумных речах Софронушки, не в дурацком реве дьякона…

– Тайна, от веков сокровенная, избранным только открыта, – строгим, не допускающим противоречия голосом, садясь на диван, проговорила Варенька. – Тайну от веков и родов сокровенную, ныне же одним святым только открытую, которым восхотел Бог показать, сколь велико богатство славы его, сокрытое от язычников в тайне сей[492]. Поняла?

Молчала Дуня.

– Ты внешний только образ сокровенной тайны видела, – продолжала Варенька, – а пока останешься язычницей, не можешь принять «внутренняя» этой тайны. Когда «приведут» тебя – все поймешь, все уразумеешь. Тогда тайна покажет тебе богатство Господней славы… Помнишь, что сказал он тебе устами Катеньки?.. Не колебли же мыслей, гони прочь лукавого и будешь избранным сосудом славы… Истину говорю тебе.

А Дуне слышится голос Манефин: «Болото!.. Загрязнена, утонешь!..»

– Не знаю, что тебе сказать… – молвила она Вареньке после долгого раздумья. – Сомненье… – чуть слышно она прибавила.

– А ты кто, что с Богом споришь? – восторженно вскликнула Варенька. – Господь тебя сотворил сосудом избранным, а ты смеешь спорить, сомневаться?.. Что Катенька сказала тебе?.. Не ее было слово, а слово вышнего… «Дам тебе ризу светлу, серафимские крылья, семигранный венец, и тут милости моей не конец!..» Вот слова духа святого о тебе, а ты вздумала с Богом бороться!.. Он тебя призывает, а ты слушаешь врага!.. Не внимай козням его, плюнь на супостата, отвернись от него, обратись к Богу истинному… Пощади душу свою, милая Дунюшка!

– Боюсь я… Страшно… – после недолгого молчанья трепетным голосом промолвила Дуня. – Все у вас так странно!.. Как же можно Богу пляской молиться?

– Боязнь твоя от лукавого. Он вселяет в тебя страх, – сказала Варенька. – Не в телесных движеньях, не в круженьях, не в пляске Бог силу свою являет, но в откровеньях… Наитие святого духа – вот цель радений… Иного средства призвать его сошествие не знаем. Но так ли, этак ли привлечь его на себя – все равно… Видела Катеньку? Какова она была в святом восторге?.. А не все ли равно, каким путем благодать ни сошла на нее? Скаканьем ли, пляской ли, земными ли поклонами? Подумай хорошенько об этом, обсуди без пристрастья… Пойми, что слава Божия, каким бы путем ни сошла она на избранных, – спасительна. Сомненья твои – хула на святого духа, а этот грех не прощается. И в писании так сказано… Помнишь?

– Не то я в книгах читала, – дрожащим голосом скорбно промолвила Дуня.

– А ты хочешь, чтоб сокровенная тайна в книгах была открыта?.. – возразила Варенька. – Да ведь книгу‑то всякий может читать, а тайна Божия совершается тайно… Нельзя ее всякому открывать – сказано: «Не мечите бисера перед свиньями…» Ты только телесными очами видела и телесными ушами слышала, как совершается тайна: но ведь ты еще не познала ее. Вот когда будешь «приведена», тогда очи души твоей откроются и уши твоего ума разверзнутся. Тогда и в прочитанных тобой книгах поймешь все. Сотканная врагом темная завеса спадет с твоих глаз и со слуха.

Молчала Дуня. Борьба веры с сомненьями все ее потрясала… И к тайне влекло, и радельные обряды соблазняли. Чувствовала она, что разум стал мутиться у ней. После долгого колебанья сказала она Вареньке:

– Ни Марья Ивановна, ни ты не говорили мне про то, что видела и слышала я на раденьях. Я представить себе не могла, чтоб это было так исступленно, без смысла, без разума.

– «Безумное Божие превыше человеческой мудрости»… Кто сказал это? – вскликнула Варенька. – Да, ни я, ни тетенька тебе не открыли всего, и сделано это не без разума. Скажи мы тебе обо всем прежде времени, не так бы еще враг осетил твою душу. Впрочем, я говорила, что радельные обряды похожи на пляску, на хороводы… Говорила ведь?

– Говорила, – тихо промолвила Дуня.

– Говорила, что в минуты священного восторга сам Бог вселяется в людей и входит в них, по писанию: «Вселюся в них и похожду»! – с жаром продолжала Варенька.

– Говорила, – чуть слышно ответила Дуня.

– А про то говорила, что в эти минуты люди все забывают, землю покидают, в небесах пребывают? – еще с большей горячностью в страстном порыве вскликнула Варенька.

– Да, помню… Под пальмами ты говорила это, – ответила Дуня.

– Что делают в то время избранные люди – они не знают, не помнят, не понимают… Только дух святый знает, он ими движет. Угодно ему – люди Божьи скачут и пляшут, не угодно – пребывают неподвижны… Угодно ему – говорят, не угодно – безмолвствуют. Тут дело не человеческое, а Божье. Страшись его осуждать, страшись изрекать хулу на святого духа… Сколько ни кайся потом – прощенья не будет.

– Непостижно уму и страшно, – чуть слышно промолвила Дуня.

– Мысль вражья!.. – вскликнула Варенька. – Гони губителя душ, гони от себя!.. Веруй без рассуждений, без колебаний!.. Веруй, и вера твоя спасет тебя. На Господа возложи тревожные думы – он избавит тебя от сети ловчей и от слов мятежных.

Долго говорила с Дуней Варенька. Одевшись, они пошли в пальмовую теплицу и там еще много говорили. Рассеялись отчасти сомнения Дуни.

 

* * *

 

Идут дни за днями, идет в Луповицах обычная жизнь своей чередою. На другой день после раденья разошлись по домам и матрос и дьякон, уехали Строинский и Кислов; Катенька осталась погостить. Остался на пасеке и блаженный Софронушка; много было с ним хлопот старому пасечнику Кирилле… Нет отбоя от баб… Из‑за пятнадцати, из‑за двадцати верст старые и молодые гурьбами приходили в Луповицы узнавать у юрода судьбу свою. С пасеки его никуда не пускали, бед бы не натворил, потому Кириллина пасека с утра до ночи была в бабьей осаде.

Катеньку поместили в комнате возле Вареньки и Дуни. Все вечера девушки втроем проводили в беседах, иной раз зайдет, бывало, к ним и Марья Ивановна либо Варвара Петровна. А день весь почти девушки гуляли по саду либо просиживали в теплице; тогда из богадельни приходили к ним Василиса с Лукерьюшкой. Эти беседы совсем почти утвердили колебавшуюся Дуню в вере людей Божиих, и снова стала она с нетерпеньем ждать той ночи, когда примут ее во «святый блаженный круг верных праведных». Тоска, однако, ее не покидала.

Грустит, а сама не знает, о чем тоскует. По отце Дуня не соскучилась, к Дарье Сергевне давно охладела, Груню забыла, забыла и скитских приятельниц. «По разным мы пошли дорогам, – думает она, – зачем же мне об них думать? Им своя доля, мне иная…» Не могла, однако, равнодушно вспомнить про Фленушку. Не знала еще Дуня, чем кончилась поездка к ней Самоквасова, и хоть всячески старалась забыть былое, но каждый раз, только что вспомнится ей Фленушка, ревность так и закипит в ее сердце. И вспадает ей тогда на память либо сон, что виделся после раденья, либо катанье по Оке. Нет‑нет и послышится песня гребцов:

 

Полюби меня, Дуняша,

Люби, миленький дружок!

 

«Да ведь не мне была та песня пета… – думает она, а тоска щемит да щемит ей сердце. – Наташа замужем, а он меня покинул… Не надо его, не надо!.. И думать о нем не хочу!»

А сама все думает.

Раз с Катенькой вдвоем сидела Дуня в тенистой аллее цветущих лип. Было тихо, безмолвно в прохладном и благовонном местечке, только пчелы гудели вверху, обирая сладкую добычу с душистых цветов. Разговорились девушки, и обмолвилась Дуня, помянула про Самоквасова.

– Когда я в первый раз увидала тебя, Дунюшка, была я тогда в духе, и ничто земное тогда меня не касалось, ни о чем земном не могла и помышлять, – сказала Катенька, взявши Дуню за руку. – Но помню, что как только я взглянула на тебя, – увидала в сердце твоем неисцелевшие еще язвы страстей… Знаю я их, сама болела теми язвами, больше болела, чем ты.

– Ах нет, ведь я покинутая. Как было мне горько, как обидно, – низко склонив голову и зардевшись, чуть слышно промолвила Дуня.

– Целовал он тебя?.. Обнимал? – бледнея и пылая глазами, спросила Катенька.

– Как можно!.. – пуще прежнего зардевшись, ответила Дуня. – Разве бы я позволила?

– Говорила ему, что полюбила его?

– Что ты?.. – почти с ужасом вскликнула Дуня.

– Так он один говорил тебе про любовь?.. Что ж он? Уверял, заклинал, что век будет любить?.. Сватался?.. – спрашивала Катенька.

А глаза у ней так и пышут, и трепетно поднимается высокая грудь. Едва переводит дыханье.

– Никогда не бывало того, – потупившись, отвечала Дуня.

– Верно говоришь?

– Верно.

– Значит, меж вас ничего и не было, – молвила Катенька. – Не о чем тут и говорить – не язва у тебя на сердце, а пустая царапинка… Не то я испытала… Не то я перенесла…

– Ах, Катенька, не знаешь ты, каково мне было тогда… Исстрадалась я совсем, – крепко прижимаясь к подруге, вскликнула Дуня. – Даже и теперь больно, как только вспомню… Царапина!.. Не царапина, а полсердца оторвалось, покой навек рушился, душа стала растерзана.

И, стремительно махнув рукой, вперила на Катеньку страстно загоревшиеся очи.

– Слушай теперь мою исповедь, – с грустной улыбкой молвила Катенька. – Слушай, словечка не пророни, а потом и равняй себя со мной…

Твоих лет я была, как спозналась с любовью. Собой красавец, тихий, добрый, умница, скромник, каких мало, богат, молод, со всей петербургской знатью родня, военный, князь… Мне, бедной, незнатной, неученой, и в голову не приходило, что я могу понравиться такому человеку… А он ищет моей любви, открывается в ней… И я полюбила его… И как любила‑то!.. Присватался… Батюшка с матушкой согласны, обо мне и говорить нечего – себя не помнила от радости и счастья… И не видала я, как пролетели три месяца, пролетели они, ровно три минутки… Одни были у нас с ним чувства, одни думы, и ни в чем желанья наши не расходились… Страстен и пылок он был, но смирял порывы… Предупреждал каждое мое желанье, а когда, бывало, по неуменью не так что скажу, научит так кротко, с такою любовью… Наглядеться на него я не могла… Возненавидела ночи, нельзя было по ночам оставаться с ним, жадно желала венца, чтобы после венчанья ни на миг не разлучаться с ним… Пришла надобность ему быть в Петербурге, поехал ненадолго, и уговорились мы на другой же день после его возврата венчаться… Сколько было слез на расставанье, и он рыдал, жгучими слезами плакал, а я уж и не помню ничего, была вне ума… Писал… Сколько счастья, сколько радостей письма его приносили!.. В разлуке еще сильней я полюбила его… И вдруг!.. Женился на другой, уехал за границу… С ума, слышь, сходила я… Поднял меня всемогущий отец, возвратил потерянный разум, возвратил и память… Тогда я возненавидела князя… Если бы, кажется, попался он мне, я бы на куски его растерзала… Никому ни слова о нем не говорила, и все думали, что он у меня из памяти вон… Но я ничего не забыла… Все думала, как бы злом за зло ему заплатить… Не могла придумать… Писать к нему, осыпать проклятьями, но в объятьях жены он и не взглянет на мое писанье, а ежель и прочитает, так разве только насмеется… Ехать к нему собралась было, пощечиной думала в глазах жены его осрамить, либо подкупить кого‑нибудь, чтоб его осрамили, – на поездку средств не достало… Да и то – рассудила я – оплеуха женщины мужчине не бесчестье, они целуют ударившую руку и потом всякому поперечному рассказывают об этом и вместе смеются… Станут говорить о тебе, как о брошенной наложнице… Будь чиста, будь свята и непорочна – все‑таки на тебе бесчестье…

С каждым словом Катенька воспламенялась больше и больше. И вдруг, облокотившись на столик руками и закрыв лицо ладонями, она замолкла, сдерживая подступавшие рыданья. Дуня ни слова.

Отвела руки от лица Катенька, гордо закинула назад красивую головку и сказала, ровно отчеканила:

– Что было, то минуло. От прожитого не осталось ничего.

Глаза горели, но уж не по‑прежнему. Иной огонь, яркий и резкий, блистал в ее взорах, – то был огонь исступленья, огонь изуверства.

– Все с меня сошло, все во мне исчезло, – восторженно продолжала она. – Утолились сердечные боли, настал душевный покой. Новое счастье, ни с чьим не сравнимое, я познала… Не может рассказать о нем язык человеческий… Самое полное счастье земной любви ничто перед тем блаженством небесной любви, что ощущаешь в себе во время наития святого духа. То мрак, а это свет лучезарный, то земля, полная горя и плача, а это светлое небо, полное невообразимых радостей, то блужданье во тьме кромешной, это – паренье души в небеса.

– В чем же то счастье? В чем блаженство? Я все еще не могу понять, – после короткого молчанья спросила Дуня.

– Когда дух святый снидет на тебя, душа твоя и тело обратятся в ничто, – сказала Катенька. – Ни тело тогда не чувствует, ни душа. Нет ни мыслей, ни памяти, ни воли, ни добра, ни зла, ни разума, ни безумия… Ты паришь тогда в небесных кругах, и нет слов рассказать про такое блаженство… Не испытавши, невозможно его понять… Одно слово – соединенье с Богом. В самом раю нет радостей и наслажденья больше тех, какие чувствуешь, когда дух святый озарит твою душу.

– А в другое время? – спросила, подумавши, Дуня. – Тоскуешь? Ведь ежели кто узнал хорошее и потом нет его, тогда и скорбь, и грусть, и тоска.

– Душе, коснувшейся огненного языка святого духа, озаренной его светом, нет ни тоски, ни скорби, ни грусти. Нет для нее ни горя, ни печали, нет и греховных земных радостей… Бесстрастна та душа – и беды, и счастье, и горе, и радость, и скорбь, и веселье не могут коснуться ее… Она бесстрастна – нет для нее ни злобы, ни любви, ни желаний, ни стремлений… Она спит в вечном, невозмутимом покое… Сердце умерло, страстей нет – сожжены они огненным языком святого духа, их нет, и ничего нет, что исходит из страстей: злобы, лжи, вражды, зависти, нет и добра, нет и любви, нет и забот о чем бы то ни было… Одна только забота, одно желанье – поскорей разбить темницу, врагом для души построенную, умертвить греховную плоть… Все остальное чуждо таинственно умершему и таинственно воскресшему… Если б перед его глазами и земля, и весь небесный свод разрушились, и тогда бы он с полнейшим бесстрастьем, безучастно глядел на такое разрушенье. Оно бы и не коснулось его, разрушилось бы только тленное тело, но туда ему и дорога!

Еще долго говорила Катенька и совсем склонила Дуню на прежнее. И душой, и сердцем стала теперь она стремиться к «приводу».

И ночь «привода» не замедлила.

 

* * *

 

Ровно через неделю после собора Божьих людей, также в субботу, под вечер, приехали в Луповицы Кислов и Строинский, пришли матрос Фуркасов и дьякон Мемнон. Был на тот день назначен «привод» Дуни и Василисушки.

Смеркалось, собрались Божьи люди перед входом в сионскую горницу. Когда Николай Александрыч, осветив ее, отворил двери, прежде всех вошли Дуня с Марьей Ивановной, Варенькой и Катенькой, а за ней Василисушка с Варварой Петровной, с Матренушкой и еще с одной богаделенной старушкой. Из сионской горницы они тотчас пошли в коридор. Там в одной комнате Дуню стали одевать в «белые ризы», в другой Василисушку.

Когда другие Божьи люди облеклись в «белые ризы», они пошли друг за другом в сионскую горницу, а Дуня и Василисушка остались в полном уединенье.

– Углубись в себя, Дунюшка, помни, какое время для души твоей наступает, – говорила ей перед уходом Марья Ивановна. – Отложи обо всем попечение, только о Боге да о своей душе размышляй… Близишься к светозарному источнику благодати святого духа – вся земля, весь мир да будет скверной в глазах твоих и всех твоих помышленьях. Без сожаленья оставь житейские мысли, забудь все, что было, – новая жизнь для тебя наступает… Всем пренебрегай, все презирай, возненавидь все мирское. Помни – оно от врага… Молись!!.

Поцеловала Дуню, перекинула ей через плечо «знамя», а сама тихими шагами пошла в сионскую горницу.

Долго еще оставалась Дуня в одиночестве. Пока у Божьих людей было общее прощенье, пока кормщик читал жития и говорил поучение, она была одна в пустой комнате. И чего тогда она не передумала.

Вспомнила наставленье Марьи Ивановны – думать лишь о Боге и душе – и стала молиться на стоявший в углу образ. В небреженье он был – весь в паутине… Молилась Дуня, как с детства привыкла, – с крестным знаменьем, с земными поклонами.

Много раз говаривала ей Марья Ивановна, говорила и Варенька, что, вступая на путь Божий, должно отречься от мира, от отца с матерью, ото всего рода, племени. «Ведь сказано, – стоя на молитве, думает Дуня, – оставит человек отца своего и матерь свою и грядет по мне… Ах, тятя, тятя!.. Ах ты, милый мой, милый тятенька!.. Как же я покину тебя, как забуду, что я дочь твоя, рожденье твое?.. Притворяйся, говорила намедни мне Марья Ивановна, притворяйся, чтоб отец не заметил в тебе перемены… Не умею я, не смогу притворяться… Ведь это значит лукавить… А лукавить, – служить лукавому, его волю творить… А я от него бежать хочу… Как же это?»

С того времени, как познакомилась Дуня с Марьей Ивановной и начиталась мистических книг, ко всем близким своим, даже к отцу, она стала холодна и неприветлива. Не то чтоб она разлюбила отца, но как‑то, сама не постигая отчего, сделалась к его горячей, беззаветной любви совсем равнодушною. Не заботили ее отцовские заботы, не радовали его радости, не печалили его неудачи. А когда, поддаваясь увлеченьям крутого, вспыльчивого нрава, Марко Данилыч оскорблял кого‑нибудь, тогда Дуня почти ненавидела его. Охлажденье росло с каждым днем и особенно усилилось во время разлуки под влияньем Марьи Ивановны и других людей Божиих. По нескольку дней отец даже на память ей не прихаживал… И вдруг перед самым тем часом, как должна она разорвать навсегда сердечные с ним связи, воскресла в ее душе прежняя любовь. Так бы вот вольной пташкой и полетела к нему, так бы вот и бросилась в его объятья, так бы и прижалась к груди родительской.

Припоминает Дуня отцовские ласки, вспоминает его доброту к ней и заботливость, вспоминает и тот день, когда он подал ей обручальное кольцо… «К чему оно теперь!.. Кому?..» – думает Дуня, и вдруг перед душевными ее очами восстает Петр Степаныч… Неясные, однообразные звуки чтения Николая Александрыча едва доносятся из сионской горницы, но вместо них Дуне слышится песенка:

 

Я принес тебе подарок,

Подарочек дорогой,

С руки перстень золотой…

 

Вздрогнула она, перекрестилась… «Искушение, – подумала она, – князь мира смущает… Отыди, исчезни!!.» Но не слышит князь мира ее заклинаний, по‑прежнему слышится ей:

 

На белую грудь цепочку,

На шеюшку жемчужок,

Ты гори, гори, цепочка,

Разгорайся, жемчужок!..

 

«Господи, Господи! – молится Дуня, взирая на подернутый паутиною образ. – Запрети лукавому… К тебе иду… Порази его, супротивного, своей яростью…»

А Петр Степаныч ровно живой стоит перед ней. Вьются темно‑русые кудри, пышет страстью лицо, горят любовью искрометные очи, гордо, отважно смотрит он на Дуню; а гул чтения в сионской горнице кажется ей страстным напевом:

 

Полюби меня, Дуняша,

Люби, миленький дружок!

 

Бросилась она на колени, опершись локтями на кресло, закрыла руками лицо. Слезы ручьями текут по бледным щекам.

Звон на колокольне – двенадцать.

Тихо, беззвучно растворилась дверь, – в белой радельной рубахе, с пальмовой веткой в руке, с пылающим взором вошла Марья Ивановна.

– Молилась? Это хорошо! – сказала она. – Идем.

И, не выждав ответа, торопливо схватила Дуню за руку и повлекла в сионскую горницу.

Там сидели Божьи люди, у всех в руках зажженные свечи, пальмы лежали возле. Стоя у стола, Николай Александрыч держал крест и евангелие.

Дуня остановилась в дверях, рядом с ней ее воспреемница Марья Ивановна. Божьи люди запели церковную песнь. «Приидите поклонимся и припадем ко Христу». Дьякон Мемнон так и заливался во всю мочь богатырского своего горла.

– Зачем ты пришла сюда? – строгим голосом спросил Дуню Николай Александрыч.

Дуня смешалась. Забыла наставленья, из памяти вон, что надо ей отвечать. Марья Ивановна подсказала, и она, опускаясь на колени, слабым голосом ответила:

– Душу спасти.

– Доброе дело, спасенное дело, – сказал Николай Александрыч. – Благо твое хотенье, девица. Но без крепкой руки невозможно мирскому войти во святый круг верных‑праведных. Кого дашь порукой?

– Матушку царицу небесную, – чуть слышно промолвила Дуня.

– Хорошо, если так, – сказал Николай Александрыч. – Смотри же, блюди себя опасно, не была б тобой поругана царица небесная.

– Всегда обещаюсь пребывать в заповедях истинной веры, никогда не поругаю свою поручительницу.

– Доброй ли волей пришла в сей освященный собор? – продолжал Николай Александрыч. – Не по страху ли, или по неволе, не от праздного ли любопытства?

– Доброй волей пришла. Спасенье получить желаю, – отвечала Дуня.

– А известны ль тебе тягости и лишения, что тебя ожидают? Не легко знать, не легко и носить утаенную от мира тайну, – сказал Николай Александрыч. – Иго тяжелое, неудобоносимое хочешь ты возложить на себя. Размыслила ли о том? Надеешься ли на свои силы?

– Размыслила, решилась и на себя надеюсь, – подсказала Дуне Марья Ивановна, и та повторила.

– Должна ты отречься от мира и ото всего, что в нем есть, – продолжал Николай Александрыч. – Должна забыть отца и мать, братьев, сестер, весь род свой и племя. Должна отречься от своей воли, не должна иметь никаких желаний, должна все исполнять, чтоб тебе ни повелели, хотя б и подумалось тебе, что это зазорно или неправедно… Должна ты не помышлять о греховной мирской любви, ничего не вспоминать, ни о ком не думать. Должна избегать суеты, в гости не ходить, на пирах не бывать, мясного и хмельного не вкушать, песни петь только те, что в соборах верных поются. Должна ты быть смиренною, изо всех грехов нет тяжелей гордости, это самый великий грех, за гордость светлейший архангел был низвергнут во ад. Ничем не должна ты гордиться, ни даже своим целомудрием… Если б даже было тебе повелено лишиться его – не колеблясь, должна исполнить сказанную тебе волю… О тайне же сокровенной, о святом служении Богу и агнцу не должна никому сказывать: ни отцу родному, ни отцу духовному, ни царю и никому, кто во власти… Доведется пострадать за тайну, должна безропотно принять и гонения, и всякие муки – огонь, кнут, плаху, топор, но тайны сокровенной никому не поведать… Если же предашь ее – будет тебе одна участь с Иудой. Исполнишь ли все, что говорю?

– Исполню, – дрожа от волнения, прошептала Дуня.

– Поди сюда, – сказал Николай Александрыч.

Дуня подошла к столу. Положив крест и евангелие, кормщик взял ее за руку и трижды посолонь обвел вокруг стола. Марья Ивановна шла за нею. Все пели: «Елицы от Христа в Христа крестистеся, во Христа облекостеся».

Поставив Дуню перед крестом и евангелием, Николай Александрыч велел ей говорить за собою:

– Пришла я к тебе, Господи, на истинный путь спасения не поневоле, а по своей воле, по своему хотенью. Обещаюсь я тебе, Господи, про сие святое дело никому не открыть, даже перед смертною казнию, в чем порукою даю царицу небесную пресвятую Богородицу. Обещаюсь я тебе, Господи, на всякий день и на всякий час удаляться от мира и всей суеты его и всего разврата его. Обещаюсь я тебе, Господи, не иметь своей воли, во всем творить волю старших, что б они ни повелели мне, – все исполнять, безо всякого сомнения… Прости меня, Господи, прости, владычица Богородица, простите, ангелы, архангелы, херувимы, серафимы и вся сила небесная!.. Прости, небо, прости, солнце, простите, месяц, звезды, земля, озера, горы, реки и все стихии небесные и земные!..

После того Дуня приложилась ко кресту и евангелию, и кормщик сказал ей:

– В сие время Божий ангел сходил с неба. Он стоял перед тобой и записывал обещанья твои. Помни это.

По слову Марьи Ивановны, Дуня перекрестилась обеими руками и поклонилась в землю Николаю Александрычу. Он тем же ответил ей. Потом Марья Ивановна подводила ее к каждому из людей Божьих и на каждого она крестилась, и каждому отдавала земной поклон. И они тем же ей отвечали, поздравляя с обновлением души, с крещением святым духом. Поздравляли друг друга с прибылью для корабля, с приводом новой праведной души.

Подавала Марья Ивановна Дуне белый батистовый платок, пальмовую ветку и рядом с собой посадила. После того был «привод» Василисушки. Затем, обращаясь к обеим новым сестрицам, Божьи люди запели «приводную песнь»:

 

Ай вы, девушки, девицы,

Вы, духовные сестрицы,

Когда Богом занялись,

Служить ему задались –

Вы служите, не робейте,

Живу воду сами пейте,

На землю ее не лейте,

Не извольте унывать,

А на Бога уповать,

Рая в нем ожидать.

 

Потом запели: «Дай к нам, Господи», и началось раденье. Сначала тихо и робко Дуня ходила в женском кругу, но потом стала прыгать с увлечением, потрясая пальмой и размахивая батистовым покровцем.

 

* * *

 

На другой день после «привода» Дуни ей отвели особую от Вареньки комнату. В то же время привезли к Луповицким почту из города. Между письмами было и к Дуне от Марка Данилыча. Послано оно из Казани. Было в нем писано:

«Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй нас. Аминь. Любезной и дражайшей дочке моей Авдотье Марковне при сем кланяюсь и посылаю родительское мое благословение, навеки нерушимое. Желаю ото всего моего родительского сердца знать про здоровье и благополучно ли ты доехала с почтеннейшей и нами завсегда уважаемой госпожою Марьей Ивановной до своего места. Потому отпиши беспременно, единого дня не медля, на мое имя в Саратов, в гостиницу Голубова, для того, что там я располагаю пристать, а в Саратов намерение имею сплыть из Казани на пароходе после завтрашнего числа. А еще более того желаю знать, каково тебе в гостях; ты еще николи не покидала дома родительского, и для того мне оченно желательно знать, как с тобой господа обходятся, потому что ежели что нехорошее, так я свое рождение в обиду не дам, и будь обидчик хоша разгенерал, добром со мной не разделается. Всего имения и капиталов не пожалею, а до него доберусь и сделаю над ним свое дело. Так ты и скажи господам Луповицким и другим господам, которы компанию с ними водят, что, мол, тятенька за какую ни на есть обиду полмиллиона, а надо, так и больше не пожалеет, а обидчика, мол, доедет. Скажи им всем – потому они и поопасятся. Ежели какую, хоша самую малую, обиду от кого получила, отпиши без замедления на мое имя в Саратов, в гостиницу Голубову, а я тем же часом сряжусь и приеду, и тогда обидчик милосердия и ожидать не моги. А ежели тебе, дражайшая моя дочка Авдотья Марковна, житие в Луповицах хорошее и безобидное, то живи у Марьи Ивановны дольше того срока, какой я тебе на прощанье дал, для того, что я из Саратова сплыву в Астрахань, а управившись там, проеду, может статься, в Оренбург по некоему обстоятельству, а домой ворочусь разве к самому Макарью. А потому или я сам приеду за тобой, или Дарью Сергевну с Корнеем пришлю, а не то с Васильем Фадеевым, чтобы доставили тебя домой в сохранности, ежель Марья Ивановна заблагорассудит долго гостить у сродников. А мне было бы желательно по‑прошлогоднему свозить тебя на ярманку и потешить в Нижнем, как прошлого года. А ежели, паче чаяния, отпишешь ты ко мне про обиды, тогда не токма в Оренбург – и в Астрахань не поеду. Корнея заместо себя пошлю, а сам самолично приеду в Луповицы и за всякое зло воздам сторицею. Так они это и знай, так им и скажи. Оченно мне гребтит, что ты, любезная дочка, возлюбленное мое рождение, отчуждена, живучи у господ, от истинной святоотеческой древлеправославной веры – смотри же у меня, не вступай во двор козлищ, иже имут левое стояние перед Господом на Страшном суде. В ихнюю церковь входить не дерзай и ото всяких ересей блюди себя опасно, дабы не погрешить и к осужденным на вечные муки не быть сопричтенной. А насчет рыбы дела плохие, одначе сего не сказывай никому. Веденеев с Меркуловым все дело испортили. Убытков хоша не приму, а барышей и половины не доспею супротив того, как по весне рассчитывал. Одно только и есть утешение, что Орошину при таких ценах совсем несдобровать, и ежели явит Господь такую милость, так ему, пожалуй, по скорости придется и несостоятельным объявиться. Оченно вздонжили его Веденеев с Меркуловым – изо рта кусок вырвали. А здесь, будучи в Казани, повстречалась мне в Коровинской часовне комаровская мать Таифа. Покамест до Макарья поехала за сборами на Низ, сказывала она про твоих подруг: Флена Васильевна, благую часть избра, яже не отымется от нее, – ангельский чин приняла и пострижение, и, как надо полагать, по кончине матушки Манефы, сидеть ей в игуменьях. А Патапа Максимыча дочка Прасковья Патаповна тяжела, на сносях, а зятька ихнего Таифа не одобряет: был‑де архиерейский посол, а стал собачий мосол – от одного берега отстал, к другому не пристал. Так этими самыми словами и говорит. Аксинья Захаровна, сказывала мать Таифа, оченно скорбна, разболелась вся, на ладан, слышь, дышит. Аграфена Петровна тоже недомогает. От Дарьи Сергевны третьего дня письмо получил – в доме у нас все благополучно, только Василий Фадеев ненароком ногу себе топором порубил. А здесь, в Казани, в Рыбнорядском трактире третьего дня виделся с Петром Степанычем Самоквасовым – может, не забыла, тот самый, что в прошлом году у матери Манефы в обители с нами на Петров день кантовал[493], а после того у Макарья нас с Дорониными в косной по реке катал. Еще рыбу тогда ловили. Дельцо у него есть с дядей по наследству. Хоша его дело и чисто, да у дяди, надо думать, рука сильна, не миновать, слышь, Петру Степанычу, чтоб до московского сената не дойти, – посудят ли там по‑божески – один Господь ведает, а теперь покамест все закрыто. А Петр Степаныч ровно сам не свой. «Один конец, – говорит, – хоть в омут головой!» А насчет Коровинской часовни дела происходят не очень того чтобы ладные; склоняются многие на единоверие. Засим, прекратя сие письмо, еще посылаю тебе, любезная дочка моя Авдотья Марковна, заочное родительское благословение, навеки нерушимое, ото всего моего сердца желаю тебе доброго здравия и всякого рода благополучия, а засим остаюсь любящий тебя отец твой Марко Смолокуров. А от бояр и ото всяких господ мужеска пола всячески берегись, дражайшая моя дочка Авдотья Марковна, блюди себя во всякой сохранности, дабы не было бесчестья, на то посылаю тебе строгий мой родительский приказ. Сколько ни люблю тебя и ни жалею, а ежели, помилуй Бог, такой грех случится, тогда не токма ему, треклятому, но и тебе, моей дочке, с плеч голову сорву. Более сего писать предвижу и потому, прекратив сие письмо, посылаю тебе родительское благословение, навеки нерушимое».

Равнодушно прочитала отцовское письмо Дуня. Тому лишь порадовалась, что можно ей дольше гостить в Луповицах. Что за дело ей до разъездов отца, до Параши, до Аксиньи Захаровны, до всех, даже до Груни. Иные теперь мысли, иные стремленья. Злорадно, однако ж, подумала она о постриге Фленушки…

«Ото всяких ересей блюди себя опасно…» – при первом чтении письма эти слова прошли незамеченными, но потом то и дело стали звучать в ушах Дуни. Слышала она, ясно слышала, особенно в ночной тиши, голос отца, тихий и ласковый, каким всегда он говаривал с ней. И задумывалась Дуня, вспоминая, где она теперь, куда ее привели… Всеми силами старается прогнать тревожную мысль. «Вражье искушение! – думает она… – Отец – человек плоти, над ним власть лукавого. Он эти слова ему подсказал… Какая тут ересь?.. Служение Богу и агнцу!»

А все‑таки ни одной ночи Дуня не может провести спокойно: то звучат отцовские слова, то видится ей Петр Степаныч, скорбный, унылый… И становится Дуне жалко отца, жалко становится и Петра Степаныча.

 

* * *

 

Из писем к Николаю Александрычу одно всех порадовало. Прислано было оно из Тифлиса племянником Варвары Петровны Егором Сергеичем Денисовым. Ездил он за Кавказ по какому‑то казенному поручению. Вот что писал он между прочим:

«Дела подходят к концу, скоро ворочусь в Россию, сверну с прямой дороги и заеду к вам в Луповицы. Был в Ленкорани и везде вокруг Александрополя, видел, беседовал, лично обо всем расскажу».

Все, кроме не знавшей Денисова Дуни, просияли от этого послания.

– Егорушка приедет, Егорушка Денисов! – радостно говорил Николай Александрыч жене, брату, невестке и племяннице. И те были также в восторге.

Егор Сергеич Денисов повсюду у хлыстов был велик человек. Знали его и образованные люди Божьи, и монахи с монахинями, и сестры женских общин, приведенные к познанию тайны сокровенной, слыхали о нем по всем городам, по всем селам и деревням, где только живут хлысты. Не раденьями, не пророчествами достиг он славы, а беседами своими, когда объяснял собратьям правила сокровенной веры, служение Богу и агнцу. Был еще он молодой человек с небольшим тридцати лет. Был бы редким красавцем, если б не мертвенная бледность истомленного лица, не вид полуживого человека. Зато большие черные глаза горели у него таким огнем, и было в них так много жизни, что он, смотря на человека, казалось, проникал в его душу. Никто не мог долго смотреть на Денисова, невольно потуплялись глаза, не вынося блеска проницательных глаз его. Еще в детстве лишившись отца с матерью, был он под опекой Луповицкого. В ранней молодости служил моряком, и тогда в Кронштадте хаживал в «братское общество», где уж мало тогда оставалось людей образованных: Татаринову из Петербурга уж выслали, одноверцев ее тоже разослали по монастырям[494]. Еще в Луповицах, где жил он в детстве до поступления в морской корпус, Денисов знал кое‑что про людей Божьих, но был еще так мал, что не решались ему показать раденья. В Кронштадте случайно узнал он, что тамошнее «братское общество» те же Божьи люди, что и в Луповицах. Стал он туда похаживать, но не могли матросы объяснить ему таинственной веры своей. Тогда решился Денисов искать разъяснений ее по хлыстовским кораблям. Рассудив, что на морском корабле не доехать ему ни до какого корабля людей Божьих, он вышел в отставку и в гражданской службе занял должность не большую, но и не маленькую. То было ему дорого, что она требовала дальних разъездов. Сряду несколько лет разъезжал Егор Сергеич то по средней России, то по Волге, то Новороссии, был даже в Сибири и за границей, в Молдавии. Везде сводил он знакомство с людьми Божьими и теперь возвращался из‑за Кавказа, познакомившись там с «веденцами»[495], известными больше под именем «прыгунков».

С нетерпением ждали Луповицкие Егора Сергеича. Ехал он с подошвы Арарата, с верховьев Евфрата, из тех мест, где при начале мира был насажден Богом земной рай и где, по верованьям людей Божьих, он вновь откроется для блаженного пребывания святых‑праведных, для вечного служения их Богу и агнцу. Доходили слухи до Луповиц, что там, где‑то у подножья Арарата, явился царь, пророк и первосвященник, что он торжественно короновался и, облачась в порфиру, надев корону с другими отличиями царского сана, подражая Давиду, с гуслями в руках, радел середи многочисленной толпы на широкой улице деревни Никитиной[496]. Доходило до Луповиц и то, что царь Комар, опричь плотской жены, взял еще духовную и что у каждого араратского святого есть по одной, по две и по три духовные супруги. О духовных супругах Луповицкие имели самые неясные понятия. Читывали они про них в мистических книгах, знали, что тотчас после падения Бонапарта духовные супруги явились в высшем прусском обществе между придворными, принявшими секту мукеров; знали, что есть духовные жены у сектантов Америки, знали, что из Пруссии духовное супружество проникло и в Петербург, но не могли понять, как это учение проникло за Кавказские горы и как ссыльный крестьянин Комар мог усвоить учение кенигсбергского архидиакона Эбеля, графини Гребен и других знатных дам и государственных людей Пруссии… «Денисов знаком с царем Комаром, он все разъяснит», – думали Луповицкие… Больше других ожидала гостя Марья Ивановна, хотелось ей хорошенько разузнать о духовных супругах. Дуня, с первого знакомства, то и дело приставала к ней с вопросами о духовном супружестве, но старая дева не умела ей вполне объяснить, в чем тут дело.

 

Date: 2015-09-24; view: 265; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию