Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Дела серьезные





 

Только первая бригада продолжала молчаливо корчиться в страданиях. Кто‑то в колонии, может быть нарочно, придумал: часы взяли не колонисты, просто часовой прикорнул перед рассветом, а мало ли народу ходит во дворе. Но этой версии никто не верил, и первая бригада верила меньше всех. В бригаде вдруг стали жить единоличным способом. У каждого находились свое дело и свои интересы: кто в вуз готовился, у кого начинаются матчи, Левитин не выходил из библиотеки, Ножик всегда торчал в четвертой бригаде и, наконец, подал в совет бригадиров заявление о переводе к Зырянскому. Трудно было разбирать такое заявление и Торский отнесся к делу формально: спросил у Воленко, спросил у Зырянского, получил ответы, что возражений нет, и Ножик в тот же вечер перебрался к Алеше.

Члены первой бригады приходили в палатку поздно и молча лезли под одеяла, а утром встречали дежурство с хмурой серьезностью и сурово отвечали на приветствие дежурного бригадира:

— Здравствуй!

Но так было в первой бригаде. Вся остальная колония жила полной жизнью, и для этой жизни хватало радости. На новом заводе кое‑где стояли уже станки на фундаментах, в новой, огромной литейной монтировали вагранку для литья чугуна, а тигель для меди давно уже поместился в кирпичной яме. Многие колонисты начали уже примерваться к новым рабочим местам, в комсомольском бюро шли закрытые заседания по вопросу о кадрах. Говорили, что Воргунов прежнюю гнет линию: «Колонисты не справятся с таким производством». За это на Воргунова злобились, Воргунов с колонистами никогда не вступал в беседу, но колонисты знали каждое его слово, даже не относящееся к заводу.

В колонии жило несколько десятков сотрудников: учителей, учетных работников, мастеров, служащих, теперь к ним прибавились инженеры и техники. Дом ИТР стоял далеко за парком, и колонисты бывали там редко, но очень хорошо знали жизнь этого дома, прекрасно изучили характер каждой семьи, были осведомлены о ее горестях, радостях, согласиях и ссорах. Молодые инженеры Комаров и Григорьев еще не сталкивались с колонистами в деле, но многие особенности их характеров и деловых качеств были уже нанесены на неписанные личные карточки. Комаров был человек серьезный, скупой на слово, большой работяга, человек с достоинством и гонором, но в то же время и душевный, без пристрастия заинтересовавшийся колонией и колонистами. Кроме того, он влюбился в учительницу — комсомолку Надежду Васильевну. Григорьев колонистам не мог нравиться. Самая его внешность почему‑то вызывала сомнения, хотя, казалось бы, ничего неприятного в его внешности нельзя было найти: он носил полувоенный костюм, который мог бы очень соответствовать колонистскому стилю и все‑таки не соответствовал. Колонисты на третий день прозвали его так: «Очки, значки и краги». Действительно, все это у него было, и значки отнюдь ничего позорного в себе не заключали, обыкновенные значки: осоавиахимовские, мопровские, а один из значков изображал земной шар, очевидно имеющий какое‑то отношение к Григорьеву. Григорьев не любил колонистов, может быть, это он настраивал и Воргунова, хотя именно у Воргунова он еще ни разу не заслужил доброго слова. В старом здании школы была выделена группа комнат, где до поры до времени помещалось управление новым заводом. Окна в этих комнатах были открыты, и колонисты часто слышали, как попадало Григорьеву от Петра Петровича. Кроме того, Григорьев тоже был влюблен в Надежду Васильевну. Еще не было известно, в кого влюбится Надежда Васильевна, для колонистов было бы приятнее, если бы она влюбилась в Комарова. Любовь, коненчо, дело далеко не простое, в самой колонии любовь и всякие поцелуи были решительно запрещены. Предание утверждало, что такое запрещение было вынесено когда‑то очень давно общим собранием. С тех пор прошло много лет, но все хорошо знали, что такое постановление было, всегда свято соблюдалось, значит, и дальше его нужно так же свято соблюдать. Это историческое постановление имело не только практический смысл. В известной мере оно проливало теоретический свет на вопросы любви, лучи этого света невольно падали и на любовь двух инженеров.

К сожалению, все события в этой сфере не имели определенных форм, о них трудно рассказать. Колонист Самуил Ножик стоял утром в вестибюле на дневальстве, а вечером, в палатке четвертой бригады, когда все уже лежали в постелях и только бригадир Алеша заканчивал дежурство по колонии, Ножик рассказывал:

— Я стою на часах, а Надежда Васильевна пришла и давай читать книжку и все меня спрашивает, приходил Соломон Давидович или не приходил. Я говорю: не приходил еще, а скоро, наверное, придет. Она сидит и все читает и читает. А потом пришел Комаров. Здравствуйте, здравствуйте! А чего он пришел, кто его знает. А потом говорит Надежде Васльевне: мне нужно с вами поговорить. Понимаете, ему нужно! А Надежда Васильевна сказала: поговорите раньше с западным вокзалом, узнайте, когда из Москвы приходит вечерний поезд. Он звонил, звонил, а она все недовольна и недовольна. А потом он перестал звонить, сел на диван и опять начал: мне нужно с вами поговорить. Она и спрашивает: о чем? А он и отвечает: об одной вещи, ха, да, об одной вещи! И надо ж вам такое дело: тут Воргунов ка‑ак войдет, ой, ой, ой! А Надежда Васильевна — о, она храбрая — сейчас же к нему: Петр Петрович, Петр Петрович, вы знаете, сегодня колонисты на культпоход идут. А он говорит: а вы знаете, сверлильные поставили черт знает где? Ох! И строгий же, черт! А Надежда Васильевна ничуть не испугалась, мне, говорит, дела никакого нет до ваших сверлильных, а он говорит, а мне никакого дела нет до ваших нежностей. О! А потом взял и давать Комарова есть: нечего вам тут разговаривать об одной вещи, так и сказал, об одной вещи, а идите и поправляйте, потому что это животное — так и сказал, животное — сверлильные сволок на фундаменты для шлифовальных! Это он про Григорьева. И он потащил Комарова, не успел тот, понимаете, об одной вещи. И только они ушли, тут на тебе: «Значки, очки и краги» пришел и так это к Надежде Васильевна: здрасьте, здрасьте, я вам билет достал, и еще так сказал: на «Федора Ивановича» какого‑то. Только он это с билетом, как опять Воргунов! Во! Вот была полировка, так да! Григорьев, это виль‑виль, туда‑сюда, да куда ж ему отвертеться? Почему опаздываете? Это идиотство! Черт бы вас побрал! А Григорьев, что ему делать, при Надежде Васильевне такие слова! Он говорит: Петр Петрович, нельзя же, нельзя так ругаться при посторонних. А Петр Петрович ка‑ак закричит: к чертовой матери посторонних! Вас ожидают на заводе, а вы здесь с потсторонними! Так значки как дернет, только пыль столбом! Во! Прогнал! Прогнал и говорит Надежде Васильевне, только так говорит, вежливо: вы меня простите, вы меня, пожалуйста, извините, а только через час все молодые инженеры испортились. Через час испортились. О! А Надежде Васильевна будто и не понимает: разве испортились, да не может быть! А что ж теперь делать? А Воргунов: как что делать, вы сами должны знать, что делать! Надежда Васильевна и сказала на это: я уже догадалась, догадалась: их нужно пересыпать нафталином. Ой‑й‑й! (Ой‑й‑й! — закричала, конечно, вся четвертая бригада, ноги ее задрались высоко над одеялами.)

— А дальше? — спросил кто‑то, когда овация закончилась.

— А дальше Воргунов видит, что не его берет, так он рядом сел, вытер свою лысину и так даже печально говорит: у нас, у русских, неправильно, а надо так правильно: чтобы было видно — здесь любовь, а здесь дело, говорит, чтобы было разделение, понимаете, разделение. Это у русских, а еще говорит: дело нужно делать, а они любви намешают, намешают и на свидание бегают, а дело, говорит, дохнет. Вычитал, вычитал. Надежда Васильевна обещала: теперь не буду с инженерами о любви говорить, а только буду про фрезы, про болванки, про вагранку.

— И все?

— Нет, не все. Воргунов на это не согласился. Даже обиделся немного: не нужно про болванку, не нужно! Разговаривайте про соловьев и про воробьев, а про болванку не нужно, не ваше дело. Он был все недоволен.

— И все?

— Это все. А дальше уже неинтересно. Пришел Соломон Давидович, а Надежда Васильевна сказала ему: хотите билеты на «Федора Ивановича»? А Соломон Давидович сказал: не нужно таких билетов, я и так знаю, он зарезал царевича Дмитрия, а я не люблю такого: с какой, говорит, стати взять и зарезать мальчика, это, говорит, если человек серьезный, так он никогда такого не сделает, чтоб мальчика зарезать. Производство, говорит, — это другое дело. И он не захотел билетов.

Любовь захватывала колонию с другого края. Шофер Петька Воробьев и Ванда снова начали попадаться на скамейках парка в трогательном, хотя и молчаливом уединении. Молчаливость, впрочем, не была в характере Ванды. Ванда сильно выросла и похорошела в колонии и целый день где‑нибудь щебетала: то в цехе, то в спальне, то в столовой. А когда в колонию приехала группа польских коммунистов, вырученных Советской властью из тюрем Польши, Ванда выпросила у бюро, чтобы ей поручили организовать ужин для гостей и колонистов, и с этой задачей блестяще справилась: ужин был богатый, вкусный, блестел чистотой и цветами, и гости, очень тепло принятые колонистами, в особенности благодарили хозяйку ужина Ванду Стадницкую. А Ванда сказала им:

— Я — полька, а смотрите, как мне хорошо здесь. У нас вем хорошо, и русским, и украинцам, и евреям, у нас и немец есть, и киргиз, и татарин. Видите?

Когда же гости уехали, Ванде пришлось утешать младших девочек: Любу, Лену и других. Они выбрали из гостей самого худого, очень за ним ухаживали, старались получше угостить, а потом они узнали, что этот самый худой — член местного городского Мопра, и были очень расстроены, даже плакали в спальнях. Ванда сумела их утешить и обьяснить, что дело вовсе не в худобе. Ванду любили в колонии и девочки и мальчики, и всем было очень не по себе, когда все чаще и чаще начали встречать ее с Петром Воробьевым. Зырянский уже хотел поговорить с Петром, но события в колонии были так серьезны, что Алеше некогда было думать о Петре Воробьеве. В заседании совета бригадиров Торский развернул бумажку и сказал:

— Есть заявление: «В совет бригиров. Прошу меня отпустить домой, то как мать моя, в Самаре, очень нуждается и просит меня приехать. Воленко».

В совете тишина. Головы опущены. Воленко стал у дверей, тонкий и строгий. Торский подождал и спросил тихо:

— Кто по этому вопросу?

Захаров сказал:

— Я хочу несколько вопросов Воленко. Что с матерью?

— Она… нуждается.

— Ты раньше получал от нее письма?

— Получал.

— Раньше ее положение было лучше?

— Да.

— А что теперь случилось?

— Ничего особенного не случилось… но мне нужно к ней поехать.

— Но ведь ты перешел в десятый класс.

— Что ж… придется отложить.

Воленко отвечает сухо, только из вежливости поднимает голову, смотрит на одного Захарова, и снова чуть‑чуть склоняет ее.

И снова тишина, и снова Торский безнадежно предлагает говорить.

Наконец услышали Филькин дискант:

— А письмо от матери он может показать?

Воленко вкось взглянул на Фильку:

— Что я, малыш или новенький? Письмо я буду показывать!

— Бывает разное… — начинает Филька, но Воленко перебивает его. Немножко громче, чем следует, но совершенно спокойно, совершенно уверенно и совершенно недружелюбно он говорит совету бригадиров.

— Чего вы от меня хотите? Я вас прошу отпустить меня домой, потому что мне нужно. Разрешение бюро имеется.

Марк подтвердил:

— Бюро не возражает.

Торский еще осмотрел совет. Сжалился над ним Ильяя Руднев, по молодости, наверное:

— Странно все‑таки, чего тебе домой приспичило. Дом какой‑то завелся, то не было этого самого дома…

Воленко с последним усилием сдержал себя.

— Голосуй уже, Торский!

— Дай слово!

— Говори!

И Зырянский сказал хорошие слова, но сказал, избегая встречаться взглядом с Воленко:

— Чего ж тут думать? Воленко хороший колонист и товарищ. Не верить ему нельзя. Если он говорит, значит, нужно. Мать нельзя бросать. Пускай едет, надо его выпустить, как полагается для самого заслуженного колониста: полное приданое, костюмы, белье, из фонда совета бригадиров выдать по высшей ставке — пятьсот рублей.

И больше никто звука не проронил в совете, даже Зорин, даже Нестеренко, старый друг Воленко.

Торский сделался суровым, нахмурил брови:

— Голосую. Кто за предложение Зырянского?

Подняли руки все, только Филька, хоть и не имел права голоса в совете, а сказал сердито:

— Пусть покажет письмо.

Воленко быстро поднял руку в салюте, сказал очень тихо «спасибо» и вышел. В совете стало еще тише. Зырянский положил руки на раздвинутые колени, смотрел пристально в угол, и у него еле заметно шевелились мускулы рта, оттого что он креп сжал зубы. Нестеренко склонил лицо к самым ногам, может быть, у него развязалась шнуровка на ботинке. Руднев покусывал нижнюю губу, Оксана и Лида Таликова забились в самый угол и царапали пальцами одну и ту же точку на диванной обивке. Один Чернявин, новый бригадир восьмой, оглядел всех немного удивленным взглядом хотел что‑то сказать, но подумал и увидел, что сказать ничего нельзя.

Вечером Захаров вызвал к себе Воленко. Он пришел такой же отчужденный и вежливый. Захаров усадил его на диван рядом с собой, помолчал, потом с досадой махнул рукой:

— Нехорошо получается, Воленко. Куда ты поедешь?

Воленко смотрел в сторону. На его лице постепенно исчезла суровая вежливость, он опустил голову, произнес тихо:

— Куда‑нибудь поеду… Союз большой.

Он вдруг решительно повернул лицо к Захарову:

— Алексей Степанович!

— Говори!

— Алексей Степанович! Нехорошо получается, вот это самое главное. Думаете, я ничего не понимаю? Я все понимаю: пускай там говорят, а может, сам Воленко взял часы! Пускай говорят! Я знаю: старки так не думают… а может, и думают, это все равно. А только… почему в моей бригаде… такая гадость! Почему? Первая бригада! У нас… в колонии… такое время… такая работа! И везде… везде люди как теперь работают. А что же получилось? Или Левитин, или Рыжиков, а может, и Воленко, а может, Горохов, а может, вся бригада из воров состоит… И все в моей бригаде, все в моей бригаде. Думаете, этого ребята не видят? Да? Все видят. Я дежурю, а на меня смотрят… и думают: тоже дежурит, а у самого в бригаде что делается. Не могу. Я, значит, виноват…

Воленко говорил тихо, с трудом, каждое слово произносил с отвращением, страдал и морщился еле заметно.

— Нельзя… нельзя мне оставаться. Товарищи, конечно, ничего не скажут и не упрекнут, потому что… и сами не знают… А понимаете… чувство, такое чувство! Вы не бойтесь, Алексей Степанович, не бойтесь. Я не пропаду. А может, иначе буду теперь… смотреть. Вы не бойтесь…

Захаров молча сжал руку Воленко выше локтя и поднялся с дивана. Подошел к стулу, погладил его лакированную боковинку:

— Так… я за тебя не боюсь. В общем правильно. Человек должен уметь отвечать за себя. Ты умеешь. Правильно. Это… очень правильно! В общем, ты молодец, Воленко. Только не нужно мучиться, не нужно… Все!

На другой день Воленко пришел проститься к Захарову. Он был уже в пальто с деревянной некрашенной коробочкой под мышкой.

— Прощайте, Алексей Степанович, спасибо вам за все.

— Хорошо. Счастливо тебе, Воленко, пиши, не забывай колонию…

Захаров пожал руку колониста. По‑прежнему стройный и гордый, Воленко глянул в глаза Захарову и вдруг заплакал. Отвернулся в угол, достал носовой платок и долго молча приводил себя в порядок. Захаров отвернулся к окну, уважая мужество этого мальчика. Неожиданно Воленко вышел, сверкнув в дверях последний раз некрашенной деревянной коробкой.

Его никто не провожал. Он шел по дороге один. Только, когда он пдходил к лесу, за ним стремглав полетел Ваня Гальченко. Он нагнал Воленко уже в просеке и закричал:

— Воленко! Воленко!

Воленко остановился, оглянулся недовольно:

— Ну?

— Слушай, Воленко, слушай! Ты не обижайся. Только вот что: дай нам твой адрес, только настоящий адрес!

— Кому это нужно?

— Нам, понимаешь, нужно, нам, четвертой бригаде, всей четвертой бригаде. И еще Чернявину, и еще другим.

— Зачем?

— Очень нужно! Дай адрес. Дай! Вот увидишь!

Воленко внимательно посмотрел в глаза Вани и слабо улыбнулся:

— Ну хорошо.

Он полез в карман, чтобы найти, на чем написать адрес. но Ваня закричал:

— Вот, все готово! Пиши!

У Вани в руках бумажка и карандаш.

Через минуту Воленко пошел через просеку к трамваю, а Ваня быстро побежал в колонию. В парке его поджидала вся четвертая бригада.

— Ну что? Дал?

— Дал. Только он не в Самару поехал. Не в Самару. Он в Полтаву поехал… В Полтаву, и все!

 

 

Date: 2015-09-17; view: 333; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию