Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Коллекционер сердец





 

Забавно! Мы никогда не встречались, вы не знаете, как меня зовут, но вы тем не менее держите меня в руке. Вертите, смотрите на то, что от меня осталось, и говорите: Это слоновая кость? Да еще резная? Очень красиво.

 

Дедусику перевалило за пятый десяток, у него были крашенные под цвет меха ондатры усы и сверкающая, будто покрытая хромом, огромная лысина. Говорил он тихо, но веско, так что никому с ним не захотелось бы связываться. В общем, старикан являл собой тип этакого папаши‑наставника, к которому я испытываю некоторую слабость. Он придержал дверь и помог мне войти в дом. Сказал, что это фамильный особняк, но семейство его все повымерло. Один он остался. «Ни жены, ни детей, ни наследников. Классический случай». Я его особенно не слушала: взгляд мой метался из стороны в сторону по просторному, пахнущему плесенью холлу, из которого видны были двери многочисленных комнат и роскошная лестница, которая вздымалась прямо передо мной и вела… Клянусь, я так и не поняла, куда она ведет. Один пролет и лестничную площадку я еще видела, но дальше все было скрыто мраком. Все это здорово напоминало незаконченный карандашный набросок. Словно художником овладело нетерпение, и он небрежно стер ластиком верхнюю часть рисунка, размазав по бумаге крупинки черного жирного грифеля.

Я подумала, что надо сказать хоть что‑нибудь, и решила пошутить:

– Ну и ладно. Детей кругом прорва – к чему плодить еще?

У меня на нервной почве развилась дурная привычка хихикать после каждой своей реплики, не важно, смешная она или нет, а потом надувать пузырь из жвачки и громко его хлопать. Обычно в ответ я слышу что‑нибудь вроде «Круто!», а если рядом со мной парень – громкий, дурашливый смех.

Старый судья Как‑Его‑Там что‑то буркнул, давая понять, что мое поведение нисколько его«не нервирует. Потом дотронулся до моего плеча кончиками пальцев, как будто боялся обжечься, и сказал:

– Вот моя коллекция сердец.

Мы стояли в обшитой темными деревянными панелями комнате, где над камином, занимавшим половину стены, висело старое потускневшее зеркало. В нем отражалась моя голова, именно голова, потому что ни шеи, ни плеч, ни всего остального видно не было. Мое отражение мне, в общем, понравилось: губы в порядке – красные и влажно блестят, волосы завиваются мелким бесом, цвет такой, что не поймешь, какой именно – короче, то, что надо. Одно плохо: на лбу у меня пролегла очень уж глубокая морщинка (я, признаться, не отдавала себе отчета, что наморщила лоб), а еще я никак не могла рассмотреть своих глаз – они были стертые, размытые.

– Bay! – воскликнула я, хихикнув и выдув очередной пузырь. – Bay! Это круто!

Это и в самом деле было круто: столько их кругом лежало, этих блестящих вещичек, что и не сосчитать! Они были повсюду – на каминной полке, на длинном, чуть покоробившемся от времени старинном столе из какого‑то ценного дерева, на круглом столике с лампой под абажуром, украшенным бахромой, – на таких абажурчиках все старички сдвинуты. Экспонаты из коллекции судьи нисколько не походили на заурядные, в виде репки, сердечки, как на поздравительных открытках. Не походили они и на то золотое сердечко (может, и не золотое, а просто позолоченное), которое я носила «на счастье» на тонкой цепочке, свешивавшейся у меня между грудей, едва прикрытых бордовым топом в белую, как зебра, полоску. Это были произведения искусства, напоминавшие по форме настоящее человеческое сердце. Ведь сердце, как ни крути, это не репка, а комок мышц – верно я говорю? На каминной полке лежало хрустальное сердце с таким количеством сверкающих полированных граней, что глазам было больно смотреть. Там же находилось блестящее, цвета красного вина, керамическое сердце с имитацией вен и артерий. В большом количестве были представлены сердца из обожженной глины всевозможных цветов и оттенков – от кирпично‑красного до темно‑коричневого с тонкими зеленоватыми прожилками. Было жутковатое сердце из железа с острыми шипами. Лежало серебряное сердце с выгравированной надписью (что значат слова ODI ET AMO [5], я не знаю, поскольку надпись сделана на незнакомом мне языке). Было даже одно очень тяжелое сердце из золота, которое пылало, как крохотное солнце. На столе расположились восемь сердец одинакового размера, вырезанных из какого‑то холодного на вид камня, мрамора, я полагаю, – бежевого, серого, пурпурного, темно‑синего, белого с серыми прожилками, телесно‑розового, серо‑черного и насыщенного угольно‑черного цвета. Было очень красивое сердце розовато‑коричневатого оттенка, как моя кожа, с крохотными золотистыми вкраплениями, похожими на звездную россыпь. Увидев этот экспонат, я затаила дыхание и долго не могла отвести от него глаз. Правда, ничего другого, кроме «Bay! Это круто!», я придумать так и не смогла, а затем по обыкновению хихикнула и с шумом лопнула новый пузырь.

Некоторые сердца, как называл свои экспонаты старикан, на мой взгляд, все‑таки больше походили на сжатый кулак и имели такие же примерно размеры и форму. Я бы и не подумала, что это сердца, если бы судья мне об этом не сообщил. Интересно, где дедусик все эти штучки‑дрючки взял? Может, в каком‑нибудь особом магазине? Или в антикварной лавке? Ясно, что в дешевом универмаге типа «Мэйси» такую штуковину не купишь. Кроме того, игрушки дедуси наверняка стоят кучу денег.

Пока я все это созерцала, мне пришла в голову мысль что‑нибудь здесь стибрить (вы, ручаюсь, тоже о чем‑нибудь таком думаете, когда оказываетесь в чужом богатом доме). Так, ничего особенно дорогого, мелочь какую‑нибудь, которая так и просится, чтобы ее сунули в карман. Увы, все экспонаты из коллекции сердец были слишком велики. Но особого разочарования я не испытала – уж больно мне было здесь интересно. А когда мне интересно, я начинаю задавать вопросы типа: «Это открывается?» или «Оно из двух половинок состоит?» – ну и другие в том же духе. Я подняла обеими руками выкованное из меди сердце, оказавшееся значительно тяжелее, чем я думала, и указала на шов на поверхности. Тут судья Как‑Его‑Там пришел в жуткое волнение, крикнул: «Пожалуйста, ничего здесь не трогайте!» – и, выхватив дрожащими пальцами сердце у меня из рук, торопливо положил на место. Судя по пыльному отпечатку на поверхности стола, пролежало оно там бог знает сколько времени.

Судья, по счастью, не хмурился, а улыбался.

 

Мы познакомились только сегодня утром. Дедусик оказался судьей по уголовным делам нашего округа. (Его имя я забыла почти сразу, как услышала. Есть у меня такая дурная привычка – мигом забывать имена всяких чинуш и прочих занудных стариканов вроде учителей, священников, социальных работников, общественных защитников и судей.) Нас, шесть взлохмаченных особ женского пола всех возрастов и цветов кожи, из которых я была самая молоденькая, привели в зал заседаний из комнаты, где преступниц маринуют до начала процесса. Это третий этаж, первая дверь налево в том же здании окружного суда – допотопного строения, которое я ненавижу почти так же сильно, как камеру предварительного заключения в тюряге. Судья, признаться, сильно меня удивил. Не то чтобы он был очень уж добренький. Нет, как ему и положено, он был строгий. Но не такой подлый и въедливый, как все другие. Больше всего я ненавижу некоторых судей‑женщин. Они, как только увидят, что ты молодая, симпатичная и кожа у тебя почти белая, так и норовят задать тебе по полной программе. Поначалу, правда, внешность судьи показалась мне пугающей: он был весь в морщинах, грозно сверкал лысиной, хмурил брови и топорщил крашеные усы, походившие на пятнышко засохшей краски под носом. Судейская мантия нисколько его не облагораживала и висела на нем, как занавеска в душевой. Слушал он, однако, внимательно, вопросы задавал по существу дела, и процесс с его участием сразу утратил сходство с конвейером. Короче, для старикана с такой жутковатой физией судья производил на редкость приятное впечатление. С женщинами постарше меня – проститутками и наркоманками – он обращался очень уважительно, хотя и припаял каждой небольшой срок. Потом настала моя очередь – я была предпоследняя. Когда меня усадили перед судьей на скамейку, я дрожала как осиновый лист. Не могу сказать, что сильно его боялась, но я вообще такая, нервная, и трясусь по любому поводу. К тому же я восемнадцать часов не курила, поэтому голос у меня дрожал, звучал глухо, и судья несколько раз просил меня повторить то, что я ему говорила. Меня обвиняли в магазинной краже и попытке расплатиться необеспеченными чеками. Кроме того, у меня вышла стычка с охранником универмага «Дискаунт корт»: он обозвал меня обидным словом, намекая на мою расовую принадлежность, ну а я, понятное дело, рассвирепела и укусила ублюдка за руку. Теперь мне шили еще и это – обвиняли, прости Господи, в нападении с нанесением телесных повреждений. Помощница окружного прокурора подавала все так, будто я представляю угрозу для общества, и требовала, чтобы меня надолго упрятали за решетку. Она также говорила, что это уже мое третье нападение с нанесением тяжких телесных повреждений, а адвокат в ответ на это нес какую‑то чушь, но я особенно его не слушала, меня больше судья интересовал. Он смотрел на меня с этакой отеческой укоризной, словно перед ним родная дочка сидела или, может, внучка. Ну, я подумала, что он даст мне условный срок, и решила признать себя виновной, о чем и поставила в известность своего адвоката, а уж потом тихим покаянным голосом с придыханием произнесла:

– Виновна, ваша честь.

Судье до того понравились мои слова, что у него даже глаза загорелись: можно было подумать, что его кто‑то нежно по лысине погладил. Ну, думаю, все у меня теперь будет отлично. Нет, серьезно, во взгляде судьи я заметила нечто, имевшее отношение ко мне лично. Он не папку с моим делом представлял, когда смотрел на меня, а пытался дать оценку моей индивидуальности.

Потом судья встал и зачитал приговор:

– Восемь месяцев заключения условно, с рекомендацией обратиться в центр медицинской и социальной реабилитации.

На этом рассмотрение дела закончилось.

– Спасибо, ваша честь, – пробормотала я, вытирая слезы. Я не притворялась, говорила от души. – Я очень вам благодарна, честно.

Господи, повезло‑то как! Я вернулась на квартиру, которую мы снимаем вдвоем с подругой (я не видела ее неделю, и меня не покидает ощущение, что она умотала с каким‑нибудь типом в Атлантик‑Сити), а в шесть часов вечера мне позвонили. Я решила, что это один из моих приятелей, но, взяв трубку, сразу узнала хрипловатый, скрипучий голос. Судья сказал, что очень озабочен моим поведением и состоянием души, поскольку я такая молодая, а на моем счету уже несколько арестов, приводы в суд – ну и все прочее. Он заметил, что я «определенно нахожусь под чьим‑то дурным влиянием», и добавил, что я «истощена физически и опустошена морально». Потом он сказал, что ему хотелось бы обсудить со мной создавшееся положение, и предложил мне вечером с ним встретиться. Из дальнейшего разговора я узнала, что он лично принимает большое участие в судьбах молодых людей, попавших в беду, и помогает самым достойным из них устроиться в жизни, в частности, направляет на курсы, где обучают профессиям менеджера, парикмахера или официанта. Вполне возможно, сказал он, что я тоже смогу попасть в число таких счастливцев. Я сказала: хорошо, согласна. Особенно мне понравилась его идея прислать за мной машину, которая должна была отвезти меня в его большой старинный особняк на Ривер‑роуд – улицу, где окна домов выходят на реку Делавэр. Мне, разумеется, известно о существовании этой застроенной особняками респектабельной части города, но она в определенном смысле от меня так же далека, как обратная сторона Луны. Это не значит, что у меня никогда не было парней с Ривер‑роуд – наверняка были, – просто я об этом не подозревала, поскольку они никогда мне об этом не говорили. Так вот, когда машина остановилась и я вышла, у меня прямо дух захватило – до того красивым показался мне старинный особняк судьи, выстроенный из красно‑коричневого кирпича, с заостренной крышей и многочисленными трубами, которые из нее торчали. Я хихикнула и воскликнула:

– Bay! А вот и я! – А потом надула большой пузырь из жвачки, который тут же лопнул.

Должна признать, я верила каждому слову судьи, даже в его туманные намеки верила. Мне казалось, что между нами установились какие‑то особые отношения, потому что я сама особенная. В глубине души мы все считаем, что мы – особенные, не такие, как другие, хотя, конечно, далеко не всегда об этом говорим.

Судья стоял у дверей своего большого дома. Он отпустил шофера, а потом вежливо предложил мне войти. На этот раз на нем не было черного судейского балахона и выглядел он как самый обыкновенный старикан с брюшком, только немного разрумянившийся от волнения. Чуть ли не с порога он заявил, что хочет показать мне свою коллекцию сердец, которую, по его словам, мог оценить только «тонко чувствующий человек, способный воспринимать прекрасное». При этом он не сводил с меня глаз с тяжелыми веками. Он рассматривал меня внимательно, но не откровенно, не нагло, а как бы исподволь, словно стесняясь и в то же время не имея сил прекратить это. Посмотреть, правда, было на что: я надела бордовый, в белую полоску, облегающий топ, под которым у меня ничего, кроме болтавшегося на тонкой цепочке между грудей золотого сердечка, не было, и черную виниловую мини‑юбку. Кроме того, я взбила волосы, и они торчали во все стороны, подрагивая от малейшего дуновения ветра, как пушок одуванчика. На ногах красовались голубые туфли на платформе с ремешками, стянутыми на щиколотках.

В доме пахло старыми газетами и еще чем‑то – тошнотворно‑сладким и острым, как пахнет в кабинете дантиста (не самый мой любимый запах!), что отнюдь не способствовало возникновению у меня романтического настроя (не уверена, правда, что старикана хотя бы в малейшей степени это заботило). Но я не унывала: от меня‑то самой пахло отлично – духами «Шанель № 5», которые я стащила в универмаге «Мэйси» несколько недель назад, так что со мной все было о'кей. Словом, острого желания немедленно мчаться в сортир я не испытывала, хотя вообще‑то желудок у меня чувствительный – опять же на нервной почве, а еще от постоянного курения и черного кофе, который я пью в огромных количествах и который подчас заменяет мне еду.

Судья Как‑Его‑Там повел меня по коридору, на ходу рассуждая о том, как мало на свете людей, которые в состоянии понять, до чего одиноко живется на свете судье, не желающему иметь ничего общего с правящей элитой. Я хохотнула и сказала:

– Да уж, невесело, должно быть. – И новый пузырь жвачки лопнул.

Судья Как‑Его‑Там промокнул влажную лысину чистейшим белым платком, который наверняка кто‑то для него выстирал и выгладил, и пробормотал:

– М‑да… вот именно… невесело.

Потом он рассмеялся и даже цокнул языком – хотел мне показать, что у него, доброго старого папусика‑дедусика, тоже есть свой смешной пунктик вроде моих пузырей.

 

Судья молча наблюдал, как я ахала, умилялась, хлопала в изумлении глазами и разводила руками, разглядывая его коллекцию. Было чему изумляться – ничего похожего на это мне, насколько я помню, видеть не приходилось. Я сказала:

– Ну, ваша честь, это нечто. Фан‑тас‑ти‑ка. Все равно как в музее побывать.

К концу осмотра я, правда, стала чувствовать себя несколько неуютно – судья так сверлил меня взглядом, что мои голые руки и шею стало как будто маленькими иголочками покалывать. Но я была уверена (уж и не знаю, почему!), что старикан один здесь жить не может – в таком‑то огромном доме, где наверняка должно быть множество слуг. Кроме того, когда мы направлялись в комнату, где хранилась его коллекция, судья, отвернувшись от меня, пробормотал что‑то, как будто отдал какое‑то указание служанке или еще кому‑то, кто находился в доме и мог его слышать (так, во всяком случае, мне показалось). Короче, если я и забеспокоилась, то так, самую малость. Иными словами, в панику не впадала, просто закурила сигарету, не спросив у судьи разрешения. Но он ругать меня за это не стал, только нахмурился и сказал:

– Теперь у тебя на языке все вкусовые сосочки временно атрофируются, а я, между прочим, приготовил для тебя маленький сюрприз.

На это я уж точно не знала что ответить, поэтому, как обычно, хихикнула, нервно дернув плечом – есть у меня такая дурацкая привычка, – и как могла изящно выпустила из ноздрей дым.

К тому времени я уже осмотрела все экспонаты, по крайней мере находившиеся в этой комнате, и очень надеялась, что экскурсия на этом закончилась и других сердец в доме нет. А еще я надеялась, что меня покормят, поскольку было уже девять вечера, а я последний раз ела в семь утра, еще до суда. Но у старикана осталось несколько экземпляров, которые ему не терпелось мне показать, в том числе сердце из красного, как рубин, стекла – «из последних приобретений», – так он сказал. А еще у него была черная лакированная мужская трость с резной рукоятью в виде сердца – такой большой, что я была не в состоянии обхватить ее пальцами, хотя судье очень хотелось, чтобы я за нее подержалась.

– Новое направление в моем увлечении, – отдуваясь, сказал он. – И я намереваюсь развивать его и впредь. Что ты скажешь о точно такой же трости, но с рукояткой в виде сердца, вырезанного из слоновой кости? Хорошо будет, как по‑твоему? Тебе слоновая кость нравится?

Он заулыбался, продемонстрировав ослепительно белые фарфоровые зубы, так что мне ничего не оставалось, как улыбнуться в ответ.

– Слоновая кость – это круто. То, что надо будет, – сказала я. Слоновая кость? О чем мы, черт возьми, разговариваем? Получается, этот лысый старикашка с крашеными усами, судья по уголовным делам нашего графства, спрашивает моего совета по поводу слоновой кости? А сам при этом дышит так, будто только что по крутой лестнице взбежал… Бред какой‑то!

– И где же вы такую классную трость отыщете, ваша честь? – спросила я для поддержания разговора.

А судья Как‑Его‑Там надулся от гордости и ответил:

– А мне и не надо ее искать. Она всегда хранилась у нас в семье. У меня на чердаке много всякого добра из Индии. Мой прапрадедушка был там мировым судьей во времена британского правления. – Тут он взмахнул своей черной тростью, как мечом. Так мальчишки палкой размахивают, когда девчонок попугать хотят, – ну, я со страху прямо остолбенела, но потом поняла, что судья ничего плохого в виду не имел, просто жест у него такой неловкий получился.

И снова он стал рукоять своей трости мне в пальцы совать (точь‑в‑точь как человеческое сердце эта рукоятка выглядела, даже вены на ней были вырезаны), а сам норовил сверху свою руку положить и мои пальцы к рукоятке прижать, вроде хотел мне помочь как следует за нее ухватиться. Я еще больше смутилась: как я уже говорила, слишком большая для моей руки эта рукоять была – большая и неудобная – из‑за причудливой формы. И тут я неожиданно что‑то очень странное почувствовала… Господи, даже не знаю как сказать‑то… Ну, вроде бы внутри этой рукоятки что‑то живое и теплое находилось и едва заметно, но ритмично пульсировало. Сердце! Настоящее сердце – вот что там, в этой рукояти, было! Это уже психушкой попахивало, и я отогнала от себя безумную мысль, как отгоняют муху.

Наконец судья отвел меня в другую комнату – гостиную, что ли? Там окна бархатными шторами были занавешены и стоял обитый бархатом диван, чтобы мы могли присесть. Рядом на серебряном подносе стояли бутылки с шампанским и газированной водой, сверкающие хрустальные бокалы, тарелки с пирожными и маленькими бутербродами с мелко нарубленными креветками, индейкой, ветчиной, козьим сыром и паштетами – «со всякой всячиной», как выразился судья. Я такая голодная была, что у меня просто слюнки потекли, а по телу пробежала дрожь. Но я старалась себя сдерживать, не набросилась сразу на еду, потому что я не какая‑нибудь нахалка, а девушка воспитанная, и иной раз даже кое‑кто из моих подружек надо мной из‑за этого подсмеивается. Судья Как‑Его‑Там с шумом откупорил бутылку и налил мне шампанского. Себе он плеснул минеральной воды, положил в бокал ломтик лимона и сказал, что редко пьет даже шампанское, поскольку у него «врожденное неприятие алкоголя». Ну, я выпила шампанское, закусила бутербродом и пришла к выводу, что жизнь прекрасна. Что, впрочем, не помешало мне ответить на реплику судьи:

– Как жаль, ваша честь.

После этого я попробовала пирожные с грецкими орехами, поскольку старикан только их и ел. В пирожных было так много сахару, что у меня в горле запершило, но все‑таки они оказались неплохие, и я, распробовав, съела несколько штук, а потом опять выпила шампанского. Bay! Я почувствовала себя на седьмом небе – как будто кокаина нюхнула или еще лучше – крэка приняла. Но в отличие от наркотиков деликатесы законом не запрещались и шли мне и моим истончившимся от недоедания косточкам только на пользу. Судья ласковым голосом, каким разговаривал сегодня утром в суде, стал задавать мне вопросы о том, откуда я родом, кем была моя мать, не жила ли я у приемных родителей – ну и так далее. Я сразу сказала, что матери своей не помню и ворошить прошлое не имею желания. Судья в знак согласия наклонил голову, отчего у него сразу обозначился второй подбородок, и усмехнулся:

– Это умно, дорогая. Я бы даже сказал, мудро. Что такое прошлое? Так, абстракция, звук пустой. Другое дело, когда сбереженное тобой прошлое становится неотъемлемой частью твоей нынешней жизни. Тогда ты богач, ибо владеешь и прошлым, и настоящим, вернее, прошлым в настоящем. Но если ты имеешь возможность выбирать, что захватить с собой из минувшего, а что – нет, тогда, если у тебя хороший вкус, ты можешь возвыситься до искусства.

Я мало что понимала в этих рассуждениях, но на всякий случай кивала, и весьма энергично. Разговаривая, судья улыбался мне и, положив на колени большие, с липкими пальцами, руки, доверительно ко мне наклонялся.

– Не так уж часто в моей профессиональной деятельности бывало, чтобы встреча с молодой женщиной вроде тебя – или, скажем, с молодым человеком – производила на меня такое сильное впечатление. Но если уж подобное случалось, у меня появлялось естественное желание познакомиться с ней – или с ним – получше. Приблизить к себе, сделать ее – или его – частью своей жизни.

Пока он говорил, я ела и, поскольку рот у меня был набит, бормотала нечто неразборчивое. Я все надеялась, что он закончит философствовать и переключится на более важную для меня тему курсов. В частности, я хотела обсудить с ним вопрос о курсах при Институте красоты в Трентоне, на которые поступила сразу после школы, надеясь выучиться на парикмахершу или маникюршу, но которые так и не окончила. Я была бы не прочь вернуться на эти курсы, завершить учебу и стать маникюршей, ведь у меня есть для этого все данные: неплохие способности, ловкие в общем‑то руки, ну и соответствующая внешность, конечно. Правда, у меня самой ногти на руках постоянно ломаются, но это ерунда: наклею искусственные, никто и не догадается. Постепенно мной стала одолевать дрема – от шампанского, как я полагаю, поскольку раньше я никогда его не пила, ну и от хорошей калорийной пищи. Я так разомлела, что мне захотелось свернуться клубочком на диване у судьи и уснуть. Судья посмотрел на меня и, добродушно улыбаясь, налил мне еще бокал шампанского – себе же снова плеснул минералки: он эту воду лакал, как собака, объевшаяся соленой рыбы. Я потянулась к бокалу, хотя была уже такая сонная, что глаза у меня закрывались. Тут мне в голову пришла одна забавная мысль. Хихикнув, я спросила:

– Эй, ваша честь! Это, случайно, не приворотное зелье?

Старикан прикоснулся краем своего бокала к моему и сказал:

– Надеюсь, что нет, дорогая… надеюсь, что нет.

 

Дьявол

 

Дьяволенок. Толкался в животе так сильно, что его мать сгибалась пополам от боли. В период вскармливания дергал и кусал ее молодые груди. Ночами постоянно кричал. Отказывался есть. Не то что любил, с ума от любви сходил. По маме (папу, правда, боялся). Сворачивался в клубочек и тыкался головой то в руки, то в грудь, то в живот матери. Страстно требовал любви и пищи. Страстно стремился к тому, чего назвать еще не мог: к Божьей милости и спасению души.

Знак сатаны: уродливое, ярко‑красное родимое пятно в виде змеи. От нижней челюсти оно уходит за ухо. Его почти не видно. Большие соседские девочки с влажными от смеха глазами и девчонки поменьше дразнили малыша, крича во все горло: Дьявол! Дьявол! Посмотрите – у него знак сатаны!

Эти годы пролетели как в горячечном бреду. Да и были ли они? Мама молилась за него, то обнимала его, то колотила. Трясла за костлявые плечи так, что у него голова болталась из стороны в сторону. Священник тоже за него молился:

Избави нас, Господи, от всяческого зла.

И он стал хорошим, был избавлен от зла. В школе, правда, глаза у него застилало туманом, и он не видел доску. Мрачный, невоздержанный на язык парень, говорил о нем учитель. Не такой, как другие дети.

Но если не такой, как другие дети, – тогда какой же? Кто он?

Эти годы… Он прожил их, как будто находясь в остановившемся на перекрестке городском автобусе, изрыгающем выхлопную гарь. Все насквозь провоняло выхлопом. Волосы, кожа, одежда. Один и тот же вид из мутного, засиженного мухами окна. Из года в год все та же закусочная с помятыми стенами из кровельного железа, рядом – каменистый пустырь, поросший сорной травой и прорезанный наискось тропинкой, поднимающейся вверх по склону, по гребню которого, над рекой, носилась и шумела детвора. Потрескавшиеся тротуары засыпаны бумажками, похожими на конфетти, оставшееся от давно закончившегося карнавала…

Кажется, здесь заканчивалось все сущее, пролегал край земли. Или не край, а только рубеж, граница, за которой открывалось нечто беспредельно огромное, чего ни пересечь, ни постичь? Может быть, пустыня! Красная пустыня, где пляшут демоны, взвихривая раскаленный воздух. Он никогда не видел настоящих пустынь, разве что на картинке или на карте – так, названия, несколько букв, не более того, – но рисовал их в своем воображении.

Дьяволенок – так его называли, шушукаясь за спиной. А он был исполнен любви, любовь переполняла его. Но внешностью не взял: посмотреть – заморыш, и ничего больше. Очень маленький, щуплый. Короткие и тощие, как спички, ноги. Несоразмерно большая голова, узкие, покатые плечи. Странное, круглое, как луна, бледное восковое лицо, красивые, чуть раскосые глаза, обведенные тенями, маленькие мокрые губы, постоянно плотно сжатые, будто для того, чтобы запечатать грязные бранные слова и проклятия.

Со временем алый знак сатаны у него под ухом стал блекнуть, как поблекли и исчезли юношеские прыщи. Родимое пятно проросло капиллярами, и кровь стала питать поврежденный участок кожи.

Никакой он был не дьявол, а хороший, чистый ребенок с чутким сердцем и любящей душой, непостижимым образом преданный в тот момент, когда его извлекли из чрева матери – слишком рано извлекли, он еще не был к этому готов.

Дьявол или нет, но несколько лет он днем и ночью ездил верхом на диком черном жеребце с грохочущими, острыми как бритва копытами. Проносился бешеным галопом по тротуарам и по спортивным площадкам. Даже по школьным коридорам мчался, топча всех, кто попадался навстречу. Вороной ржет, встает на дыбы, из‑под копыт летят искры, зубы оскалены, губы в белых клочьях пены. Жуть! Как говорится, не приведи Господи! Всех смету с пути! Поберегись!

Дьявол или нет, но он поджигал школу, лавки и деревянные домики по соседству. А сколько раз он подпаливал зловонную постель, в которой мама и папа от него прятались! Никто и не знает.

В это январское утро, солнечное и ветреное, он рассматривал свое лицо в тусклой поверхности зеркала в общественном туалете на автовокзале Трейлуэйз. И дьявол наконец смог вырваться на свободу. Ведь был Новый год – время, когда земля делает очередной поворот. Начался новый отсчет времени, а это все равно что ступать по полу, который вдруг резко пошел под уклон, – сразу становишься другим. Как будто в тебя вселяется что‑то со стороны. Или это что‑то присутствовало в тебе всегда, просто ты до сегодняшнего дня об этом не знал?

В его правом глазу появилось какое‑то пятнышко. Что это? Пыль? Грязь? Кровь?

Он пришел в ужас, поскольку сразу все понял. Еще раньше, чем успел рассмотреть пятнышко. Это знак сатаны. На желтовато‑белой поверхности глазного яблока его печать. Не свернувшаяся кольцом змея, а пятиконечная звезда – пентаграмма.

А ведь его предупреждали. Пятиконечная звезда – пентаграмма.

Она там, у него в глазу. Он трет глаз кулаком, пытаясь ее стереть.

В ужасе он пятится от зеркала, выбегает из залитого мертвенным светом неоновых ламп туалета и мчится через здание автовокзала, сопровождаемый взглядами пассажиров – любопытствующими, удивленными, жалостливыми и раздраженными. Он здесь человек известный, хотя никто не знает, как его зовут. До дома ему бежать три мили. Мать подозревает, что с ним творится что‑то неладное, но не знает, отчего это. Может, он лжет, когда говорит, что глотает таблетки, а сам прячет их под язык? Господь свидетель, за этим парнем не уследишь. Да, любовь проходит, истончается, стирается, как амальгама дешевого карманного зеркальца. Да, ты молилась за него, молилась без конца и ругала на чем свет стоит, но слова твои, эхом отдаваясь в пустой комнате, не воспаряли вверх, к Божьему престолу, а звучали глухо, будто проваливаясь в бездонный колодец.

Двадцать шесть лет, начисто, до голубизны, выбрит. Яркие, сверкающие глаза, которые некоторые уличные женщины находят красивыми. Соседи зовут его по имени. Считают неплохим, в общем, парнем, но со странностями и легковозбудимым. У него привычка нервно поводить плечом, как будто он пытается высвободиться из чьих‑то объятий.

Как бы быстро ты ни бегал, кто‑то бегает быстрее!

Оказавшись у себя, в одном из стандартных домишек, вытянувшихся в ряд на Милл‑стрит, он не слушает ворчания рассерженной матери, вопрошающей, почему он так рано вернулся домой, когда рабочий день на складе стройматериалов, где он вкалывает, еще не закончился. Он оттесняет пожилую женщину в сторону, проходит в ванную, запирает дверь и впивается глазами в зеркало. Господи! Она все еще там – звезда с пятью лучами, пентаграмма. Сатанинская печать. Глубоко въелась в глаз, прямо под радужкой.

Нет! Только не это! Господи, помоги мне!

Он начинает стирать ее обеими руками, тычет в нее пальцем, пытаясь сковырнуть. Он кричит, рыдает. Колотит себя кулаками, царапает ногтями. Его сестра стучит в дверь – что происходит? Что случилось? Раздается громкий и испуганный голос матери. Свершилось, – думает он. Это первая ясная, разумная мысль. Свершилось. На него снисходит леденящее душу спокойствие. В чем, собственно, дело? Разве он не знал, что молитвы ни к чему не приведут? Сколько бы он ни стоял на коленях, моля Господа войти в его сердце, все бесполезно. Знал же, знал, что знак сатаны не мог исчезнуть бесследно и однажды появится снова.

Он выбегает из ванной, оттолкнув женщин, и начинает рыться в кухонном ящике среди ложек, ножей и вилок, которые со звоном летят на пол. Находит острейший разделочный нож и стискивает пальцы на его рукояти, как на горле судьбы. Снова расталкивает женщин, которые неотвязно следуют за ним. С легкостью отбрасывает к стене старшую сестру в сто восемьдесят фунтов весом – с такой же легкостью он ворочает кирпичи и мешки с гравием на складе. Сколько раз он молил Господа сделать его машиной. Машина ничего не чувствует, ни о чем не думает. Машина не испытывает боли. Машина не требует к себе любви. Машина не знает страстей и не стремится к тому, чему не знает названия: к спасению души.

Вернувшись в ванную комнату, с силой захлопывает перед носом у визжащих женщин дверь и запирает ее. Бормочет под нос: изыди, сатана! Изыди, сатана! Господи, помоги! Неожиданно твердой, будто стальной рукой спокойно, словно это ему не впервые, подносит нож к лицу, храбро вонзает в глаз и проворачивает его острие внутри глаза. Боли нет – глаз взрывается в ярчайшей вспышке очистительного пламени, и лишь потом приходит ощущение жжения. Глазное яблоко выскакивает, а вместе с ним и знак сатаны. Но глаз все еще связан с глазницей соединительной тканью, сосудами и нервами. Дрожащими от возбуждения, скользкими от крови пальцами он за них дергает; они эластичны и тянутся, как резиновые, и тогда он перепиливает их острым лезвием разделочного ножа. Достает, наконец, глаз из глазницы, как его самого когда‑то извлекли из чрева матери, чтобы швырнуть в именуемое жизнью свиное корыто, полное греха и мерзостей, откуда нет исхода до той поры, пока Иисус не призовет тебя в свой чертог.

Он швыряет глаз в унитаз и в страшной спешке дергает за ручку.

Пока не успел вмешаться сатана.

Туалет древний – из тех, где вода с ревом и воем устремляется по трубе к унитазу, клокочет в образовавшемся в его керамической чаше водовороте, шумно вздыхает и, наконец, словно делая одолжение, проваливается. Знак сатаны исчезает.

С пустой глазницей, орошая все вокруг кровью, он опускается на колени, молится: Спасибо тебе, Господи! Спасибо тебе, Господи! – и рыдает, в то время как ангелы в сверкающих одеждах и с сияющими ликами спускаются с небес, чтобы заключить его в объятия, ничуть не пугаясь его залитого липкой кровью алого лица‑маски. Потому что теперь он один из них и вместе с ними воспарит в горние выси. И однажды вы в такое же вот ветреное январское утро, подняв глаза к небу, увидите его – или похожий на него лик, проступивший сквозь кудлатую снеговую тучу.

 

Date: 2015-09-24; view: 323; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию