Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Мама, я жулика люблю!

Наталия Георгиевна Медведева

 

 

 

 

О том, что уже не утро и что испечены уже тонны хлебов, они же съедены, и ими испражнились уже на окружающий мир, сообщает мне своим карканьем черная морда телефона. Образца тысяча девятьсот «бабушкиного» года, он привинчен к стене коридора. Бегу. На ходу заматываюсь материным безразмерным халатом и прихватываю сигаретку. Сейчас я запросто курю в коридоре. С самого начала лета – можно ли назвать лето летом в этом городе? – соседи выезжают из квартиры. К морю, заливу, реке. Они готовы ехать к стоячему болоту, вообразив, что это озеро, лишь бы приблизить себя к природе.

Я остаюсь в городе, где вдыхаю пыль мостовых, по которым разъезжают поливающие их машины. Когда они их поливают?… Пахнет бензином «запорожцев», таких же убогих, как их владельцы – инвалиды Отечественной, производства, болезней. И бензином новеньких, блестящих «жигулей» частников, всю зиму хранящихся в сараях под названием гараж, находящихся за три, а то и за пять трамвайных остановок от жилищ. Я нюхаю пот, менструацию, чесночную отрыжку в общественном транспорте. Ворчливые старухи проклинают меня за длину юбки, и одна из них, не выдержав моего безразличия, называет меня шлюхой. Сексуальный маньяк забегает со мною в лифт и достает уже возбужденный и бордовый от механического дерганья член. Я отпихиваю его музыкальной папкой, набитой Шопеном и Бетховеном.

Я остаюсь в квартире с белыми запертыми дверьми, ключи от которых хранятся в кармане пальто, не надеваемого лет десять, в боте, в ящике тумбочки под бархоткой для полирования обуви. И этим летом меня не гонят на свежий воздух «попастись в огородике». Мне не угрожают и не лишают. Это лето – «ответственное» и «решающее».

Еще в прошлом году все орали, что наши дети должны получить полное среднее образование – десять классов, – а потом пусть решают, как и кем быть. В этом году нас обозвали акселератами и передумали. Вернее, дополнили: помимо среднего образования, пусть дети овладеют профессиями слесарей, токарей, операторов счетно‑вычислительных машин, монтеров. И вот акселератам выданы аттестаты о получении неполного среднего образования – дорога в профессионально‑техническое училище открыта. В ремеслуху! Мне, правда, предлагают музыкально‑педагогическое училище. Без «у» не обойтись, а оно как раз больше всего раздражает. Я, видите ли, не соответствую школьным стандартам. Имеется в виду, что у меня размер обуви тридцать восьмой, что ли? Сейчас я согласна просидеть еще восемь лет – надо‑то всего ничего, два годика – в ненавистной школе, где мои голые колени упираются в край парты. Но что говорить – из трех восьмых классов делают один девятый. Это значит, что пятьдесят пять молодых людей, и многие с меньшим размером обуви, чем у меня, должны покинуть стены здания познаний имени летчика Чкалова.

Честно говоря, половина моих одноклассников, хотя бы внешне, очень подходит к петэу. И вид этих будущих слесарей‑монтеров вызывает желание пройтись по ним быстрой пулеметной очередью. Или хотя бы бежать от них. Вот мне и предлагают нечто элегантное, что обеспечит мне «светлое» будущее – эмпеу. «Это очень выгодно», – слова доброжелательной соседки. Ну да, конечно, – по окончании училища (его еще закончить надо!) устраиваешься сразу же в несколько детских садов музыкальным воспитателем и проводишь свои дни в загадывании муззагадок деткам – обоссанным и сопливым дебилам. «А это какое животное, деточки?» – девочки запрыгают зайчиками, мальчики залетают самолетами, в то время как я буду наяривать партию Иуды из «Джизус Крайст – суперстар»!

Но для того чтобы это свершилось, я должна половину пусть и не настоящего, но лета, ходить на подготовительные курсы, оплачиваемые моей мамой. К худенькой женщине, живущей в трехкомнатной квартире. Может, она и живет в ней, потому что в свое время училась в эмпеу? Три дня назад закончились экзамены в обычной школе – я засунула в бак с грязным бельем передник, на левой стороне которого были написаны формулы‑шпаргалки. Неделю назад я грела руки в варежках – их я так и оставила на подоконнике – перед последним экзаменом в музыкальной школе. И что же, опять?

Ответственность этого лета – выбор пути, обеспечивающего мне жизнь «самостоятельной женщины, гордо несущей голову». В четырнадцать лет я должна «овладевать» профессией для «будущего», для «спокойной старости», для «пенсии»! А как же сейчас? А вот тогда, лет в пятьдесят, и поживешь!

 

* * *

 

– Алло!

– Слушай, что было… Я зайду, а?

– Давай, я пока дома.

Ну что могло быть у Зоей? Заранее все знаю. Зося, она же Надя, вот оставлена в школе. На второй год, правда. Комедия! Да ее надо было с почестями, с салютом выпроваживать. Она же не давала им покоя с шестого класса: когда заявилась в черном капроне, когда выкрасилась в блондинку, когда вытаращила накрашенные уже глаза, пораженная тем, что у Пифагора есть штаны, и они во все стороны равны; когда послала историка в присутствии тридцати одного тринадцатилетнего учащегося на хер, причем сделав его из Борисыча – Абрамычем. И вот Зосе не надо думать о своем будущем, они за нее решили и подумали. Она все так же будет ходить в школу – прогуливать. Через пару месяцев после начала учебного года им‑таки придется ее выставить, вручив аттестат. Она к этому все усилия приложит. Вот тут и таится ее великое комбинаторство: в петэу‑то поступать уже будет поздно! Остаток года она посвятит любви к Павлу, подрабатывая в каком‑нибудь магазинчике. Может, в той же булочной, где и ее мамаша. И всего четыре часа в день – она ведь несовершеннолетняя.

Зосины истории я слушаю уже полтора года. Она ранняя. «Он овладел ею!» – так пишут в романах? По‑моему, она сама изнасиловала его, Павла, в тринадцать лет. А может, родилась она без девственной плевы? Сколько я ее знаю, вид у нее всегда был бабий. Маленькая, пухленькая, мордочка деревенская. Голова в плечи втянута – будто начнет сейчас идиотский танец, когда коленками чуть ли не в подбородок себе бьют. Значок учащейся петэу очень естественно смотрелся бы на ее небольшой грудке. Несмотря на мою ненависть к петэушникам, я делаю ей исключение. За то хотя бы, что она против. Неважно даже кого – школы, учителей, родителей, прыщавых одноклассников – против.

Она приходит. На коротенькой ее шее – засос. Все то же – никак не может забеременеть, чтобы получить медсправку и тогда – разрешение на брак. Бедный ее Павел сам, по‑моему, не рад, что связался с малолеткой. Хотя и сам он не очень‑то взрослый – восемнадцать. Зачем им жениться, что они, так не могут? Им негде. Если они поженятся, им сразу дадут отдельную жилплощадь. Вот сейчас Зося должна бежать домой и стирать простыни с кровати сестры. Они с Павлом предпочитают заниматься любовью на ее постели. Ну, а сестричка Зосина, обнаружив однажды на своей простыне подозрительного вида пятна, закатила родителям истерику. Со слезами и угрозами покинуть отчий дом, «если этот разврат не прекратится!» Мы с Зосей думаем, что ей просто завидно и обидно. Ну как же – сестра‑соплячка опередила ее в познании запретного плода. Сама она на этот шаг никак решиться не может.

Зося выдувает три чашки «нескафе», выкуривает полпачки сигарет. Читает наизусть какую‑то пошлятину, из которой я запоминаю, что кто‑то хотел «припасть губами к чашечке колена». Она ругает «сеструху‑суку» и «мать‑матыгу». С возгласом «пиздец!» она убегает домой на своих пухлых, но пряменьких ножках. Не надо Зосе ничего решать этим летом. Все ей ясно – замуж за Пашку, «огрызок», булочная. Тоскаааа!

 

* * *

 

Часть стены, к которой привинчен телефон, имеет плачевный вид. Раза три в год этот кусок обклеивают новыми обоями, не соответствующими оригинальным. Кто‑то из соседей собирался даже щиток из плексигласа приколотить. Все – от мала до велика – усиленно трут, подпирают всеми частями тела, расковыривают до штукатурки, пачкают жирными, только что потрошившими куру, пальцами стену вокруг телефона. Свидетельство того, что народ наконец‑то дорвался до аппарата – одного на одиннадцать человек. У всех вдруг оказалось столько родственников и друзей, столько всего необходимого немедленно рассказать. Начиная с рецепта приготовления фаршированной рыбы и до сообщения, что у мужа третий день нет «стула».

Кусочек обоев опять надорван. Я тяну его – штукатурка сыплется на пол вместе с пеплом моей сигаретки. Подношу ее к краю бумаги – выгоревшая бабочка начинает медленно тлеть.

– …Ну, пожалуйста! Я ведь тебе тоже одалживаю!

– Ладно. Только я не собираюсь ждать тебя целый день – мне на урок.

Надеть самой нечего, а тут – одолжи. «Когда кончатся эти постоянные обмены тряпками?!» – материно возмущение.

Ольга – самая моя близкая подруга – самая непунктуальная. Сказала «сейчас» – значит, часа через полтора. Туфли ей мои необходимы. Сама я их надела всего пару раз. А чего стоило мне их приобретение? Даже мама моя не знает, сколько они стоят. Ее месячной зарплаты – сто двадцать рублей. Обожающая меня тетка пообещала деньги, если сдам хорошо экзамен в музшколе. Я сдала. В дипломе – «хорошо», у тетки минус сто пятьдесят. Сейчас у меня будут минус туфли, но плюс какая‑то кофточка от Ольги.

Ольга никогда не ходила в музыкальную школу. И на фигурное катание ее бабушка не водила. И в театральной студии она тоже не играла. «Не состоял, не был, не принимал…» Кроме спортивных организаций: плаванье, баскетбол. А в прошлом году она совсем ума лишилась и меня подписала под жуткое дело – гребля! Всю осень и зиму мы с ней прогребли, и нас чуть не уебли. Подсознательно мы, видимо, этого и хотели. Гребцы клуба «Буревестник» – здоровенные и похотливые ребята – окружили нас заботой и любовью. Студенческие вечера, свиданья, вечеринки на дому… К началу весны мы с Ольгой обратили внимание на девушек, посещающих клуб. Они оказались такими же здоровыми, как и ребята, и мы испугались за свои фигуры. К тому же занятия становились не просто увлечением, а серьезным делом – от нас стали требовать регулярной посещаемости, соблюдения режима, улучшения результатов. А какие у нас могли быть результаты, когда во время разминки – бег полчаса – мы залезали в кусты и шмалили там сигареты. Тренерша в течение полугода звонила мне домой, Ольгиной матери на работу – все уговаривала вернуться, сулила будущее чемпионок. Но была весна, и мы искали побед на другом поприще.

С Ольгой я знакома с семи лет. С ней мы крутились колесом в ее дворе, изображая двух обезьянок после фильма «Айболит‑66», с ней мы разрабатывали план организации тайного общества и подрались из‑за разногласий по поводу подписей под присягой – я была за кровь. С Ольгой мы занимали первые места на всех конкурсах молодых талантов, с ней мы рыдали над фильмом «Подсолнухи», ей я читала из сборника Ахматовой про сероглазого короля… Ольга идет в петэу.

Четыре года она не проучится, не выдержит. Так что полного среднего образования у нее не будет. И уж, конечно, по специальности работать не пойдет – оператор счетно‑вычислительных машин! Смех! Ольга: «Что мне даст десятилетка и институт? Это приблизит мое личное счастье, что ли?»

Я: «А что тебе даст комиссионный магазин, в который ты устроишься? Мужа – приобретателя магнитофона „Сони“, фарцовщика». Она: «У них хоть бабки есть…»

 

* * *

 

«Три девицы под окном пряли поздно вечерком…» – это не о нас. Шили мы иногда, и то не сами. Я бабушку насиловала, Ольга – соседку. Зося донашивала одежду старшей «сестры‑суки». Родителей своих мы считали врагами. Вероятно, из‑за того, что те все время пытались доказать нам обратное. Странным, однако, образом – нас не пускали, нам не разрешали, не давали. Мы наказывали родителей за такое непонимание и вместо обещанных одиннадцати часов являлись домой в час, в два, а то и в четыре ночи, заставляя мам своих не спать, поджидая у окон и в подъездах. Бегать на угол к телефону, перезваниваться: «Ваша пришла?» – «Нет. Они за город поехали, может, на электричку опоздали?» – «Какой загород? Они в театр собирались!» За такие обманы родители, в свою очередь, наказывали нас – модно пошитые одежды прятались в ящик с картошкой, в грязное белье, в пианино. Нас – «подлая, наглые твои глаза, ленивая лошадь, неблагодарная свинья…» – не выпускали из дома, запирая в комнатах, оставляя угрожающие записки и ночные горшки. За неимением последних, двоими из нас использовались хрустальные вазы чешского производства.

Сверстников своих мы считали недоделками, точно не зная, в чем их недоделанность. Но уже хотя бы в том, что наш рост к четырнадцати был 1 м 74 см, в то время как они, особенно мальчишки, еле дотягивались до наших подбородков… Поэтому, наверное, все реже Зося в нашей с Ольгой компании – маленькая она. А женщины, говорят, до двадцати трех растут. Школьным вечерам в обществе коротышек мы предпочитали свидания со студентами последних курсов института им. Лесгафта, катания на машинах фарцовщиков, знакомства с фирмой. Молочные коктейли заменялись шампанским советским, полусухим, которое можно было выпить в кафетерии ресторана «Москва», известном под названием «Сайгон».

Уж кого там только не было! Забулдыги – вино продавали в разлив; бородатые художники – непризнанные гении; наркомы, заглатывающие все вплоть до седуксена, – моя мама принимает это лекарство, когда плохо спит, а они – ничего, не засыпают; бляди, специализирующиеся на фирме, ну и, конечно, фарца. Помахав в «Сайгоне» тридцатисантиметровыми клешами, точно скопированными со штанов заезжающих на уик‑энд нажраться финнов, мы направляли свои стопы в «Ольстер» – бар на Марата – или в гости к другу. По возрасту друг годился в папы и имел два имени. Данное ему родителями – Виктор и друзьями – Дурак.

Дураком Дурак не был. Он умудрялся зарабатывать деньги на всем. Даже на полотенцах, которые давал в пользование «снимавшим» на ночь койку дружкам со своими случайными пассиями. Нас с Ольгой Дурак любил, всячески поощрял и образовывал, лелея, по‑моему, мечту о развратной ночи втроем. Разжигая огонь в наших и так горящих глазах, зачитывал вслух «Цветы зла» и тем стимулировал наше желание «съедать по сердцу в день» и совершенствоваться в ролях «величья низкого» и «божественной грязи».

Учитывая все же наш возраст и не совсем еще растленные души, бил и по слабому нашему месту – тайной друг от друга мечте о единственной любви до гроба – и, прищуриваясь на наши голые ноги, «растущие из ушей», декламировал: «Любовь пронес я через все разлуки и счастлив тем, что от тебя вдали ее не расхватали воровски чужие руки, чужие губы по ветру не разнесли…» Так вот полулежали мы на «станках» у Дурака, сидели в прокуренной – «хоть топор вешай!» – комнате моей пустой коммунальной квартиры, носились по городу с разметавшимися патлами. Мечтали о принцах, но желательно не на конях, а на «волгах». Переводили песни «Роллинг Стоунз», бегали на выступления неофициальных рок‑групп. Считали себя вполне взрослыми, но «серьезных решений», касающихся нашего будущего, принимать не хотели. Всеми правдами и неправдами боролись за свою свободу… В общем, находились в состоянии, естественном для людей, средний возраст которых – пятнадцать.

 

 

Ольга приносит мне кофточку и тут же напяливает туфли. Крутится перед зеркалом неопределенной формы, висящим в простенке между окнами. Зачем‑то топает каблуками.

– Где же ты была вчера, Наташка? Мы тебе звонили, звонили. Итальяхи – потряс! И их ведь двое было. Дурак думал, что и ты придешь.

Телефон. В трубке раздраженный голос с акцентом. Какая наглость! Сам напился, как свинья, потерялся и теперь на меня орет. Хам, спустившийся с гор!

– Кто звонил? Гарик небось…

Ольга права. Он самый. Человек из Тбилиси, учащийся последнего курса университета. Когда он туда ходит – неизвестно. Занятиям он предпочитает рестораны, теннис и меня. Кто бы знал, что он называет меня Клава! Это за сходство, по его мнению, с Клаудией Кардинале.

– Ты со своим Гариком теряешь время. Пришла бы к Дураку вчера – пошли бы вместе на встречу с итальяхами.

Ну, иди, иди, Оля, одна. А я пойду на урок. И Гарика пошлю к черту. У него явная склонность к собственничеству – от предков, наверное. Восточные люди. Он, конечно, не подозревает, что монологи, которые я ему читаю, предназначены не для поступления в театральный институт, а для театральной студии при Доме пионеров. Не могла же я сказать, что только через несколько месяцев мне будет пятнадцать. Его грузинский темперамент и роль главнокомандующего очень уместны в кровати. А вот жизнью моей ему управлять не удастся. Мне вполне хватает родственничков. Ольга приглядывает себе еще что‑нибудь «одолжить», как она выражается.

– Я тебя знаю, Олечка. Ты уже брала у меня брюки и пропала с ними потом на две недели. Так что туфли завтра утром верни.

– Да ладно, не дергайся ты со своими туфлями. Дай лучше винца. У бабки спизди.

В бабушкиной комнате, под ее кроватью, стоит чемодан, наполненный бутылками. Когда она уже на пенсию вышла, то время от времени работала все же где‑то. В том числе и на ликеро‑водочном заводе. Оттуда и бутылочки. Выносила их моя бабуля с завода в своих трико. Вернее, в карманах, пришитых к трико. Мои кражи запаса не уменьшают, так что вино постепенно киснет. Всю жизнь меня приучают к бережливости. Вот я и берегу, спасаю, можно сказать. Пью я его.

– Ты даже не расскажешь, чем кончился вечер позавчера. Дурак стал что‑то говорить, но пришли итальяшки.

Ольгины и так румяные щеки становятся пурпурными от портвейна. И я уже чувствую, что она выклянчит у меня и шарф.

– Чувак тот наглый был. Но клевый, на штатника похож.

Не нравятся мне эти выражения по отношению к «тому» парню. Он вот на свидание ко мне не пришел вчера. Я и поперлась заливать горе с Гариком. А вечер тот кончился утром, и даже Ольге неудобно рассказывать.

– Скрытная ты, Наташка. Влюбилась, что ли? Я у Дурака все узнаю.

Она еще некоторое время разевает свой птичий ротик, «одалживает» и туфли, и шарф. Клянется принести завтра и, взмахнув своей соломенной гривой, уходит. Ну и бог с ними – с туфлями, шарфами, итальяхами… Не пришел какой‑то мудак на свидание. Подумаешь! И чего я удивляюсь, что он не пришел? Очень даже запросто я могла бы сейчас иметь приличный синяк под глазом – как следствие своего хамства.

 

* * *

 

В тот вечер мы с Ольгой пришли к Дураку в отличнейшем настроении. Ну как же – сдали последний экзамен в школе! Я даже забыла о поступлении в эмпеу, о подготовительных курсах. Пошлые ухаживания Дурака казались безобидными. «Вот вам, девочки, вино… я тут кое‑что прочел… не возбуждай меня, Ведетта!» – Дурак прочил меня в голливудские звезды. «Ох, Луна! – действительно, как блин, у Ольги физиономия. – Кустодиев бы сошел с ума от тебя…» Мы пили вино и слушали басни Дурака с одной моралью – секс. Дурак был необычно возбужден, сам к вину прикладывался странно часто. К реальности его вернул звонок в дверь. Он вошел с двумя мужиками.

– Это что за детский сад?

Так приветствовал нас «клевый чувак, вылитый штатник», – по Ольгиному определению. А лицо какое злое у него было!.. Как оказалось, Дурак сдавал им комнату для деловой встречи с кем‑то не русским. «Ну, пойдемте в скверик, девочки», – Дурак прихватил книжечку и недопитую бутылку вина. Комната у Дурака узенькая‑преузенькая. Между столом и топчаном, на котором мы с Ольгой помещались, двоим не разойтись. Прохожу. Останавливаюсь лицом к лицу с парнем, обозвавшим нас «детский сад». Поднимаю глаза – на меня смотрят, колют! – две серо‑синих льдины. Уже почти за дверью слышу слова, обращенные к Дураку: «Вот та, с наглыми глазами, пусть вернется».

Мы обе вернулись. Они были подобревшие – сделка удалась? Александр Иваныч, как представился «клевый чувак», полулежал на топчане – джинсы, ковбойка, мягкие вельветовые тапочки. Я примостилась на краешке того же топчанчика – Ольга как‑то очень проворно заняла все второе ложе. На единственном в комнате стуле сидел Захар – этот был менее спортивен, и из сандалии на босую ногу торчал большой палец с больным ногтем. Дурак расхаживал между ними, как массовик‑затейник, потирая ручки и хитро улыбаясь. Может быть, он тоже был в доле? Александр расплачивался с ним за вино.

– Да, Виктор, у тебя, я смотрю, тоже инфляция. На прошлой неделе это дерьмо стоило два рубля.

Он предложил мне сигарету. Американскую, конечно, Сам он очень странно курил – держал сигаретку указательным и большим пальцами. Так окурочек держат, хабарик.

– Саша, это не дерьмо. Это, как ты любишь говорить, – «спешиал фор ю».

– Ду ю хэв самсинг спешиал фор ми?

Я не удержалась от демонстрации своих знаний и получила.

– Девочки смолоду овладевают аксессуарами древнейшей профессии!

– Нет, мы просто в школе хорошо учимся.

Александр Иваныч заржал. Удивительно, я думала, что громче меня никто не хохочет…

– Вы что же, в каждом классе по два года сидите, что учитесь?

– Саша, ну, Саша! Что ты обижаешь девушек? Смотри, какие красавицы.

– Да, здоровые кобылки. Ты теперь, Виктор, в детской комнате милиции работаешь?

Дурак достал еще вина. Из какого‑то тайника. Я была уже малость обалдевшая – и от вина, и от таких разговорчиков.

– Витька, все‑таки ты не настолько влюблен в бабки, чтобы использовать каждый момент для их наживы. Вот сейчас ты бы мог тоже наварить, будь у тебя другая комната. Я бы заплатил, чтоб с девушкой наедине остаться.

Он нахально крутил на пальце мои волосы. Я убрала их на другую сторону.

– Вы за все платите? Мне бы тоже заплатили?

– Нет, мне кажется, что ты бесплатно бы согласилась.

Несколько секунд все неловко молчали. Я подумала, что, конечно, согласилась бы, да и уже согласна. Он мне нравился: наглый, с ухмылочкой, с глазами колючими, движениями пугающими… Я попросила Дурака провести меня в туалет. Несмотря на все свои наживы, Дурак жил в коммуналке и конспирировался под дворника.

Я посмотрела на себя в зеркало, заплеванное зубной пастой, подумала, что так за мной никто не «ухаживал».

Странная манера соблазнять девушку. Мне даже стало обидно – а где же нашептывание на ухо какой‑нибудь безобидной лжи, где же никем не замеченное, но мной почувствованное сжимание руки?… Ведь все уговаривают, умоляют, бегают – «у моей девочки есть одна маленькая штучка…» – из какой‑то американской песни – за этой «штучкой» моей. И приходит такой вот нахал, и я очень хочу эту «штучку» ему дать. Сама.

Я вернулась. В комнате остались только двое: Дурак и все так же полулежащий Александр Иваныч.

– Твоя подружка обиделась на мое невнимание к ней. Захарчик повел ее в мороженицу. Она любит мороженое?

Я ничего не ответила. Дурак листал сборничек стихов, который брал в сквер. «Ты ждешь любви всем существом своим. А ждать‑то каково? Ведь ты живая…» Пьяная, наверное, я была. Не от количества выпитого, а от желания быть пьяной. Чтобы не рассуждать, не думать.

– Оля сказала, что подождет тебя в кафе. Может, ты захочешь прийти…

Я не хотела. И он прекрасно знал, что я не хотела.

– Ну, тогда я пойду, составлю им компанию.

Дурак – коллаборационист. Встал, достал из тайника еще вина, мерзко улыбнулся. Из углубления в стене, занавешенного тряпкой, вынул полотенце. Я отвернулась к окну. Как же может быть со мной такое? Где мои наглые глаза? Пока я была в туалете, они тут сговорились и вынесли мне приговор. И я не прошу последнего слова, не сопротивляюсь. Я рада, что все ушли.

Дурака мы проводили в тех же позициях. Мне было пьяно‑стыдно. Ему? Он улыбался. Встал, открыл вино, плеснул мне в стакан.

– Ты кто такая?

– Я? Наташа.

– Это я уже знаю. Ты – кто?

Господи, кто я? Окончившая восьмилетку, обязанная поступать в училище – мама, я никогда не буду пианисткой! – читающая перефотографированные копии «1984», не веря, что доживу до того года, не влюбленная в грузина, называющего меня Клава, что для меня равносильно уборщице. Сегодня утром моя мама отпаривала брюки, на которых ты держишь руку. Да зачем тебе знать, кто я?

Все очень просто, без романтизации. Вот вам вино, вот станок – ебитесь на здоровье!

Мы все же долго не могли решиться. Он погасил свет и спросил: «Хочешь остаться со мной?» Я же уже осталась… Мы целовались, возились на топчане. Потом мои брюки упали помятыми уже на пол. И все было плохо. Он был пьяный. Не нервничал же он?! Я сквозь свой пьяный шум в голове улавливала проплывающие мысли – ему неловко, что ничего не получается… это я виновата – не могу его возбудить… чем больше мы стараемся, тем меньше шансов, что что‑то произойдет… он совсем ватный…

Я проснулась от его храпа и от того, что он совсем уже спихивал меня с кровати. Во рту будто кошки нагадили. И злость. На весь мир – за то, что вчера я пришла сюда, на Дурака – за то, что он есть. На саму себя – просто блядь мерзкая. А он‑то – даже выебать не смог! Ничего себе! А столько наглости, самоуверенности…

Когда пришел Дурак, я сидела на стуле, завернувшись в полотенце, и курила. Александр лежал.

– Ну что, проснулись? Наташа, что это у тебя вид такой? Саша тебя обидел?

Я не удержалась от заранее приготовленного ответа.

– Нет, Витя. Как раз наоборот. У твоего друга на нервной почве хуй не сработал. А может, он давно им не пользовался – забыл, как ебутся…

«Ебутся» я не договариваю. Александр вскакивает и отвешивает мне такую оплеуху, что я падаю со стула. Дурак молниеносно подхватывает свалившееся с меня полотенце и бежит в ванную мочить его. Александр уже преспокойно в койке – руки за головой…

Мы уже были одеты, но я все держала полотенце у скулы. Александр вырвал его у меня и повернул за подбородок к окну.

– Ничего не будет. Пошли.

И мы ушли. Дурак улыбался. На улице было солнце. Неторопливо идущий народ – в это время либо прогуливающий по липовым больничным, либо студенты. Или молодые люди вольных профессий, как Александр Иваныч, в компании плетущейся чуть сзади малолетней бляди. Мне было грустно и стыдно. А он назначил мне свидание на вечер. В саду с фонтаном, перед Казанским собором. И я ждала его. Там все кого‑то ждали. Только они дожидались, уходили, а я просидела на скамейке полтора часа. Неприятный тип, не ожидавший, а подыскивающий кого‑нибудь, звал меня пить шампанское: «Все равно ваш дружок уже не придет!» Но я думала, что придет. Зачем было назначать свидание, неудобно было так просто расстаться? Я позвонила Гарику. На зло тому, кто не обидится, даже не узнает? А Гарик напился. И я не стала его ждать у выхода из ресторана. Пошла домой. В белой уже ночи…

 

 

«Школа – это второй дом!» – первый раз я услышала эту фразу восемь лет назад. Даже не верится, что иду туда в последний. За аттестатом. Все мои соученики, конечно, идут на праздничный вечер. Вечер выпускников восьмых классов. А я просто за бумажкой, текст которой мне приблизительно известен. В основном «4», в графе «Поведение» – «удовлетворительное». Вы ж понимаете! Они там все перекрестились этой весной. Последней.

Я бы с удовольствием осталась еще на два годика. Все так же организовывала бы концерты с участием ансамбля «Мечтатели» – не важно, о чем они на самом деле мечтали; с выступлениями практикантов института физкультуры – такими прекрасными, стесняющимися нас, девчонок, юношами, поющими под гитару Окуджаву. Я бы готовила доклады по литературе, писала бы сочинения по‑английски о «Блэк Бьюти» и о Лондоне, в котором навряд ли когда‑нибудь буду…

Сижу на скамейке, принесенной из физкультурного зала. Ряды скамеек. До четвертого класса мы, малыши, ходили по этому залу парочками в переменки. Кругами, кругами нас заставляли ходить. И все что‑то жевали. Из дома что‑то принесенное. Когда постарше стали, то стеснялись уже жевать и уносили обратно домой протухшие бутерброды. И ходить стеснялись – из платьев вырастали, чулки были короткие – стояли у окон.

 

Какая‑то пизда в первом ряду, с огромным белым бантом в волосах. Все такие нарядные, взволнованные. Бедный директор – через полмесяца он должен будет проделывать эту же процедуру. Только с еще большей торжественностью и маской большей ответственности. Будет вручать десятиклассникам аттестаты полного среднего.

«Мамы всякие нужны, мамы всякие важны…» – хуй‑то! Всем выдают по отдельности, и сначала, конечно, отличникам. Потом поток середнячков. В их числе и я. Хамство какое! Помимо аттестата мне вручают грамоту – за активное участие в жизни школы им. Чкалова и за организацию культмероприятий. Директор жмет мне руку, все хлопают, Ленька Фролов орет: «Даешь Медведку!», а мне обидно. Выгоняете вы меня, грамотой прикрылись, сама, мол, она ушла. Неправда, это вы меня больше не хотите! Не подхожу я вам. Половина девчонок с распущенными волосами, но именно мне тощая рыжая завучиха делает замечание и, зло сощурившись, смотрит на мой рот. Я родилась с таким!

Как только торжественная часть заканчивается, все девчонки устремляются в туалет. Сейчас будут танцы. Из репродукторов по углам зала уже звучит песня, которую называют «Голубая мама». «Блю» – это ведь и грустная. Но грустная у всех есть. В туалете столпотворение. Все готовятся. «У меня комбинашка не торчит?» – я даже лифчик не ношу, а они в комбинациях. Почему я не могу, как они, радоваться этому вечеру, находить в нем что‑то волнующее? Для них это начало чего‑то, обещание… Вот они стоят по стеночкам зала, хихикают в ладошки, шепчутся. Может, один из сутулых, прыщавых мальчиков пригласит ее на танец. Она потом целый месяц с подружками обсуждать будет, на каком расстоянии они танцевали.

Приходит парень, в которого я была влюблена в прошлом году, он заканчивает десятый класс. Сейчас мне смешно. А ведь всего год назад мы заперлись с ним в классе и целовались, и мне казалось это невероятным. Кто‑то дергал дверь, а он прижимал меня к стене, и я чувствовала его хуй на своем бедре… Сейчас мы тоже пойдем в темный класс. Там нас ждет Ленька Фролов – здоровенный второгодник с черными волосиками над верхней губой – с планом и записями «Лед Зеппелин».

От одной затяжки мне становится грустно. Фролов блаженствует, сидя верхом на маленькой парте.

– Илья, поцелуй меня.

Илья целует. Он, конечно, видит, что я не такая, как год назад. Ему, наверное, обидно.

– Ленька, может, ты тоже хочешь меня поцеловать? Фролов ухмыляется и чмокает меня в щеку. Да, их моя наглость смущает. И они не ударят меня, если я скажу сейчас что‑нибудь обидное им. Неиспорченные мальчики. А я – испорченная?

Мы идем с Ильей в зал и танцуем. Под «Мами Блю». Она уже бордовая от насилия. Приходит учительница английского. Она мне нравится, с ней я попрощаюсь.

– Гуд ивнинг.

Мы обе смеемся. Сквозь очень толстые стекла очков мне совсем не видно ее глаз – они такие маленькие. Но мне кажется, что добрые.

– Гуд лак, Наташа.

Прихожу домой, а там мама. Не поехала на дачу, где уже с мая месяца бабушка – полет, окучивает, удобряет и ругает материного мужа за запущенность огорода. Моя мама «блю» в обоих вариантах. Смотрит на меня недоверчиво своими серо‑голубыми глазами.

Давно‑давно у нас был проигрыватель. Мама танцевала под пластинки, красиво изгибала талию. Она пудрила нос ваткой из старинной малахитовой пудреницы… Я нашла в шкафу старую коробку из‑под обуви. В ней хранились маленькие книжечки со стихами моей мамы. Письма, фотографии, конвертик с засушенными цветами… Я так плакала, когда увидела незнакомого мужчину с мамой – они сидели близко‑близко друг к другу, и мама курила. А потом она поехала в Германию и привезла мне красивые туфельки. Она не вышла замуж за немца. Она вышла за Валентина. Мама, ты вышла замуж за дачу? Хотя, какая это дача? Для меня – да, а Валентин ведь живет там. Это его дом, он в нем прописан. Поэтому у них с матерью ничего не получается – он там, она здесь. Одну зиму она каждый день к нему ездила и была веселой… Но летом я слышала, он сказал ей: «Пошла ты на хуй!» Зачем ты простила его, мама? В то лето она отправила меня в пионерский лагерь. А Валентин потом стоял на подоконнике лестничной площадки, и мама, и я его видели из окна комнаты. «Рита, я выброшусь! Я брошусь!» – он бросил вниз чемоданчик, в котором приносил украденные книги – он работал на Печатном Дворе, – Ахматову, «Новый мир», «Иностранную литературу»… Он бы не выбросился, мамочка.

Мне кажется, что она боится меня, правды обо мне. Не доверяет. Думает, что урок пропущу, ночевать домой не приду. Я показала ей аттестат, она дала мне деньги на урок. Не спрашивает, была ли я на уроке сегодня. Она, наверное, звонит учительнице – проверяет. Мне стыдно. Я как бы предаю ее и ее надежды. Она‑то думает, что я «буду, стану»… Кем? Кем она не стала. Почему это дети должны воплощать в жизнь родительские планы? Почему они сами не «стали»? Я не буду иметь детей, чтобы не мучить их укором и самой не страдать – я, мол, на вас всю свою жизнь потратила, а вы, неблагодарные, уходите, оставляете меня на старости лет одну, так и не став…

– Где ты была вчера вечером?

Где я была? С Гариком в кабаке.

– Мы с Ольгой гуляли. Я, между прочим, пришла в двенадцать, так что твоя разведка работает плохо.

– А где ты была позапрошлую ночь?

– Когдаааа?

– У меня нет разведки, Наташа. И я бы не хотела ее иметь. То, что она бы мне сообщила, не оставило бы меня спокойной.

Мама стоит у темно‑зеленых портьер в карточных сердцах, закрывающих большие белые двери «моей» комнаты. Моя в кавычках, потому что вовсе это не моя комната. Когда с нами жил мой брат Серега, то мы спали здесь втроем. Я на раскладном кресле, а мать с Валентином на раскладном же диване. Сергей спал в бабушкиной комнате.

Потом он ушел в армию, потом он женился. Валентин не приезжает сюда больше. Мать переселилась в бабкину комнату. Я теперь сплю здесь одна. «Моя» комната.

– Если бы ты была влюблена… Я бы поняла, не думай, что я ханжа какая‑то. Ты бросаешься от одного увлечения к другому. Зачем ты тратишь столько своей энергии и времени на них? Ты даже не задумываешься, кто они – твои увлечения. И я ведь не договариваю.

Я сажусь за пианино.

– Знаешь, эту прелюдию Шопена один француз, Серж Гинзбург – жуткий наркоман, алкоголик и развратник – адаптировал и записал в исполнении своей жены. Очень сексуально.

Мне моя мама кажется сексуальной. Она садится в кресло. Странно, я никогда их – мать с Валентином – не слышала. Ведь только что подумала, что она сексуальна, и в то же время не могу представить себе мою маму… Я вот даже себе стесняюсь сказать – мою маму ебущейся. Моя мама?!

В той старой коробке из‑под обуви я нашла клятвы‑стихи моему отцу. Мама клялась ему в любви и в том, что он был и навсегда останется единственным, незаменимым. Мой отец умер, когда мне было два дня. Мне всегда стыдно ехать на кладбище. А мать вот уже четырнадцать лет ездит. С цветами, с маленьким деревцем. И в сумке всегда лопатка, совок, кисточки с краской… Я хожу вокруг чужих могил и стесняюсь сесть на скамейку возле отцовской.

– Я спою тебе песню, которую сама сочинила.

– Конечно, спой, доченька. Может, я из нее что‑то пойму о тебе.

Валентин, дядя Валя, никогда не стал мне отцом.

 

* * *

 

Без пятнадцати девять утра мать входит в комнату. Ей уже на работу.

– Наталья, чтобы сегодня вечером – дома! Понятно?

Понятно. Я смотрю на нее с дивана. Она, наверно, долго заснуть не могла – мешки под глазами. Думала, небось, что она не так сделала, когда упустила, проглядела меня?

Ольга, конечно, раньше одиннадцати не придет. И вообще – она, может, там уеблась с итальяшками. Они, как грузины, любят блондинок. А Ольга не знает, кого любит. И на днях сказала, что не знает, испытывает оргазм или нет. И меня все пытала – а ты, а ты? Мне в последнее время неохота с ней откровенничать. А она очень любит вдаваться в подробности. И как она его член сначала пальчиками перебирала, как чувствовала набухающие веночки, и как осторожненько языком лизнула самую головку, и потом только, когда он вздрогнул, взяла весь в рот. У Ольги маленький рот. И зубы передние выпирают немного. Неужели хуй помещается в ее рот? По ее собственному признанию, она предпочитает ебаться. Стоя на коленках, и чтобы он держал ее за жопу. Она обижается, когда после очередного ее рассказа я улыбаюсь и молчу, а не посвящаю ее в свои постельные приключения.

 

 

– Алло. Говорит Александр.

– О, добрый день.

Надо же, телефон где‑то раздобыл…

– Я не думаю, что он останется добрым для тебя. Предчувствую, что ты ничего не знаешь.

– Ах, как в театре!

– Надеюсь, ты не закричишь бис на эпилог: вы наградили меня гонореей, дорогая.

–?…

– Триппером, может, ясней для тебя.

– Я не понимаю…

– Хули тут не понимать, еб твою…

– Но я не знала!

– Конечно, откуда тебе знать! Ебешься со всеми подряд!

– Я тебя тоже не знала…

– За это ты одарила меня трипаком?!

– Но мы ведь даже …

– Бля, не надо фонтаны спермы извергать, чтобы заразиться! Короче, через два часа жду тебя в саду напротив Елисеевского. Третья скамейка справа. Не придешь – пожалеешь! Поняла?

– Да. Но…

«Ту‑ту‑ту‑ту‑ту…»

Зачем? Он собирается убить меня. В саду?… Что же это такое произошло? Ничего не соображая, хожу по комнате. Провожу рукой по клавишам незакрытого с вечера пианино. Туда – прллл. Обратно – прррл. Туда… Обратно – бамс! В голове какая‑то каша – на колени перед царицей Грузии, Мцыри, Гарик…

 

Я открываю сервантик – на нижней полке навалены блокнотики, тетрадки, вырезки из журналов и несметное количество бесплатных медицинских брошюрок, приносимых матерью с работы. «В помощь занимающемуся аутогенной тренировкой», «Мигрень и борьба с нею», «Личная гигиена женщины», «Венерические заболевания»! Боже ты мой, Венера – блядь…

Совсем не надо, чтобы Ольга пришла сейчас. Но она приходит – с туфлями, с шарфом.

– Номера в «Ленинграде» – говно. С «Европейской» не сравнить.

Я почти не слушаю ее. Три дня как раз прошло. И женщина может об этом не знать. Неужели Гарик знал и ебал меня? Мерзкий грузин! Ебал меня своим больным хуем!

– Такой мокренький. Я в жизни не ебалась с гондоном. Интересно сначала было, но потом неприятно – как что‑то неживое в тебе…

Почему я должна верить этому хую Иванычу? Может, он на мне отыграться хочет за кого‑то?

– Они, наверное, боятся русских баб. А может, за границей все с гондонами ебутся, может, так принято?

Почему у нас так не принято? Не было бы таких историй… Но Ольга же сказала, что неприятно… Да и из отечественных презервативов можно боты делать – выдержат. В брошюрке написано: «срочно обратиться в кожно‑венерологический диспансер». Как я туда могу обратиться?! В четырнадцать лет?

– Давай споем Зосину любимую. Ну‑у, давай!

Я‑таки сажусь за пьяно. С ума сойти можно! «Мне мама гитару подарила, когда на свет родилась я. И часто‑часто говорила – смотри, смотри же, дочь моя!» Вот именно.

Когда Ольга уходит, я плачу. Почему с ней такого не случилось? Можно подумать, что я родилась с гонореей! Меня ведь заразили. А Ольгу никто не заразил. Вот я сейчас одеваюсь, смотрюсь в зеркало, а во мне – зараза. Гонорея.

 

* * *

 

Напротив Елисеевского – Екатерининский сад. Вот она стоит – царица. А вокруг любовники. Ничего себе памятничек. У нее, интересно, была гонорея? Она вроде даже с конем еблась… Сажусь на третью скамейку справа. В аллее никого, только голуби прожорливые шастают.

И вот он идет. На меня. Какой красивый костюм на нем. Цвета ртути. Ни один нервик на лице не дрогнет. Как танк, идет.

– Ну, что скажешь?

Мне стыдно смотреть на него. Я смотрю в землю, истоптанную голубями.

– Что молчишь? Я с тобой, кажется, разговариваю?

Эта фраза напоминает маму. Или папу, которого нет.

– Я… Я очень сожалею о случившемся… А зачем ты меня позвал?

– Дура набитая! Для твоего же блага и позвал. Другой бы на моем месте тебе голову открутил!

– Ты разве не собираешься этого сделать?

– Хули толку мне с твоей пустой головы?!

Всем что‑то нужно от другого, толк какой‑то.

– Куда ты лезешь? Сидела бы со своими сверстниками… Слава богу, что я слишком пьян был позавчера, чтобы ехать с бабой. Так бы и она заразилась.

Я его в саду ждала, а он с бабой чуть было не поехал…

– Что ты делать собираешься, а? Ты же не пойдешь в диспансер! Там тебя сразу за жопу возьмут – с кем, да когда… А ты и не знаешь наверняка, пизда!

Официально и не вылечишься, пока не назовешь, от кого заразился. А если не знаешь? Ну и называй всех подряд, с кем спал в последнее время. Им сразу повесточки разошлют – явиться в венерологический диспансер. А будешь уклоняться – насильно заставят, госпитализируют. А со мной вообще разговаривать не станут – мамочку пригласят.

– У тебя есть деньги? Нет, конечно, блядь. У меня вся задница исколота из‑за удовольствия, которого я не получил.

Он, значит, уже лечится. Пенициллином у него задница исколота.

– Если б ты и получил удовольствие, твой зад страдал бы не меньше.

– Мне бы хоть перед самим собой стыдно не было. А так получается, что и не выебал, а заразился. Оригинально!

– Я очень извиняюсь. Поверь, что если б я знала, меня бы у Дурака в тот вечер не было. Как, может, не было бы вообще. Прости еще раз. Хотя, что тебе мое прости – ты ведь и не знаешь меня! Это так – формальность, требуемая правилами.

Тебе нужна формальность? Ты соблюдаешь правила?

Действительно, чего он хочет от меня? Я даже перестала нервничать. Он уже лечится. Вылечится, будет ебать опять молодых пиздюшек. Денег у меня нет, врача у меня нет…

– У меня есть правила. Поэтому я и сижу с тобой. Не знаю, чему тебя твои ебари учили, с кем ты общаешься… Человеком надо быть, а не животным…

Молчал бы, сам в жопу пьяный был.

– Ты небось и у гинеколога ни разу не была… У меня есть знакомый врач. Полтинник с носа. В наказание тебе – заплатишь за меня.

Он, наверное, не первый раз болеет, если у него знакомый врач есть. У меня осталось тридцать рублей от теткиных. А семьдесят где я возьму?

– Зачем тебе со мной связываться? От меня хлопот не оберешься…

– Я сказал уже, что человеком надо быть… Ты не плачь только, чего плакать‑то…

Как же мне плохо! За что мне такое наказание?

– Хочешь в кино? Напротив как раз «Гран‑при» идет. Пошли.

И я иду. В кино. Две серии! Свет с экрана освещает его костюм, уже цвета дыма. Мне бы хотелось уткнуться ему в плечо и плакать. Но я не могу, не имею права этого сделать.

 

 

Все‑таки перед сном я могла бы выносить пепельницу или за окно окурки выкидывать. Фу, вонь какая! Когда я уснула? Ой, почти целую бутылку портвейна выпила. «Категорически запрещаются любые спиртные напитки, в том числе и пиво». А я? Достала из бабкиного чемодана «777». Что мне теперь, легче, что ли?

Еще есть два с половиной часа. Может, он не захочет меня вести к врачу? Всего двадцатку удалось у мамаши стащить. Она что‑то опять на дачу не поехала… Смотрю на себя в зеркало – да, если бы я вчера была с накрашенными глазами, то сейчас бы выглядела, как хуй знает что. Краску бы, конечно, не смыла – завалилась бы спать пьяная и накрашенная.

Иду к дверям. Они… заперты. Но задвижечка отодвинута. Она заперла меня! О, еб твою мать, как же я выйду теперь?! Телефон звонит в коридоре. Никто не отвечает. Конечно, все блядские соседи греют жопы на солнце. Может, это мне звонили? Дура проклятая! Мне лечиться надо!

Сажусь на диван, который только что сложила, и вижу на пуфике зеленую кастрюльку, прикрытую дощечкой. В ней бабка мастику разводит. Понятно. Мамаша оставила – писай, деточка. Сука! Я тебе устрою, ты еще пожалеешь… Надо продумать все возможные варианты. Вывернуть замок – довоенное произведение – мне не удастся. А ключик наверняка лежит в кармашке пальто, тут же за дверьми. Подхожу к окну. Левому. Оно перпендикулярно окну лестничной площадки. Тому самому, на котором Валентин стоял. Всего два метра от меня, правда, чуть выше. Можно связать простыни, закрепить за диван, вылезти на карниз и… И – повиснуть на простыне, как мешок с отрубями, над пропастью. Как высоко‑то! Я связываю простыни, уже точно зная, что не полезу.

Да, борьба любыми средствами! Что я ей сделала? Я же дома была, никуда не убежала. Портвейн я пила, так она и не видела. Сидела себе, на пианино играла, пела. Может, я пела слишком громко? Так нет ведь никого в квартире!.. По двору идет девушка‑маляр в комбинезоне. Ставит лестницу у стены, сама на ящик садится, сверточек достает. Еда у нее там.

– Девушка! Я здесь, здесь!

Она лениво смотрит наверх, находит меня.

– Девушка! Вы работаете здесь?

– У меня перерыв.

Да, надо с ней поласковей. Уговорить как‑нибудь.

– Меня заперли. Случайно! Мне к врачу. К врачу надо!

По‑моему, она поняла. Встает с ящика и идет к закутку, куда окно выходит. Там свалка ящиков, алкаши на них частенько поддают.

– Девушка! У меня есть ключ! От входной двери.

Можно и из двора в квартиру попасть, но ключа от «черного» хода нет. Она еще не захочет идти через весь двор, на улицу, за угол, еще метров тридцать и потом только в парадное…

– Я вам брошу ключ от квартиры. Парадное рядом с магазином «Вино». Квартира восемьдесят шесть.

– Понятно. Бросайте.

Понятно ей… Но я бросаю ключ. Дура! Надо было хоть в коробок положить. Но она нашла, повертела им над головой.

– Сейчас я приду.

– Ой, девушка! Я вас жду!

А вдруг она воровка? Соберет в квартире все что можно и убежит… Довольно скоро слышу, как открывается входная дверь.

– Девушка, это вы?… Я здесь – первая дверь слева. Представляете, мне к врачу, а мама думала, что меня дома нет, и заперла комнату.

Да, знала бы она, к какому мне врачу.

– Ключ от комнаты в кармане пальто, которое на вешалке.

Она шебуршит за дверью очень долго что‑то.

– Нет тут ключа.

Ни хуя себе! А где же он?

– Девушка, ну вы поищите, а? Под ковриком, может…

Господи, как все долго!

– Нашла. Он в сапоге был.

– Ну, так отпирайте же меня!

Вот дура – нашла и не открывает! Я обнимаю ее. Она совсем девчонка.

– Вы подождите, я вам что‑нибудь дам.

Между рамами правого окна мать хранит консервы. Я беру баклажанную икру, крабы, лосось. Выношу ей в коридор.

– Да что вы, не надо мне!

– Берите, берите – вы моя спасительница!

Целую ее в щеку, прямо в пятнышко от краски.

Она уходит, а я бегу к туалету. Тут же, вспомнив про зеленую кастрюльку, передумываю. Иду в комнату и писаю в кастрюлю. Уйду и оставлю. Вот все, что осталось от вашей дочери, Маргарита Васильевна!

Я опаздываю. Бегу по эскалатору вверх, мелькаю голыми ляжками. А чуть выше, между ними, у меня болезнь. Но я, наверное, настолько бесстыжая или глупая, что не осознаю полностью случившегося. Дома, перед выходом, глаза подкрашивала, перед зеркалом крутилась.

Он стоит на улице. Не один – с Захарчиком. А как же я при нем про деньги скажу?

– Здравствуйте. Извини, что опоздала, попала в глупую историю.

– Не сомневаюсь в твоих способностях попадать в истории.

Александр передает Захарчику полиэтиленовый мешок. Потом смотрит на меня – наглая его ухмылочка мне уже знакома.

– Не хочешь купить «доску»? Всего штука. Классная вещь.

Издевается. Откуда у меня «штука»? Сейчас я его порадую тем, что даже ста рублей у меня нет. Захарчик прощается с нами, идет в метро.

– Ну, пошли. Пешком минут десять.

– Подожди, у меня всего пятьдесят рублей. Я больше не смогла… достать.

– Ладно. Разберемся.

И мы идем. Конечно, он недоволен, что у меня денег нет. Зачем он тогда к врачу ведет? «Человеком надо быть…» – не верю я ему. А грузинской суке Гарику я, значит, верю? Он меня не видел несколько дней, выебался с кем‑то, потом я пришла… Я еще стихи ему читала: «Всегда найдется женская рука…» Вот ему и нашлась, не рука, а пизда.

Диспансер – одноэтажное здание. Входим во двор. К «черному» ходу. Александр заходит в небольшую дверь, и я жду его во дворике. Окошки все забелены, чтобы не видно было, что внутри происходит. Через несколько минут Александр зовет меня, тихо свистнув.

Дядя доктор, вы хороший? Он ведь не скажет, что он плохой доктор. Я впервые в жизни сажусь на гинекологическое кресло. Прямо в юбочке, только трусики сняв.

– Ну, ноги. Ноги‑то раздвиньте.

Какой же стыд! Врач берет мазок для анализа, но укол тоже делает. Уверен, что я больна. У меня уже полные глаза слез – от стыда и обиды. А Сашка во дворе. Ждет меня. Меня – заразившую его. Он берет меня под руку, и мы быстро, почти бегом, выходим из двора. Я не выдерживаю и начинаю плакать. Реветь во весь голос: «Сашенька, прости меня, пожалуйста!» И он прижимает мою голову к своему плечу, гладит по волосам. Не бросает меня, не уходит.

Через два часа мы возвращаемся во дворик и опять ждем друг друга. И опять я плачу, и он успокаивает меня. Ничего не говорит, а просто держит меня за плечи. Завтра я опять должна буду прийти сюда. Три раза. А он только один раз утром.

 

 

Мы не разговариваем с матерью. Но она не забирает мои вещи и меня не запирает больше. Она только смотрит на меня выцветшими своими глазами и молчит. Будто чувствует что‑то, но ни cлова не говорит. Я все время сижу дома, играю – прелюдию и сонату. Сонату – прелюдию. Отказываюсь от Ольгиных приглашений за город, в новое кафе «Сонеты». Не хочу я ничего и никого.

Два дня я ходила в диспансер одна. И больше не плакала. Даже стыдно было, что не плакала. Ко всему человек привыкает. И то, что вчера казалось причиной для самоубийства, сегодня просто неприятность, от которой можно избавиться за полтинник. Он так и не взял у меня денег. «Адью, девушка!» – сказал, и все.

Гробовая тишина стоит в квартире. Мы похоронили кого‑то? Наверное. Она – веру в меня, доверие ко мне. Я… Сижу в «моей» комнате и занимаюсь вредительством. Вырезаю себя из всех совместных школьных фотографий. Слышу, как дверь «черного» хода хлопает. Что это она так поздно мусор выносит? Даже не попросит меня. Через некоторое время она заглядывает и зовет в другую комнату – поговорить. Я нехотя иду. В бабушкиной комнате, конечно, стоит оттоманка, на которой иногда приходит поспать мой брат. Как я понимаю из его проявленных пленок, он спит и на бабушкиной кровати. Не один – с кем‑то очень сисястым. Еще он приходит поесть суп, занять денег, спиздить бутылочку и, посмотрев на меня подозрительно, спросить: «Ну, что, маленькая лошадь?» Стена, к которой придвинут большой стол, заклеена клеенкой. Чтобы обои не пачкать. Можно подумать, что когда мы едим, то дирижируем. Бабкино изобретение – вы, мол, свиньи, не жалеющие добра. До клеенки она стену оклеивала обоями – почти та же история, что и со стеной вокруг телефона.

Я вхожу в комнату. Почему‑то горит только маленькая лампа на секретере – бабушкин подарок мне: «Учись, внученька!» Наверное, у меня вырастают клыки – за столом сидит Александр.

– Вот, Наташа, – Александр…

Он добавляет: «Иванович». Сука!

– …сказал, что твой друг. Я и пригласила твоего друга обсудить твое будущее.

Я в этом дурацком халате… Зачем он пришел? Мать обалдела совсем, не знает, к чьей помощи прибегнуть. Это он вошел через «черный» ход. Неужели он сказал ей? Я бью его по ноге под столом.

– …Я думала, она в окно выбросилась. Я ничего не знаю о ней.

В придачу к кастрюльке я оставила перекинутые за окно простыни и двери заперла. У кого она хочет узнать обо мне?! У этого фарцовщика хуева? Что он знает обо мне? Ну, пожалел меня плачущую, рассказала я ему пару историй из школьной жизни. Я вот даже отчество его знаю. Иванович, еби его мать!

– Я не собираюсь принимать участие в этом маразме. Желаю приятно провести время.

Встаю из‑за стола. Я так охуела, что послушно уселась за него.

– Как тебе не стыдно, Наташа?

– Это тебе должно быть стыдно, мамочка. И вам – Александр Иваныч!

– Я хочу знать, что с тобой происходит, кто твои друзья.

– Какие друзья?! Ты собираешься приглашать сюда каждого встречного‑поперечного?

– Я уже встречный‑поперечный…

Он еще что‑то вякает!

– Я очень сожалею, если вы претендовали на другую роль, но все места уже распределены. Вами же самими!

– Наташа, прекрати пререкания, я ничего не пойму!

– Нечего тут понимать. До свидания!

Бамс! – дверь бабушкиной комнаты. Бамс! – дверь «моей», и на задвижку. Обсуждать она собралась!

Я слышу, как он уходит: «До свидания, Маргарита Васильевна», – уже не через «черный» ход. Мать стучит в дверь.

– Ты откроешь мне или нет? Что это за поведение?!

– Я не собираюсь с тобой ничего обсуждать. С ним обсуждай.

– Прекрати!.. Господи, откуда ты такого мужика раскопала? Он же мужик!

А ты хотела, мамочка, чтобы я с детства увлеклась лесбиянством? Может, еще и увлекусь – я люблю Ольгу за сиськи тискать.

– Я не настаивала на его приходе, да будет тебе известно. Он сам проявил желание познакомиться. И это меня чуточку успокаивает – хоть не бандит какой‑нибудь, скрывающийся… Но он ведь взрослый мужчина!

Если бы он был маленький, хиленький, то на возгласы мамаши я бы могла ответить, что маленький, но вот с таким вот… Хотя я не помню, какой у него хуй.

– Я уезжаю на дачу завтра. Чтобы не вздумала урок пропустить!

Уезжай, уезжай, мама. Жарься на солнце, мажь лицо черной смородиной. Зачем он приходил? Посмотреть, как живет малолетняя блядь? Ну и увидел. А что я могла при матери ему сказать?

«Как ваша жопка‑с после уколов», спросить?

 

* * *

 

– Алло, говорит Александр.

– Ну и что вы хотите? Будущее мое обсудить?

– Ну ладно, кончай. На урок идешь?

– О, вы уже в курсе всех моих дел. Я ванну принимать собираюсь. Может, придете помыть меня, раз уж взяли шефство надо мной?

– Не отказался бы. Но лучше после урока. Я с тобой пойду.

– Пожалуйста. Можете подать экипаж в час тридцать к парадному входу.

Помыть бы он меня не отказался. Конечно, выебать он меня хочет. Вот для чего он и вчера приходил, и сейчас звонил. Тогда‑то он не смог.

– Здорово! Взять папку?

– В ней ноты, а не «доски».

– А чего ты такая злая?

– А на кой черт ты приперся вчера?!

Идем к площади Мира, бывшей Сенной. Тут действительно сено когда‑то продавали и «били девушку кнутом…» А может, и не били.

Он не говорит, зачем приходил. «Так, проведать». Конечно, он не скажет мне, что выебать меня хочет, дабы свое мужское достоинство восстановить. Не передо мной, естественно.

Садимся в трамвай.

– Далеко это?

– А что, уже расхотел?

– Нет, так… У меня не было таких молодых знакомых… еще.

– Ну и как?

– Не помню, пьяный был. Ты тоже – не очень‑то соображала.

Да уж чего говорить – два дурака.

– Сколько же тебе лет, Александр Иваныч?

– Кончай. Двадцать семь. Тебе, как я понял, и пятнадцати еще нет.

Манерный парень – руку подает, выйдя из трамвая. И нахальный, правильно Ольга сказала.

– Тебе придется ждать меня в этом скверике сорок минут.

– Подожду.

– Зачем?

– Там посмотрим. Иди играй, школьница.

Вхожу в парадное и медленно поднимаюсь на третий этаж. Какая я сама наглая! Знаю, что он от меня хочет, и иду с ним. Значит, сама хочу. Фу!

Учительница охает и ахает. Экзамены меньше чем через месяц, а я будто и не готовилась. Пальцы не слушаются. Прелюдию Шопена играю на октаву выше, как дома, подражая секс‑писку Джейн Биркин. Я нервничаю. Меня ждут там, а вы мне – легато, легато… Так всегда стыдно ей конвертик с деньгами давать. Мать вперед боится заплатить – думает, что я ходить не буду, денежки пропадут.

– Неужели все? А я думал, девушку в рояль засунули, и она там задохнулась.

– Не смешно.

Я стою перед ним, развалившимся на скамейке, бью коленками по папке, солнце ему загораживаю.

– Сядь. Отдохни.

Я не хочу садиться. Если я сяду, он обязательно попытается меня обнять.

– Да. Поехали. Не люблю новостройки. Люблю свой Васильевский. Северная Венеция. Возьмем тачку.

Какой Васильевский? Он что же, так вот сразу меня к себе домой и повезет? Но я помалкиваю и сажусь в такси на заднее сиденье. Смотрю ему в затылок. Хорошо, что он коротко пострижен – в шею можно целовать. Какая я дура! Только вылечилась – и опять туда же!..

 

* * *

 

Высаживаемся на Невском. Рядом с ресторанчиком, где я никогда не была. Он‑то уж был не раз – прямо приказывает гардеробщику, который здесь почему‑то и летом.

– Возьми у школьницы портфель, ха‑ха!

Гардеробщик тоже – ха‑ха! Врешь – не верят, правду говоришь – тоже не верят.

В зале почти никого нет. За столиком с краю – Захарчик с девушкой. Мы подсаживаемся к ним.

– Саша, как хорошо, что ты пришел. Я никак не могу расколоть Захара на бутылку вина.

– Люда, ты в своем репертуаре.

Александр улыбается. Несколько презрительно, но не зло. Захарчик морщится и продолжает ковырять вилкой рыбу в тарелке. Он выглядит моложе Люды – Людмилы, как она сама пределавилась. Блондинка. Звякает браслетами, блестит бриллиантиками в ушах. Расслабленная, уверенная. На меня внимания не обращает. Сашка прищелкивает официанту, заказывает вино и, подмигнув, говорит Людке:

– Фифти‑фифти!

– Ой, и ты тоже! Мы с Захарчиком уже всю неделю пополам. Он считает, что я его разоряю. Я! Да такой скромницы не найдешь! Я же взрослая женщина, понимаю, что мальчику трудно… Этот засранец даже вонючего цветка мне на день рождения не подарил!

– Люда, кончай трепаться.

Захарчик обижается как‑то нехотя, лениво. Он привык, наверное. И Александр тоже привык – только усмехается углом рта.

– Это с этой девушкой ты потерялся, Саша?

Саша ей не отвечает, вполголоса разговаривает с Захаром. А Людка как‑то насмешливо посмотрела на меня. Она наверняка не ошибется в моем возрасте. Хитрая баба.

– За «кусок» надо отдать, а то еще год пролежит.

– Саша, не забудьте мне десять процентов за сервизик прислать.

Людка в курсе их дел. Конечно, они фарцуют. Иконы, антиквар. Но это хоть не джинсы.

– Девушку надо с Джеймсом познакомить. Он любит высоких и молодых. Западет и сразу все купит…

Александру, по‑моему, не нравится, что она лезет в их деловые операции.

– Ну что, школьница, допивай и пошли.

– Вы разве не пойдете с нами в кинематограф?

– Мы на днях были в кино, да?

Напоминание о нашем походе в кино равносильно сообщению о том, что мы только что вылечились. Так вот и будет он подъебывать меня.

– На чай за меня дадите – пополам поделите, ха‑ха!

Мы уходим. А такси его как будто ждут.

– Васильевский. Шестая линия.

 

 

В его квартире ремонт. Он просит снять туфли. Я это делаю как‑то механически, как бы подготовительные упражнения перед чем‑то. В комнате вся мебель задрапирована простынями, пол покрыт газетами. Шкаф наполовину закрывает окно. За ним кровать.

– На диван можно сесть?

– Садись куда хочешь. Будь как дома.

Не очень любезно звучит. Он возится с приемником на подоконнике, бросает мне пачку сигарет. Я думаю, как хорошо, что кровать стоит за шкафом – там потемнее. А что же, мы книжки сюда пришли читать, что ли? Никогда не оставляй работу недоделанной – это, наверное, его лозунг. Какая хорошая у него попка в джинсах! У человека, носящего брюки отечественного производства, если он сам ушить да подшить не умеет, и попки‑то не разглядишь. Они ее так вот не обтягивают, а висят, будто он наложил в штаны. Любимые Ольгины итальянцы чересчур затягиваются. И спереди такое впечатление, что яйца их в брюки не вмещаются, и ширинка вот‑вот лопнет.

– У тебя совсем без помех «Голос Америки».

– Все‑то голоса ты знаешь! Вина хочешь? Рислинг.

Он приносит вино, меняет станцию. По «Голосу Америки» один пиздеж, нам другой фон нужен… Он уже сидит на полу, прямо передо мной. Моя юбочка – низ, отрезанный от платья, – как всегда, недостаточна даже, чтобы трусики пошить. Ноги, наверное, кажутся жутко голыми. Его рука движется вверх по моей ноге. Ногти красивые. На моей руке волосики поднимаются. Он видит и забирает у меня бокал. Неужели мы уже были вместе? Да нет! Иначе я бы хоть руки его помнила. Он целует, кусает шутя мою коленку. Через несколько лет он полысеет – волосы совсем редкие на макушке. Он садится рядом, закидывает на меня ногу и целует мою нижнюю губу, которая всегда оттопыривается, когда обижаюсь. И красивой своей рукой сжимает мою грудь. Она у меня сейчас больше, чем всегда – менструация скоро. И соски на ней такие твердые становятся, как будто отдельные от груди. Хочется, чтобы он трогал их, укусил бы даже. Он будто вонзил свое колено между моими ляжками. А у меня там мокро уже. Дурак Гарик смеялся: «Ой, как там склизко!» Это ведь хорошо, это значит, я хочу. Я таки и его хотела…

– Школьница, ты возбудитель беспорядка. Идем туда.

Туда – это за шкаф, на кровать… Только сейчас я вспоминаю, что на мне не подшитая сверху юбка, замотанная кушаком. Но я иду за ним, стараюсь даже глаза не открывать – чтобы одурение не прошло. Он валит меня на кровать и сам на меня ложится – весь, сразу. Его рука уже в моих трусиках, между моих ног. Я ежусь и ноги сжимаю – поймала будто бы его руку. А он уже пытается снять с меня футболку. Я никак не могу расстегнуть пуговицу на его рубашке. Он сам расстегивает. Мы раздеваемся. Он резко поворачивается как раз в тот момент, когда я хочу залезть под одеяло. Чтобы он не видел меня голой. Но он видит. Улыбается. Без ухмылки.

Мы недолго целуемся – он хочет внутрь меня. Какой у него хуй здоровый. Я действительно ничего не помню из той ночи у Дурака. Он стаскивает с меня трусики – зачем‑то я их оставила.

У меня так мокро в пипиське, что, может, на них пятнышки. Я спихиваю их одной ногой с другой, когда они уже ниже коленок. И как же нежно и плавно он водит своим хуем по моей пипиське! И, как слепой котенок, мордочкой тыкается в кошку, ища сосок… Я чувствую, что он хочет кончить. Ну кончи, кончи в меня. Тебе ведь хорошо будет. Хоть на минуточку. Я этим как бы свою вину перед тобой искуплю. Ты ведь забудешься во мне на мгновение. Во мне, я тебе дам это сделать. Значит, я хорошая, не такая, как ты думаешь…

Я чувствую пульсирующие выплескивания спермы. Он поскрипывает зубами. И все сразу тихо и светло. Он лежит на мне, перебирает мои волосы, накрывает ими мое лицо.

– Извини… что так…

Я молча улыбаюсь. Я и не рассчитывала на оргазм. Я должна была дать себя выебать. Но мне было хорошо. И радостно почему‑то. Он встает, наливает вино, подмигивает мне. Я уже, конечно, залезла под одеяло, а он совсем не стесняется быть голым. Почему


<== предыдущая | следующая ==>
Федот Иванович Шубин (1740—1805) — великий русский скульптор | 

Date: 2015-09-24; view: 251; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию