Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






II. Открытое письмо Ольге Ивановне Сулержицкой 3 page





Я проснулся на раннем рассвете, дрожа от холода, сидя под кустом на одеяле. В четырех-пяти саженях от меня пылал наш дом. Другие ребята — Митя Сулержицкий, Тамара и Лель (племянники О. И. Поль-Сулержицкой) сидели недалеко от меня и таращили заспанные глаза на огонь. Кухарка выла, нянька Полей кидалась в огонь, пытаясь хоть что-нибудь спасти. Моя бонна ухитрилась вытащить все наше имущество, которое за неимением шкафов лежало в чемоданах, и ругала на своем русско-балтийском диалекте «глюпых думкопфов» и «русских таугенихтсов», затеявших эту «идиотише поездка», когда можно было жить «на Остзее» со всеми удобствами и в цивилизованной стране, а не среди диких «татарен». Дом догорел весь, и крыша рухнула и провалилась между сложенными из дикого камня стенами.

Утром появился Сулер, прямо из зарослей, посмотрел, присел от удивления, проверил — целы ли все, и исчез в кустах. Он ехал с моими родителями и с Ольгой Ивановной на извозчике, и когда начался «серпантин» (петляющая дорога), его охватило нетерпение, он выскочил и взбежал по крутизне к нашему поселку. Исчез он, чтобы встретить всех и подготовить их к страшному зрелищу.

Мать рассказывала, что он скатился с обрыва прямо под ноги лошадям так, что они чуть не встали на дыбы, и сказал: «Все живы и здоровы, но дача сгорела, не пугайтесь». Через два‑три поворота им открылась картина пожарища. Нас все щупали, целовали, плакали от мысли, что бы могло быть, если бы… Целовали и благословляли гордую спасением детей мою бонну, {627} которая первая услышала запах дыма и разбудила всех, когда крыша была уже вся в огне.

Мать вспоминала, что в первую паузу Василий Иванович сказал: «Вот уж действительно, “приезжайте, будете довольны”». И несмотря на весь трагизм, на слезы и вздохи, вся компания во главе с Сулером грохнула от неистового смеха. Эту фразу в нашей семье повторяли десятки лет, когда случалось что-нибудь несоответствующее ожиданиям или надеждам.

Кроме сгоревшего дома на участке стояла еще частично застекленная беседка. В ней, вповалку на полу, поселились все «погорельцы». Из камней, оставшихся от сгоревшего дома, сложили печку-очаг (когда клали печь, я ухитрился ввалиться в кадку с жидкой глиной — тут родилось знаменитое сулеровское — «от бисова тиснота!»), и жизнь продолжалась совсем уже «по-простому», что так нравилось Сулеру, а потом было оценено и всеми.

Сулер воспитывал всех. Самого ленивого из компании, Василия Ивановича, он заставлял собирать дрова, мыть посуду (это было не трудно — посуды было меньше, чем едоков), собирать на огороде редиску. Как-то он спросил: «А почему нет редиски?» Отец ответил: «Никто не хочет». «А ты спрашивал, сукин сын?» — и погнал его на огород, подхлестывая по ногам веревкой. Каждое утро он собирал всех жителей от мала до велика «на великий совет племени» и распределял — кто что делает. Портила дело моя немка — она была слишком взрослой и «не такой сумасшедшей» (по ее мнению, и слишком глупой — по мнению Сулера), чтобы играть в индейцев «как глупые мальчики», и не приходила на совет. Остальные же являлись и весь день выполняли намеченный план работ и занятий. Работа заключалась в собирании горючего, уборке «вигвама» и его окрестностей, приготовлении пищи и т. д. Один из взрослых должен был «пасти» детей.

Нашим праздником было, когда пастухом бывал сам «дядя Лёпа». Он делал это необыкновенно талантливо, каждый раз придумывал какую-нибудь новую игру-задание. То мы были робинзонами на необитаемом острове и обследовали его вдоль и поперек, выясняя, какие растения можно есть, какие нельзя и почему, что из растущего и как можно использовать. То мы попадали в безводную пустыню, долго искали и наконец находили в ней источник — надо было очистить его и сделать резервуар для воды. То мы искали алмазы и для этого изучали песок и гравий в море. Эти игры помогали нам познавать природу и делать полезные людям дела — хотя бы то, что мы обнаружили и очистили и обложили камнями несколько источников питьевой воды, которая так дорога в Крыму.

{628} Мне кажется, что мы все получали очень много от этой жизни и игры, все, не только дети, но и взрослые, если они не были такими безнадежными мещанами, как моя бонна. Но такая была одна она, все остальные играли с удовольствием. Засыпал я всегда под пение, руководимое Сулером, под его рассказы, прерываемые веселым хохотом и восклицаниями.

Лето 1912 года мы с матерью провели на Украине, на Днепре, недалеко от могилы Шевченко, где Сулер с семьей, состоявшей из его жены Ольги Ивановны и девятилетнего сына Мити, уже несколько лет снимал дачу. В то лето там жили Москвины — Иван Михайлович, Любовь Васильевна, урожденная Гельцер (сестра балерины Екатерины Васильевны Гельцер), их два сына — Володя и Федя, восьми и шести лет, мать Любови Васильевны и ее племянница Таня, одиннадцати лет, Н. Г. Александров с женой и дочерью Марусей семи лет. Неподалеку жил и хозяин этого хутора и прекрасного фруктового сада, в котором стояли эти дома, директор Киевского археологического (или исторического) музея Беляшевский и его два племянника моего возраста; кроме этих семей там жили еще Л. М. Коренева и В. А. Попов. Нас, детей, было восемь человек — от шести до одиннадцати лет.

Какие бы планы занятий ни строили наши родители и воспитатели на лето, все они превращались в прах, если не совпадали с тем, что хотел с нами делать Сулер. Сидели ли мы за пианино, твердя гаммы, зубрили ли немецкую или французскую грамматику, или, как я, решали примеры из арифметики (я по ней в гимназии очень отставал), — как только раздавались переливчатые трели боцманской дудки Сулера, «дяди Лёпы», — все бросалось в ту же секунду, и мы, сокрушая всякое сопротивление, мчались к нему. Он был нашим абсолютным повелителем. Его слово было законом, никому в голову не приходило в чем бы то ни было его ослушаться, не с полным самозабвенным рвением выполнить любое его приказание. Причем он никогда не сердился, никогда ничем не грозил. Просто мы его любили и уважали так, как это могут дети по отношению к самому светлому герою их мечты, к идеалу их представлений о человеке.

Сулер не жалел своего времени, которое было ему нужно для продумывания, для подготовки своих режиссерских работ по театру и по организации Первой студии Художественного театра, для писательской деятельности, для отдыха, наконец; не жалел для нас, детей. Часами он занимался нами, нашим воспитанием, нашими играми, прогулками, купанием… Неверно говорить «играми» — это была одна бесконечная на все лето игра, в которую входило все, чем бы мы ни занимались. Все игры, занятия, развлечения и работы… Основное в этой игре было то, что мы все были моряки. От Ивана Михайловича Москвина, который был самым {629} главным — он был адмиралом, — до Маруси Александровой, которая была гребцом второй статьи. Мы были флотом, но не военным, а мирным; всякий элемент военщины изгонялся категорически или пародировался, высмеивался, оглуплялся. Материальная часть нашего флота состояла из дуба — крепкой, большой лодки, в которой гребли четыре человека одним веслом каждый, а пятый управлял кормовым, «кормчьим» веслом; две «галеры» — две лодки, на которых гребли по два человека двумя веслами каждый, и челнок — на одного гребца и одного пассажира.

Каждый день мы все под командованием Сулера «уходили» (не дай бог никому сказать «уезжали») на дубе с двумя «вахтами» (одна на веслах, другая отдыхает) на другой берег, для купания, обучения плаванию, загорания, гимнастики, бешеных игр в индейцев и т. д. Иногда уходили в «дальнее плавание» — в село Прохоровку на ярмарку; в имение А. П. Ленского; в городок Канов; на могилу Шевченко; в какое-нибудь село, где слушали кобзаря, бандуриста, лирника; либо туда, где Сулер знал, что есть гончар, работающий на ножном круге, или еще какой-нибудь ремесленник, мастер-художник своего дела; к учителю в соседнее село, у которого были собраны старинные одежды гуцулов, карпатских горцев.

Были плавания особо дальние, с ночевками у костра, в «вигваме» (из брезента и парусины) или в «типи» (из коры и ветвей). Взрослые допускались в эту нашу игру не очень охотно. Особенно женщины, особенно матери. Они портили игру. Портили, во-первых, тем, что волновались за нас — что мы утонем, что простудимся, сгорим на костре, когда прыгаем через него в диком охотничьем танце племени дакотов; расшибемся, когда ласточкой летим с обрыва в прибрежный песок и т. д.; во-вторых, еще больше портили игру тем, что не верили в игру… Самое страшное для ребенка — это если кто-то рядом не верит в его «как будто». Мгновенно игра испорчена, и становится скучно и противно. Сулер верил, не притворялся, не подыгрывал нам, а верил. Верил. Я знал это — ребенок не может ошибаться, его ни один гениальный актер не надует. Мы знали, что дядя Лёпа, Сулер, играя с нами, верит в то, во что мы верим… Он вместе с нами поднимал со дна моря затонувший сто лет назад пиратский пятидесятипушечный фрегат и открывал бочонки с изумрудами и рубинами, утонувшие на нем… Он раскапывал древний курган и находил там похороненную две тысячи лет назад принцессу (Таню-Гельцер), которая спала «лекарическим» сном, и мы ее оживляли и учили говорить по-русски, так как она знала только древний сарматский (язык мы тут же сочиняли), и никогда Сулер не портил нам веры в истинность происходящего. В этом и была подлинность проникновения его в систему Станиславского, самую сущность Художественного театра.

{630} От этих наших игр, которых Сулер не был режиссером, а только участником, шел прямой и торный путь к жизни Первой студии, где Сулер был руководителем. Нами он не руководил, он только отвращал нас от грубого, жестокого, кровожадного… Можно было, например, охотиться на акулу — он сам тащил отяжелевшую от времени черную корягу со дна Днепра — «гигантскую пожирательницу детей» — падал под «ударами ее хвоста», «связывал» ее и т. д. Но нельзя было, даже играя, стрелять из лука в Капсюля или Серку (наших собак), хотя они и были в игре «вепрями» или «медведями» — надо было их («вепрей» и «медведей») приручать, искать дружбы с ними…

Характерным результатом педагогики Сулера была история с гусем: Александровы купили к обеду живого молодого гуся — он был очень худ, решено было откормить его. Через неделю он стал самым популярным членом компании — он купался с нами, гулял, участвовал в наших играх. О том, чтобы его зарезать и (о ужас!) съесть — не допускалось и мысли. Федя Москвин сказал: «Лучше уж бабушку».

Но самым большим наслаждением были праздники, которые устраивал Сулер в связи со всякими событиями, юбилеями, именинами и т. д. Самым, пожалуй, торжественным и увлекательным для нас был «день открытия навигации». За несколько дней до этого мы с помощью рыбака из соседней деревни (а вернее, сам этот рыбак, несмотря на наши старания помочь ему) просмолили днища наших «кораблей», а заодно и друг друга так, что неделю нас не могли отскоблить. Он же, «с нашей помощью», сшил из белой парусины парус для дуба, сделал мачту и рею, к мачте был подвязан блок для подъема флага. Наши «морячки» (матери) сшили флаг — он был белый, с тремя синими переплетающимися кольцами — символами вечной правдивости, бодрости и дружбы[144]. В утро торжественного дня «морское собрание» — терраса дома, в котором жили Сулеры и Александровы, было украшено «флагами расцвечивания» (цветными лоскутами, собранными со всего поселка), гирляндами из листьев и цветов, букетами полевых цветов. Мы в восемь утра были построены «на палубе» (терраса при необходимости была и палубой), около террасы стояли все дамы в белых платьях с букетами цветов. Сулер был в белом кителе с золотыми пуговицами (вызолотил бронзой какие-то кружочки), Александров — помощник капитана, он же главный кок — был в костюме повара с белым колпаком, Володя Попов — боцманом — стоял в строю вместе с нами. Ровно в восемь часов тридцать минут вместе с боем склянок (Сулер бил в медную ступку) из дверей соседней дачи показался адмирал — {631} И. М. Москвин. Несмотря на жаркое летнее утро, он был в черном фраке, белом жилете и брюках, с поднятым и подпирающим его щеки крахмальным отложным воротничком, с синей «орденской» лентой через плечо. Все имеющиеся в поселке часы — золотые, серебряные, стальные, черные, большие и маленькие, все компасы были навешаны на его груди вместо орденов. На голове его была огромная, украшенная перьями треуголка из двух сшитых вместе шляп. Он вышел и остановился, чтобы посмотреть на небо, и стоял минуты две неподвижно. Засмеявшаяся было Л. М. Коренева была строго призвана к порядку — Сулер требовал полной серьезности. И Москвин в этом смысле был на недосягаемой высоте. Расстояние в пятьдесят метров он шел минут десять, сохраняя на лице абсолютную невозмутимость и истинно сановническую важность. Он не представлял, не изображал адмирала, он играл в адмирала. Мы не смеялись тогда, мы тоже играли в смотр, играли, как настоящие дети, — абсолютно серьезно, с полной верой в «как будто»…

Наши матери сдерживали смех — они не играли, но не смели испортить игру. Мы были первоклассной актерской труппой — они добросовестными статистками. Хохотали они позже, вечером, и когда через многие годы вспоминали Москвина с его крахмалом, часами и серьезом. Потом был подъем флага на дубе, подъем паруса, испытания и соревнования гребцов, гонки галер, состязания в плавании, нырянии, прыганий в воду, в выдувании мыльных пузырей… А вечером дивный, совершенно поразительный фейерверк и иллюминация.

Праздновали день именин Москвина — были выступления всех народов с поздравлениями супругам: Сулер был венецианским гондольером и пел итальянскую баркаролу, составленную из итальянских слов — «о Москвин-ванечика-любочика» (Москвин, Ванечка, Любочка); Н. Г. Александров был «король зулусов» — голый, выкрашенный серой и рыжей глиной, с серьгой в носу, с топором и ассагаем. Он говорил речь и танцевал ритуальный зулусский танец; Володе Попову выбрили голову, оставив только инициалы «И» и «Л», он был персом, весь в черном коленкоре, с голыми плечами и руками; мы, ребята, были — я китайцем, говорил приветствие «по-китайски», Таня — грузинкой, говорила «чхери, чхери и Арагви гегечкери»; Маруся дарила пирог и говорила «по-голландски», Федя — запорожец — говорил «здоровеньки булы», Митя — бедуин в белом купальном халате, с ружьем сторожа, рычал и пел какие-то заклинания. Венцом всего был Володя Москвин — он был абсолютно гол, припудрен золотом, с приклеенными к лопаткам гусиными перьями, с золотым обручем в рыжих волосах, он, амур, подходил к отцу и матери и тыкал их: стрелой в сердца. В том, что восьмилетний мальчик мог, не зная мещанского стыда, выйти на люди абсолютно голым и не застесняться, {632} не смутиться, не наиграть ничего, не быть ни смущенным, ни наглым, — была такая чистота, такая серьезность поведения, какой мог добиться, какую мог внушить только Сулер.

Были и срывы — в день ангела Володи готовилась обширная программа развлечений, мы уже подсмотрели огромный транспарант с буквой «В», который должен был засиять вечером над нашим домом; знали, что куплен целый набор пиротехники, что будут ряженые гости из Канева, что и для нас готовы маски и костюмы. Мы, нарядные, причесанные, собрались после завтрака у «морского собрания», стали придумывать, во что поиграть, пока дядя Лёпа занят приятными для нас приготовлениями, и неожиданно подрались — я ударил Володю, он меня, а Федя, маленький, но отважный брат его, укусил меня за зад. Я бросился бить его, Таня ударила меня палкой, Митя, считавший, что прав я, схватил ее за волосы… Нас быстро усмирили, но в наказание за безобразное поведение все празднества были отменены; вся пиротехника и даже транспарант «В» пригодились для следующих торжеств — моего дня рождения.

Трудно, конечно, представить себе, какими бы мы все получились без Сулера, но мне кажется, — и я думаю, что все те, кто рос под его влиянием, согласились бы со мной, — что все мы были бы много хуже и что из того хорошего, что есть в нас, мы большей частью обязаны ему.

Следующее лето, уже без нас, на Княжьей горе (так назывался хутор) жил Е. Б. Вахтангов. Мне кажется, что из сулеровских игр, из его празднеств, которых в то лето было не меньше, чем в предыдущее, родилась через девять лет игра-праздник «Принцесса Турандот», гениальное творение Вахтангова. Во всяком случае, когда мы смотрели этот изумительный спектакль, мы все видели Сулеровы игры, слушали Сулерово пение и Сулерову музыку.

«Сулерово пение» — это не только пение самого Сулера (хотя он любил петь и пел хорошо, особенно украинские песни), а песни, которые он репетировал, хоры, которыми он руководил, которые создавал, заставляя петь и неумеющих… Через много лет мы, пробуя спеть что-нибудь хором, когда у нас ничего не выходило, вспоминали: «А как же у Сулера мы пели?» Он умел каждого занять в посильной ему «партии», а так как каждый старался делать то, что ему было поручено, самым что ни на есть лучшим образом, и именно так, как его учил Сулер, — выходило складно. Сила была не в голосах, а в ансамбле, в нюансах, в переходах от замирающего пиано к относительно мощному форте; главное же был он сам — вдохновенный организатор, дирижер и хормейстер. Если нужен был оркестр, через четверть часа он был готов — из кастрюль, тазов для варенья, бутылок, по-разному наполненных водой, рюмок, подвешенных за ножки к поставленному на стол стулу, свистулек и дудок и гребешков с папиросной бумагой. Кто {633} слышал музыку в «Турандот», поймет, почему это подчеркнуто. И как такой оркестр мог звучать! Сколько радости и веселья было в его звуках, как под него весело танцевали, как торжественно им отмечались встречи, проводы и наши празднества. Разве в этом не проявлялся талант режиссера, талант организатора людей в искусстве, — ведь это же и есть главный талант режиссера!

Для меня это лето было последним летом с Сулером. Видел я его только на генеральных в студии, душой и сердцем которой он был. Бывал он и у нас, но уже гораздо реже — перетасовались, видимо, компании и у наших и у Сулера, да и некогда ему было — он очень много работал и в театре и в студии. И со здоровьем у него стало плохо — болели почки. Одно время он зачастил опять, но не для веселья, а по делам: он организовывал кооператив, хотел, чтобы группа молодежи студии и лучшие из «стариков», к которым он причислял моих родителей, имели в общественном владении кусок земли на берегу моря, чтобы там вместе жить, работать в садах и вырабатывать в совместном труде и общей жизни настоящую дружбу, настоящую нравственность, истинно-творческое и чистое отношение к искусству. Корни настоящего-искусства, высокого, светлого, святого театра он видел в детской, пронизанной верой в истинность ее самой, игре и в глубокой, наполняющей человека целиком нравственности, которую можно воспитать только в соприкосновении с землей, общим трудом на земле. Отец охотно согласился, нашлись деньги, и участок земли под Евпаторией был приобретен. Смерть не дала Сулеру выполнить его замыслов…

Влияние Сулера в Первой студии и МХАТ 2‑м было огромным. Студийность, идейность были там сильнее, чем в каком бы то ни было другом русском театре. И, несмотря на чуждую первоначальной идейной сущности студии антропософскую мистику Михаила Чехова, этот театр держался вокруг своего идейного стержня и не поддавался цинизму и нигилистическому скепсису по отношению ко всякой проповеди, всяким убеждениям, как это произошло к этому времени с некоторыми русскими театрами. Может быть, даже наверное, чужда театру была именно эта идея, но самая потребность в идее, сознание невозможности творить и жить в искусстве без объединяющей коллектив идеи — это от Сулера…

Незадолго до его смерти я встретился с ним около театра. Увидев с противоположной стороны улицы, как он неуклюже, как-то громоздко слезал с пролетки извозчика, я подбежал к нему. Он скорее тяжело, чем крепко, обнял меня и пристально ощупал мне плечи и ребра: «Хорошо, что худой, таким и держись подольше, не толстей, — жирному жить мерзко, противно, скверно и для здоровья и для души. Для здоровья — потому что у жирного дерьмо внутри задерживается, а для души… — Он {634} помолчал. — Да то же самое — разная дрянь застревает и душу отравляет». Лицо у него было больное, старое, грустное, глаза смотрели мимо меня, он явно думал о чем-то трудном и печальном и, совсем забыв обо мне, хотя и опирался на меня всем весом, вошел во двор и поднялся на ступеньки «конторы» (как тогда назывался служебный вход в театр). Уже открыв дверь, он оглянулся на меня, вроде как вспомнил, что я тут: «Не обрастай жиром, не забывай про зеленую палочку и что ты наш матрос первой статьи, загребной дуба, не забывай. А может, еще походим по Днепру, а?» Когда дверь за ним затворилась, я чуть не в голос разревелся — такая тоска была в его глазах, такая безнадежность звучала в его голосе. Никогда я не видел нашего дорогого дядю Лёпу таким. А больше я его уже и вообще не увидел живым. В начале зимы он скончался.

На похоронах его, несмотря на лютый мороз, было несколько сот человек, и почти не было видно лиц, на которые не намерзли бы дорожки слез. Сам я этого не в состоянии был заметить, так как проревел от самого Милютинского переулка, где в костеле происходило заупокойное богослужение (он официально был католиком), до Ново-Девичьего кладбища, где его могила была одной из первых в нашем, «мхатовском» некрополе.

На сороковой день в Первой студии была устроена гражданская панихида по нем. Я очень стеснялся идти в студию один, а отец и мать собирались идти туда из театра, после спектакля или репетиции; услышав об этом и зная мою привязанность к Сулеру, за мной на извозчике заехала Мария Петровна Лилина. Рядом с ней я и сидел все время. Собрание это было необыкновенным, переворачивающим все нутро. Почти никто из выступавших не плакал, это как будто запретил Константин Сергеевич, запретил не словами, а тем, что он сам не позволил себе плакать. Он вышел перед занавесом (сцены в Первой студии не было) и с минуту, а может быть, и дольше стоял к нам спиной, не хотел показать заплаканное лицо, потом повернулся, обернулся на зал, но смотрел поверх всех лиц, стараясь успокоиться и взять себя в руки. Он очень долго молчал, и это молчание, это его лицо, на котором выражалась его борьба со слезами, было красноречивее, сильнее всего, что он говорил. Даже в его затылке, покрасневшей шее, когда он стоял спиной к нам, да и в самой его спине было столько горя, горя не размазанного в жалких словах и таких легких и послушных актерам рыданиях, а побежденного, целомудренно спрятанного внутри, что можно было бы ему ничего и не говорить.

И так пошло потом у всех — все выступавшие больше молчали и до своих слов, и между ними, и после них. И это были такие горестные, такие трагические молчания, так они были полны {635} горячей, страстной нежностью, так насыщены были любовью, памятью, благодарностью Сулеру…

Только один пустой и ничтожный человек чуть не испортил всего этого торжественного соборного бдения — это был В. А. Нелидов. Он произнес вполне камер-юнкерскую речь на ту тему, что, мол, в юности каждый может заблуждаться, увлекаться несбыточными мечтаниями, быть революционером, но с возрастом человек делается благонамеренным — «так и наш Леопольд Антонович», и т. д. Но общее настроение было таким глубоким, что эта пошлость только скользнула по поверхности и, не оскорбив памяти Сулера, тут же испарилась…

Несколько дней я ходил потрясенный таким общим чувством горя, разделенного горя, скорби стольких хороших людей об этом лучшем из лучших человеке… Но прошла неделя, другая, и я стал забывать его. И забыл надолго, ох как надолго! Перестали мы все думать о том, о чем он нас учил думать, и не делали того, к чему он нас призывал, вернее, делали то, что он не хотел, чтобы мы делали. Но это было забвение поверхностное, — где-то внутри оставалось то главное, что так перестроил, переиначил Сулер… Можно было не помнить его слов, можно было все реже и реже вспоминать его, но нельзя было перестать быть такими, какими он нас сделал. Это было навсегда.

И как бы ни огрубляла, ни ожесточала нас жизнь, в чем-то самом главном, самом решающем мы были «необратимы». Он научил нас видеть мир в его истинной сущности, а уж раз увидев действительность по-настоящему, к иллюзии не вернешься. Мы, может быть (доже наверное), живем не так, как надо, к людям и природе относимся не так, как он учил, но мы знаем, мы сознаем это «не так», и хоть не можем «так», но это знание делает нас другими, лучшими.

И нет слов, достойных глубины нашей благодарности ему, — нашему Сулеру, нашему дяде Лёпе.

А. Д. Дикий [cdxvi]

… Переходя к характеристике спектаклей студии первого периода, я не могу не остановиться более или менее подробно на том влиянии, которое оказывал на ее жизнь и деятельность Леопольд Антонович Сулержицкий. Иначе многое в практике студии рискует остаться непонятным.

Основав Первую студию, Константин Сергеевич не перестал быть ни руководителем Художественного театра, ни его активно действовавшим режиссером, ни его ведущим актером, — ведь это время «Провинциалки» и «Мудреца», «Мнимого больного» и {636} «Трактирщицы». Он отдавал молодой студии весь свой досуг, но не мог отдаться ей целиком. Для Леопольда Антоновича студия была главной любовью, и уже очень скоро он стал фактическим нашим руководителем, а за Станиславским остались полномочия основателя и творческого шефа студии, неограниченное право творческого «вето».

Сулержицкий был человеком страсти и, раз влюбившись в дело студии, работал в ней самоотверженно, не щадя сил. Не только в наших глазах, но и в представлении широких театральных кругов студия была неотделима от Сулержицкого, точно так же, как Сулержицкий от студии; эти понятия слились.

Мне могут задать вопрос: ну, а Вахтангов? Можно ли сбрасывать со счетов Вахтангова, когда речь идет о лицах, возглавивших молодую студию? Можно ли ограничивать этот круг Станиславским и Сулержицким для первого периода, Чеховым — для второго?

Вопрос отнюдь не такой простой, как может показаться на первый взгляд, и мне непросто будет на нею ответить. Нет, сбрасывать со счетов Вахтангова нельзя, нельзя преуменьшать его активной роли в студии как дореволюционного периода, так и значительной части послереволюционного. …

Я заговорил о Вахтангове, потому что вряд ли найду лучший повод для этого на протяжении книги, и еще потому, что мне нужно было объяснить, по каким причинам Вахтангов, сразу ставший заметной фигурой в студии, все же не может быть поставлен рядом с Сулержицким по степени идейно-художественного воздействия на искусство студии тех лет. Вахтангов был прежде всего экспериментатором. У него не было той жажды практической театральной работы, которая буквально снедала всех нас. Просто ставить и просто играть было ему неинтересно. И между нами легко нарушалось понимание. Вахтангов порой обижался на нас, отходил от студии, отдавал свое сердце другим. Да у него и всегда было много привязанностей и среди них «своя» студия — Третья. К тому же Вахтангов был нашим ровесником, он режиссировал в студии наряду с Болеславским, Сушкевичем, и мы уважали его талант, но не признавали за ним прав на творческое водительство, как признавали их за Сулержицким.

Имя Сулержицкого в последние годы произносят у нас с опаской или не произносят совсем. Вопрос о Сулержицком и его роли в русском театре начала века также принадлежит к числу запутанных и неясных…

С одной стороны, как будто доказано, что Сулержицкий был непротивленцем, толстовцем, что именно он превратил студию тех лет в «этический» театр, что манифест Сулержицкого — «Сверчок» — вызвал резкую оценку В. И. Ленина, покинувшего зал в середине второго действия, — так рассердила его «мещанская сентиментальность» {637} Диккенса и всего спектакля. Это факты, на них ссылаются все, кому приходится в той или иной связи заговаривать о Сулержицком. Но есть и другое. Есть непосредственное впечатление от Сулержицкого, свято хранимое каждым из бывших студийцев. Впечатление такое чистое, такое незамутненное, какое редко оставляет человек. И невольно думаешь: а бывает ли так на самом деле — светлая личность (действительно светлая) и в то же время носитель реакционных художественных идей? Не спешим ли мы с этим своим приговором? И можно ли считать, что сей приговор окончателен и обжалованию не подлежит?

У него был подлинный талант организатора. Неутомимый, активный, как Горький говорил, «вездесущий», он вечно что-то создавал, устраивал, кого-то спасал, кому-то отдавал последнее. Он тратил себя не жалея, бросаясь во всякое дело, если только дело это было чисто и если оно не выходило за рамки демократических, гуманных основ. Он принес в искусство знание жизни «от дворца до лакейской», целый кладезь живых наблюдений и «горестных замет» сердца. Да и само искусство было для него не прибежищем от гражданских бурь, как легко можно было бы подумать, учитывая, что он пришел туда в год поражения первой революции, но средством вмешательства в жизнь, борьбы за ее переустройство на началах разумных и чистых, о чем Сулержицкий страстно мечтал всю жизнь. Проповедничество было в его натуре, и к искусству он подходил, как к проповеди, активному средству общественного воспитания.

И в искусстве и в жизни Сулержицкий сделал меньше, чем мог бы, именно потому, что занимался всем сразу, на все отзывался, всем нуждавшимся в помощи стремился помочь. …

И все-таки театр был самой сильной любовью Сулера, может быть, потому, что то была поздняя любовь. Ради театра он многое оставил; в последние годы жизни дела студии поглощали его целиком. Он пришел в театр и формировался как театральный художник в полосу «позорного десятилетия» в истории русской интеллигенции. Его первой режиссерской школой были «Драма жизни» Гамсуна. «Синяя птица» Метерлинка, андреевская «Жизнь Человека», опыты Крэга и Станиславского в «Гамлете». Он прошел эту школу, беря в ней полезное, профессионально ценное, отбрасывая с порога мистическую мишуру. Он был решительно не подвержен декадансу и студию сумел оградить от этого вредоносного влияния. Я сам слышал, как в минуту откровенности он окрестил крэговского «Гамлета» презрительной кличкой «Золотой предбанник».

Date: 2015-09-17; view: 318; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию