Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Миро, Миро на стене 3 page





– …Так я и бегу по этим старым, захламленным переулкам. Мимо аукционных домов, и лавок с дешевой электроникой, и галантерейных магазинов, и съемного жилья. Думала, оттуда можно разглядеть большие здания. Ну, то есть, они же огромные.

– Сто этажей.

– Сто десять.

– Ш‑ш‑ш.

– Но их никак не видно. Мелькают вдалеке, да угол не тот. Я старалась выбрать дорогу напрямик. Стоило просто бежать вдоль набережной. Но я все бегу, бегу. Там, наверху, это мой мальчик, он явился поздороваться.

Все молчат, даже Дженет.

– Я то и дело сворачивала в проулки, думала, оттуда наверняка будет видно. Металась то туда, то сюда. Постоянно смотрела вверх. Но так и не увидела – ни канатоходца, ни вертолет. Я со школы так быстро не бегала. Короче, сиськи у меня так и прыгали.

– Марша!

– Обыкновенно я вообще забываю, что они у меня есть.

– Не мой вариант, – говорит Глория, обхватывая собственную грудь.

По комнате пролетает смешок, и в этот миг общего облегчения Клэр отступает по ковру, в руках принесенные Глорией цветы, никто этого не видит. Вокруг расходятся волны смеха, это песнь общего примирения, она захватывает их всех, совершает маленький круг почета, укладывается у ног Марши.

– И тогда я перестала бежать, – говорит Марша.

Клэр вновь опускается на валик софы. О цветах так и не позаботилась, но это неважно. Не поставила чайник на огонь. Не принесла подходящую вазу. Неважно. Она подается вперед вместе с остальными.

У Марши едва заметно скачут губы, эта легкая дрожь предвещает что‑то.

– Я просто встала как вкопанная, – говорит Марша. – Столбом прямо посреди улицы. Меня чуть не задавил мусоросборщик. А я так и стою, уперлась руками в колени, гляжу в землю, еле дышу. И знаете почему? Я скажу почему.

Снова молчание. Все в одном порыве подаются вперед.

– Потому что не желаю знать, упал ли этот бедный парень.

– А‑хха, – говорит Глория.

– Я просто не хотела услышать, что он погиб.

– Я слышу тебя, ах‑хха.

Голос Глории, словно на церковной службе. Остальные медленно кивают, а часы на каминной полке отщелкивают секунды.

– Я не могла вынести даже мысли об этом.

– Нет, мэм!

– А если он все‑таки не упал…

– Если не упал, то?..

– Этого я тоже не желала знать.

– Ах‑ххах, истинно так.

– Мне почему‑то стало все равно, спустится он вниз благополучно или останется там, наверху. Я постояла, развернулась, дошла до метро и приехала сюда, даже не оглянувшись.

– Помолимся.

– Потому что, останься он жив, это точно не Майк‑младший.

Все это – словно толчок в грудь. Как будто случилось не только с Маршей, а с каждой из них. На каждой встрече за чашечкой утреннего кофе они всегда были отстранены, принадлежали другому дню, разговоры, воспоминания, мысли, рассказы, они были чужими, далекими, но вот это происходило прямо сейчас, было настоящим, и хуже всего, судьба канатоходца так и осталась загадкой, им невдомек, спрыгнул он с каната, сорвался ли – или преспокойно шел себе дальше, пока не оказался в безопасности, или он все еще там, в вышине, продолжает свою прогулку по воздуху, или же его не было вовсе, просто интересная байка, или вправду какая‑то проекция, или Марша все это выдумала, чтобы поразить их, – кто знает? – а может, этот человек намеревался покончить с собой, или, может, кто‑то на борту вертолета держал страховочный трос, чтобы парень не разбился, если вдруг сорвется, или он был привязан к своему канату, или, быть может, может, было что‑то другое, быть может, может, может быть.

Клэр поднимается, колени как ватные. Потеря ориентации. Голоса подруг сливаются, звучат чуть глуше прежнего. Она отчетливо ощущает свои ступни на толстом ворсе ковра. Секундная стрелка вздрагивает, но уже без звука.

– Пожалуй, я все‑таки поставлю их в воду, – говорит она.

 

* * *

* * *

 

В своих письмах он сообщал ей о круговых сражениях, разгоравшихся глубокими ночами. В четыре часа ночи, когда он сидел перед монитором, в тусклой белизне ламп дневного света, оттачивая свою программу, на экране вдруг вспыхивало чье‑то сообщение. Большинство атак устраивали члены его собственной группы, связанные в цепочку, всего в паре столов от него, они трудились над другими кодами, каждый сам за себя, и эти войны всего лишь были способом убить время, взломать чужую защиту, померяться силой с соседями, отыскать их слабые стороны. По сути, безвредная забава, писал Джошуа.

Ни у чарли,[69]ни у вьетконговцев никаких компьютеров не имелось. Они не собирались незаметно прорваться через катодные трубки и транзисторы. Но телефонные линии тянулись до самих Пало‑Альто и Вашингтона, до каких‑то университетов, так что время от времени какой‑нибудь далекий серфер (Джошуа называл их серферами, один Бог знает почему) вполне мог пробраться в систему и перевернуть все вверх дном; раз или два им удавалось нанести коварный удар исподтишка. Джошуа мог искать поврежденный участок коммутации или корпеть над алгоритмом учета пропавших без вести, словно сражаясь на передовой. В такие моменты им овладевало ощущение полета: он чувствовал, что несется вниз, вот именно, по перилам. Скорость, необузданная сила, мощь. Мир лежал вокруг – безмятежный, исполненный простоты. А он был пилотом‑испытателем, на передовом рубеже. Ему все по плечу. Работа даже могла казаться джазовой пьесой, один аккорд вытекает из другого. Кончики пальцев, замершие на клапанах и клавишах. Стоило только пошевелить, рождался новый звук. И в тот же миг, безо всякого предупреждения, все могло исчезнуть, рухнуть прямо перед глазами. Я хочу печенья! Или: Повторяй за мной – «Прости‑прощай, птичка!» Или: Ты запомнишь мою улыбку! Он писал, что чувствовал себя Бетховеном, только что закончившим Девятую симфонию. Шел себе, довольный, прогуливаясь по лугу, держал папку с нотами под мышкой, но внезапный порыв ветра уносил листы партитуры. Он сидел, сросшись со стулом, и смотрел на экран монитора, отказываясь верить в происходящее. Маленький курсор, неумолимо пища, пожирал все то, над чем трудился Джошуа. Стройные строчки кода переваривались, превращались в отбросы. Прекратить это не было возможности. В горле поднимался комок животного ужаса. Оставалось только наблюдать, как злодей скрывается за холмами, исчезает в лучах заката. Вернись, вернись, вернись, а то мне тебя не слыхать! [70]

Так странно было думать, что на дальнем конце кабеля сидел кто‑то другой. Такое гадливое чувство, словно в дом забрался вор, который сейчас примеряет твои тапочки. Даже похуже. Кто‑то забирается мне под кожу, мама, копается в моих воспоминаниях. Заползает прямо внутрь, поднимается по позвоночнику, забирается в голову, копошится глубоко внутри черепа, перепрыгивает через синапсы, внедряется в клетки мозга. Она могла представить своего сына прильнувшим к монитору, едва не уткнувшимся в экран, статика покалывает губы. Ты кто? Он чувствовал, как незваные гости проскальзывают меж пальцев. Стучат кулачками по спине. Царапают шею коготками. Он понимал, конечно, что нарушители были соотечественниками, но считал их вьетнамцами, врагами – иначе никак, – неосознанно придавал их воображаемым карим глазам косой разрез. Он и его компьютер подверглись атаке со стороны чьей‑то чужой, враждебной машины. Ладно, порядок, молодец, ловко ты меня, но теперь держись, сейчас ты сдохнешь. И он бросался прямо в гущу драки.

А она шла на кухню и читала письма, порой распахивала секцию морозильника и позволяла холодному воздуху остудить его разгоряченные мысли. Ничего, милый, ты все исправишь.

И он исправлял. Джошуа всегда восстанавливал то, что удавалось разрушить злоумышленникам. Он звонил ей в неурочный час, в минуту ликования, выходя победителем в очередном круговом сражении. Долгие, сдвоенные звонки со странным призвуком, похожим на эхо. Разговоры с домом не стоили ему ни цента, уверял сын. У его команды имелся многоканальный коммутатор. Он сказал, что подключился к телефонной линии и перенаправил вызовы через армейский пункт вербовки, потехи ради. Это всего лишь система, объяснял он, она создана, чтобы ею пользоваться. У меня все нормально, мама, все не так ужасно, с нами хорошо обращаются, передай папе, тут даже еда кошерная имеется. Она внимательно вслушивалась в голос сына. Когда восторг победы отступал, в нем слышалась усталость, даже отстраненность, в слова вплетался новый жаргон. Слышь, все круто, мама, не психуй! Откуда только он нахватался этих «слышь»? В выборе слов Джошуа всегда был осмотрителен. И оборачивал их хрустким звучанием Парк‑авеню. Ни малейшей гнусавинки, ни следа развязности. Но теперь его лексикон огрубел, а слова зазвучали с неуловимым, размытым акцентом. Буду плыть по течению, но, сдается мне, я правлю чужим катафалком, мама.

Не забывал ли он позаботиться о себе? Успевал ли покушать? Вовремя ли стирал одежду? Не терял ли в весе? Эти ее заботы проникали повсюду, не давали продохнуть. Однажды она даже выставила на обеденный стол лишнюю тарелку, специально для Джошуа. Соломон видел это, но промолчал. Заботы и разговоры с холодильником, мои маленькие странности.

Она старалась не переживать, когда письма от сына стали приходить все реже. Он не звонил день или два. Или три дня подряд. Она сидела у телефона, пожирая аппарат взглядом, умоляя его затрезвонить. Когда она поднималась, половицы издавали короткие, тихие стоны. Он был занят, объяснял сын. В электронной корреспонденции наметились новые прорывы. Возникли новые пойнты в сети. Он сказал, она напоминала волшебную доску объявлений. Мир казался велик и мал одновременно. Кто‑то взломал их систему извне, чтобы уничтожить отдельные части готовой программы. Рукопашная схватка, боксерский поединок, рыцарский турнир. Я на линии огня, мама, я в окопе. Когда‑нибудь, говорил Джошуа, машины произведут настоящую революцию, помогут изменить мир. Он подставлял плечо другим программистам. Они подключались к системе и работали сообща. Стычки с протестующими сторонниками мира все не прекращались, те так и норовили взломать защиту их машин. Но сами по себе машины не несли людям зла, писал он домой, зло сидело в головах у высоких военных чинов, которые стояли за ними. Машина может причинить не больше зла, чем скрипка, фотокамера или карандаш. Чего не могли взять в толк захватчики, для достижения своей цели они выбрали неверный путь. Не на технологии нужно было нападать, а на человеческий разум – его недостатки, его грубые промахи.

В своем сыне она обнаружила новую глубину, непривычную объективность. Причиной войны было чье‑то больное самолюбие, объяснял он. Эту войну придумали старики, которые больше не могли смотреть в зеркало, а потому посылали молодых на смерть. Война была сборищем самовлюбленных уродов. Они хотели, чтобы все было просто: пропитайся ненавистью к врагу, не пытайся узнать его. Эта война, заявил он, была самой неамериканской из всех, никакого идеализма в фундаменте, только страх поражения. В недрах проекта «Хакнуть Смерть!» уже перетасовывались сорок тысяч имен, и цифры продолжали расти. Иногда Джошуа отправлял все имена на печать. Разворачивал их на лестнице – вниз и вверх, от края до края. Иногда ему хотелось, чтобы кто‑то чужой взломал его программу, тщательно перемолол данные и выплюнул назад, вернув к жизни всех этих мертвых ребят – Смитов, и Салливанов, и братьев Родригес, их отцов, и кузенов, и племянников, – и тогда ничего не останется, кроме как написать такую же программу для чарли, целый новый алфавит смертей, – Нго, Хо, Фань, Нгень, – вот это будет задачка!

– Ты в порядке, Клэр?

Чья‑то рука на локте. Глория.

– Подмоги?

– Извини?

– Хочешь, я помогу с цветами?

– О нет. То есть да. Спасибо.

Глория. Глория. Милое, круглое лицо. Темные глаза, подвижные, влажные. Обжитое, уютное лицо. Великодушное, но немного встревоженное. Смотрит на меня. А я – на нее. Поймана с поличным. Замечталась. Спала на ходу. Подмоги? На мгновение ей почудилось, будто Глория предлагала себя в качестве помощницы. Дерзкая мысль. Два доллара и семьдесят пять центов в час, Глория. Вымой посуду. Протри пол. Поплачь о наших мальчиках. Вот это задачка.

Она тянется к верхнему шкафчику, достает вазу уотерфордского стекла.[71]Замысловатая форма. В наших краях таких не делают. Не все жители дальних стран дикари. Да, вполне подойдет. Она передает вазу Глории, и та, улыбаясь, наполняет ее водой.

– Знаешь, чего не хватает, Клэр?

– Нет, а что?

– Насыпать сюда немного сахара. Тогда цветы дольше простоят.

Такое она слышит впервые. Но в этом даже есть смысл. Сахар. Чтобы сохранить их живыми. Осыпать наших мальчиков сахаром. Чарли с их шоколадной фабрикой.[72]И вообще, кому пришло на ум окрестить вьетнамцев чарли? Откуда взялось такое прозвище? Из кодированного радиосообщения, скорее всего. «Чарли, Дельта, Ипсилон». Ждем приказа. Ждем приказа. Ждем приказа.

– Будет даже лучше, если отстричь немного от стеблей, – говорит Глория.

Теперь Глория вынимает цветы из обертки, раскладывает их на стойке для тарелок, берет небольшой ножик с кухонной столешницы, срезает по коротенькому кусочку от каждого черенка, собирает все обрезки в ладонь, дюжина маленьких зеленых палочек.

– Удивительное дело, правда?

– Ты о чем?

– Этот человек, на канате.

Клэр опирается о столешницу. Делает глубокий вдох. Мысли совсем спутались. Она не уверена, совсем не уверена. Канатоходец не столько поразил ее, сколько раздосадовал. Его появление вызвало какое‑то тяжелое, смешанное чувство.

– Удивительно, – говорит она. – Да, удивительное дело.

Отчего же ей так тяжело думать о канатоходце? Верно, удивительное дело, да. И попытка создать нечто прекрасное. Пересечение человека и города, внезапная перемена, освоение вновь обретенного жизненного пространства, город как произведение искусства. Пройтись там, наверху, обновить пейзаж. Изменить. Но все равно ее что‑то терзает. Она, может, и хотела бы не ощущать раздражения, но не в силах стряхнуть его при мысли о человеке, присевшем на этот насест, будь он ангел или демон. Что же такого неправильного в том, чтобы верить в ангелов и чертей, отчего Марша не должна переживать по этому поводу, если в каждом, кто висит в воздухе, ей видится потерянный сын? Почему на натянутом канате не может оказаться Майк‑младший? Что в этом ужасного? Почему не позволить Марше удержать в памяти миг, возвестивший о возвращении ее ребенка?

И все же какая‑то горечь остается.

– Что‑нибудь еще, Клэр?

– Нет‑нет, все замечательно.

– Вот и ладненько. Значит, все готово.

Глория улыбается и поднимает вазу, подходит к двери, раздвигает створки своим изрядным весом.

– Я сию минуту подойду, – говорит Клэр.

Дверь захлопывается.

Она выстраивает последние чашки, блюдца, ложки. Аккуратно составляет их. Так в чем же дело? Чем ей не угодил человек, шагавший по воздуху? Что‑то пошловатое во всей затее. Или, может, не пошловатое. Скорее, дешевое. Хотя не столь уж дешевое. Она никак не может остановить мысли, понять, где же подвох. Как это мелочно – тратить время на подобные рассуждения. Даже эгоистично. Знает ведь распрекрасно, что впереди целое утро, что предстоит проделать все то, чем они занимались во время других встреч, – нужно принести фотографии, показать всем рояль, за которым играл Джошуа, открыть альбомы с вырезками, отвести всех в его комнату, указать полку с его книгами, отыскать его на школьных снимках. Они всегда делали это – у Глории, Марши, Жаклин и даже Дженет, особенно у Дженет, где они смотрели слайды, а потом вместе рыдали над рассыпавшейся книжицей «Кейси берет биту».[73]

Ее широко расставленные руки упираются в столешницу. Вывернутые пальцы. С силой давят вниз.

Джошуа. Значит, это ее терзает? Что еще никто не произнес его имени? Что оно еще не успело мелькнуть в утренних разговорах? Что они пока забыли о нем? Нет, не то, дело в чем‑то другом, но в чем?

Хватит. Хватит. Оторвать поднос от стола. Только бы ничего не испортить. Так мило. Эта улыбка Глории. Чудесные цветы.

Выходи.

Сейчас же.

Пошла!

Она делает шаг в гостиную и стоит, замерев. Они ушли, все до единой ушли. Чуть не роняет поднос. Ложечки звенят, съехав к краю. Никогошеньки, даже Глории нет. Что же это? Как такое могло случиться? Как им удалось так внезапно исчезнуть? Похоже на дурную детскую шалость, будто в любой момент они могут выскочить из шкафов или высунуться из‑за дивана – ряд жестяных физиономий с ярмарки, в которые надо метать водяные пузыри.

На какое‑то мгновение ей показалось, что она выдумала их всех, что это был лишь сон. Что они явились без приглашения, а потом выскользнули за дверь.

Она водружает поднос на стол. Заварочный чайник скользит, из носика вырывается пузырек горячего чая. Сумочки еще здесь, чья‑то одинокая сигарета догорает в пепельнице.

До ее слуха тут же доносятся далекие голоса, и она отчитывает себя. Ну конечно. Как глупо с моей стороны. Хлопок двери черного хода, а затем скрип на ветру двери, ведущей на крышу. Должно быть, дверь осталась открытой и они почувствовали дуновение ветерка.

Скорей по коридору. Силуэты в дверном проеме. Взбирается по последним ступеням, спешит присоединиться к подругам, которые дружно смотрят на юг, облепив ограду. Ничего не увидишь, конечно, разве что городское марево да купол на верхушке Дженерал‑билдинга.

– Канатоходца не видно?

Она знает, разумеется, что и не может быть видно, даже в самые ясные дни ничего не разглядеть, но приятно, что все женщины обернулись к ней, качая головами: нет.

– Можно включить радио, – предлагает она, присоединяясь к остальным. – Наверное, все расскажут в новостях.

– Отличная мысль, – говорит Жаклин.

– Только не это, – говорит Дженет. – Я бы не смогла слушать.

– И я тоже, – говорит Марша.

– Вряд ли он попадет в выпуск новостей.

– Еще рано, в любом случае.

– Я так не думаю.

Они еще немного стоят на крыше, глядя на юг, словно всем вместе им удастся вызвать образ идущего по воздуху человека.

– Кофе, дамы? Чайку?

– Господи, – подмигивает Глория. – А я уж решила, ты не предложишь.

– Заморить червячка, о да.

– Успокоить нервишки?

– Да, да.

– Годится, Марша?

– Пойдем вниз?

– Да, смилуйся. Здесь жарче, чем в Сахаре летом.

Женщины ведут Маршу вниз по лестнице, через дверь черного хода и снова в гостиную, Дженет держит под один локоть, Жаклин – под второй, Глория замыкает шествие.

В пепельнице у дивана сигарета успела прогореть до кромки, она как человек – готова сломаться и упасть. Клэр гасит окурок. Она наблюдает за тем, как подруги дружно сутулятся, рассевшись на диване, обнимая друг друга. Здесь достаточно стульев? Как она могла так ошибиться? Может, стоит вынести кресло‑подушку из комнаты Джошуа? Выставить на пол и растянуться на ней, прямо на старом оттиске его тела?

Этот канатоходец, никак не удается выбросить его из головы. Привкус досады. Она знает, что ведет себя из рук вон, но ничего не может с собой поделать. Что, если он упадет на кого‑нибудь там, внизу? Ей говорили, что по ночам к зданиям Всемирного торгового центра слетаются целые колонии птиц, множащиеся в отражениях стекол. Удар, падение. Не столкнется ли с ними канатоходец?

А ну, смирно. Хватит уже.

Соберись с мыслями. Распуши перышки. Полет продолжается.

– Рогалики в том пакете, Клэр. И пончики.

– Чудесно. Спасибо.

Простые любезности.

– Господь милостивый, вы только посмотрите на это!

– Только хотела сказать.

– Я и так слишком толстая.

– Ой, перестань. Мне бы твою фигуру.

– Хватай ее и беги, – говорит Глория. – Только не пролей через край!

– Нет‑нет, у тебя прекрасная фигура. Шикарная.

– Бросьте!

– Нет, правда же.

Эта безобидная ложь заставляет комнату погрузиться в молчание. Они отпрянули от подноса. Переглянулись. Секунды бегут своим чередом. За окном слышится вой сирены. Замешательство прерывается, и в их сознании, словно в кувшине, начинают бродить новые мысли.

– Итак, – начинает Дженет, протягивая руку за рогаликом, – не хочу показаться вам больной на всю голову…

– Дженет!

– Не хочу, чтобы вы подумали плохо…

– Дженет Мак‑Инифф!

– Но как вам кажется, он мог упасть?

– Бог‑ты‑мой! Ты чего так разошлась‑то?

– Разошлась? Я только услышала сирену, и…

– Ничего, – говорит Марша. – Я в порядке. Честно. Не беспокойтесь.

– Боже мой! – охает Жаклин.

– Да я просто спросила.

– Нет, правда, – говорит Марша. – Я и сама думала о том же.

– Бо‑же‑мой, – повторяет Жаклин, растягивая слова как резиновые. – Ушам своим не верю, что ты сейчас это сказала.

Теперь Клэр хочет исчезнуть сама, оказаться где‑то далеко, на каком‑нибудь пляже, на берегу реки, в глубоком омуте счастья, в каком‑нибудь месте, где бывал Джошуа, где ее мог бы утешить маленький миг тайной радости, легкое прикосновение руки Соломона.

Она просто сидела там, отдалившись от подруг. Позволила им сомкнуть ряды.

Пусть так, ну да, сплошной эгоизм. Они не заметили мезузу на двери, не увидели портрета Соломона, ни словечка не сказали о квартире, просто вбежали внутрь и принялись болтать, с места в карьер. Они даже поднимались на крышу, никого не спросив. Может быть, так они поступают всегда? Или же просто ослепли при виде ковров, картин и серебряных безделушек. На войну наверняка отправляли и юношей из состоятельных семей. Ведь не все солдаты родом из низов общества. Может, ей нужно поискать других матерей – среди себе подобных? Но в чем же это подобие? Смерть, великий уравнитель. Величайший демократ из всех. Старейший недуг человечества. Все там будем. Богатые и бедные. Толстые и тощие. Отцы и дочери. Матери и сыновья. Она чувствует, как боль возвращается к ней с прежней остротой. Дорогая мама, просто хочу сообщить тебе, что я прибыл благополучно – так начиналось первое письмо. А потом, уже в самом конце, Джошуа писал: Мама, этого места даже нет на картах, но я готов променять на него все достопримечательности мира. Ох. Ох. Прочитайте все письма на свете. Письма, полные любви, ненависти и ликования, соберите их все хоть в стопку, хоть в линию, взвесьте – их все перетянет одно‑единственное письмо из ста тридцати семи, что написал мне мой сын. Уитмен, и Уайльд, и Витгенштейн,[74]кто угодно! Они не идут ни в какое сравнение. Все то, о чем он рассказывал! Все вещи, что он вспоминал! Все детали, какие схватывал!

Именно этим и занимаются сыновья: они пишут матерям о воспоминаниях, они пересказывают прошлое до тех пор, пока не поймут, что сами и есть прошлое.

Но нет, не прошлое, только не он, ни за что и никогда.

Забудь ты о письмах. Давай лучше устроим бой машин. Слышишь меня? Пусть попробуют одолеть друг дружку, пусть сыграют в гляделки с двух концов телефонного кабеля.

Оставьте наших мальчиков дома.

Оставьте моего мальчика дома. И сына Глории. И Марши. Пусть ходит по канату, если хочет. Позвольте ему стать ангелом. И сына Жаклин. И Вильмы. Нет, не Вильмы. Дженет! Хотя, пожалуй, Вильмы тоже. Может, сыновей тысячи Вильм по всей стране.

Просто верните мне моего сына. Это все, о чем я прошу. Верните мне его. Отдайте обратно. Прямо сейчас. Пусть распахнет дверь, пробежит мимо мезузы и сбросит рюкзак здесь, у своего рояля. Разгладьте их милые юные лица. Ни криков, ни стонов, ни хрипа. Верните их сюда немедленно. Почему наши сыновья не могут оказаться в одной комнате? Пусть рухнут все преграды, лопнут все границы. Почему бы им не посидеть тут, всем вместе? Береты на колене у каждого. Легкое смущение. Отутюженная форма. Вы сражались за свою страну, почему не отметить окончание войны на Парк‑авеню? Кофе или чаю, мальчики? Ложечка сахара поможет скрыть горечь лекарства.

Вся эта болтовня о свободе. Чушь какая. Свободу нельзя просто всучить кому‑то, ее необходимо принять.

Я не возьму у вас этой урны с пеплом.

Вы меня слышите?

Мой сын вовсе не такой.

– Что с тобой, Клэр?

Ну вот, опять это чувство пробуждения от сна наяву. Она наблюдала за подругами, внимательно смотрела, как шевелятся их губы, как меняются лица, но она не слышала ни словечка из того, что говорилось, какой‑то спор насчет канатоходца, насчет того, прикреплен канат – или нет. Прикреплен к чему? К его ботинку? К вертолету? К небу? Она сцепляет и расцепляет пальцы, слушая, как те хрустят, высвобождаясь.

Вашим костям недостает кальция, говорил ей добрый доктор Тоннеманн. Кальция, ну конечно. Пейте больше молока, ваши дети проживут дольше.

– Ты как себя чувствуешь, дорогая? – спрашивает Глория.

– О, все хорошо, – говорит она, – просто немного замечталась.

– Знакомое чувство.

– Я тоже иногда не могу удержаться, – говорит Жаклин.

– И со мной бывает, – вторит Дженет.

– Да первым делом, как проснусь, – говорит Глория, – так сразу и вижу сны. По ночам ничего не снится. Хотя раньше – все время. А теперь только днем.

– Ты бы к врачу обратилась, – советует Дженет.

Клэр не может вспомнить, что она сейчас сказала; неужели сбила их с толку, сморозив какую‑то глупость, что‑то неуместное? Тот последний совет, насчет лечения, кому он предназначался – ей или Глории? Вот, примите сотню этих таблеток, они помогут справиться с горем. Нет уж. Для нее это не выход. Она собирается перенести несчастье на ногах, как простуду. Но все‑таки, что она сказала? Что‑то насчет канатоходца? Она говорила вслух? Дескать, вся затея кажется ей пошловатой? Что‑нибудь про урну с пеплом? Или о модных фасонах? Или о телефонных кабелях?

– Ну что ты, Клэр?

– Да вот подумала об этом человеке, – говорит она.

Рука так и тянется стукнуть себя по лбу – за то, что вновь завела разговор о канатоходце. Как раз когда стало казаться, что они еще сумеют отойти от надоевшей темы, что утро еще удастся вернуть в прежнее, естественное русло, что она постарается рассказать подругам о Джошуа, как он приходил домой из школы, как ел сэндвичи с помидорами, его любимые, или что он так и не научился правильно выдавливать зубную пасту, или как он вечно совал два носка в один ботинок, или про ту историю на детской площадке, или про пассаж на рояле, хоть что‑нибудь, только бы вернуть равновесие утру, но нет, она сама отмела эти важные предметы, вскочила на прежние грабли.

– О каком человеке? – переспрашивает Глория.

– Ну, о том, что приходил сюда, – вдруг выпаливает она.

– Кто это был?

Она берет рогалик с блюда, расписанного подсолнухами. Оглядывает женщин. Делает небольшую паузу, режет пышную сдобу пополам, пальцами разрывает половинку надвое.

– Ты хочешь сказать, канатоходец был здесь?

– Нет, нет.

– О каком человеке, Клэр?

Она снимает с подноса чайник и разливает чай. Пар поднимается вверх. Она совсем забыла нарезать лимон. Еще одна глупая промашка.

– О человеке, который сказал мне.

– Каком человеке?

– Который сказал тебе что, Клэр?

– Ну, вы знаете. Тот самый человек.

И тогда – общее, глубокое понимание. Она видела его на лицах подруг. Тише, чем капли дождя. Тише, чем лист на ветру.

– Ах‑хха, – говорит Глория.

Только тогда лица остальных немного смягчаются.

– Мой явился в четверг.

– А про Майка‑младшего я узнала в понедельник.

– Мой Кларенс тоже был в понедельник. Джейсон в субботу. А Брэндон во вторник.

– А я получила паршивую телеграмму. В шесть тринадцать. Двенадцатого июля. Насчет Пита.

Насчет Пита. Ради всего святого.

Тут все согласны, правильно, именно этого ей и хотелось добиться; она подносит ко рту кусочек рогалика, но не может откусить; она вернула их на надежные рельсы, они возвращаются к прежним утрам у кофейника, все вместе, они не отойдут от заведенных правил, именно это и нужно, и да, им уютно здесь, даже Глория тянется за пончиком с глазурью и в сахарной пудре, вежливо и робко кусает его, кивает Клэр, словно говоря; давай, расскажи.

– Нам позвонили снизу. Мне и Соломону. Мы как раз сидели за столом, ужинали. Свет был погашен. Он еврей, знаете ли…

И этот вопрос так легко разрешился.

– У нас повсюду горели свечи. Он не правоверный, но любит изредка следовать ритуалам. Иногда он зовет меня своей маленькой пчелкой. Однажды мы поругались, и он обозвал меня осой,[75]с тех пор и повелось. Можете в это поверить?

Ее легкие благополучно изливают этот поток воздуха. Вокруг улыбки, слегка озадаченные, но дружелюбные, и внимающее безмолвие.

– И тогда я открываю дверь. Он был в чине сержанта. Такой предупредительный. То есть он был со мною учтив. Я сразу все поняла, прочитала по лицу. Оно было как у новых манекенов. Такие дешевые пластиковые маски, и его лицо, оно словно вмерзло в одну из них. Карие глаза и пышные усы. Я говорю: «Входите». И он снял фуражку. Такая короткая прическа, с пробором посредине. Немного седины на висках. Он уселся прямо здесь.

Она кивает в сторону Глории и сразу жалеет, не следовало этого говорить, но вылетевшего слова назад не вернуть.

Глория проводит рукой по софе, словно пытаясь смахнуть тень незваного гостя. Оставляет еле заметную дорожку сахарной пудры.

Date: 2015-09-24; view: 221; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию