Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Но путь Федора Михайловича к Богу был тернист





В свете русской духовной православной традиции

ОГЛАВЛЕНИЕ

1. Своеобразие мировидения Ф.М.Достоевского.

§ 1. Ф.М.Достоевский в 40-е годы.

§ 2. Философия мира и человека Ф.М.Достоевского в 60-80 годы.

2. История создания романа «Братья Карамазовы».

§ 1. Творческая история романа.

§ 2. Библейские и евангельские тексты в структуре романа «Братья Карамазовы».

3. Путь к истине героев романа Ф.М.Достоевского.

§ 1. Истина старца Зосимы.

§ 2. «Легенда о великом инквизиторе» и судьба Ивана Карамазова.

§ 3. Преображение Дмитрия Карамазова.

§ 4. Алёша Карамазов как созидатель братства.

 

 

Своеобразие мировидения Ф.М.Достоевского.

Ф.М.Достоевский в 40-е годы.

Доктор богословия А.Осипов в статье о великом писателе утверждает, что Достоевский был одним из тех, кто своим творчеством выразил идею христианского реализма. И поясняет, что христианский реализм — это реализм, в котором жив Бог, зримо присутствие Христа, явлено откровение Слова. Известному принципу «Человек — мера всех вещей» он противопоставил иной: «Христос — мера всех вещей». Достоевский дал новое понимание искусства как служения Христу, смысл которого он видел в его апостольском призвании (проповеди Святаго Духа).

А.Осипов продолжает, что при всей сложности характера и нравственных проявлений своей непростой натуры это был человек, горящий исканием, ищущий святыни, высшей Правды – не философской отвлеченной истины, большей частью ни к чему не обязывающей человека, но Правды вечной, которая должна воплощаться в жизнь и сохранять человека от духовной смерти. Однако только с точки зрения вечности можно, по Достоевскому, говорить о Правде, ибо она есть Сам Бог, и потому отречение от идеи Бога неминуемо приведет человечество к гибели. Мысль о великом значении для человека веры в Бога и бессмертие души Федор Михайлович высказывает и развивает во многих своих сочинениях и выступлениях, и она, бесспорно, заключает в себе основной стержень его жизни и творчества, источник его целожизненного, прошедшего в великих интеллектуальных и нравственных борениях богоискательства, приведшего его ко Христу и Православной Церкви.[1]

Но путь Федора Михайловича к Богу был тернист.

Писателю, воспитанному в благочестивой семье, строки Евангелия были знакомы с детства. С ранних лет мать читала ему рассказы о праведном Иосифе, о многострадальном Иове, о Рождестве Христовом. Первыми прочитанными Достоевским словами были слова библейского повествования из книги «Сто четыре священных истории, выбранные из Ветхого и Нового Завета» И. Гибнера.[2]

К. Мочульский, один из биографов Достоевского, отмечал, что детская вера оказалась хрупкой. Ранние впечатления от церквей, богослужения, духовного пения были более эстетическими, чем религиозными. Обядовое благочестие родителей коснулось только поверхности души ребенка.

А потом в юности христианский гуманизм и романтическая мистика надолго утолили религиозную жажду "мечтателя ".[3]

М.Дунаев, исследователь творчества Достоевского, считает, что сама эпоха была мечтательной. Многие не находили такого приложения своих сил и возможностей, какого они ожидали от жизни. И на которое претендовали, высоко оценивая свои способности, - основательно или нет, вопрос иной. Но амбициозность многих вовсе не была удовлетворена. Оставалось мечтать. А мечтательность – всегда от оскудения веры.

Мечтатели стали главными героями раннего Достоевского – все они едины в своем бегстве от жизни в призрачный вымысел (у всякого свой, с другими несхожий) и все едины в безрадостном итоге своем житейском. «Хозяйка» (1847), «,Ползунков» (1848), «Слабое сердце» (1848), «Белые ночи» (1848), «Неточка Незванова» - произведения все сплошь о мечтателях.[4]

Писатель в себе такой грех также распознал, признаваясь в своей близости собственным героям-мечтателям. В одном из фельетонов Федор Михайлович писал: «А знаете ли, что такое мечтатель, господа? Это кошмар петербургский, это олицетворенный грех, это трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая, со всеми неистовыми ужасами, со всеми катастрофами, перипетиями, завязками и развязками, - и мы говорим это вовсе не в шутку. …Нередко же действительность производит впечатление тяжелое, враждебное на сердце мечтателя, и он спешит забиться в свой заветный, золотой уголок, который на самом деле часто запылен, неопрятен, беспорядочен и грязен. Мало-помалу проказник наш начинает чуждаться толпы, чуждаться общих интересов, и постепенно, неприметно, начинает в нем притупляться талант действительной жизни. Ему естественно начинает казаться, что наслаждения, доставляемые его своевольной фантазиею, полнее, роскошнее, любовнее настоящей жизни. Наконец, в заблуждении своем он совершенно теряет то нравственное чутье, которым человек способен оценить всю красоту настоящего, он сбивается, теряется, упускает моменты действительного счастья и, в апатии, лениво складывает руки… И не трагедия такая жизнь! Не грех и не ужас! Не карикатура! И не все мы более или менее мечтатели!...[5]

Далее К. Мочульский пишет, что молодой писатель жил в атмосфере мистических чаяний, веры в скорое наступление золотого века и в полное преображение жизни. Ему казалось, что новое христианское искусство (Виктор Гюго, Жорж Занд, Бальзак) призвано обновить мир и осчастливить человечество; он верил, что системы Сен Симона, Фурье и Прудона сдержат обещания романтизма, утолят его тоску по лучшей жизни. Для поколения 40–х годов социальный утопизм представлялся продолжением христианства, осуществлением евангельской правды. Он был переводом на современный «общественный» язык христианского Апокалипсиса.[6]

Вспоминая о своей восторженной юности, Достоевский отмечает в «Дневнике Писателя»: «Тогда понималось дело еще в самом розовом и райски–нравственном свете. Действительно правда, что зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. Все тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества. Мы еще задолго до парижской революции 48–го года были охвачены обаятельным влиянием этих идей».[7]

Дунаев отмечает, что главным авторитетом для начинающего писателя в те годы стал В.Г. Белинский. Критик восторженно приветствует автора «Бедных людей», как создателя первого русского социального романа.[8] «Белинский был по преимуществу не рефлективная личность, а именно беззаветно восторженная, всегда, во всю его жизнь… Я застал его страстным атеистом; и он прямо начал со мной с атеизма»[9], вспоминал Достоевский в 1873 году, о времени первого знакомства с Белинским, и прямо указал два главных порока в индивидуальности неистового критика: безбожие и подверженность страстям. От такого соединения может проистечь немало бед и для самого человека, и для тех, на кого направлена его страстность.

Белинский все же обрел в Достоевском не вполне равнодушного слушателя, тот не мог лишь слушать хульных речей о Христе, выдавая себя болезненными искажениями лица при всяком нарочитом подзадоривании критиком своего подопечного. Впрочем, Белинский Христа не отвергал, лишь хотел видеть в Нем первого борца за народное счастье – заблуждение весьма банальное. Вот в этом оба, несомненно, сходились, недаром же читал Достоевский прилюдно среди Петрашевцев то самое письмо к Гоголю. В объяснениях следствию по делу Петрашевского он, правда, настаивал, что «не согласен ни с одним из преувеличений, находящихся в письме»[10], но, не на следствии же было говорить о согласии с Белинским, а во-вторых, сам отказ от единомыслия выглядит какой-то дипломатической недоговоренностью: ведь не одни же преувеличения мог увидеть он у оппонента Гоголя. Отговоркою звучит и утверждение, будто письмо революционного демократа было в тот момент «ни более ни менее как литературный памятник», не могущий никого ввести в соблазн: писатель не мог быть так близорук и наивен. Вспомним хотя бы признание Тургенева о том, что письмо Белинского составляет всю его религию. Идеями социализма, пусть и в неполном виде, Достоевский переболел – бесспорно: только придерживаясь подобных взглядов можно было увлечься социальными утопиями, какими, как известно, прельстились петрашевцы, мечтая на основе таких-то идей переустроить мир. А уж утопия-то есть всегда ярчайшее измышление, соблазнительный призрак – но на то и мечтателями были те молодые люди, которые в жестокой реальности поплатились за свою мечту.

«Я уже в 46 году, - признавал позже, в 1873 году, Достоевский, - был посвящен во всю правду этого грядущего «обновленного мира» и во всю святость будущего коммунистического общества еще Белинским. Все эти убеждения о безнравственности самих оснований (христианских) современного общества, о безнравственности религии, семейства; о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству, как к тормозу во всеобщем развитии, и проч. и проч. – все это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого-то великодушия. Во всяком случае тема казалась величавою и стоявшею далеко выше уровня тогдашних господствующих понятий – а это-то и соблазняло».[11] То есть: гордыня опять-таки соблазняла, гордыня причастности к высшим идеям.

По деятельности своей петрашевцы были весьма безобидны, репрессии власти предержащей не вполне соответствовали вине их. Оставим в стороне размышления о причинах поведения этой власти, но признаем, что повела она себя мерзко, допустив фарс смертной казни над живыми душами человеческими.

Достоевский позднее описал свои переживания, когда он, стоя на Семеновском плацу, отсчитывал, как ему представлялось, последние минуты своей жизни. Но наверное даже Достоевский не мог в полноте передать то страшное состояние.[12]

Эшафот был огромным событием в душевной жизни писателя; жизнь его «переломилась», прошлое кончилось, началось другое существование, «перерождение в новую форму». Для осознания всей значительности этого второго рождения понадобились долгие годы. Прошло почти двадцать лет со дня симуляции казни прежде чем Достоевский мог перевести личное переживание на язык художественных форм. В романе «Идиот» князь Мышкин рассказывает о последних минутах приговоренного к расстрелу. В этом описании развиваются мотивы, намеченные в письме к брату от 22 декабря 1849 года: «драматизируется обстановка казни, углубляется анализ душевного состояния приговоренного и усиливается мистическое чувство жизни».

Среди Петрашевцев Достоевский был радикалом по убежденности своей. Страстная натура его не была удовлетворена одними благими разговорами, ей потребно было действие. Он, выражаясь по современному, являлся экстремистом. Быть может, находился неподалеку от идеи террора… «Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности»[13]. Он еще блуждал в поисках правды, и в блужданиях своих оказался на краю пропасти.

Он еще не был пророком. Но он уже был избран. И Создатель промыслительно провел своего избранного через тяжкие скорби и испытания, заключил в несвободу Мертвого дома, показал самые страшные язвы пороков человеческих. Протоирей Г.Флоровский писал, что в Мертвом доме Достоевский узнал не только о силе зла над человеком, в опровержение гуманистического оптимизма. Важнее было то, что в каторжной жизни есть еще одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другие. Это вынужденное общее сожительство. Ужас принудительного общения с людьми, - вот первый личный вывод Достоевского из опыта Мертвого дома.[14]

Далее Дунаев рассуждает: «Не будет ли безнравственным рассуждать о благотворности таких испытаний человеку, их не пережившему? Не будет ли это цинизмом? Солженицын, имеющий моральное право оценивать подобное, осмысливая свой опыт и опираясь на Достоевского, утвердил: «Благословение тебе, тюрьма!»[15] И в опоре на ее нравственное право и авторитет мы получаем возможность, с опаскою касаясь столь страшной темы, постигнуть: в этих испытаниях посылается человеку промыслительно - благодать Божия (а сами в робости молимся, содрогаясь от одного мысленного перенесения на себя той пугающей участи: Господи, пронеси мимо чашу сию)».

Промысел Божий есть благодатное создание Творцом для человека в каждое мгновение его жизни таких обстоятельств, в которых наиболее полно может осуществиться человеческое стремление к спасению. Это – предоставление человеку возможности выбирать в каждое мгновение бытия наиболее верный путь к спасению. Воля Творца направлена всегда к тому. Но к чему потом направится воля человека?

Воля Достоевского в его «петрашевский период» пребывала на распутье. Он искал и сомневался. Мечтал.

Мечты прервала жестокая реальность.

Кажется: вот когда метания и сомнения многократно усугубятся. Тут путь к спасению, но тут же – к отчаянию и духовной гибели. Это реальность.[16]

 

Date: 2015-09-20; view: 180; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию